Из тупика. Том 2 Пикуль Валентин

Юрьев сказал:

– Товарищи! Открываем общегородское собрание… Мурман ожидает от союзников продовольствия, топлива и рыболовные снасти. И вот они прибыли. Но союзники не выгружают их на берег. И они правы, ибо своими нотами Совнарком большевиков предает интересы трудящихся нашего края. Ленин требует от союзников удаления их с Мурмана. Пожалуйста! Союзники согласны уйти хоть сегодня. Но они увезут с собой и продовольствие. Нам угрожают голод и потери промысла. Мы снова стоим перед угрозой германского нашествия… Союзники, – прокричал Юрьев, – должны остаться с нами! Чтобы помочь нам пережить тяжелое время. Чтобы оформить ту армию, которая защитит наши краевые интересы от покушений германо-финской аннексии… Товарищи! – призывал Юрьев. – Довольно жить с московскими няньками! Мы те же сыны родины, что и наше центральное правительство. Наша обязанность – сохранить этот край для лучших времен… Крайсовет, вкупе с Центромуром, постановляет: отвергнуть протесты большевистского Совнаркома и разорвать связь с Москвой!

В этот день проворачивали, как и положено по уставу, башни «Аскольда», и орудия как бы случайно вцелились в окна Мурманского крайсовдепа. Крейсер поднял (и уже не спускал – до самого конца) флажный сигнал: «Мы протестуем». Но Юрьев не верил в угрозы орудий. Сегодня ему казалось, что все нерушимо как никогда. Дело сделано. Словно камень свалился с сердца…

И – вдруг:

ВСЕМ, ВСЕМ, ВСЕМ!

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ МУРМАНСКОГО СОВДЕПА ЮРЬЕВ, ПЕРЕШЕДШИЙ НА СТОРОНУ АНГЛО-ФРАНЦУЗСКИХ ИМПЕРИАЛИСТОВ И УЧАСТВУЮЩИЙ ВО ВРАЖДЕБНЫХ ДЕЙСТВИЯХ ПРОТИВ СОВЕТСКОЙ РЕСПУБЛИКИ, ОБЪЯВЛЯЕТСЯ ВРАГОМ НАРОДА И СТАНОВИТСЯ ВНЕ ЗАКОНА.

ЛЕНИН.
***

За толстым стеклом иллюминатора холодно качалась зеленая зыбь. Ровно и глухо ревели машины. На килевой качке с грохотом хлопали бронированные двери. Англичане оставались верны себе и в Заполярье – бешеные сквозняки пронизывали крейсер насквозь, шторы в коридорах были вытянуты по ветру, словно в ураган.

Сыромятев накинул шинель, выбрался по трапу на верхний дек.

Крейсер напористо разрушал океанскую волну. Позади мелькнул забитый ветрами и штормами огонек «мигалки» Иоканьги; скоро уже войдут в просвистанный шалонниками пролив – Горло Белого моря. Вот оно, это проклятое Горло: здесь кладбище кораблей, и на черных камнях, кверху китовьим пузом, колотится пустая русская подлодка, покинутая командой… Мимо, мимо! Скорость, скорость…

Было холодно, но в Белом море чуть растеплело. Потянуло новым ветром – он нес в себе запахи смолы, земли, сена; вдоль Терского берега, принадлежавшего когда-то знаменитой Марфе Борецкой, крейсер рвался на Кандалакшу. Первые деревеньки поморов – кричат петухи, полощут бабы на камнях бельишко…

Сыромятев лежал в каюте, скогорготал зубами.

– Негодяи! – бросал он в пустоту время от времени.

Но вряд ли ругань его относилась сейчас к Эллену. Чтобы полегчало, полковник надолго приник к фляжке. Пахучий ямайский ром освободил сердце от стыдной боли. Над каютой уже громыхали трапы-сходни, приготовленные к отдаче на берег. Сейчас он поведет десант… «Вешать? Топить? Расстреливать?»

– Ну и сволочь! – сказал Сыромятев и надвинул папаху.

На берегу их ждал британский консул Тикстон.

