Личная терапия Столяров Андрей

Чувствуется, что им обоим передо мной неудобно. Они остаются на берегу, а я отплываю куда-то в пугающую неизвестность. И хотя и Никита, и Авенир, вероятно, искренне верят, что ничего страшного, в сущности, не произошло, мы по-прежнему будем вместе, работа с «первичными эйдосами» обязательно будет продолжена, все же какой-то привкус в случившемся ощущается; что-то такое, что будет мучить, наверное, еще очень долго, будет тревожить, как неожиданно ослабевший клапан в сердце, и неизвестно, каким образом потом отзовется.

Я тоже испытываю перед ними некоторую неловкость. В том-то и состоит, на мой взгляд, подлость таких людей, как Выдра или Мурьян, что они не просто делают пакости, причиняющие боль другим, но умеют этими гадостями отравить самые лучшие отношения. Вот даже тут какая-то трещинка появилась. Слабая, почти незаметная разумеется, но мы, все трое, очень хорошо ее ощущаем. Причем Никита и Авенир по одну сторону этой трещинки, я – по другую, и почему-то кажется, что так, как раньше, уже не будет. Мне от этого ощущения сильно не по себе. И чтобы заглушить его или, по крайней мере, вытеснить куда-нибудь в дальнюю часть сознания, я нарочито весело сообщаю, что мне вчера пришла в голову одна, по-моему, перспективная мысль – достаю листочек и начинаю излагать идею «конвейера».

Я это делаю значительно хуже, чем Авенир. Интересный нюанс: на конференции, на симпозиуме, на семинаре, на каком-нибудь «круглом столе», то есть на публичном мероприятии, где важно не столько содержание, сколько форма, я могу выступить действительно хорошо, это, во всяком случае, признают и Авенир, и Никита. Но вот когда начинается конкретная, обыденная, сугубо черновая работа, когда нужно распаковывать смыслы и, хотя бы самым приблизительным образом, увязывать их между собой, когда требуется наметить некую концептуальную перспективу, определяющую дальнейшие действия, я чувствую себя перед Авениром, как ученик младших классов перед учителем. Я еще только начинаю с трудом вникать в условия предложенного задания, а он уже видит ответ и со скучающим видом записывает его на бумаге. Я еще только-только улавливаю первые соображения, а он этот пункт уже проскочил и маячит где-то на горизонте. Ему некогда ждать, у него есть дела поважнее. Вот так и сейчас – стоит мне произнести лишь несколько вступительных фраз, ничего еще толком не объяснив, даже еще не заикнувшись о главном, как Авенир мгновенно схватывает суть моих рассуждений: вытаскивает лист бумаги из папки, лежащей на ближней полочке, и цветными фломастерами, за четыре секунды рисует на нем весь мой «конвейер». Правда, тут же категорически заявляет, что идея в том виде, как я ее изложил, существовать не может. «Конвейер» (мне все-таки удается вставить свой термин) предполагает наличие в сфере сознания собственного «внутреннего движения», такой возгонки начальных архетипических сущностей, которая поднимала бы из глубинных слоев психики один «гештальт» за другим. И не просто бы поднимала, а так, чтобы в статусе кульминации, то есть именно в тот момент, когда возникает «контент», они оказались бы совмещенными. В моей схеме такого движения нет. Следовательно, необходима внутренняя трансценденция: семантическая или сенсорная вертикаль, которая стягивала бы собой компланарные смыслы.

Дальше я уже стараюсь не вмешиваться. Если Авенир начинает использовать такие слова как «трансценденция» или «компланарность», его лучше не трогать. Тем более, что Авенир этого все равно не заметит. Никита понимает это не хуже меня и, пробормотав: Ну, тут, есть у меня одно дело… – испаряется с быстротой призрака. почуявшего приближения утра.

– Я тебе через пару дней позвоню, – не оборачиваясь, говорит Авенир.

Глаза у него слегка выпучены, оттопыренные уши побагровели, лоб сморщен так, что, кажется, сплющивает собой весь череп. Он похож сейчас на ошалевшего Будду. На того, который узрел, наконец, в наитии иную грань мира. Причем, с изумлением обнаружил, что там нет ничего хорошего. В довершение Авенир опять с силой сдавливает уже другую шариковую авторучку; она выгнулась, как ребро, и, по-моему, вот-вот разлетится.

Его лучше и в самом деле не трогать.

– Пока, – невнятно бормочу я. И осторожно, чтобы не нарушить титанический ход мысли, притворяю за собой дверь.

На набережной у меня возникает странное чувство, что идти мне некуда. День снова пасмурный, но марево сырости, скапливающейся между домами, сегодня слабей, чем обычно. Света на улицах значительно больше. Однако свет этот какой-то необычной природы: он не дает теней и происходит будто из потустороннего мира. При таком освещении может произойти все что угодно. Вот сейчас дома задрожат, бесшумно рассеются, гранитная набережная реки превратится в топкую землю, покрытую лужицами и кочками, заскрипят сосны, раскачиваемые невидимым ветром; три века, с момента основания города, точно сон, стекут в неизвестность.

Мне почему-то кажется, что именно так и будет. Я даже спешу сойти с выгиба каменного моста, чтоб не упасть в воду, когда он превратится в клочья тумана. Я жду, что столп на Дворцовой площади осядет сейчас горкой дыма. Ангел с вершины его взмахнет крыльями и полетит над угрюмыми болотными землями. Печально будет его лицо. Сюда он больше никогда не вернется.

Вот, чего я жду с каким-то отрешенным отчаянием. Я немного дрожу, и это не столько от холода, сколько от утомительного предчувствия.

Однако ничего подобного не происходит. Блестят лужи, блестят окна парадных зданий, скрывающих за фасадами тишину.

День только еще набирает силу.

Я бреду к Невскому, и его торопливое транспортное копошение постепенно возвращает меня к реальности.

Практически всю следующую неделю я провожу дома. Мне очень плохо, и я, как больная мышь, стараюсь забиться в нору, чтобы меня в таком состоянии никто не видел. Первые три дня я вообще ничего не делаю. Я поздно встаю и действительно, как очумелая мышь, бессмысленно слоняюсь по комнате. Я никак не могу привыкнуть, что прежняя моя жизнь завершилась. То есть, умом я понимаю, конечно, что более никогда не переступлю порог института; все кончено, что бы там ни придумывали насчет дальнейшей работы Никита и Авенир, совершенно ясно, что ничего из этого не получится. Жизнь уже в ближайшее время начнет растаскивать нас в разные стороны. У меня появятся обязанности, от которых меня никто не освободит. У них, в свою очередь, возникнут проблемы, постороннему человеку не слишком понятные. Мы поэтому будем встречаться все реже и реже и, наконец, разойдемся, как корабли, следующие в океане разными курсами. Могу повторить: умом я это все понимаю. И тем не менее, стоит мне хотя бы на секунду расслабиться, стоит чуть-чуть забыться и предоставить мыслям течь произвольно, в любом направлении – а в эти три дня со мной такое происходит не раз – как тут же всплывают из глубины сознания бегающие жуликоватые глазки, стянутые к переносице, приветливая улыбочка, голос, наполненный приторно-ядовитой патокой. Больше всего мне сейчас хочется поехать к Мурьяну и сказать ему примерно следующее. Уважаемый Рафаил Александрович, опомнитесь, что вы делаете? Ведь вам уже, если не ошибаюсь, шестьдесят с лишним лет. Понимаете – шестьдесят, ни больше, ни меньше. Не дай бог с вами что-то случится. И что тогда напишут на том, чем закрывают последний вход? Напишут – «Р. А. Мурьян», даты жизни. А ниже отчетливым шрифтом: «Делал гадости». Ведь больше, извините, конечно, про вас сказать нечего.

