Какое надувательство! Коу Джонатан
Он приготовил чай, и мы гуськом вышли в гостиную, где несколько минут просидели в молчании: я — выжидательно, он — сердито и задумчиво. Встал он всего один раз — посмотреть на записку, оставшуюся на кухонном столе, — потом вернулся с нею, не говоря ни слова. Через некоторое время, хмыкнув, положил ее перед собой на стол и произнес:
— Теперь вам, полагаю, хочется услышать остальное.
— Если не возражаете.
— Осталось немного. В тот вечер мы договорились отобедать с Фаррингдоном. Скарборо не славился изысканной кухней даже в те годы, однако имелся небольшой итальянский ресторанчик, где я, как об этом знала вся округа, часто бывал — с целью соблазнения, Майкл, буду с вами предельно откровенен. Именно там мы с Фаррингдоном распили несколько бутылочек кьянти. Семейство Уиншоу как раз садилось за свой жалкий семейный обед. — Финдлей сокрушенно покачал головой. — То была последняя трапеза Фаррингдона. Я и помыслить тогда не мог. Не знал даже, что они с Табитой сплели какой-то заговор. Конечно, сейчас мне все видится очень ясно. Годы затаенной ненависти; абстрактные надежды на возмездие, неожиданно обретшие конкретность. Эти долгие тайные беседы с ней, должно быть, разожгли в нем смертоносное бешенство. Я могу лишь догадываться о связи, что выковалась тогда между злополучными соучастниками преступления, о данных клятвах, о принятых присягах. Как легко себе представить, Фаррингдон был мрачен и не очень склонен к разговорам, что по недалекости своей я отнес на счет усталости от поездки. Видите ли, на несколько дней он ездил в Биркенхед и вернулся только накануне. В то время я не видел никакой особой цели в его путешествии, но к концу нашего ужина он соблаговолил объясниться.
Мы уже собирались покинуть ресторан, когда он привлек мое внимание к большому коричневому конверту, с которым пришел. Именно за ним, судя по всему, он и ездил домой. „Мистер Оникс, я хочу попросить вас об одной услуге, — сказал он. — Я хочу, чтобы вы приглядели вот за этим — всего несколько часов. И дайте мне слово, что, если я не появлюсь у вас в конторе завтра утром в девять, вы доставите его лично в руки мисс Уиншоу — и как можно скорее“. Просьба показалась мне необычной, о чем я и сообщил, но он наотрез отказался разглашать подробности предприятия, в которое намеревался пуститься в столь неподобающее время суток. „По крайней мере, скажите, что внутри“, — взмолился я, и, надеюсь, вы согласитесь, что просьба моя была резонна. Поколебавшись несколько мгновений, Фаррингдон ответил: „Моя жизнь“. Несколько театрально, как по-вашему? Я попытался разрядить атмосферу, заметив, что если в конверте вся его жизнь, то ее, видимо, не очень много. В ответ он горько рассмеялся: „Разумеется, ее немного. Вот то, до чего меня довело предательство одного человека, — несколько документов, несколько сувениров былой службы в Королевской авиации и единственная фотография; тот след, что мне удалось оставить за последние двадцать лет. Я хочу, чтобы они остались у нее. Она не безумна, мистер Оникс, я это твердо знаю. Ее не имели права запирать там. Но свершилась ужасная несправедливость, и что бы ни случилось со мной, она — человек, что хранит о ней память“.
Что ж, я взял конверт, и мы пожелали друг другу спокойной ночи. Я уже понимал, что заваривается нечто смертельно опасное, но в мои обязанности не входило мешать… судьбе, року, назовите как угодно. Я осознавал, что события, свидетелем которых я невольно стал, должны прийти к логическому концу. И мы отправились каждый своей дорогой: я — в постель, а Фаррингдон, как мне впоследствии стало известно, во-первых — угонять машину какого-то бессчастного горожанина, что для человека его способностей было делом пустячным, а затем — в Уиншоу-Тауэрс, дабы проникнуть в дом через окно библиотеки, как я предполагаю, оставленное для него открытым Табитой, и совершить свое пагубное покушение на жизнь Лоренса.
Я задумался над рассказом Финдлея.
— Судя по тому, как вы его описали, я бы решил, что ему не составит труда прикончить такого заморыша, как Лоренс.
— Возможно, и так. Но у Лоренса за много лет скопилась масса врагов, и, вероятно, он счел стоящим научиться от них обороняться. Кроме того, подозреваю, он был готов в тот вечер к каким-то неприятностям, почувствовав — что-то затевается. Фаррингдон наверняка рассчитывал застать Лоренса врасплох, если это возможно, но готов спорить, он не отказал себе в удовольствии сказать ему несколько слов. Вероятно, упущенные мгновения оказались критическими.
— А затем, я полагаю, когда он не появился у вас на следующее утро, вы отправились прямиком в поместье?
— Вы изумительно предугадываете мои действия, Майкл. Ваша способность к предвидению бежит всяческих определений. Я оказался там, едва пробило десять. Вероятно, вы знаете, что, хотя само поместье видно через торфяники издалека, подъехать к Уиншоу-Тауэрс можно только по сплошь заросшей аллее, и без лишних трудностей я спрятал машину в стороне от дома и прибыл к подъезду пешком, не привлекая ничьего внимания. В те дни — кто знает, возможно, он до сих пор там — поместье патрулировал крайне мрачный и не располагающий к себе дворецкий по фамилии Гимор, и я знал, что, несмотря на всеобщее смятение, мои шансы избежать встречи с ним весьма невелики. Поэтому я выждал момент, когда он скрылся в направлении надворных построек с каким-то поручением, и без труда запудрил мозги какому-то недоумку-челядинцу. Если мне не изменяет память, я представился коллегой доктора Куинса.
— Семейного врача.
— Совершенно верно: некоего знахаря, получавшего раз в три-четыре года взятку, чтобы Табита надежно оставалась под замком. Его авто я миновал на дороге в нескольких милях от поместья, а потому знал, что свой визит он уже совершил. При входе я сказал, что он попросил меня высказать независимое суждение.