– Они в столовой, – подсказал он. – Как раз обедают…

– Бего-о-м… арш! – скомандовал поручик Маклаков, и, когда колонна тронулась, Сыромятев припустил за нею…

Отряд охраны, подчиненный мурманскому чекисту Комлеву, взяли безоружным во время обеда. Построили, погнали. Сербский разъезд арестовал членов Кандалакшского Совета. Все поезда, идущие к югу, были задержаны, и десант легионеров погрузили в эшелон, который сразу двинулся в сторону Кеми…

Был вечерний час, и жемчужная ночь над морем разливалась далеко-далеко. В зыбком мареве безночья, с высоты Кемского берега, Сыромятев разглядел купола Соловецкой обители, утонувшей за горизонтом. Это теплый воздух поднял над горизонтом отображение древних башен и храмов… Мимо полковника погнали прикладами к стене собора членов Кемского Совета. Казнь совершали легионеры из маньчжуров и сербы, озлобленные на все на свете за то, что из Мурманска их не отпускали на родину…

Выкликнули первого:

– Каменев! – И тень человека выросла на фоне стены…

Очевидец свидетельствует: «Каменев мужественно встал на место, достал из кармана часы, посмотрел на время, наверное желая запечатлеть последнюю минуту своего земного существования, и, снявши с головы шляпу, поклонился присутствующим тут же товарищам из Совета и сказал: – Прощайте…»

– Вицуп! – И качнулась тень второго на фоне белой известки древнего собора…

Очевидец свидетельствует: «Участь была такова же, но с более тяжкими мучениями, так как после первого залпа он еще несколько раз подымался, пока окончательно не был пристрелен».

– Давай третьего, – велел Сыромятев. – Доктор, а вы проверьте еще раз…

Доктор прощупал пульс Вицупа, расстрелянного трижды.

– Да. Кажется, готов. Можно третьего…

Вицупа оттащили за ноги от стены и положили рядом с Каменевым.

Вызвали третьего:

– Малышев!

Сыромятев сказал:

– О черт! Сколько же ему?

Малышеву было всего девятнадцать лет, и он – заплакал.

Он тоже видел сейчас далеко-далеко – и ширь Белого моря, и жемчужную ночь, и паруса шхуны, мирно уходившей к монахам на Соловки…

Сыромятев резко повернулся и зашагал прочь.

Очевидец свидетельствует: «Малышев, жизнерадостный и горячий защитник трудового народа, закончил свою жизнь со словами на устах:

– Жил я хорошо. Спасибо судьбе! Все для народа, и пусть оно так… И жизнь свою за народ отдаю».

***

Вместо Совета в Кеми воссоздали старую городскую думу. Когда один из думцев полез на крышу, чтобы сорвать с нее красный флаг, неожиданно вмешался британский консул Тикстон:

– Эй, на крыше! Что вы там делаете?

– Как что? Сами видите.

– Слезайте оттуда! – заорал на него Тикстон. – Это не ваше дело… Красный флаг должен висеть. Совдеп в Мурманске продолжает свою работу. А вам не все ли равно, под какою тряпкой сидеть в думе?..

Сыромятев вернулся к себе в вагон, присел за столик.

«Товарищ Спиридонов, – писал он, – сейчас легионерами в Кеми убито трое из местного Совета. Завтра будет расстрелян крановый машинист Соболь. Трупы я передаю населению. Приказа о расстреле чекистов (твоих и комлевских) на руках еще не имею. Разоружив, отпускаю их, вместе с семьями, пешком по шпалам. Если можешь, вышли навстречу им вагоны. Англичане, как видно, еще не решились окончательно рвать с Москвою и флагов здесь ваших не снимают, а Локкарт еще представляет Англию. Если же хочешь повидаться в последний раз, то давай где-нибудь на пустом разъезде встретимся. Со мною еще не кончено.

П-к С.».

В купе к полковнику вошел Торнхилл (тоже полковник).

Теперь два полковника – русский и британский.

– Идет эшелон, – сказал Торнхилл обеспокоенно. – Кажется, это эшелон с частью отряда Спиридонова, и он уже близко, на подходе к Кеми, просит освободить пути… Вы разве не слышите?

