Повесть о несбывшейся любви Иванов Анатолий
– Э-эу! Спаси-ите! Люди! Лю-юди!
Голос был искажен смертельным страхом. Но, сколь ни был он искажен, Демидов мгновенно, едва послышались первые звуки, понял, кому принадлежит этот голос. Более того, Павел будто ждал его и не удивился, когда услышал. И еще более того – он уже знал, наверняка знал, что произошло там, за крохотным мыском острова, откуда раздался крик. И внутри у Демидова что-то радостно екнуло, какая-то живая пружина, больно растянутая, соскочила с зарубки, сжалась, в одну секунду уняв многолетнюю боль. «Ага… ага!..» – дважды мелькнуло в мозгу удовлетворенно, успокаивающе. И охватило его чувство, будто неимоверной тяжести работа, которую он делал всю свою жизнь, наконец-то сделана, закончена, цель, к которой он стремился все эти годы, наконец-то достигнута…
Непонятно иногда, что происходит с человеком. И позавчера, и вчера, и сегодняшнее утро Демидов находился в смутном предчувствии чего-то небывало важного для него, ощущая, что приближается, все ближе и ближе подступает что-то такое, ради чего он мучительно жил все эти годы, ради чего, может, и родился. И это «что-то» было не объяснить, не понять…
– Люди-и! Лю-юди! – опять разнеслось над пустынной рекой, под темным холодным небом, на котором горели миллионы звезд, не дававших света.
«Вот оно!.. Вот оно!» – вспышками сверкало в мозгу Демидова, и он, понимая, что надо идти, надо спешить на крик Макшеева, не трогался с места, ноги его будто прикипели к ледяной корке.
Да, непонятно, непонятно иногда, что происходит с человеком. Полчаса назад, выйдя из жилья, и несколькими минутами позже, шагая неторопливо по тонкому льду, Демидов Павел каким-то чутьем ощущал, что Денис Макшеев, ненавистный и смертельный ему враг, где-то здесь, неподалеку. Перебирая в памяти недавний разговор с Гринькой, слушая, как слабенько потрескивает под ногами, Павел думал еще, что неокрепший лед выдержит и грузную тушу Макшеева, лишь сильнее будет прогибаться и трещать. И у Макшеева тоже хватит ума не ходить пока за стрежень, к богатой рыбной зимовальной яме.
– Спаси-ите! – в третий раз донеслось до Павла.
Голос Макшеева был теперь слабый, безнадежный, обреченный. «Ну да, понимает – кто ж услышит в такой час? – равнодушно подумал Демидов. И так же спокойно отметил: – Пошел-таки за стрежень, не хватило ума. И – пущай, Бог-то, видно, есть на свете».
Думая так, Демидов, однако, торопливо шагал уже к островку, приближаясь к песчаному мыску. Почувствовав под ногами присыпанный снегом смерзшийся песок, вдруг обнаружил странное несоответствие своих мыслей и действий. «Пущай, а сам помочь вроде Макшееву тороплюсь! Нет уж… Я только издали гляну – как он… Нет уж!»
Но и подумав так, Демидов не сбавил шага. Выбежав из-за мыска, он увидел впереди, в начинающей синеть темноте, черное пятно на льду, пошел прямо на него, отчетливо понимая, что идти не надо бы, что тоже может каждую секунду провалиться, ухнуть в холодную воду. Он даже представил себе, как это он ухнет – и сразу с головой. Течение тут сильное, за одну-две секунды тело его пронесет подо льдом на метр-полтора и понесет дальше, он будет биться какое-то время головой об ледяную корку, пытаясь проломить ее, понимая, что не проломить, будет биться, с каждым мгновением задыхаясь все больше. «А там, дома, Гринька спит еще… Он проснется, станет ждать, когда я вернусь с улицы…» Это будет последнее, что мелькнет у него в сознании, мелькнет – и потухнет…
– Скорей! Скорей, милый!
До Макшеева было метров десять. Но то ли этот крик, то ли угрожающий треск под ногами, а может, собственные мысли остановили Демидова, заставили бессознательно лечь на лед. Он лег, растянулся плашмя и ощутил, как больно колотится сердце. «Дурак, и в самом деле чуть не булькнул. А за-ради чего бы?..» И еще ощутил под животом, под грудью, под локтями ужасную бездонную пучину, прикрытую тонкой и хрупкой скорлупкой, услышал, хоть и понимал, что услышать этого нельзя, как тугие струи лижут из-под низу эту скорлупу. «Назад, назад! – стрелял кто-то ему торопливо в самый мозг. – Змеей ползи назад… вставать теперь не вздумай!..»