Как мне передать впечатление от состояния рассудка Табиты в то утро? Она рассказала мне, что произошло, — довольно спокойно, без видимых признаков шока или потрясения. Однако под ее самообладанием я уловил такое отчаяние, такое разочарование… Ее последняя надежда разбилась вдребезги, глоток свободы иссяк, будущее отняли… Я далеко не сентиментален, Майкл, женские чувства мне совершенно чужды, однако в то утро, как бы нелепо это ни казалось, сердце мое едва не разорвалось. Я вручил Табите конверт Фаррингдона; она положила его в своей бювар, не распечатав; и тут в дверь постучали: то заглянул попрощаться Мортимер. У меня имелось лишь несколько секунд, чтобы спрятаться — одним прыжком я оказался в ее гардеробной, прикрыл за собой дверь, а Табита вновь взяла свое вязанье, погрузившись в привычную отрешенность. Разговор их был краток. Когда я смог вынырнуть из укрытия, мы с нею обменялись лишь несколькими словами. У нее в кошельке имелась значительная сумма, и Табита настояла на том, чтобы уплатить мне за услуги сполна. После чего я откланялся. Выскользнул из дома через черный ход и кружным путем вернулся к машине; на этом закончились мои профессиональные отношения с Табитой Уиншоу. С тех пор я ее больше не видел.
Финдлей уставился перед собой. Казалось, его охватила глубочайшая меланхолия, я даже не нашелся, что сказать.
— То было великолепное утро, — вдруг снова заговорил он. — Яркое солнышко. Синева неба. Золотеют листья. Вы бывали в тех краях, Майкл? Иногда меня туда очень тянет — по сию пору. Уиншоу-Тауэрс стоит на краю Спонтонской пустоши, и, не в силах сразу возвращаться в город, я остановил машину в укромном месте и несколько часов просто гулял, обдумывая странности последних недель — что все это означало и с чем я остался. В тот день, наверное, в почву были брошены семена моей решимости перебраться в Лондон. Было воскресенье, но гуляющих почти не наблюдалось. Я бродил, предоставленный, в сущности, самому себе, а солнце милостиво светило на все мои замыслы и решения.
— Вам повезло, — сказал я. — Я тоже помню то воскресенье, но тогда лило как из ведра. По крайней мере, там, где жил я.
— Бросьте, Майкл, вы преувеличиваете, — недоверчиво похмыкал Финдлей. — В то время вы были совсем несмышленышем. Как может ваша память отличать в такой дали один день от другого?
— И тем не менее я помню его очень ярко. В тот день мне исполнилось девять, и родители повезли меня в Вестон-супер-Мэр. Весь день шел дождь, и мы отправились в кино. — Информация эта Финдлею, судя по всему, показалась совершенно бессмысленной, а поскольку нам обоим грозил ностальгический ступор, я решил, что требуется быстро изменить тон беседы. — Так, ладно — что вы собираетесь делать с этой запиской? Оставить у себя?
Он еще раз прочел бумажку и отдал ее мне.
— Нет, Майкл. Мне она больше без надобности. В любом случае я выучил ее наизусть.
— Вы разве не хотите химически анализировать ее или что-то? Искать невидимые чернила?
— Насколько причудливые идеи приходят вам в голову, когда речь заходит об искусстве сыска, — сказал Финдлей. — По сравнению с ними мои методы выглядят весьма прозаическими. Верно, я вас разочаровал.
Сарказм был скорее добродушным, чем ледяным, поэтому я решился подыграть:
— Это правда. Я вырос на диете из Эркюля Пуаро и Шерлока Холмса. Даже сам писал детективные рассказы — когда был маленьким. Разумеется, я надеялся, что вы окинете записку беспристрастным взором знатока, потом переведете взгляд из-под полуопущенных век на меня и произнесете нечто внушительное. Например: „Это — единственное в своем роде, мой дорогой мистер Оуэн. Весьма и весьма“.
Он улыбнулся.
— Ну, не все потеряно, Майкл. У нас еще осталась работа, которую мы можем выполнить вместе, целые горизонты изысканий, а кроме того… — Он вдруг замолк — довольно неожиданно, — и в глазах его, мне показалось, зажегся и погас огонек. — А кроме того… Знаете, а ведь тут вы, пожалуй, правы.
— Пожалуй, прав? В чем именно?
— Оно ведь в самом деле единственное — в своем роде. Вот что самое странное.
— Боюсь, я потерял ход вашей мысли.
— Слово „крекер“, Майкл. Оно ведь должно стоять во множественном числе. Один крекер с сыром и стебельком сельдерея. Не очень питательный ужин, а? Этим не наешься.
Я попробовал найти какое-то объяснение и довольно неуверенно выдавил:
— Но-о… ведь это же было во время войны. Вероятно, пайки и все такое…
Финдлей покачал головой:
— Что-то мне подсказывает, что тяготы военного времени не сильно коснулись хозяйства Уиншоу. Не похоже, что эти люди вообще способны затягивать потуже ремни. Нет, все это гораздо интереснее, чем я предполагал. Придется еще немного пораскинуть мозгами.
— Кроме того, там была еще одна загадка, не забывайте.
Финдлей выжидательно посмотрел на меня.
— Не помните? Все эти разговоры о том, что Табита якобы слышала голоса немцев из спальни Лоренса. Она даже заперла его там, но оказалось, что все это время он был в бильярдной.
— Ну, этому, разумеется, есть вполне правдоподобное объяснение. Однако, чтобы его проверить, придется нанести визит в дом. Покаже, думаю, можно попробовать подойти к проблеме с другого конца.
— В смысле?
— Во всей этой истории есть одна часть, элемент, торчащий, как пресловутая заноза в пальце. Один актер, которому на сцене с партнерами настолько не по себе, что поневоле задумаешься, не забрел ли он сюда из совершенно другой пьесы. Я имею в виду вас, Майкл.
— Меня? А я тут при чем? Я вообще в этой истории случайно. На моем месте мог быть кто угодно.