Сыромятев прислушался к мощному реву локомотива, бегущего из окраинных тундр к Петрозаводску.

– Полковник, – сказал он Торнхиллу. – Я не хотел бы сейчас встречаться с этими людьми. Разоружите их своими силами.

…Среди арестованных Спиридонова не оказалось. Красноармейцев прогнали по шпалам мимо, и Сыромятев открыл окно.

– Эй, рыжий! – позвал он одного. – Передай товарищу Спиридонову. Башкой ответишь! Лично ему в руки! Больше никому!

Торнхилл вернулся в вагон:

– Женщины, жившие с большевиками, с разъезда ушли. Я не стал их удерживать: это дело личное. Теперь надо ждать реакции Москвы на наши действия… Может, выпьем, полковник?

Они выпили.

– В ближайшие дни, – ответил Сыромятев, разворачивая на коленях у себя газету с бутербродами, – все неясное определится. Или – или! Как вы думаете?

– Налейте еще, – попросил Торнхилл. – Я отвратительно чувствую себя в этих краях. Вот уже третий месяц не могу заснуть. Просыпаюсь среди ночи – прямо в глаза лупит солнце. Да еще какое солнце! Когда будет тьма?

– Скоро, – ответил Сыромятев. – Прошу, полковник.

– Благодарю, полковник.

И они – чокнулись.

***

Был уже поздний час, но в британском консульстве лампы не зажигали. Уилки сидел у себя на постели, пил виски и заводил граммофон с русскими пластинками. Особенно ему нравился Юрий Морфесси, – пластинка кружилась, и лицо красавца Морфесси, изображенное на этикетке, расплывалось, как в карусели.

  • Вернись, я все прощу – упреки, подозренья.
  • Мучительную боль невыплаканных слез,
  • Укор речей твоих, безумные мученья,
  • Позор и стыд твоих угроз…

Дверь тихо отворилась, и вошел бледный Юрьев. Остался на пороге, не вынимая рук из карманов, и по тому, как обвисли полы его короткого пальто, Уилки определил: «В левом – браунинг, в правом – кольт».

– Погоди, – сказал ему Уилки. – Очень хорошая песня.

  • Мы так недавно, так нелепо разошлись.
  • Но я был твой, а ты была моею.
  • О, дай мне снова жизнь —
  • вернись!

Пластинка, шипя, запрыгала по кругу. Уилки снял мембрану.

Налил себе виски, взбудоражив спиртное газом из сифона.

– А хорошо поет, верно? – спросил равнодушно.

– Мне нужно видеть консула Холла, – мрачно ответил Юрьев.

– Консул спит. Зачем тебе?

Юрьев шагнул на середину комнаты:

– Звегинцеву – дали? Басалаго – дали? А мне – кукиш?

Уилки ответил ему – совсем о другом:

– Мы очень много пьем здесь. Хорошо ли это, Юрьев?

Юрьев молчал.

– Я думаю, – продолжал Уилки, – что это, наверное, очень плохо… Кстати, ты хочешь выпить?

– Дай!

Уилки налил ему чистого виски, и Юрьев жадно выхлебал.

Широко взмахнув рукавом, вытер рот и заговорил:

– Ленин по всей стране объявил о том, что я поставлен вне закона. Завтра «Известия» уже разойдутся по всей России. А знаешь ли ты, Уилки, что значит быть «вне закона»? Это значит, что любой человек может убить меня, как собаку… Дайте же и мне охрану! – потребовал Юрьев.

Уилки закрыл глаза. Ему ли не знать, что это такое. Когда его последний раз объявили вне закона? Кажется, в Палестине. Да, там. И горячий песок пустыни скрипел на зубах, и арабы стреляли в него с высоких верблюжьих седел, и эта турчанка с маленькими трахомными глазами… Она-то и спасла его! Именно она! А когда он сунулся в свое консульство, то ему сказали там спокойно: «Консул спит».

– Консул спит, – сказал Уилки бесстрастно и жестко.

Юрьев сцепил в зубах черешневый мундштук канадской трубки.