Мне также очень хочется поехать к Ромлееву и произнести примерно такой монолог. Дорогой, уважаемый Вячеслав Ольгердович, ведь вы – умный, образованный, порядочный человек. Вы хоть немного отдаете себе отчет в том, что случилось? Вот вы сейчас, фактически, сдали меня, чтобы откупиться от тех ваших внутриинститутских противников, которые, как вы считаете, могут быть вам опасны. Тем самым вы получили некоторую передышку. Но ведь ситуация принципиально не изменилась. Рокомыслов как рвался занять ваше место, так дальше и рвется. И будет по-прежнему добиваться этого всеми возможными средствами. Мурьян – как делал исподтишка гадости, вам – в том числе, так и будет их делать несмотря ни на какие уступки. Напротив, теперь он возьмется за это с удвоенным энтузиазмом, потому что почувствовал вашу слабость и перестал вас бояться. Вы никого не умиротворили. Вы сдали Чехословакию – глупо и совершенно бессмысленно подарили ее банде мошенников, но вы тем самым вовсе не предотвратили войны, вы, наоборот, расчистили для нее дорогу. Вы поощрили самые негативные политические амбиции. Вы потеряли союзников, но взамен не приобрели друзей. В результате вы стали намного слабее, чем раньше, и позиция ваша уже не представляется неуязвимой. Вы ничего не выиграли, зато многое проиграли. Именно теперь они за вас по-настоящему и возьмутся.

Это – железная логика, и мне самому она чрезвычайно нравится. Она, пожалуй, не менее убедительна, чем давешние рассуждения Авенира. У нее есть только один существенный недостаток: она уже никому не нужна. Французы называют это «доводами на лестнице». Логика эта не может убедить никого, кроме самого автора. Я это прекрасно осознаю. И тем не менее, будто отравленный каким-то наркотиком, снова и снова наматываю друг на друга бесчисленные аргументы. Я ничего не могу с этим сделать. Это сильнее меня, и представляет собой настоящую психическую болезнь. Именно то «перемалывание негатива», против которого я боролся в случае с Гелей. Теперь оно захватило меня самого.

Я пытаюсь избавиться от него с помощью чтения. Как и большинство терапевтов, занимающихся социопатиями, я считаю себя обязанным следить за современной литературой. Беллетристика – очень качественный показатель состояния общества. В ней, как в бреду, проговариваются те тайные комплексы, которые коллективный разум пытается скрыть даже от самого себя. Поэтому за беллетристикой я стараюсь следить: покупаю новинки, просматриваю обзоры, где обсуждаются те или иные произведения. Вот и сейчас у меня накопилась целая стопка книг, приобретенных за последние месяцы. Они аккуратно сложены на нижней полочке перед тахтой.

Однако это занятие у меня совсем не идет. Я открываю книгу и добросовестно, будто школьник, пытаюсь вчитаться в то, что предлагает мне автор. И каждый раз происходит одно и то же. Я пробуровливаю страниц пятьдесят-семьдесят текста, неважно – лучше или хуже написанного, а далее возникает мысль, что читать я этого категорически не хочу. Не хочу, не хочу, не хочу, не буду. Никакого желания, даже профессионального, мучаться с этим невыносимым занудством. Видимо, здесь что-то не то. Либо я такой уж тупой, что давно выпал из жизни, либо современная беллетристика, прежде всего, конечно, российская, действительно превратилась в нечто, нормальным человеком не воспринимаемое. Я склонен считать, что тут все-таки второй случай. И не потому являюсь таким уж умным, образованным, тонко чувствующим человеком, обладающим безупречным вкусом и способностью отличить подлинное искусство от сиюминутной поделки. Я своих качеств не переоцениваю. У меня и образование весьма среднее (подумаешь – университет), и литературу, русскую и зарубежную, я знаю далеко не блистательно. И все-таки хорошую книгу я как-то чувствую. Я просто проваливаюсь в нее и не выпускаю из рук, пока не переверну последней страницы. Так что, здесь, вероятно, нечто иное. Мне иногда кажется, что современная проза просто утратила целостность. В ней наличествует либо чистый «сюжет», боевик, в котором нет даже намека на содержание, либо, напротив, чистое содержание, «текст», беллетризованная философия, где какие-либо повествовательные элементы напрочь отсутствуют. Причем, как мне кажется, вину здесь не следует возлагать только на авторов. Это – общий процесс, который захватывает все стороны нашей жизни. И если сформулировать данную проблему на самом высоком уровне, она, скорее всего, будет выглядеть так. Европейская цивилизация прошла три этапа развития: христианский этап, когда была создана метафизическая целостность мира – все объяснялось существованием бога, и только бог был первопричиной всего. Затем – этап Просвещения (или «период модерна»), когда была создана уже физическая (научная) целостность мира – все объяснялось, исходя из законов природа, и эти законы были согласованы между собой. Теперь наступил третий этап, этап постмодернизма, который обе эти целостности размонтировал. В результате мир утратил иерархическое согласование. Он распался на смысловые отдельности, каждая из которых существует независимо от другой. С одной стороны это хорошо, так как устраняет из обихода тоталитарные идеологии: все философии, все религии, все образы жизни, все расы, все точки зрения теперь равны. Можно сказать, осуществились мечты пророков и революционеров. Но с другой стороны, это и плохо: равнозначность всего лишает мир необходимой иерархии ценностей. Все действительно становится равноправным – и насилие, и гуманизм, и животный секс, и романтическая любовь, и возвышенное самопожертвование, и самые отвратительные проявления эгоизма. Прекращается «моральный отбор». Перестает работать нравственная селекция, которую осуществляет культура. В реальной жизни это означает, что прорастают в первую очередь сорняки: криминал, подлость, ложь, наиболее низкие качества человека. Они заглушают все остальное. Ведь сорняки, как известно, растут сами собой, а цивилизованные растения, как и высокие смыслы, надо культивировать специально.

Не помогает мне также и телевизор. Даже прежде любимые мною вестерны и боевики не вызывают сейчас ничего, кроме уныния. Видимо, у меня наступило некоторое пресыщение. Схлынула новизна, выдвинулась на передний план повторяемость сюжетов и трюков. То минимальное содержание, которое раньше, на мой взгляд, ощущалось, теперь сводится исключительно к тупым перестрелкам и мордобою. Это вовсе не то, что мне сейчас требуется. Впрочем, ладно – боевики. Настоящую шизофреническую тоску наводят на меня новости. За то время, пока шла конференция и мы, забыв обо всем, работали над проблемами социотерапии, пока обсуждали пакости Мурьяна и Выдры и, как последние идиоты, переживали по этому поводу, пока кипели мелочные разборки и вырисовывалось в результате мое увольнение, ситуация в большом мире заметно ухудшилась. Война теперь, по-видимому, дело решенное. Я сужу об этом по заявлениям, которые следуют одно за другим. При этом грозные тексты их уже не апеллируют к причинам войны, то есть не пытаются ее каким-то образом оправдать, они, скорее, обсуждают реальность, которая может возникнуть после ее завершения.