— Естественно, мог. Но не оказался. Оказались вы. И этому может быть какая-то причина — и мы даже способны ее отыскать. Скажите, Майкл, вам не пора встретиться с Табитой Уиншоу? Ведь знаете, век ее не настолько долог.
— Знаю — я все время откладывал нашу встречу. А кроме того, у меня сложилось ощущение, что этого не очень хочется издателям.
— Ах да, ваши непостижимые издатели. Еще та компания, я бы сказал. Больше всего на меня произвела впечатление обстановка их офиса, вернее, того, что удалось разглядеть во время моего краткого неофициального визита. Я даже прихватил с собой одну брошюру, если вас это не шокирует. — Дотянувшись до своего письменного стола, он покрутил передо мной дорогим глянцевым каталогом и пролистнул несколько страниц. — Список явно эклектичен, — пробормотал он. — Возьмите, к примеру, вот это: „Прямо Фрицу на башку: беспечный отчет о бомбардировках Дрездена“, автор — командир эскадрильи „Яблочко“ Фортескью, награжден крестом Виктории. Должен сказать, звучит уморительно. Вот еще в глаза бросается: „Лютеранский подход к фильмам Мартина и Льюиса“[69]. А вот еще лучше — „Плинтусы от А до Я“ преподобного Дж. У. Чечевиджа, „несравненный справочный материал в удобном карманном формате“, как здесь говорится, „к его предшествующим революционным работам“. Прямо рог изобилия, а?
— Что вы мне рассказываете, — ответил я. — Я каждый год получаю на Рождество посылку с таким богатством.
— Ну, само по себе это довольно щедро, как вы думаете? Похоже, в их сфере книгоиздания денежный поток не иссякает. Этот тип, что управляет издательством, — Макгэнни, так? — должно быть, умелый бизнесмен. У меня такое чувство, что в его делишки следует заглянуть немного глубже.
Его план дальнейшего расследования меня несколько разочаровал, и я не удержался:
— Но что нам это даст? Как мы выясним, чем занимался Лоренс в сорок втором году?
— Может, и ничего, Майкл. Но что бы там ни было, возможно, подлинная загадка — вовсе не в этом.
— Так что именно вы предполагаете?
Финдлей выбрался из кресла и подсел ко мне на оттоманку.
— Я предполагаю, — сказал он, кладя свою старческую клешню мне на ляжку, — что подлинная загадка — вы сами. И в ее решении я намерен добраться до самого дна.
Кеннет:
— Мисс, вы, случайно, не знаете, где моя спальня?
Ширли грустно покачала головой:
— Боюсь, что нет.
Кеннет:
— О, — и умолк. — Простите. Я пойду.
Я размышлял над тем, как меня назвал Финдлей: „Один актер, которому на сцене с партнерами настолько не по себе, что поневоле задумаешься, не забрел ли он сюда из совершенно другой пьесы“. Описание, как ни странно, очень точное — именно так я раньше и рассматривал себя по отношению к семейству Уиншоу. Например, в этот вечер…
Ширли поколебалась — в ней собиралась решимость:
— Нет. Постойте. — Она сделала повелительный жест. — Отвернитесь на минутку.
Кеннет отвернулся и уперся взглядом в зеркало, где увидел собственное отражение, а у себя за спиной — Ширли. Она стояла спиной к нему и через голову стаскивала комбинацию.
…ушел от Финдлея, сел на 19-й автобус с ощущением привычного уныния, что затапливало меня, пока ехал в Юго-Восточный Лондон; добрался до дому. Вся эта обыденность, слишком знакомая обстановка превратили его рассказ и прораставшие из него безумные готические кошмары в какую-то абсурдную фантазию…
Кеннет:
— Э… секундочку, мисс.
Он торопливо опустил зеркало — оно было подвешено на шарнирах.
Ширли повернулась:
— А вы милый. — Комбинацию она с себя уже стянула и теперь начала расстегивать бюстгальтер.
… Неужели у этих нелепых людишек те же тревоги, что у меня? Неужели у них — те чувства, которые я способен понимать и разделять? Ведь недостаточно просто сказать, что они из других кругов. Все гораздо чрезмернее, предельнее: они вообще принадлежат другому жанру существования. Тому, что по-настоящему приводит меня в ужас…
Ширли спряталась за головой Кеннета.
Кеннет:
— Ну, э… симпатичное лицо — это еще, знаете ли, не все.
По-прежнему удерживая зеркало, он старался не смотреть в него, но время от времени совладать с собой не мог. От каждого взгляда лицо его слегка кривилось физической болью. Ширли надела ночную сорочку.
… а за несколько последних лет едва не вынудил меня утратить, как я теперь понимал, все ощущение того, как нужно жить. Фактически чуть не убил меня — или, по крайней мере, усыпил: вызвал такой паралич, от которого я, быть может, никогда бы не оправился, не постучи в дверь Фиона и не сними воспроизведение со стоп-кадра…
Кеннет:
— Не все то золото, что блестит.
Ширли вынырнула из-за его головы, тело уже закутано в короткий халатик.
— Теперь можете повернуться.
Он обернулся и посмотрел на нее. Казалось, он доволен.
— Ничего себе. Весьма вызывающе.
Я выключил телевизор. Кеннет и Ширли сжались в светлую точку, а я пошел на кухню налить себе еще выпить.
Всякий раз заходя в кухню и видя свое отражение в оконном стекле, я вспоминал о том вечере, когда впервые ко мне зашла Фиона и попросила поставить имя на ее подписном листе, а потом снова и снова повторяла свою историю, чтобы я все понял.
И вот — снова это отражение. Но если заглянуть за него — что там? Не очень много. Хоть я и сновидец, до Орфея Кокто мне далеко — это он мог проходить сквозь жидкие зеркала в невообразимые миры. Нет, я больше похож на Кеннета Коннора — и навсегда останусь похожим на него. Вечно буду удерживать себя, чтобы не глянуть в зеркало на роскошную и ужасающую реальность, что обнажается всего в нескольких дюймах у меня за спиной.