– Завтра, говорю я тебе, «Известия» разойдутся. Сейчас ночь, и я знаю: наборщики уже тискают обо мне приказ Ленина… Звегинцеву-то вы дали? Басалаго дали? А я – что? Хуже их?

Уилки опять посмотрел на карманы юрьевского пальто: «Нет, я, пожалуй, ошибся: кольт – в левом, браунинг – в правом». И снова молчал, думая… Турчанка с трахомными глазами завернула его тогда в душные верблюжьи кошмы… а консул спал, подлец!

– Консул спит, – повторил Уилки и снова выпил. – Он ужасно лягается, но разбудить его… можно! Пойдем, Юрьев…

Холл действительно спал. Его разбудили.

– Вот, – сказал Уилки, смеясь, – пришел представитель Советской власти и просит спасти его от Советской власти…

Консул даже не улыбнулся.

– Что же вы так, Юрьев? – спросил он. – Не побереглись… Уилки, я не возражаю: выделите для совдепа охрану.

– Спокойной ночи, сэр. Я очень благодарен вам, сэр!

Из коридора раздался сочный голос лейтенанта Уилки:

– Выпустить совдеп с охраной. Запечатать двери на ночь. Откинуть щиты в окнах. Пулеметы – к огню…

Глава четвертая

Ломкий валежник хрустел уже далеко.

– Нашли! – издали крикнул Безменов. – Товарищи, вот он…

Спиридонов стянул с головы фуражку. Ронек лежал глубоко под насыпью, и муравьи ползали по его лицу, тронутому нещадным тлением. Потрогав голову, перевязанную грязным бинтом, Иван Дмитриевич сказал:

– Прости, товарищ… Простишь ли? – И отошел, заплакав.

Тело Ронека вынесли наверх, уложили между рельсами. Ох, эти рельсы! – стонут они, проклятые; приложись к ним ухом – и услышишь, как идут эшелоны карателей, как грохочет вдали бронепоезд врага, а вот и взлетели звонкие рельсы, искореженные взрывом, – это работа лахтарей…

Безменов первым надел шапку.

– Товарищ Спиридонов, хоронить надо.

– Надо… – ответил чекист.

Но места для могилы не было: чавкала под ногами торфяная жижа. Хлябь, кочкарник, тростник…

– Давай вот здесь, – сказал Спиридонов. – Вечный ему памятник. Все порушится, все пожжется. Никакой крест не выдержит времени и сгниет, а дорога будет эта… пока мы живы!

Подрыли с боков насыпи шпалы, вынули их осторожно, углубили яму, над которой тянулись рельсы. Тело путейца, завернутое в шинель красноармейца, опустили в глубину насыпи, снова уложили шпалы. Попрыгали на месте могилы, чтобы песок утрамбовался. Спиридонов поднял над собой маузер, пуля за пулей опустошил в небо всю обойму.

– Салют… салют… салют… Пошли!

Неподалеку их ждал маневровый паровозик с лесопильного завода «Беляев и К°», к тендеру которого был прицеплен единственный вагончик. Спиридонов подождал, пока красноармейцы заберутся в вагон, и махнул машинисту:

– Давай, приятель, крути… на Кемь!

– Там англичане, – ответил ему машинист из будки.

– Знаю. Но мне плевать на них…

Спиридонова сопровождали в этой поездке всего лишь девять бойцов дорожной охраны. Иван Дмитриевич хотел проскочить на Кемь, чтобы вывести оттуда разобщенные и обезоруженные части. Он потерял Ронека, которого успел полюбить, но вспоминал и о бегстве Сыромятева. «Ронека не вернуть… а за Сыромятева, – размышлял он дорогою, – неплохо бы и побороться. Нельзя этого дядьку врагам оставлять: слишком опытен… вояка хитрый!»

– Курева нет? – спросил Спиридонов наугад.

– Откуда? – ответили бойцы.

– Оно верно: откуда?..

Под колесами вагона вдруг взорвалась петарда. Машинист резко затормозил, и сразу в вагон к чекистам полезли сербы и англичане. Спиридонов сунулся к окну – все уже было оцеплено. Тогда он распахнул дверь купе и грудью пошел на штыки.

Говорил он при этом так:

– Я – Спиридонов, что вам надо? Я – Спиридонов, Спиридонов!