Меня это определенно пугает. Я, как и всякий отягощенный своими заботами россиянин, практически ничего не понимаю в международных делах. Я не знаю внутренней подоплеки событий, которую обычно пытаются упрятать от общественного внимания; я не представляю истинной расстановки сил в глобальном пространстве; я понятия не имею о том, какими путями можно разрешить тот или иной острый кризис. И потому мне трудно судить – действительно ли одна из сторон, которую упорно именуют «страной-изгоем», нарушает международные договоренности, как об этом постоянно твердит другая, более сильная сторона, или ничего этого нет, просто создано «представление», информационный фантом, призванный оправдать определенные действия. В принципе, одинаково вероятно и то, и другое. Современные технологии, работающие со средствами массовой информации, способны сконструировать практически любую реальность. Нас можно убедить в чем угодно. В том, что война неизбежна, и в том, что ее ничего не стоит предотвратить; в том что идет решающая «битва за демократию», и в том, что новая «империя зла» начала завоевание мира. Аргументов для каждой версии – великое множество. Однако, как бы плохо я ни разбирался в этих делах, держать меня за полного идиота тоже не стоит. Есть, на мой взгляд, вполне очевидные исторические закономерности, и по ним, даже не зная всей подоплеки, можно судить о дальнейшем ходе событий. Австро-Венгрия в свое время начала «маленькую войну» против Сербии и через четыре года развалилась на множество независимых государств. Императорская Россия начала «маленькую войну» против Японии, проиграла ее, и закончилось это двумя русскими революциями. Советский Союз тоже начал «маленькую войну» против Афганистана, и где теперь «союз нерушимый республик свободных»? Неужели никто из нынешних аналитиков не видит этого вектора? Мне, в конце концов, все равно, что будет дальше с Соединенными Штатами: у них «комплекс империи», синдром всемогущества, мания государственного величия, переходящая в политическую паранойю. Бог с ними. Вряд ли им сейчас кто-то симпатизирует. Но одновременно я очень хорошо представляю себе и другое. Мир стал слишком маленьким, и разные его части слишком тесно связаны между собой. Он утрачивает устойчивость, каждое перераспределение сил приводит к опасному крену. Хаос уже просачивается в реальность. Близко, по-видимому, то его критическое значение, после которого погрузятся во мрак целые континенты. Причем ситуация ныне уже совершенно иная. Сейчас уже не удастся, как сто лет назад, отсидеться за океаном, рассчитывая, что мировой катаклизм тебя не затронет. Кризисы в Азии громом отдаются в странах Европы. Тихий обвал где-нибудь в Сингапуре влечет за собой цепочку крушений на биржах Лондона и Нью-Йорка. Никто, конечно, не будет особо сожалеть об Америке, но если эта держава «поедет», что лично мне представляется вполне вероятным, волны цунами, образовавшиеся от гигантской воронки, захлестнут всех, в том числе и Россию.

Вот, что сейчас пугает меня больше всего. Что значит наше муравьиное копошение перед надвигающимся отовсюду мраком? Кому понадобится наше «ностратическое кодирование» в новом Средневековье? И стоит ли дергаться вообще, если все, что меня окружает, скоро исчезнет?..

Ответа на эти вопросы у меня нет.

И все-таки на четвертый день я по-немногу осознаю, что больше так продолжаться не может. Если я и далее буду безвольно плыть по течению, погружаясь все глубже и глубже в трясину недавних своих неприятностей, то депрессия, которая меня только еще коснулась, наберет непреодолимую силу и надолго внедрится в сердце.

Я отчетливо представляю, как это произойдет. Мне все меньше будет хотеться двигаться и прилагать к чему-либо даже крошечные усилия: разговаривать, делать что-нибудь, читать, думать, радоваться. Та едва заметная серая дымка, которая сейчас подернула для меня окружающее, незаметно сгустится и превратится в туман, охватывающий собой любые стремления. В нем погаснут все звуки, все краски, все искренние переживания. Я, как и Мурьян, начну воспринимать лишь негативную сторону жизни. Начну видеть в каждом событии только плохое, и объяснять поступки людей исключительно низменными мотивами. Такая эволюция личности практически необратима. Ведь не случайно отчаяние, то есть та же депрессия, считается, например, в христианстве одним из смертных грехов. То есть, тем, чему прощения нет. Пройдет всего несколько лет, и меня действительно нельзя будет отличить от Мурьяна. Я превращусь в такого же озлобленного, вечно недовольного, брюзжащего человечка, которого все сторонятся и с которым стараются не иметь дела.

К тому же по собранной нами литературе я знаю, что состояние психики очень существенно влияет на физиологию. Это, конечно, не прямая зависимость, как полагал, например, в свое время Декарт, рассматривавший человека лишь как машину, а человеческое сознание – как субстанцию, оказывающую на нее воздействие. Дело, вероятно, обстоит немного сложнее. Однако влияние психики на физическое здоровье давно известно. Его отмечали и Лейбниц, и Шмидт, и Мальбрани и многие другие исследователи. Согласно некоторым современным оценкам, почти пятьдесят процентов всех органических заболеваний в индустриально развитых странах имеют по большей части психогенный характер. Гипертония, язва желудка, тиреотоксикоз, бронхиальная астма, сахарный диабет, глаукома – и так далее, и тому подобное. Список этот можно продолжить. А Чикагская школа, достаточно долго занимавшаяся этим вопросом, даже разработала целую систему базовых соответствий: между тем или иным органическим заболеванием человека и специфическими чертами его личности.

Мне вовсе не хочется стать законченным ипохондриком – раздражительным, всегда в плохом настроении, сосредоточенным исключительно на своих болезненных ощущениях.

В общем, из этого состояния надо немедленно выбираться.

Правда, это проще сказать, чем сделать. Депрессия тем и ужасна, что как бы плохо ни чувствовал себя человек, охваченный меланхолией, разлитием «черной желчи», по определению Гиппократа, но выкарабкиваться из пучины страданий он, тем не менее, особого желания не испытывает. Есть, видимо, какая-то горькая радость в окончательном поражении. Есть счастье в смерти, в безвольном и безропотном стремлении к небытию. Есть наслаждение в том, чтобы раскинуть руки и покорно плыть по течению. Будь что будет, от меня уже ничего не зависит.

Это – порочный круг. Чтобы выбраться из депрессии, нужны, как правило, довольно длительные усилия. Единичное действие здесь бесполезно. Здесь требуется напряжение всех внутренних сил. Однако силы в подобном состоянии как раз и отсутствуют, и чтобы их обрести, следует сначала покончить с самой депрессией. Я это прекрасно знаю. И потому прежде всего подвожу некоторую черту под событиями последнего времени.

Я говорю себе, что ничего страшного на самом деле не произошло. Человек действительно несколько раз в жизни становится совершенно иным. У него заканчивается один этап бытия и начинается абсолютно другой, и этот другой этап требует, разумеется, и другого отношения к миру. У ребенка режутся зубы – ему больно. А у взрослого человека, то есть, например у меня, начинает прорезаться новая личность. Конечно, первое время мне будет больно. Но это – боль исцеляющая, боль, свидетельствующая о том, что я не утратил еще способности что-то чувствовать. Если рассуждать отвлеченно, это – хороший признак.

Я даже несколько укрупняю масштаб. Я вновь возвращаюсь к тому, о чем мы не так давно беседовали с сэром Энтони. Европейское сознание в принципе депрессивно. Оно подразумевает, что существующий мир заведомо плох и потому требует улучшения. Это – ситуация экзистенциального поражения. Это – вечная неудовлетворенность качеством наличного бытия. Разум здесь используется не для достижения согласия с миром, а для расхождения с ним и критики текущей реальности. С одной стороны это полезно, поскольку заставляет человека находиться в непрерывном развитии, с другой стороны – тяжело, так как порождает ощущение острой несправедливости. Мир, наверное, когда-нибудь будет хорош, но только я этого, к сожалению, не увижу. То есть, в моем теперешнем состоянии нет ничего особенного. Я просто испытываю сейчас то, что обязан испытывать каждый думающий европеец. Депрессия – это наше естественное состояние. Она свидетельствует лишь о том, что начался новый период роста.

Вот примерно так я размышляю некоторое время. То есть, во-первых, я делаю сам себе комплимент, показывая, что мое сегодняшнее отчаяние связано с глубинным смыслом европейской культуры. Это придает ему оттенок благородной возвышенности. А во-вторых, вселенские координаты проблемы несколько ослабляют личную боль. Что значат страдания одного человека, если в том же трагическом положении находится сейчас целая цивилизация?

Помогает это, разумеется, плохо. Депрессия вообще плохо поддается обычной логике. Можно сколько угодно твердить себе, что ничего страшного в действительности не произошло, жизнь продолжается, она вовсе не кончена из-за одного неприятного случая, будет еще множество самых удивительных приключений, и все равно – будто твердая потусторонняя лапа сжимает сердце, в груди – пустота, мозг пропитан ватным, обессиливающим туманом. Никакие логические конструкты на него не действуют. И тем не менее аналитика на этом этапе необходима. Она не столько преодолевает депрессию, что было бы, разумеется, слишком просто, сколько пронизывает ее, делает менее агрессивной. Она потенцирует существующую реальность, разрыхляет почву, чтобы затем проклюнулись слабые росточки надежды.