Вот только прошлым вечером я увидел новое отражение: мимолетно, поскольку пришлось закрыть глаза пред его красотой, однако было оно столь отчетливым, столь реальным, что даже сейчас я пытаюсь распознать его следы, не до конца веря, что у оконного стекла не может быть памяти.
…Les miroirs feraient bien de refrechir davantage. Trois fois…[70]
Фиона зашла с небольшим саженцем фуксии, который хотела прибавить к джунглям, уже заполонившим все свободные поверхности у меня в квартире. В старом джемпере и джинсах; выпить или поболтать не осталась — ей хотелось поскорее лечь, хотя на часах было всего восемь. Очевидно, на работе у нее выдался трудный день, к тому же снова поднялась температура. Несмотря на это, казалось, Фиона ищет предлог, чтобы не уходить: проверила все до единого растения, хотя я чувствовал, что мысли у нее заняты совсем не этим. Казалось, она хочет что-то сказать — что-то очень важное. А потом мы вышли в кухню, где горел яркий свет, и я снова спросил, точно ли она не хочет пива, джина с тоником, водки с апельсиновым соком или чего-нибудь еще. Тут она прислонилась к холодильнику и спросила, не могу ли я оказать ей услугу.
Я ответил, что да, конечно, разумеется.
Фиона сказала:
— Вы не могли бы пощупать мне горло?
— Вам… горло? — переспросил я.
Она закинула голову, посмотрела на потолок и сказала:
— Только потрогайте. Потрогайте и скажите, что думаете.
Если это начало, подумал я, если так все должно начаться заново, то я ожидал другого. Совсем другого. Ощущение, что я владею ситуацией, испарилось: мне показалось, что я пикирую к земле. Точно сомнамбула, я приблизился к Фионе и, растопырив пальцы, самыми котиками коснулся бледной кожи. Я медленно провел рукой вверх, чувствуя пушок и тончайшие волоски, покрывавшие мягкие изгибы шеи. Фиона стояла недвижно и спокойно.
— Вот так? — спросил я.
— Еще раз. Левее.
Теперь я наткнулся на него сразу же — небольшое препятствие, плотный комок размером с маслину где-то глубоко под кожей. Я погладил его, потом нежно сжал большим и указательным пальцами.
— Больно?
— Нет.
— Что это?
— Не знаю.
— Что говорит врач?
— Ничего. Он не проявил особого интереса.
Я убрал руку и сделал шаг назад, пытаясь различить в ее сине-зеленых глазах какую-нибудь подсказку. Фиона смотрела на меня без выражения.
— У вас это было всегда?
— Нет. Я заметила несколько недель назад.
— Растет?
— Трудно сказать.
— Нужно к врачу.
— Он считает, что это неважно.
Мне больше нечего было сказать; я просто стоял перед нею, будто врос в пол. Фиона еще с минуту рассматривала меня, потом, замкнувшись окончательно, обхватила себя руками за плечи.
— Я действительно очень устала, — сказала она. — Надо идти.
— Ладно.
Но прежде я еще раз положил руку ей на шею, и мы обнялись — сначала неуклюже, но это не имело значения, мы держались, а в конце уже просто цеплялись друг за друга: я льнул к ее молчанию и, стараясь не смотреть на наше отражение в оконном стекле, представлял себе этот клубок, сотканный из нитей ее бессловесных страхов и моей голодной тяги к ней, — который поможет нам выдержать все, какой бы ужас ни швырнуло нам будущее.
Дороти
Обнимать кого-нибудь и чтобы тебя обнимали в ответ — вот что самое главное. Жена никогда не обнимала Джорджа Бранвина, а последняя любовница у него была много лет назад. Тем не менее объятиями — долгими, восторженными, нежными — он наслаждался часто. И чаще всего — украдкой, где-нибудь в темных углах фермы, которую ему когда-то нравилось называть своею. Последним добровольным объектом его домогательств служил мясной теленок по кличке Герберт.
Однако, вопреки местным сплетням, Джордж никогда не вступал в половую связь с животными.
Хотя сам он, вероятно, никогда над этим не задумывался, одним из самых прочных его убеждений было такое: жизнью, лишенной физической близости, едва ли стоит жить. У его мамы очень здорово это получалось — трогать, ласкать, обнимать и нежничать, ерошить волосы, хлопать по попке и подбрасывать на коленях. Даже отец время от времени не чурался крепкого рукопожатия или мужских объятий. Джордж вырос в твердой уверенности, что подобные восхитительные столкновения, подобные выплески неспровоцированных вольных чувств и составляют самую суть нежных отношений. Более того, весь ритм жизни на отцовской ферме в большой степени диктовался циклами воспроизводства, и Джордж оказался, наверное, более других к ним восприимчив, ибо с ранних лет у него развились здоровые сексуальные желания. И с такими желаниями он едва ли мог найти себе менее подходящую спутницу жизни (не то чтобы ему предоставили выбор), чем Дороти Уиншоу, на которой он и женился весной 1962 года.
Медовый месяц они провели в отеле Озерного края с видом на Дервент-Уотер; в том же самом отеле однажды липким июньским вечером двадцать лет спустя Джордж оказался опять. Напивался он в одиночестве. Хоть и затуманенный алкоголем, разум его все равно рисовал неприятно отчетливые картины их первой брачной ночи. Нет, Дороти не отталкивала его, но ее непробиваемая пассивность оказалась лучшим способом сопротивления; кроме того, помимо чистого презрения, Джордж различал в ней скуку и насмешку. Что бы супруг ни предлагал в виде предварительных ласк, его ищущие пальцы натыкались лишь на сухость. Продолжать при таких обстоятельствах было бы равнозначно изнасилованию (на которое у него не было физических возможностей, не говоря обо всем остальном). В последующие недели Джордж предпринял еще три-четыре попытки, после чего тема — как и надежды Джорджа — больше никогда не поднималась. Оглядываясь теперь на минувшие дни сквозь алкогольный туман, он понимал, насколько смехотворно и абсурдно было надеяться на консумацию такого брака. У них с Дороти — полная физическая несовместимость. Их сексуальный союз невозможен так же, как невозможна случка искалеченных индюков, которых супруга его разводила посредством искусственного осеменения: их мясные грудки столь раздуты годами химических инъекций и селекционного отбора, что половые органы никогда уже не смогут соприкоснуться друг с другом.