Своей грудью и авторитетом своего имени Спиридонов заградил своих бойцов от лавины пуль – стрелять уже никто не решился.

Оцепление возглавляли английский капитан и сербский поручик, которых чекист однажды встречал в Кандалакше. Интервенты уже схватились за винтовки бойцов. Но спиридоновцы не выпускали оружия из своих ладоней. Каждую секунду могла вспыхнуть жестокая потасовка. И она плохо бы кончилась для чекистов, ибо слишком неравны были силы… Нужно быстрое решение!

Вот оно, это решение.

– Сдайте, – сказал Спиридонов бойцам, и тогда они послушно разжали ладони, отпуская оружие (все обошлось без выстрелов).

Английский капитан как-то обедал в красноармейской столовой Кандалакши рядом со Спиридоновым и сейчас чувствовал себя неловко. Сербский поручик оказался смелее: хлопнул чекиста по кобуре и сказал с улыбкой:

– Пиф-паф не надо! Жить надо!

Спиридонов с руганью расстегнул пояс, на котором болтался маузер, отдал его и спросил, обращаясь к англичанину:

– А что, Комлев в Мурманске?

– Комлев цел. Но с ним осталось мало людей.

– А кто вам приказал арестовать меня?

– Пуль!

Спиридонов, продолжая ругаться, сказал:

– Завтра я с вашим Пулем поговорю особо – пулями!

Его отвели на паровоз: изолировав от бойцов, приставили конвой и велели машинисту ехать на Кемь. Машинист выжидал.

– Да крути ты! – велел ему Спиридонов. – Я ничего не боюсь, им этот арест еще боком вылезет, вот увидишь… завтра же!

В Кеми его встретил полковник Торнхилл.

– Добрый день, товарищ Спиридонов, – сказал он ему, как старому знакомому, даже дружески. – Чтобы вы на меня не обижались, ставлю в известность сразу: вы задержаны по личному распоряжению нашего адмирала Кэмпена.

– Послушайте, полковник, какое дело британскому адмиралу до русского большевика Спиридонова?

Торнхилл одернул френч, взмахнул черным стеком.

– Я тоже такого мнения, как и вы, – ответил спокойно. – И лично к вам я ничего не имею. Вы мне даже нравитесь, товарищ Спиридонов. Но таков приказ, а я волею всевышнего только полковник и обязан исполнять приказы. Я вас не обыскиваю.

И это было очень хорошо, потому что Спиридонов, уничтоживший в топке паровоза все подозрительное, пожалел спалить записку от Сыромятева – очень важный для него документ.

– А чего ждете? – спросил Спиридонов у Торнхилла.

– Жду дальнейших распоряжений из Мурманска, что делать с вами. Пока я разрешаю вам остаться со своими солдатами…

Его вернули обратно в вагон, где сидели бойцы и курили американский табак, а для завертки цигарок рвали французскую «Пель-Мель-газет».

Спиридонов плюхнулся на лавку рядом.

– Дай и мне курнуть, – попросил. – И не робей, ребята. Англичане, судя по всему, боятся нас. И так и эдак крутят, в глаза еще никто из них мне прямо не посмотрел. Оно и понятно: рядом Совжелдор, близко Петрозаводск… А вот с Комлевым, видать, дела неважные: он ведь совсем один!

Звонко лязгнули буксы: их сцепили с паровозом. Англичане повезли чекистов далее. На 30-м разъезде конвой покинул отряд Спиридонова, и чекисты – уже свободно – добрались до станции Шуерецкая. Там Спиридонов сразу же стал обзванивать все соседние станции.