Далее я перехожу к конкретным действиям. Прежде всего беру аккуратную четвертушку бумаги, приготовленную для заметок – такие четвертушки у меня всегда стоят на столе, мало ли какая мысль вдруг придет в голову – крупными печатными буквами вывожу на нем слово «отчаяние», иду на кухню, кладу листочек в толстую стеклянную пепельницу, которую достаю с полки, поджигаю его и жду, пока он полностью прогорит. Пепел я тщательно размельчаю и смываю водой.

Такой у меня обряд. Я тем самым подвожу черту под определенным этапом жизни. Обряд – это совершенно необходимая часть терапии. Недаром все исторически сложившиеся практики, поддерживающие в человеке витальность: мировые религии, например, или магические шаманские ритуалы древних народов, воплощались именно в эффектной обрядности; чем более театрализованным было разыгрываемое представление, тем большим психогенным воздействием оно обладало. Человеку необходимо обозначить рубеж, который он перешагивает. Необходима граница, отделяющая тусклое прошлое от оптимистического настоящего. Это нечто вроде бытового заклинания духов: все мои несчастья сгорели, теперь я становлюсь совсем другим человеком.

Затем я делаю небольшую зарядку. Это – тоже обряд, показывающий, что у меня началась новая жизнь. Зарядка нужна мне не для того, чтобы укрепить свое физическое состояние, а именно как доказательство перехода через некий важный рубеж. Я делаю пятьдесят глубоких наклонов, пытаясь достать носки тапочек (остающихся тем не менее не достижимыми), сорок раз отжимаюсь от пола и далее, слегка отдохнув, отжимаюсь еще десять раз (пятьдесят – это для меня некое магическое число), а потом, зацепившись пальцами ног за нижнюю планку тахты, пятьдесят раз сгибаюсь и разгибаюсь, сжимая в руках небольшие гантели. Завершается это мучение энергичным душем. Струи воды бьют мне в лицо, в нос, в глаза, в уши, смывая накопившееся за последние дни безразличие. Я отфыркиваюсь, трясу головой, скребу ногтями по коже и вообще демонстрирую сам себе, что я жизнерадостен и как никогда полон сил. Конечно, душ следовало бы принимать контрастный: горячая вода – ледяная – опять горячая. Это встряхивает организм, как впрочем и психику, гораздо сильнее. Но на контрастный душ я все-таки пока не отваживаюсь. Это – потом, где-нибудь, может быть, через неделю. Сейчас мне достаточно и такого, пусть маленького, но очень важного для меня достижения. Не надо – все сразу. Лучше – крохотными шажками, но чтобы каждый день хоть чуть-чуть продвигаться.

Следующий этап тоже чрезвычайно важен. Я отбираю книги для чтения на ближайшие два-три месяца. Дело это не такое простое, как может представляться со стороны, и значение его несколько больше, чем только обеспечить себя приемлемой беллетристикой. Суть здесь заключается в следующем. Человек живет не в реальности, какой бы объективной она, на первый взгляд, ни казалась, он живет в ее отражении, которое создается культурой. Говоря иными словами, человек живет в «тексте», и этот «текст» воспринимается им как «подлинная действительность». Причем, если «текст» полностью или частично не совпадает с реальностью, то в подавляющем большинстве случаев побеждает не реальность, а «текст». Он и создает ту маленькую вселенную, в которой человек обитает. Изменить эту вселенную очень трудно, но переакцентировать ее с негативных переживаний на позитивные, в общем, возможно. Как бы я ни относился к современной российской литературе, но вот классические романы – это нечто совершенно иное. Причем книги я отбираю только по одному-единственному параметру. Ну, помимо того, конечно, чтобы их было просто интересно читать, требуется еще, чтобы в данном произведении повествовалось о преодолении главным героем серьезных жизненных трудностей. Наверное, для кого-то это может выглядеть глупо, но я знаю, что если буду какое-то время читать литературу подобного рода, то во мне постепенно вырастет такая же жажда преодоления, а уже она повлечет за собой и необходимое желание жить.

И, наконец, я перехожу к главному. Все предшествующие мои действия, насколько бы существенными в терапевтическом плане они ни являлись, представляют собой в действительности только подготовительные мероприятия. Они, разумеется, создают – по крайней мере я на это надеюсь, – определенный эмоциональный настрой, но чтобы закрепить данный настрой в сознании, чтобы он не рассеялся, не испарился, чтобы превратился, напротив, в движущую бытийную силу, необходимо дело, в котором эмоции будут овеществлены. Говоря иными словами, мне необходимо занятие, необходима работа, которая сфокусировала бы собой нарождающийся позитив. Работа – это вообще лучшая психотерапевтическая методика, и не случайно все мировые конфессии ставят ее чуть ли не на первое место среди других религиозных обязанностей. «В поте лица своего» – не пустые слова. Это – проверенный многими поколениями способ осмысленного существования.

В общем, я засучиваю рукава и берусь за дело, которым уже давно следовало бы заняться. В течение всей нашей более чем двухлетней работы с Никитой и Авениром, вылившейся впоследствии в проект «ностратических языков», я подбирал различные материалы на эту тему. Частично – выписки из каких-то статей, частично – сами статьи, частично – наброски соображений, когда-то пришедших мне в голову. Большей частью они, разумеется, уже тематически разнесены: что-то – в компьютере, что-то в блокнотах, что-то – просто на листочках бумаги. Но поскольку и знания мои о предмете, и отношение к теме в течение этого времени неоднократно менялись, то менялись и способы записей, и методы их классификации. Мой архив давно уже превратился в такой потрясающий хаос, где не только черт, но и даже бог запросто сломит ногу. Главное там соседствует со второстепенным, случайное – с обязательным, важное – с абсолютно ненужным. Многие торопливые замечания, сделанные на полях, расшифровать уже невозможно. Что я когда-то имел здесь в виду? Непонятно. А если вдруг требуется найти какие-то необходимые ссылки, то приходится буквально часами перелопачивать весь имеющийся материал. И довольно часто бывает так, что я их все-таки не нахожу. Впрочем, это – трагедия современного знания. Сведений стало столько, что освоить их, даже поверхностно, не может никто. Насколько я знаю, американцы уже давно подсчитали, что если исследование стоит менее сорока тысяч долларов, то его проще провести заново, чем разыскивать нужные результаты в океане уже имеющейся информации. Во всяком случае, это будет быстрее.

У меня возникает даже нечто вроде энтузиазма. Я вытаскиваю папки с записями, газетными вырезками, блеклыми ксероксами, распечатками, раскладываю их на тахте, чтобы можно было окинуть материал одним взглядом, включаю компьютер и собираю в несколько окон оглавления имеющихся разделов. Затем я выгребаю из ящиков сколотые бумажки разных форматов и пытаюсь классифицировать их в соответствие с тем, что высвечивается на экране.