Почему же Джордж так и не возненавидел супругу? Потому ли, что она обогатила его (в финансовом смысле), как он и мечтать не смел? Или же он немного гордился тем, что его тихую, старомодную семейную ферму, управлявшуюся дедовскими методами, Дороти превратила в одну из грандиознейших агрохимических империй страны? Или же ненависть оказалась смыта приливами виски, в которые он погружался каждодневно, все меньше и меньше таясь от окружающих? Как бы то ни было, они с Дороти давно вели раздельную жизнь. По рабочим дням она уезжала в город, где на унылом пустыре одной из дальних окраин громоздился четырехэтажный комплекс контор и лабораторий — всемирная штаб-квартира холдинга „Бранвин“. Сам Джордж не появлялся там вот уже больше пятнадцати лет. Не имея ни малейшей склонности к бизнесу, ничего не соображая в науке и не испытывая ничего, кроме презрения, к отроческим играм в „змейки и лесенки“ на рынке ценных бумаг, которые, казалось, занимали всех без исключения директоров, он предпочел уйти в фантазии о прежних счастливых временах. На ферме после вмешательства Дороти (она снесла все постройки и заменила их бессчетными рядами массивных инкубаторов из тусклой серой стали и теплиц с искусственным климатом) чудом уцелел лишь один маленький кирпичный коровник; именно здесь Джордж и проводил свои дни, и компанию ему составляли лишь бутылка виски да самые больные и слабые животные, которых ему удалось спасти из заточения в надежде выходить: цыплят, сверхразвитые тела которых больше не держались на ножках, или телят с кривыми спинками и бедрами, раздутыми от небрежно вколотых гормонов роста. Долгое время о существовании этого мрачного убежища Дороти не знала — не инспектировать же ей, в самом деле, всю территорию фермы; но затем коровник случайно обнаружили, и Дороти уже не скрывала бешеного презрения к сентиментальности супруга.
— У него сломана нога, — сказал Джордж, закрывая телом вход в коровник, где в углу съежился Герберт. — Я бы не пережил, если б его погрузили в фургон вместе с остальными.
— Да я тебе все ноги переломаю, если ты не оставишь мой скот в покое! — заорала Дороти. — Я на тебя, черт возьми, заявить могу за то, чем ты тут занимаешься!
— Я его гладил, только и всего.
— Боже милостивый! А ты выполнил то, о чем я тебя просила? Поговорил с кухаркой насчет обеда в пятницу вечером?
Джордж тупо посмотрел на нее:
— Какого обеда в пятницу вечером?
— Обеда, который мы устраиваем для Томаса, Генри и людей из „Кормодиета“. — Обычно Дороти повсюду носила с собой хлыст для верховой езды; теперь она в раздражении хлестнула себя им по ляжке. — Ты об этом забыл, правда? Ты вообще ни черта не помнишь. Бесполезный, высохший, выжатый ссыкун. Боже милостивый!
И, развернувшись, она ринулась к зданию фермы. Глядя ей вслед, Джордж резко почувствовал себя потрясающе трезвым.
Вдруг неожиданно он спросил себя: зачем я вообще женился на этой женщине?
А потом отправился в Озерный край обдумывать ответ.
Он начал пить, чтобы справиться с одиночеством. Не тем одиночеством, которое испытывал порой, если приходилось в одиночку управлять фермой и целые дни проводить в гордом королевском уединении среди торфяников, в обществе овец и коров. Скорее, то было одиночество спартанских гостиничных номеров Центрального Лондона: поздний вечер, впереди — бессонная ночь, и никакого занятия для ума, кроме библии Гидеона и последнего номера „Вестника птицеводства“. Вскоре после женитьбы Джордж провел множество таких ночей: Дороти настояла, что в его же интересах войти в совет Национального союза фермеров. Он проработал там немногим больше года, по ходу дела обнаружив, что не располагает талантом к лоббированию или комитетской работе, с другими членами союза не имеет ничего общего, а они, в свою очередь, не разделяют его любви к работе на ферме. (У него сложилось впечатление, что и в совет они вступили только затем, чтобы от этого избавиться.) Когда же он подал в отставку, Дороти ясно дала понять, что не доверит ему вести дела на ферме в ее отсутствие. Не побеспокоившись даже посоветоваться с мужем, она дала объявление о поиске управляющего, и Джордж понял, что его, в сущности, списали в расход.
А тем временем Дороти взяла бразды правления в свои руки. Сполна воспользовавшись парламентскими связями своего двоюродного брата Генри (с обеих сторон палаты общин), она вскоре стала закатывать обеды и банкеты для самых влиятельных фигур казначейства и Министерства сельского хозяйства. В шикарных ресторанах и на роскошных вечеринках она убеждала государственных чиновников и членов парламента в необходимости еще более щедрых субсидий фермерам, желающим перейти на новые интенсивные методы хозяйствования; именно ее усилиями (и усилиями ей подобных) правительство начало наращивать дотации и увеличивать налоговые льготы на все стадии сельскохозяйственного производства — от заливки фундамента и возведения зданий до приобретения и наладки оборудования. Фермеры помельче, противившиеся подобным инициативам, вскоре оказались неспособны выдерживать цены, которые потребителю предлагали их высокодотируемые конкуренты.