– Сорока! Барышня, мне Сороку… Сколько у вас пулеметов в Сороке? Два? Кати их сюда. Сейчас начнем все крушить! Война так война… Барышня, давай Совжелдор! Петрозаводск, слушай: высылай прямо на меня дорожных техников… Я двигаюсь сейчас на Сороку, мне нужно смотать всю проволоку за собой… Много проволоки! Сотни километров проволоки…

За эти дни Спиридонов безжалостно загонял и себя и других. Сжевав на бегу горбушку хлеба, хлебнув в соседней деревне молока из крынки, он открыл войну с Мурманом и интервентами. Прямо от Шуерецкой начал битву, чтобы задержать продвижение врага на юг – в сторону Петрозаводска, столицы красной Олонии. Первой полетела вверх тормашками водокачка, потом рухнул в реку мост. Прибыли пятьдесят бойцов из Сороки, и Спиридонов самолично расставил в засаде два пулемета. В прицелах стареньких «максимов» дрожали, плавно выгибаясь, узкие рельсы.

– Как пойдут, – велел, – так и крой их на всю ленту. Слово «союзник» забудь! Не союзники они, а навоз на вилочке…

Прибыв на станцию Сорока, Спиридонов заскочил в контору беляевских лесопилок. Там сидела машинистка и пудрилась.

– Ты и так красивая, – сказал чекист. – Копирка есть?

– Есть.

– Сколько можешь зараз напечатать?

– На вощанке – двадцать экземпляров.

– Суй все тридцать, – распорядился Спиридонов. – Может, десять последних и бледно получатся, да кому надо – тот глаз жалеть не будет: прочтет как миленький…

– А что печатать? – спросила барышня.

– Приказ! Стукай… Диктую: «Извещаю пролетариат всего мира, что империалисты тесным кольцом душат власть рабочих и крестьян… Просим пролетариат всех стран прислушаться к голосу честных бойцов Мурманской железной дороги и воздействовать на политику своих министров…»

…За отступающим отрядом Спиридонова бушевало пламя.

Отправили на Петрозаводск два эшелона с продовольствием. Станки с острова Попова тоже погрузили в вагоны.

– Ничего не оставляйте. Что не вывезти – пали… Вернувшись в Петрозаводск, ослепший от дыма, в зрачках еще плясали огни пожаров и взрывы, Спиридонов сразу стал вызывать Петроград на прямой провод:

– Путиловский… мне Путиловский! – И когда Путиловский завод ему ответил, он прохрипел: – Броню… высылайте броню…

Трубка выпала из его руки. Голова рухнула на стол.

– Будет броня… десять листов, – ворковала трубка.

– Хорошо, – ответил Безменов, подходя. – Спасибо… – И вышел, затворив дверь. – Тише, – сказал. – Он уже спит…

Этот молодой парень («пацан», как называл его Комлев) принял на себя всю ответственность: своей волей, никого не спрашивая, он открыл для страны новый фронт – первый фронт для борьбы с интервентами. Вся Антанта стояла сейчас против, и два одиноких «максима», выставив из кочкарника дула, простреливали вдоль рельсов каждого, кто появлялся на путях с севера…

***

Вода в котелке закипела, и Комлев высыпал в бурлящий кипяток горсть мучицы. Размешал ложкой, посолил. Гвоздь в сапоге натер ему ногу – было больно…

Еще раз Комлев перечитал послание от полковника Торнхилла:

«…адмирал (надо понимать – Кэмпен) присовокупляет, что на берегу находятся многие сотни иностранных подданных и вооруженные отряды, а потому всякие действия, которые могут причинить вред окружающим, будут им немедленно прекращаемы и порядок будет восстановлен. Адмирал имеет распоряжение от своего правительства охранять подданных союзных нам держав, которые неминуемо окажутся в опасности, если Вы осуществите Ваши намерения».

Слова «Вы» и «Ваши» были написаны с большой буквы: уважая, угрожали. Комлев сложил письмо полковника Торнхилла, сунул его под пятку в сапог, чтобы не мешал гвоздь. Понюхал пар над котелком: пожалуй, скоро обедать.

Неожиданно дверь теплушки поехала на роликах в сторону, и в проеме дверей выросла фигура Тима Харченки.

– Есть, – сказал он, запрыгивая в вагон, – такая картина у моего земляка, профессора Репина. Называется она «Не ждали». Очинна проникновенная картина, прямо так и шибает в душу…

– Шибай и дальше, – ответил Комлев, сидя на корточках возле печурки. – Это ты прав: мы такого хрена к столу не ждали.