Скоро моя комната приобретает вид чудовищной свалки. Везде – на столе, на стульях, на полочках, даже на процессоре, даже на мониторе разложены записи или уже рубрицированные материалы, то поджатые скрепками, то просто наваленные друг на друга. Часть газетных вырезок мне приходится класть прямо на пол, и перемещаться в комнате теперь можно только по двум определенным дорожкам – одна идет к выходу, и вдоль нее я сконцентрировал тему психологического когнитива: создание «личного смысла» и «смысла эпохи» (согласование этих двух трансценденций представляется мне неизбежным), а вдоль другой дорожки, которая оставляет проход к книжным полкам, я сосредоточиваю материал по конкретным терапевтическим практикам: психоанализ, метод нейро-лингвистического программирования, аутотреннинг, магические действия и ритуалы. Причем я тут же цветными фломастерами помечаю их по степени важности и даже рисую стрелки, указывающие возможную связь друг с другом. Эту область исследований я более-менее знаю и потому могу сразу же выстроить в ней соответствующую иерархию. Отдельным «гнездом», которое занимает у меня почти весь подоконник, я выкладываю записи Авенира по тем или иным аспектам проблемы. У Авенира довольно странная манера работать. Он почти никогда не доводит спонтанно высказанную им тезу до готовой статьи; считает, что нет смысла возиться с тем, что и так очевидно; лучше потратить время на то, чтобы сформулировать нечто новое. Способ думания, разумеется, эффективный, однако здесь возникают, конечно, и определенные трудности. То, что очевидно самому Авениру, далеко не так очевидно всем остальным. Они же не проходили с ним этап за этапом. И зачастую нам, то есть Никите и мне, приходится создавать специальные «скрепы», которые связывают авенировские тезы с реальностью. Иногда мы сразу же делаем это, стараемся не откладывать, а иногда забываем, нет времени, каждому хватает своих обязанностей, и тогда связки, в первый момент действительно вполне очевидные, понемногу выветриваются и образуют загадочные пустоты. Уже не восстановить ход рассуждений. И это жаль, потому что Авенир, как правило, говорит только по делу. Случайных высказываний у него практически не бывает. Вот и теперь я натыкаюсь на совершенно непонятные записи. Например: «Сценирование есть драматизация текущей реальности». Что здесь когда-то нами подразумевалось? Создание «виртуальных сюжетов», которые пациент воспринимает в качестве руководства к действию? Или же речь идет о формировании личного «туннеля реальности»? С тем чтобы этот «туннель» был способен пробить барьер кризиса и чтобы именно сквозь него пошла бы в дальнейшем вся динамика трансцендирования? Впрочем, это в определенном смысле одно и то же. Авенир требует у меня столько же сил, сколько все остальные авторы вместе взятые.

Правда, тут мне помогает одно обстоятельство. Благодаря идее «конвейера», у меня теперь есть сюжет книги, четко структурированной в последовательные, связанные между собой разделы. Это задает логику распределения материала, и я группирую его сейчас именно по такому принципу.

И все равно, работы – воз и маленькая тележка. Каждую статью, выписку, отрывок, собственную заметку надо еще прочесть, вникнуть в смысл, сообразить, чему это соответствует лучше всего. Это не всегда удается с первого взгляда, и я по несколько раз перекладываю один и тот же материал, прежде чем понимаю, что вот теперь он на месте. Кроме того, в большинстве случаев вовсе не обязательно хранить данный материал полностью. Иногда от него достаточно оставить только страницу, абзац, строчку, может быть – два-три слова, передающих самую суть. Тогда я набираю эту страницу или абзац на компьютере, заношу в соответствующий раздел и строго аттрибутирую. То есть, указываю название, фамилию автора, год издания, если требуется – номера страниц, и все другие необходимые данные. Это, пожалуй, самая муторная часть работы: аккуратно, по много раз проверяя, набирать, в основном на английском, разные технические подробности. Однако я заставляю себя это делать. Если сразу же, как полагается, по всем правилам, не зафиксировать их, трудностей потом будет гораздо больше. Я уже неоднократно попадал в ситуации, когда надо по ходу дела сослаться на то или иное «базовое» высказывание, просто нельзя без этого, смысловой пробел, а откуда оно взялось, не имеешь ни малейшего представления. А если даже случайно и помнишь автора, которому оно вроде бы принадлежит, то просматривать книгу в шестьсот страниц, чтобы проверить, труд совершенно немыслимый. Тем более, что терпения у меня на это, как правило не хватает. Нет уж, действительно, лучше сразу сделать все как положено. Десять минут, потраченные сейчас, сэкономят в дальнейшем два или три часа. Это уж точно. Усвоено на собственном опыте.

Так продолжается следующие четыре дня. Я читаю материалы, вникаю в суть, классифицирую их, сокращаю, аттрибутирую. Работа захватывает меня целиком. Просыпаюсь я без четверти семь, быстро пью кофе и сразу же принимаюсь за дело. Причем, это – не чисто механические операции, как может представиться человеку непосвященному. Даже в тех материалах, которые я, казалось бы, отлично знаю, то и дело обнаруживается нечто новое. Я обнаруживаю, например, что депрессия – явление не только индивидуальное, но и в известной мере статистически устойчивое. Диагностируется она, как правило, по количеству самоубийств (данный показатель считается в социологии наиболее репрезентативным), и если распределить имеющиеся наблюдения в широтно-долготном диапазоне, то выясняется, что в определенных регионах страны при тех же возрастных, социальных, профессиональных и иных характеристиках населения есть статистически значимая разница в количестве суицидов: на юго-востоке их всегда значительно меньше, чем на северо-западе. Автор не приводит никакого объяснения этого факта. Однако мне лично кажется, что здесь – та же самая разница цивилизационных менталитетов. Восточные цивилизация пытаются гармонизировать человека с миром, рождая некую целостность, в то время, как западные цивилизации, европейская и американская, все время выводят человека за пределы гармонии. Это как раз и есть оборотная сторона прогресса. А дисгармоничность человека и мира, которая все усиливается, неприемлемость сущего, вечная недостижимость «состояния счастья» – в западной культуре оно подменяется удовлетворенностью – как раз и порождает депрессию. Мне приходит в голову, что любопытно было бы совместить восточную мистику и западную регламентированность, культ традиции, то есть опору на прошлое, и непрерывное обновление текущей реальности. Правда, пока непонятно, как именно это можно сделать, но во всяком случае я фиксирую данную смысловую тезу на будущее.

Я также нахожу в папках сразу несколько материалов, где говорится о том, что современная школа утратила одну из своих важнейших функций. Она перестала социализировать ученика. Задача школы ведь не просто воспроизведение в следующем поколении неких фундаментальных знаний, но и «вписывание» подростка в то общество, где ему предстоит дальше существовать. Так вот авторы этих материалов считают, что с развитием новых средств массовой коммуникации данная функция школы вообще отмирает. Радио, телевидение, бумажная пресса, реклама теперь социализируют человека гораздо быстрее, чем школа. В результате подросток взрослеет с опережением на несколько лет, и именно это является двигателем нынешней акселерации. На мой взгляд, чрезвычайно интересное замечание. Оно хорошо согласуется с теорией Авенира о «биологическом механизме» депрессии. Тут прямо-таки напрашиваются всякие любопытные параллели, и я отчеркиваю этот материал, чтобы обязательно обсудить его позже.

Я также отчеркиваю несколько материалов по психоанализу, и крайне занятную, но, правда, слишком расплывчатую статью по методам групповой терапии. Групповая или межличностная терапия интересует нас уже довольно давно. Это – мощный и проверенный временем метод стабилизации психики. Депрессант включается в среду общих ценностей, которые, конечно, ни в коем случае ему не навязываются, довольно быстро утрачивает «негативный заряд», становится более восприимчивым к окружающему и постепенно, сам того обычно не замечая, начинает жить перспективой этого маленького сообщества. Здесь, вероятно, имеет место растворение психики индивидуума в психике коллектива, отказ от личного бытия в пользу бытия сугубо общественного. И как всякое психическое явление, соприкасающееся с маргинальностью, данный факт имеет два качественных измерения: с одной стороны, разумеется, хорошо, что депрессант постепенно выходит их подавленного, даже суицидного состояния, собственно, в этом и заключается цель групповой терапии, но с другой стороны, он достигает психологической нормы за счет, по крайней мере, частичной утраты индивидуальности. На этом механизме строятся все тоталитарные практики – начиная от сект и заканчивая диктаторскими политическими режимами. Трудность здесь заключается в том, чтобы сохранить тонкий баланс, чтобы «откровения» общего смысла не отменяли индивидуальной свободы. Собственно, когда мы с Никитой и Авениром говорим об «очищении архетипов», это как раз и есть попытка сохранить в человеке то, что он собой представляет. Не тотальное подавление личности, которое действительно является зомбирующей методикой, а напротив ее взросление и переход в качественно новое состояние. Во всяком случае, мы понимаем это именно так.