Как только пошли слухи о том, что правительственные средства в больших количествах направляются на поддержку интенсивного сельского хозяйства, на сцену вышли и финансовые институты. И тут у Дороти имелась солидная фора: Томас Уиншоу к тому времени уже становился одним из самых влиятельных членов банковского истеблишмента. Едва разнюхав, куда кренится политика правительства, он начал вкладывать большие капиталы в сельскохозяйственные угодья и охотно предлагал Дороти немалые кредиты — под землю — на ее программы расширения (общая сумма долга вынуждала ее из года в год выжимать из почвы и поголовья все большую урожайность). С самого начала целью Дороти являлась прибыль — ради ее гарантий она и контролировала процесс производства с первой до последней стадии. Она принялась скупать мелкие фермы по всей стране и связывать их контрактными условиями. Наложив лапу на производство яиц, птицы, бекона и овощей на северо-востоке Англии, Дороти расширила сферу своего влияния. Она основала несколько специальных подразделений: „Кладкие Яйца“ (девиз: „На всякий роток найдется желток!“), „Коп-Чушка“ („Коптим мясо вместо неба!“), овощная продукция „Зеленые Вершки“ („У нас вершки — у вас корешки!“) и „Петушки-Потрошки“ („Сколько им ни кукарекать, всё еда для человека!“). Эмблема же самого Бранвина венчала то, что в смысле прибыли считалось алмазом корпоративной короны: отделом замороженных обедов и пудингов быстрого приготовления. Его лозунг был прост: „Бранвинская Фантастика!“ Каждую компанию обслуживали сотни фермеров; если они стремились выжить, им вменялось в обязанность использовать все известные человечеству антибиотики, способствующие росту, и повышающие урожайность пестициды. Фермерам также полагалось заказывать весь корм только у компании „Кормодиет“ (подразделения холдинга „Бранвин“) и насыщать его химическими добавками другой компании — „Химодиет“ (подразделения холдинга „Бранвин“). Таким образом, все внутренние издержки сокращались до минимума.
Империя Дороти строилась долго. Но к тому времени, как Джордж отправился в Озерный край, она достигла самого пика своего расцвета. Статистика показывала, что „Кладкие Яйца“ обеспечивают нацию 22 миллионами яиц в неделю, а годовой оборот „Петушков-Потрошков“ превосходит 55 миллионов. Петушков, разумеется, не фунтов.
Однажды днем — мне было тогда лет двадцать — мы с Верити поссорились в доме моих родителей, и едва ссора утихла, я вышел погулять и успокоиться. Верити, как обычно, развлекалась за счет моих писательских амбиций, а меня терзала праведная жалость к себе, и я с топотом ринулся по переулку к рощице, которую еще ребенком любил исследовать по воскресеньям. Вне всякого сомнения, за этим стояло полуосознанное намерение. Мне хотелось вновь посетить то место, где я проводил счастливые мгновения (ну и, разумеется, ставил первые литературные опыты), поскольку я полагал, что так мне удастся вновь почувствовать себя существом уникальным и сознательным, эдаким хранилищем воспоминаний, представляющих эстетическую ценность. Поэтому я направился к тому, что раньше было фермой мистера Нутталла, которую не навещал больше десяти лет.
Едва я подошел к изгороди из колючей проволоки и незнакомым постройкам, мне показалось, что память подвела меня, направив совершенно не туда. Похоже, я смотрел на какую-то фабрику и видел только ряд длинных утилитарных деревянных сараев, в конце каждого — гигантскую металлическую цистерну на опорах, и все они тягостно громоздились под низким облачным небом. Недоумевая, я подлез под колючую проволоку и подошел ближе. Окон в сараях не было, но, вскарабкавшись по стенке одной из цистерн, я смог заглянуть в щель между досок.
Несколько секунд глаза мои не различали ничего, кроме тьмы. Меня ошеломил дух пыльной сырости, в воздухе висела тяжелая аммиачная вонь. Постепенно из мрака проступили какие-то силуэты. Не могу объяснить представшее передо мной зрелище, ибо смысла его не понимал тогда, не понимаю и по сей день. Точно сцена из фильма, рожденного фантастическим воображением режиссера-сюрреалиста. Я смотрел на куриное море. Длинный, широкий и темный тоннель — и весь пол покрыт курами. Бог знает, сколько птиц находилось в этом сарае — тысячи, десятки тысяч. И никакого движения: они были набиты в сарай слишком плотно, не могли ни двигаться, ни даже поворачиваться, и ощущал я только невероятную тишину. Разбил ее — не знаю, сколько минут спустя, — звук открывшейся двери. В дальнем конце тоннеля прорезался маленький прямоугольник света. В проеме нарисовались две фигуры, тишина вдруг взорвалась суетой и хлопаньем крыльев.
— Ну вот, — произнес мужской голос.
— Ох ты ж черт, — вымолвил другой. Их голоса перекатывались гулким эхом.
— Давайте прольем на нашу проблему немного света, — сказал первый мужчина и щелкнул фонариком.
— Вы их сюда битком набиваете, а?
— Стараемся, как можем, — Я понял, что этот человек и есть владелец, но не мистер Нутталл — я вспомнил, как мама обмолвилась, что ферма не так давно перешла в другие руки.
— Не знаю, по-моему, тут тепло.
— Нет, нужно гораздо теплее.
— Когда, значит, по вашим прикидкам, сломалось?
— Где-то вчера ночью.
— Освещение тоже вырубило?
— Нет-нет, здесь и должно быть темно. Этим курам шесть недель от роду, понимаете? Если им дать свет, они начнут драться.
— На самом деле я могу лишь проверить цепь. Очень часто бывает виновато заземление.
— Хорошо, но я же новую только в прошлом году поставил. Совершенно новую систему, понимаете, потому что старая уже ни к черту не годилась. Однажды ночью — полная катастрофа: всю вентиляцию отрубило. Утром прихожу, а на полу — девять тысяч дохлых кур. Девять, черт бы их побрал, тысяч! Мы вчетвером все утро разгребали. Лопатами наружу выбрасывали.
— Ладно, где у вас щиток?
— На той стороне сарая, у большого бункера.
Наступила пауза. Затем второй мужчина произнес:
— Хорошо, но как мне туда попасть?
— Ногами, конечно. Как вы думаете?
— Я же не смогу туда дойти. Здесь нет места. Тут же все в курах.
— Они не кусаются.
— А я? Я же могу их покалечить?
— Да нет, с этим все в порядке. Если получится, не слишком наступайте на них, конечно. Но там все равно какое-то количество дохлых, так что волноваться не стоит.
— Черт, да вы, должно быть, шутите, приятель.