Харченко, приосанясь, пошелестел бумажкой: формат бумажки и печать были такие же, как и в письме Торнхилла.

– Вот и мандат! – заявил. – Прислан в твой отряд комиссаром. Ты да я – нас двое, ррравняйсь!

– Выровняй и этих, – показал Комлев.

Из глубины вагона торчали черные пятки отдыхавших бойцов. Они, как побитые, вповалку лежали на нарах, обнимая свои винтовки: с оружием здесь не расставались – жизнь была начеку.

Гвоздь в сапоге проколол письмо полковника Торнхилла и снова жалил ногу. Комлев, морщась от боли, добавил в свое варево соли и брякнул ложкой по котелку:

– Ну что ж! Ты, комиссар, как раз к обеду явился. Сидай!

Харченко принюхался:

– Клийстир, што ли? Брандахлыст мое почтение, как на каторге. Толичко благодарствуем покорно. Встал я сей день раненько, Дунька моя как раз оладьи спекла, мы уже сыты…

– А коли сыт, – ответил Комлев, – так чего притащился?

– А мы не побираться ходим… Вот и мандат!

– Дай твой мандат сюда, – протянул руку Комлев.

Сложил мандат и сунул его в сапог поверх письма Торнхилла; вот теперь было хорошо, гвоздь не мешал. У Тима Харченки даже глаза на лоб полезли от такой наглости.

– Да ты… Знаешь, кем подписано? Сам генерал Звегинцев меня в эту вашу поганую житуху окунул.

– Потому-то и не нуждаемся, чтобы ты «комиссарил». Мы таких, как ты, даже на племя оставлять не станем. Прямо на убой посылать будем… Не нравится? – засмеялся Комлев. – Проваливай!

Харченко выскочил из вагона, крикнул на прощание:

– Железной рукой революционной справедливости мы задушим власть насильников и посягателей… вот как!

Поезда еще выходили из Мурманска, во всяком случае – при оружии и смелости – за Кандалакшу выбраться было можно. Комлев похлебал баланды, достал маузер, натискал обойму желтыми головками патронов.

– Эй, ребята! – обратился к нарам. – Я пошел… Ежели не вернусь живым, разрешается отряду отойти вдоль дороги.

Шагая по шпалам, завернул в буфет, попросил пива. К нему из потемок подступил Небольсин – небритый.

– Я разговаривал с Песошниковым, – сообщил таинственно. – Сейчас перегоняем к югу порожняк. Пока не обыскивают. Здесь – конец. И тебе. И отряду… Хочешь?..

– Хочу, – сказал Комлев. – Песошникова я знаю, тебя тоже знаю, вы мужики ничего, с вами жить можно… Да только, инженер, посуди сам: уеду я, ведь радоваться все гады станут. Нет, брат, спасибо, моя статья – здесь оставаться.

– Глупо, – возразил Небольсин. – Кому и что ты докажешь?..

***

Звегинцев был занят – Комлеву пришлось обождать в «предбаннике». Тем временем Звегинцев обламывал командира «Аскольда» – кавторанга Зилотти.

– Вы понимаете, – убеждал он его, – что крейсер, которым вы командуете, несет отныне угрозу Мурманску и той власти, которая всенародно установилась на Мурмане.

– Угрозу? Не понимаю.

– Необходимо сдать боезапас!

Зилотти искренне возмутился:

– Крейсер «Аскольд» – единственный на рейде, который сумел при всеобщей анархии и развале на кораблях флотилии сохранить боеспособность и традиции русского флота[1].

– Русского флота, кавторанг, давно не существует!

Лучше бы Звегинцев не произносил этой фразы – Зилотти даже передернуло в бешенстве.

– Генерал! – сказал он, шагнув к столу. – Вы чего от меня добиваетесь? Чтобы я пошел на сговор с вами и своими же руками снял орудия и опустошил погреба? Нет! Меня поддерживает команда, а я буду поддерживать ее, как командир этой команды…

Звегинцев тихо объяснил:

– Там большевики… Орудия вашего крейсера поддерживают и большевистский Совжелдор, и бандита Комлева, который, вооруженный до зубов, сидит в нашем городе.

Страницы: «« 12345678 »»