– Еще маленько придвинься, милый, – прохрипел Макшеев. – Лед сдержит. И брось мне чего-нибудь… Ремень…
– А ведь я это, Денисий.
– О-о-о!
Бессильная ярость, обреченность, предсмертный хрип – все было в этом возгласе Макшеева, разрезавшем стылый воздух. Демидов ясно различил каждый оттенок в его голосе, усмехнулся, опять чувствуя удовлетворение, холодок в своем сердце.
«А может, нахолодало оно сквозь полушубок ото льда?» – явилась вдруг откуда-то к нему непонятная мысль и заставила поморщиться.
Утро занималось по-зимнему трудно и медленно, темнота все больше наливалась синевой и, казалось, не рассасывалась, а плотнела.
Но Демидов все отлично видел в этой предрассветной мгле, различал даже потухающий блеск Макшеевых глаз.
Голова его торчала из полыньи, не очень широкой, но длинной, метров в шесть… Поперек полыньи лежал шест. Макшеев, обессиленный, висел на нем, а тугое сильное течение пыталось оторвать его тело от шеста, уволочь под ледяную корку ногами вперед. «Видно, все же понимал, что, проходя стрежень, может провалиться, взял с собой шест на всякий случай…» – отметил про себя Демидов.
– Павел, Павел! – дважды воскликнул Макшеев. – Погибаю ведь…
Демидов видел, что Макшеев погибает. Павел давно понял, что тут произошло, почему такая длинная полынья. Провалившись, Денис торопливо пытался выползти из полыньи, опираясь на шест, но хрупкий, тонкий лед подламывался и подламывался. Обломки немедленно затягивало под ледяную корку, уносило. Туда же тянуло и самого Макшеева, но он снова вылезал на стылую кромку, и она снова обламывалась. А тело сводило судорогой от холода и страха, силы уходили, и вот уж не хватает, чтобы еще раз лечь грудью на лед. Он висел на шесте крючком, ноги были где-то подо льдом, за них словно кто тянет все сильнее и сильнее и скоро сдернет его со скользкой обмерзшей жердины.
– Ты к кому за помощью-то обращаешься? Ты подумал бы.
– Павел! Павел! Павел!! – В голосе Макшеева была мольба, способная пронять, казалось, и камень.
– Ишь ты! – бросил ему на это Павел зло и насмешливо. – А вот Гринька этак мне выложил недавно: подлюков человечьих с землей наедине надо оставлять. Порядочных-то людей земля любит, а подлюков и сама умеет наказать. И не надобно ей мешать в этом… В этом, говорит, самая справедливая справедливость. А?
– Павел… Поимей человечность!
– Ведь ребенок, а верно рассудил.
– Поимей, говорю…
– А ты имел ее, когда там… в Колмогорово, возле риги молотил меня? Когда самолично в милицию отвез и поджог на меня свалил? Когда с моей невестой в кровать ложился?
– Я не имел… Я подлый, знаю… Но я ведь и оплатить свою подлость по-всякому пытался. Ты не захотел…
– А человечья подлость разве цену какую имеет? Нет ей цены. Ты это-то понимаешь?
– Не знаю… Не понять мне. Я думал…
– И не за подлость ты расплатиться хотел. Ты от меня избавиться хотел. Потому что боялся.
– Нет, я не боялся. Я знал, что ты не убьешь меня, пальцем не тронешь.
– Это уж врешь.
– Правда, правда. Ну сперва, может, и думал, что… В самом деле боялся, что… Потом понял – нет, не станешь ты…
– Мараться?
– Ага. Неприятно только было, что ты за нами все таскаешься… все рядом.
– Напоминало, что ль, это… об том, когда возле риги…
– Напоминало.
– Пожалел хоть когда об том?
– Что тебя убеждать? Не поверишь.
– Не поверю…
Они, эти два человека, два старика, разговаривали теперь спокойно, будто сидели вечером за самоваром, вспоминали прошлое, пережитое. Если бы кто увидел, услышал – только по отдельным словам мог догадаться, что разговор их необычный какой-то. Да по тем обстоятельствам, в которых они находились: один лежал на льду животом вниз, другой торчал в полынье, повиснув на тонкой жердине.
Но видеть их было некому.