Второй мужчина повернулся и вышел из сарая. Я увидел, как фермер бросился за ним:
— Вы куда?
— Я не собираюсь давить ваших чертовых кур, только чтобы проверить цепь.
— Послушайте, но как же еще можно?..
Голоса стихли в отдалении. Я слез со своего насеста на цистерне и отряхнулся. На обратном пути я заметил, как у ограды остановился фургон. На борту красовалась эмблема: ПЕТУШКИ-ПОТРОШКИ: ПОДРАЗДЕЛЕНИЕ ГРУППЫ „БРАИВИН“. Название тогда ничего не говорило мне.
Дороти свято верила в научные исследования и разработки, и за много лет группа „Бранвин“ заработала репутацию дерзких рационализаторов — особенно в том, что касается птицеводства. Вот некоторые проблемы, решением которых она озадачивалась:
1. АГРЕССИЯ: Прежде чем отправить бройлеров на бойню в возрасте семи недель (что составляло примерно одну пятидесятую их естественного срока жизни), им отводилось жизненное пространство в половину квадратного фута на птицу. При такой скученности птицам свойственны каннибализм и выщипывание друг другу перьев.
РЕШЕНИЕ: Поэкспериментировав со специальными красными очками, цеплявшимися к куриным клювам (чтобы, нейтрализуя цвет, не давать птице клевать красные гребешки своих собратьев), Дороти остановилась на шорах, которые просто ограничивали курам обзор. Когда же и это оказалось слишком обременительным, она пустилась на поиски самого эффективного метода обесклювливания. Сначала это делалось паяльной лампой, затем просто паяльником. Наконец ее инженеры придумали маленькую гильотину с горячими ножами. Гильотина оказалась довольно эффективна, если не считать того, что, если ножи слишком раскалялись, во рту у птиц возникали волдыри от ожогов. Поскольку клювов приходилось лишать примерно пятнадцать птиц в минуту, идеальной точности удавалось добиться не всегда и часто все заканчивалось обожженными ноздрями и другими увечьями. Поврежденные нервы культи врастали в тело и образовывали очень болезненные невромы. Дороти прибегла к последнему средству — организовала в инкубаторах трансляцию успокаивающей музыки. Особенно популярным у кур был „Мануэль и его музыка гор“[71].
2. ПОВТОРНАЯ КЛАДКА ЯИЦ: Много лет кур-несушек отправляли на бойню в конце периода кладки — примерно через пятнадцать месяцев; однако Дороти считала, что кур можно поторопить, чтобы второй год кладки у них наступал быстрее.
РЕШЕНИЕ: Насильственная линька. Дороти обнаружила, что период линьки у кур, когда они не откладывают яйца, можно ускорить, вызвав у них сильный шок резкими изменениями привычного освещения или суровой программой полного лишения пищи и воды.
3. ПЕТУШКИ: Самцы, рождающиеся в яйценосной стае, генетически не предрасположены к бройлерному откармливанию, следовательно, экономической ценности не имеют. Ясно, что их нужно уничтожать — по возможности в день их рождения. Но как?
РЕШЕНИЕ: Какое-то время Дороти экспериментировала с особой мясорубкой, способной превращать в фарш 1000 цыплят в минуту. Получающаяся каша могла идти на корм или удобрение. Но мясорубки были дороги. Альтернативой могла бы стать декомпрессия посредством лишения кислорода, окуривания хлороформом или углекислым газом. Но в конце концов решили, что нет ничего дешевле старого доброго удушения. Самый простой метод — набивать цыплятами метки доверху, а потом завязывать. Птицы задыхались либо расплющивались.
4. ОГЛУШЕНИЕ ПЕРЕД УБОЕМ: Перед тем как остановиться на общепринятом методе ванны с водой, через которую пропущено низкое электрическое напряжение, Дороти пробовала запатентовать нечто вроде небольшой газовой камеры, через которую должны проходить куры перед тем, как их вздернут на конвейер. Однако пришла к выводу, что неистовое хлопанье крыльями в самой камере ведет к потере приблизительно фунта газа на птицу, поэтому от системы пришлось отказаться по экономическим причинам.
Дороти постоянно сталкивалась с тем, как нелегко найти экономичный метод убоя. Все электрооборудование для оглушения, установленное на ее бойнях, было дорогим и медленным (если правильно им пользоваться). По крайней мере, в этом смысле она оставалась традиционалистом и питала глубокое убеждение, что для оглушения свиней и скота ничто не сравнится с точным ударом мясницкого молотка. Кроме того, она продолжала оказывать особые услуги по ритуальному убою, хотя многие иудеи и мусульмане начали противиться таким практикам: рынок подобных услуг по-прежнему существовал, и его следовало обслуживать. И все равно Дороти чувствовала, что именно в сфере убоя конкуренты слегка опережают ее — преимущественно потому, что сфера эта наиболее вызывающе игнорировалась Джорджем еще до того, как она взяла управление бизнесом на себя. Она с изумлением обнаружила, что личного опыта убийства животных у него почти не было: однажды он, не таясь, плакал при ней, не в силах прикончить заболевшую маститом корову. Кувалдой он нацелился в самую середину черепа, но промахнулся и попал животному в глаз. Пока корова билась в агонии, Джордж стоял рядом, онемев от слез и дрожа. Дороти самой пришлось нести зажим, захватывать ноздри окровавленного, визжащего существа и приканчивать его одним могучим ударом молота.
— Мужчины! — презрительно процедила она и ушла переодеваться к предобеденному джину с тоником.
Однажды вечером — мне было тогда года двадцать четыре — я отправился на просмотр французского кино, организованный университетским обществом кинолюбителей. Первым показывали „Le Sang des Btes“ Жоржа Франжю [72] — короткометражную документалку о парижских бойнях. К концу фильма зал наполовину опустел.
Обычная публика, как все кинолюбители, — по преимуществу матерые знатоки фильмов ужасов; для них модно восхищаться низкобюджетными кинолентами об американских подростках, расчленяемых психопатами, или научно-фантастическими кошмарами, сплошь состоящими из кровожадных спецэффектов. Что же такого было в этом фильме — местам очень нежном и меланхоличном, — от чего женщины в отвращении вопили, а мужчины рвались к выходу?