В общем, работы с моим архивом хватает. Груды вырезок и статей, разложенные по всей комнате, убывают довольно медленно. Самый скромный расчет показывает, что такая работа займет у меня где-то около месяца. В крайнем случае, три недели, и то, если пахать ежедневно часов по десять-двенадцать. Я доволен: месяц – это как раз такой срок, за который вполне можно придти в себя. Главное – не останавливаться, не прекращать начатое ни на минуту. Именно поэтому я даже не убираю разложенные материалы на ночь – чтобы утром уже одним беспорядочным видом своим они вызывали бы соответствующее настроение.

К счастью, мне очень везет в эти дни с обстановкой дома. Не знаю, как уж так получается, специально или течением обстоятельств складывается само собой, но почему-то всегда, когда мне нужно некоторое время побыть дома, и Галина, и Костик тоже, будто привязанные, перестают куда-либо ездить. Ничего хуже этого для меня нет. Квартирка у нас крохотная, очень тесная, судя по всему, выкроенная когда-то из гораздо более вместительных «господских» апартаментов. Кухонька – шесть квадратных метров, прихожая – полтора, все три комнаты, каждая размером со спичечный коробок, открываются в коридорчик, изогнутый каким-то судорожным коленом. Даже двум людям там разойтись сложно. А если сталкиваются, например, сразу трое: Галина идет из кухни, я, напротив, из комнаты, и еще, неизвестно откуда, тут же появляется Костик, то некоторое время просто не сообразить, кто кому должен уступить дорогу. Мы в этой квартире явно не помещаемся. И когда в силу каких-либо случайных причин вынуждены проводить дома, все вместе, подряд несколько дней, это превращается в комический и нелепый кошмар, который изрядно действует нам на нервы. Мы все время натыкаемся друг на друга, все время друг другу мешаем, все время тщетно пытаемся куда-нибудь друг от друга укрыться. Однако укрыться в такой ситуации некуда, и мы, как в аквариуме, тычемся в непреодолимые стены.

Так что, в эти дни мне действительно повезло. Не знаю, что там случилось у Галины на кафедре, у Костика в университете (возможно, и ничего, просто – совпадение обстоятельств), но оба они исчезают из дома уже ранним утром и возвращаются часов в восемь – в девять, когда день для меня фактически завершен. Мы почти не разговариваем друг с другом. Они проходят, как тени, почти не затрагивая моего сознания. Я живу в огромной, утрачивающей границы дневной пустоте, как вода, заполняющей все три комнаты, и от непривычного, несколько даже пугающего безлюдья у меня чуть слышно ломит в висках.

За это время мне никто не звонит, никто мною не интересуется, никто ничего не хочет знать. И я тоже никому не звоню и ничего знать не хочу. И постепенно, видимо как результат всех этих усилий, прилагаемых ежедневно, у меня возникает именно то настроение, которое я и пытался у себя вызвать. Мне, конечно, по-прежнему плохо, ужасно плохо, и безнадежность, пропитывающая все вокруг, не становится меньше. Она, как и раньше, подергивает мир серой пленкой. Однако теперь у меня к этому несколько иное отношение. Пленка меня уже не пугает. Непонятно откуда, но образовывается внутренняя уверенность, что дальше жить можно. Можно, можно, как бы плохо все вокруг ни было. Пусть мир разваливается на части, и пусть они громоздятся – дробя друг друга на бессмысленные осколки. Пусть вспыхивает пожар, и пусть сумасшедшие гонят безумных в огненную пучину. Пусть тянет дымом, пусть оползает фундамент дома, где мы все живем. Пусть нет смысла, нет целостности, не видно никакой перспективы. Пусть Мурьян торопливо делает свои мелкие пакости. Пусть все рушится, пусть Выдра, считая, что победила, злорадствует и торжествует. Пусть нет сил, и пусть не хватает даже самой жизни. Однако жить – можно, я ощущаю это каким-то глубинным эхом души. Что-то такое, по-видимому, проснулось во мраке сознания, что-то забрезжило, что-то воспрянуло и неуверенно задышало. Что-то такое, у чего еще нет своего имени, и что можно определить лишь как проблеск надежды. Вот, что я чувствую после четырех дней работы. Это, конечно, не означает, что все мои трудности уже позади. Ощущение, которое во мне зародилось, еще очень слабенькое, неуверенное и, как огонек тонкой свечки, может погаснуть в любую минуту. Его надо непрерывно поддерживать. Его надо специально оберегать, чтобы не задул случайный порыв ветра. В моем случае это значит, что я должен продолжать разборку архива; надо – не надо, потребуется – не потребуется, а каждый день продвигаться хотя бы на крошечный шаг. Это вселяет надежду уже само по себе. Это то, что сформулировал когда-то Вольтер: «Возделывай свой сад». И это то, о чем несколько иными словами писал автор «Истории русской общественной мысли»: «Умирать собирайся, а рожь – сей». И то, что со свойственной ему прямотой ответил Наполеон Бонапарт на вопрос – чем заниматься человеку во время великих исторических катаклизмов: «Занимайтесь своими собственными делами». И наконец это то, что на другом философском уровне выразил Макс Вебер: «Стоицизм в ситуации смерти бога». Бог, видимо, умер или отвернулся от мира, но это вовсе не означает, что одновременно умер и человек. Человек еще жив, и значит любое отчаяние преодолимо. «Сей рожь», «возделывай сад», «занимайся своими делами», которые, вероятно, и составляют суть жизни. И тогда колоссальная пустота, распахивающаяся перед тобой, будет хотя бы чуть-чуть смягчена твоим собственным смыслом. Он, разумеется, не заполнит собой всю вселенную: личный смысл внутри человека, а не среди громадного межзвездного вакуума; он, скорее всего, и не должен пронизывать весь вселенский простор, но он может слегка озарить ту часть пути, которая еще предстоит, может, вопреки и наперекор, снова сделать жизнь – жизнью.

Вот почему, вставая ежедневно без четверти семь, когда за окном темно и электрический свет кажется особенно неприятным, вчитываясь до рези в глазах в мелкий шрифт и также до рези в глазах вглядываясь в экран компьютера, вдумываясь и анализируя материал, пока не начинают скрипеть скрученные напряжением мозги, я даже не спрашиваю себя – кому это понадобится? Данный вопрос меня нисколько не интересует. Кому-нибудь да понадобится: Авениру, Никите, какому-нибудь еще, пока совершенно неизвестному человеку. И я также не задаюсь вопросом – что будет, когда я завершу разборку архива? Что-нибудь там да будет. Что-нибудь обязательно произойдет. Жизнь не закончилась от того, что временно возобладало отчаяние. Если она несмотря ни на что остается жизнью, значит она и продолжена будет так же, как жизнь – внезапно, без предупреждения, какой-нибудь неожиданностью.

И подобная неожиданность действительно происходит. В пятницу, где-то с утра, когда за окном только-только еще начинает брезжить, мне звонит некто Салецкий, директор довольно известной компьютерной фирмы, и, представившись, извинившись за то, что он, вероятно, отрывает меня от работы, вежливо спрашивает не можем ли мы сегодня увидеться.

– Мне рекомендовал обратиться к вам Авенир Ефимович, – объясняет он. – Если, разумеется, вам сегодня удобно.

Я отвечаю, что сегодня меня вполне устраивает.

– Ну и отлично. Например, в четырнадцать тридцать?..

Салецкий оказывается невысоким, излишне полным, но очень энергичным и в голосе и в движениях человеком. Он еще относительно молод. Я бы определил его возраст лет в тридцать пять – тридцать восемь. Для бизнесмена – начало самого деятельностного периода. Хотя нельзя исключить, что в действительности он несколько старше. Просто, насколько я знаю, подтянутость, энергичность, спортивность ныне входят в статусные характеристики людей этого типа. Так что, с возрастом здесь можно и ошибиться. Во всяком случае, движется Салецкий легко, и в его манере общения не чувствуется даже намека на рыхлость.

Офис его тоже производит самое благоприятное впечатление. Это – два этажа во внушительном здании, светлыми зеркальными окнами, выходящем на Фурштадтскую улицу. Внутренние помещения оформлены согласно всем европейским стандартам, то есть – нежные матовые панели под дерево, фурнитура – под старинную бронзу, светильники в виде изогнутых, чуть распускающихся лепестков. В холле – горка цветов. В приемной, расчерченной тонкими дубовыми планками – неизменный аквариум.

Такое же благоприятное впечатление производит и кабинет. Только вместо горки с цветами здесь – плоская, как из загробного мира, чернота телевизора (я полагаю, последней модели), а вместо аквариума – две небольшие картины, написанные яркими красками. На одной – переулочек, залитый солнцем и выводящий, судя по изгибам решетки, на набережную Фонтанки, а на другой – Банковский мостик с грифонами, золотые крылья которых тоже сверкают на солнце. Этот свет, это летнее солнечное сияние художник, видимо, противопоставляет традиционным сумеркам Петербурга.

В общем, на первый взгляд, все нормально, все очень солидно, все как и должно быть у преуспевающего бизнесмена. Мне не нравится только некоторая безликость этого «европейского» антуража. Слишком уж – действительно «как у всех». Слишком чувствуется желание подчеркнуть определенный экономический статус. Современные российские предприниматели, большинство которых пришло в бизнес бог знает откуда – из комсомольских работников, из инженеров, из криминальной среды – вероятно, еще не успели осознать элементарную истину: по-настоящему ценится вовсе не эстетика сходства, которая обезличивает, как человека, так и торговую марку, а эстетика индивидуальности, и именно ее следует культивировать прежде всего.

Однако это – так, замечание в сторону. Я просто хочу сказать, что офис и в самом деле производит внушительное впечатление. Сразу чувствуется, что здесь работают серьезные люди и что они чрезвычайно серьезно относятся к своим обязанностям.

Впечатление это усиливается еще больше, когда Салецкий, усадив меня во вздутое тяжелое кресло напротив себя, и попросив секретаршу, которую зовут Милочка, принести нам кофе и чай – вы что, Валентин Андреевич, предпочитаете? – безо всяких утомительных предисловий, сухо и очень ясно излагает мне суть проблемы.

Если коротко, то заключается она в следующем. Два года назад, когда мы только-только еще начинали заниматься проблемой «ностратического программирования», Салецкий, который был знаком с Авениром через каких-то своих, по-моему, дальних родственников, попросил разобраться, что у него происходит. Фирма тогда испытывала явное неблагополучие. Она недавно образовалась и поначалу дела ее шли довольно успешно. Это, впрочем, меня нисколько не удивляет; чувствуется, что Салецкий – человек на редкость честолюбивый. Такой сумеет наладить все что угодно. Однако именно тут у него почему-то не связывалось. Результаты, которые фирма давала, явно не соответствовали ее возможностям. Картина выглядела даже несколько парадоксально: все старались, все вроде бы были хорошими специалистами, все вкалывали, как проклятые, все очень неплохо относились друг к другу. То есть, в принципе, все должно было бы складываться нормально, а на практике с загадочной неумолимостью следовал один сбой за другим. У Салецкого даже возникала мысль о закрытии фирмы. Авенир с Никитой, который ему слегка помогал, тогда довольно быстро разобрались, в чем там дело. Просто поначалу фирма была образована по типу «дружеского домена», то есть круга приятелей, которые полностью доверяют друг другу. Это, в свою очередь, предполагает прозрачность всех технологических операций и отношения между членами фирмы, выстроенные исключительно «по горизонтали». А как же иначе? Мы ведь доверяем друг другу. Фактически же их пытались выстраивать по типу «начальника – подчиненного»: в рамках локальных задач и, значит, в рамках локальной, изолированно-личной ответственности. Это, кстати, одна из наиболее частых ошибок современного бизнеса: ставить собственное предприятие именно как «домен», но при этом насильственно инсталлировать в нем сугубо корпоративные, «формализованные» отношения. Одно с другим просто не сочетается. Авенир, разобравшись с «ландшафтом», понял это практически сразу же. И почти сразу же предложил проект по переформатированию управленческой вертикали. Результаты не замедлили себя ждать. Уже через пару месяцев фирма увеличила оборот процентов на тридцать, а к концу года объем продаж возрос у них ровно вдвое. Помнится, Салецкий заплатил нам тогда очень неплохо. И вот теперь у них, значит – очередной кризис.

Я задаю несколько стандартных вопросов, и картина становится предельно ясной. То, что Салецкий принимает за кризис, вовсе не кризис как таковой, а также довольно распространенная в этой среде «болезнь роста». Ситуация здесь абсолютно банальная. Коллектив фирмы расширился и перешел границы, когда его можно было держать в рамках обычной «семьи». Он расслоился на несколько отдельных «семей», в каждой из которых, естественно, выделился свой неформальный лидер. А поскольку структурного разграничения полномочий между ними не произошло, новые лидеры начали вторгаться в области компетенций друг друга. Возникла психологическая конкуренция, отсюда – коллизии, напряженность, множество личных конфликтов. Причем каждый такой конфликт, разумеется, можно было бы объяснить и личными отношениями, но в действительности все они – проявление именно этого «конкурентного существования». Также понятно, что здесь следует сделать. Необходимо маркировать образовавшиеся границы чисто административными средствами. Например, разделить всю фирму на несколько самостоятельных подразделений, чтобы зоны новых «семей» стали зримыми и вещественными. Надо развести эти «семьи» как территориально – рассадив их, скажем, просто по разным комнатам, так и во времени – сместив, например, обеденные часы друг относительно друга минут на тридцать. Тогда «лидеры» перейдут в область межгруппового общения, а это уже совсем другая психологическая категория.

– Вы возьметесь решить эту проблему? – спрашивает Салецкий.

Для солидности я некоторое время думаю, глядя в окно, где сквозь зыбкую морось помаргивают огни рекламы, а потом отвечаю, что за такую работу взяться могу.

– Сколько примерно времени вам потребуется?

Я отвечаю, что для детального ознакомление с обстановкой мне, вероятно, потребуется месяца три. После этого я предложу какие-то первичные действия. И еще, наверное, месяца три понадобятся, чтобы воплотить эти действия в конкретные результаты.

– Ну, это вполне терпимо, – кивает Салецкий. – Хорошо, тогда давайте оформлять договор. Я думаю, что мы назовем вашу должность, скажем, «консультант по маркетингу». Это даст вам возможность свободно общаться практически со всеми сотрудниками. Маркетинг, как вы понимаете, понятие растяжимое. Теперь об оплате. Такая же, скажем, как в прошлый раз, вас устраивает?

Мне перед ним несколько неудобно. Работа, которую я для него буду делать, в действительности займет одну-две недели. Ну, в самом неблагоприятном случае – что-то около месяца. Растягивать ее на полгода, с моей точки зрения, просто – морочить заказчику голову. Мне от этого, честное слово, не по себе. С другой стороны, выхода у меня нет. Оплата идей, вообще нематериальной работы – вопрос очень болезненный. Здесь, к сожалению, все поставлено с ног на голову. Если я честно признаюсь, что такое исследование займет две недели, то и заплатят мне тоже за две недели, пусть в результате я предложу хоть новую теорию относительности. Не понимают у нас пока, что значит платить за идею. Пока не включаются. Вот и приходится идти на всякие хитрости. Час превращать в целый день, неделю – в месяц. То есть, фактически, размазывать манную кашу по чистой тарелке. Это – мера исключительно вынужденная. И все равно я чувствую себя очень неловко.

Салецкий принимает мое молчание за согласие. Он нажимает вызов, и в дверях появляется секретарша.

Салецкий просит ее принести бланки.

– Договор, если не возражаете, мы оформим прямо сейчас, – говорит он.