С тех пор я его больше не видел, немногие подробности остались в памяти. Красивый белый битюг валится набок: ему штырем пробивают шею, и оттуда фонтанами хлещет кровь; телята вздрагивают, когда им перерезают глотки, яростно мотают головой, горячая кровь плещет вокруг и растекается по полу; ряды обезглавленных овец, их ноги по-прежнему неистово бьются; коровам в головы вгоняют длинные стальные штыри — так, чтобы достать до мозга. А затем — контрапунктом — девчачий голосок, что знакомит нас с печальными пригородами Парижа: les terrains vagues, jardins des enfants pau-vres… a la limite de la vie des camions et des trains…[73] Работяги поют „La Меr“ Трене[74], разделывая туши: ses blancs moutons, avec les anges si pures… [75] Овечье стадо блеет, будто заложники, — его ведет на бойню козел-предатель, le traitre, он знает дорогу, знает он и то, что его жизнь пощадят: les autres suivent comme des hommes…[76] Работяги насвистывают, смеются и перешучиваются avec le simple bonne humeur des tueurs[77], помахивая молотами, ножами, топорами и секачами sans colere, sans haine… без гнева, без ненависти.
Я не мог выбросить этот фильм из головы, и несколько недель, стоило лишь заскучать в университетской библиотеке, я начинал рыться в каталогах книг и журналов о кино, чтобы найти какое-нибудь упоминание о нем: вероятно, в надежде, что мясницкий нож академической критики нанесет смертельный удар тем образам, что кошмарными судорогами дергались в памяти. Но все случилось иначе: после долгих поисков я наткнулся на длинную и блестящую статью, автор которой, похоже, раскрыл секрет ужасной подлинности фильма. Дочитав ее, я открыл тетрадь и переписал в нее вот эти слова:
„Это напоминание о том, что неотвратимое может оказаться духовно нестерпимым, а то, что можно оправдать, — чудовищно жестоким… что, подобно Безумной Матери-Природе, наш Безумный Отец-Общество — организация не только жизни, но и смерти…“
— Ну, — спросил Генри, — что нового на ферме?
— Как обычно, — ответила Дороти. — Дела ничего, но были бы гораздо лучше без этих придурков — защитников природы. Половину времени приходится от них отбиваться. А они неплохие, да?
„Они“ относилось к свежим перепелиным яйцам, которыми были фаршированы жареные зеленые и красные перцы. Генри и Дороти ужинали в отдельном кабинете клуба „Сердце родины“.
— Кстати, я вот о чем хотела с тобой поговорить, — продолжала Дороти. — Из Штатов доходят какие-то жуткие слухи. Ты слышал о лекарстве под названием „сульфадимидин“?
— Не сказал бы. А что оно делает?
— В свиноводстве незаменимо. Абсолютно незаменимо. Насколько тебе известно, за последние двадцать лет мы неимоверно повысили уровень производства, но возникла парочка гадких побочных эффектов. Заболевания дыхательных путей, например. Сульфадимидин может излечивать некоторые самые острые, понимаешь?
— Так в чем проблема?
— О, американцы испытывали его на крысах и пришли к выводу, что лекарство — возможный канцероген. Теперь его, очевидно, запретят.
— Гм. А другие лекарства нельзя?
— Это самое эффективное. Ну, мы могли бы, наверное, сократить заболеваемость, разводя скот менее интенсивно, но…
— Ох, но это же абсурд. Нет никакого смысла ломать то, что делает нас конкурентоспособными. Я поговорю об этом с министром. Уверен, он разделит твою точку зрения. В любом случае тесты на крысах ничего не доказывают. А кроме того, нам и раньше удавалось игнорировать мнения независимых консультантов, а это само по себе достойно уважения.
Главным блюдом подавали заливное из свиного филея и картофель в чесночном соусе. Мясо (как и перепелиные яйца) привезли с фермы Дороти: днем шофер доставил его в ящике со льдом, и она выдала шеф-повару подробные инструкции по приготовлению. На задворках Дороти держала на свободном выгуле небольшое стадо свиней для собственного пользования. Как и Хилари (никогда не смотревшая программы собственного телевидения), она отнюдь не собиралась потреблять продукты, которые с радостью всучивала безропотной публике.
— Эти защитники природы у нас тоже в печенках сидят, — промолвил Генри, уплетая заливное за обе щеки. — Торговлю телятиной, например, они уже загубили.
Это была правда: крупнейший поставщик британской розничной торговли не так давно отказался от использования узких пеналов для разведения скота и вернулся к застеленным соломой загонам. Под давлением общественности управляющий директор вынужден был признать, что интенсивная система была „морально отвратительной“.
— Ну а я и дальше буду разводить их в загонах, — сказала Дороти. — Всегда можно работать на экспорт. Кроме того, вокруг молочных телят все нюни распустили, а на самом деле это самые мерзкие на свете твари. Если им не давать пить несколько дней, они знаешь, что делают? Пьют собственную мочу.
Генри недоверчиво покачал головой: насколько причудливо царство животных — и снова разлил по бокалам сотерн. Тем временем Дороти срезала с мяса жир и тщательно отпихивала его на край тарелки.
— Все равно нам нужно поосторожнее с лоббистами. У меня такое подозрение, что они не остановятся.
— Тебе не о чем беспокоиться, — сказал Генри. — Газетам не нужна такая тягомотина, как пищевая промышленность, а если и напечатают какую-нибудь историю, то публике это будет неинтересно, потому что она дура. Тебе это известно не хуже, чем мне. Помимо прочего, большинство данных защищено Актом о ведомственных тайнах. Нелепо, но так. В любом случае, если один из этих ярыжек в белых халатах начнет подскакивать со своим придурочным отчетом, что мешает вам заставить своих людей выдать статистику, которая докажет совершенно обратное?
Дороти улыбнулась.
— Конечно, ты прав. Как-то забываешь, что не все такие скептики, как ты…