Домой из фирмы я возвращаюсь пешком. Это минут сорок пять – пятьдесят, но мне необходимо время, чтобы собраться с мыслями. Правда, никаких особенных мыслей мне в голову не приходит. Я лишь достаточно равнодушно констатирую тот неожиданный факт, что теперь у меня есть в запасе по крайней мере полгода. Я вовсе не рассматриваю работу, предложенную Салецким, как некую перспективу. Это мне не по профилю и с окончанием договора я, скорее всего, в фирме не задержусь. Хотя, конечно, и поручиться тоже нельзя. Жизнь – штука непредсказуемая. Она иногда выписывает какие-то удивительные зигзаги. Вдруг я еще стану крупным предпринимателем? Вряд ли, конечно. Я просто не подхожу для деятельности такого рода. Однако в качестве некоего промежуточного периода версия фирмы меня вполне устраивает. Причем я отчетливо представляю, как это будет дальше. Я начну все больше влезать в работу, погружаться в нее, осваивать новый материал, знакомиться с делом, с людьми, проникаться их интересами; институт, «ностратическая проблема», Мурьян – будут постепенно оттесняться на периферию. Они начнут выцветать, забываться, утрачивать какое-либо значение. И, наконец, навсегда растворятся в мерцающем мареве прошлого. Именно то, что и требуется. Главное – продержаться еще какой-то период, не поддаться депрессии, не утонуть в ее душной трясине. Мне кажется, что я смогу это сделать.

Правда, все мои благие намерения едва не летят к черту, когда я поворачиваю на Невский проспект. Здесь, как всегда, многолюдно, шумно и, кажется, даже светлее, чем в прилегающих улицах и переулках. Транспорт плывет по проезжей части непрерывным потоком, и таким же непрерывным потоком, слегка толкаясь, стремятся по тротуару прохожие. Мелькание лиц, мелькание разнообразных одежд. Впечатление – будто сюда собралась чуть ли не половина города.

И вот тут, задержавшись у перехода, на котором красный сигнал светофора как раз сменился зеленым, я краем глаза вдруг замечаю что-то знакомое. В первую секунду я как-то даже не понимаю, кого я вижу, но уже в следующую – горячим толчком крови в виски – догадываюсь, что это Геля. Она – в синей куртке, распахнутой, несмотря на то, что сегодня довольно прохладно, в ярком красном шарфе, свисающем чуть ли не до колен, с сумочкой через плечо, из которой высовывается ребристая ручка зонтика, необычно веселая, жизнерадостная, сияющая, смеющаяся; не похожая на себя, как будто только что родилась заново. Однако главное, что я отмечаю с тем же внутренним горячим толчком – она не одна. Рядом с ней парень – тоже в распахнутой куртке, тоже – в шарфе, прочерченном желтыми полосами. Вот он наклоняется и что-то шепчет ей на ухо. Геля же поднимает лицо, и губы у нее чуть приоткрыты, будто для поцелуя. Вместе с лавиной прохожих они ступают на переход, еще секунда-другая и их заслоняют чужие плащи, пальто, плечи, спины…

Я останавливаюсь сразу за Домом книги. Мне так плохо, как, вероятно, не было еще никогда в жизни. Я и не думал, что Геля для меня столько значит. Я относился к ней лишь как к пациентке, которой в связи с определенными жизненными обстоятельствами необходима психотерапевтическая поддержка. А она, оказывается, была не просто пациентом, но и врачом. И, наверное, помогла мне не меньше, чем я ей, а может быть, даже и больше. Это была моя личная терапия, спасавшая от отчаяния. Моя собственная «вселенная», где я был богом и человеком одновременно. Любовь – самое действенное лекарство против депрессии. Это, по-видимому, единственное, единственное, что делает жизнь – жизнью. И когда заканчивается любовь, а вопреки всем усилиям она непременно заканчивается, тогда вместе с ней неумолимо заканчивается и жизнь. Больше всего мне сейчас хочется догнать Гелю, схватить за плечи, освободить от этого мальчика, сильно встряхнуть, спросить: Помнишь, что ты мне говорила совсем недавно? Увидеть, как в ее глазах появляется сначала испуг, потом – робкое удивление, а затем, точно вызванные заклинанием, пока еще неуверенные – радость и понимание.

Ничего этого я, конечно, не делаю. Я лишь несколько раз глубоко вздыхаю, чтоб наконец успокоиться, глотаю холодный воздух, смаргиваю морось с ресниц, а потом, уже при следующем зеленом сигнале, тоже перехожу на другую сторону Невского. Длинный изгиб канала уводит меня от транспорта и суеты. Я иду вдоль серой воды и чувствую, как у меня колотится сердце. Я знаю, что это скоро пройдет. Надо только жить дальше так, как будто ничего не случилось. Первую половину дня проводить на работе в фирме: знакомиться, рассказывать незатейливые истории, шутить, улыбаться. В конце концов мне теперь это оплачивают. А осенними вечерами, когда наваливается со всех сторон жутковатая темнота, по-прежнему, страница за страницей разбирать свой архив: «возделывать сад», «сеять рожь», «заниматься своими собственными делами». Это – лучшее, что можно предложить в такой ситуации. Ничего иного все равно придумать нельзя. Я вяло убеждаю себя, что рад за Гелю. Она несомненно выздоровела, и теперь уже не нуждается, вероятно, ни в чьей помощи. Надеюсь, в этом есть и некоторая моя заслуга. И я также надеюсь, что у нее и дальше все будет нормально. Не знаю, получится ли что-нибудь именно с этим мальчиком, но безусловно – она выйдет замуж, родит детей, будет заниматься их воспитанием. Жизнь потечет по накатанной колее. И, может быть, только изредка, уже со взрослой улыбкой, будет она вспоминать, что когда-то была влюблена в одного странного человека. Где он сейчас? Что с ним? Бог знает. Я самым искренним образом рад за Гелю. И все равно – сердце у меня болезненно сжимается и разжимается. И я нисколько не удивляюсь, что тусклый свет города вдруг как бы выворачивается наизнанку, становится зыбко-рассеянным, смутным, льющимся неизвестно откуда. Дома начинают дрожать и теряют четкие очертания. А в переулке, который идет от набережной Фонтанки к Садовой улице, приотворяется дверь парадной и появляется из нее уже знакомая мне темноволосая женщина в непромокаемом блестящем плаще. Она все также необыкновенна красива. Расстояние между нами приличное, но я, точно внутренним зрением, вижу ее лицо: матовую голубоватую кожу, темные губы, распахнутые глаза. У обычных людей таких глаз не бывает. Женщина безразлично проходит по первому переулку и, не оглядываясь, поворачивает во второй, ведущий на соседнюю улицу. Мне очень хочется пойти вслед за ней. И, вероятно, когда-нибудь я именно так и сделаю. Но – не сейчас, не сейчас, ни в коем случае не сейчас. Когда-нибудь – может быть. Но – не сейчас, не сейчас, конечно, не сию секунду. Сейчас я еще к этому не готов. У меня – мой архив. У меня – обязательства перед Никитой и Авениром. Вообще, это, наверное, просто слабость. Это – закончится. Это пройдет буквально через пару минут.

Так я твержу сам себе.

И это действительно скоро заканчивается. Проезжает машина, выплескивает воду из лужи на тротуар. Какой-то случайный прохожий шарахается от брызг. Свет городского дня вновь зажигается. Жизнь обретает черты еще раньше, чем я выхожу к Сенной площади.

Страницы: «« 1234

Читать бесплатно другие книги:

«Книга была готова через три месяца. Она называлась «Срок для Бешеного». Несмотря на то, что написан...
«Заговор ангелов» – новый роман Игоря Сахновского. Роман мог бы показаться мистическим, если бы не б...
На землян нападали кровожадные хищники, мутанты-каннибалы, алчные и безжалостные оливийские разбойни...
– Не надо… – пролепетала девушка, но и ее слова не возымели действия. Нож рассек ладонь, которой она...
В джунглях Черного континента нескольких минут достаточно, чтобы из путника превратиться в пищу. Есл...
«Меня ввели в класс во время урока. Мама – я это чувствовал, еще стояла за дверью и ждала. Ребята об...