Поговорив, они замолчали. Плечи Макшеева, торчащие над водой, были льдистыми, мохнатая баранья шапка тоже обмерзла недлинными густыми сосульками. Неослабное речное течение все тянуло и тянуло его под лед. Силы Макшеева, видно, покидали, он потихоньку сползал с шеста, плечи его все больше погружались в воду.
– Прощай, Денисий, – сказал Павел. – Сейчас тебя… Последние секунды дыхаешь.
Этот ровный голос, эти безжалостные слова будто вернули Макшеева к действительности, будто помогли до конца осознать то положение, в котором он находился.
– Павел… Павел Григорьевич! – воскликнул он, подвывая по-звериному.
– Ишь ты, и отчество вспомнил.
– Помоги же! Остаток дней буду молиться за тебя! Стелькой выстелюсь, а заслужу прощение твое… за все, за все! Помоги же…
– А как я, если б и захотел? Лед и подо мной лопнет.
– Не лопнет. Выдержит. Ты – худой, легонький.
– Да и сладостно мне на твою гибель глядеть.
– Я тебе деньги обещал… ты не принял. Мало, может? Помоги – все отдам, все…
– А сколько это – все?
– Ну три тыщи… Пять тысяч… Семь! Слышишь, семь!
– Мало. Рискую все же.
В голосе Демидова была насмешка, но Макшеев не заметил ее, не до этого ему было.
– Девять дам, девять! – закричал он, чувствуя, что его вот-вот сорвет с жердины. – Нету больше. Нету!
– Врешь, больше наворовал с Марией. Что ты все набавляешь по две тыщи? Прибавь еще… сразу с пяток.
И тут Макшеев завыл в полный голос, зарыдал, закричал, пропарывая сильно уже засиневший речной простор:
– Сволочь ты! Не человек ты! Все, все, сказал, отдам. И эти пять! И еще… Дом, все манатки продам… И все тебе, тебе. Бери все, подавись. Павел! Люди, люди!
«От падаль… мразь такая! – пламенем заметалось в мозгу Демидова, опаляя все под черепом. И там, под черепом, что-то начало трещать, но Демидов понимал, что это не под черепом, это лед трещит все сильнее и угрожающе, потому что он ползет, извиваясь, к полынье, а под черепом больно отдается этот треск. – Еще и в самом деле провалюсь. А там дома Гринька… Конечно, он не останется один, его Надежда возьмет с Валентином и вырастят. Муж у нее славный парнишка, он сроду не обидит Гриньку…»
Когда до полыньи осталось метра три-четыре, Демидов, все чувствуя, как прогибается под ним тонкая ледяная корка, перевернулся на спину, расстегнул полушубочный ремень, выдернул из-под себя. Затем расстегнул и выдернул брючный, начал их связывать.
– Скорее, Пашенька… Скорей! – услышал он.
– Ништо, продержишься… сволота вонючая… А нет – туда тебе и дорога.
И еще маленько подполз к страшной полынье Демидов, потому что и связанные ремни не доставали до Макшеева.
– Теперь так, Денисий… Хватайся за ремень, я потяну, а ты попробуй вскарабкаться на лед. Да чувствуй его крепкоту, шибко не дрыгайся. Без лишних толчков чтобы, иначе… А то я отпущу свой конец – и пропадай тогда.
– Я легонько, я легонько…
– Держи тогда.
Демидов свил в кольцо связанные ремни, бросил, стараясь попасть в голову Макшеева. И попал. Макшеев тотчас ухватился за спасительный конец. Демидов почувствовал – ухватился крепко, намертво.
– Теперь вылазь, – подтягивая ремень к себе, приказал Демидов. – Да, гляди, потихоньку…
Лед, присыпанный снежком, все же был скользкий. Макшеев за ремень только держался, к себе не дергал. Он понимал, что, если начнет лихорадочно дергать, Демидов заскользит к полынье и тоже провалится, если раньше не бросит свой конец.
За ремень Макшеев держался правой рукой, а левой, обламывая ногти, хватался за кромку льда, пытаясь поднять тело из полыньи. Но это ему никак не удавалось. Видя это, Демидов прокричал:
– Вверх по полынье продвинься. Вверх…
– Ага, давай…
Демидов, слыша, как стучат зубы Макшеева, не выпуская ремня, перевернулся на спину, потом снова на живот, откатываясь влево. И опять потянул, помогая продвинуться Макшееву вверх по полынье.
– Теперь так… Ноги не свело судорогой?
– Не знаю… Не чую их. Нет вроде.
– Попробуй сейчас закинуть ногу на лед. Ну? Понял?
– Ага, ага… Счас…
Макшеев понял, зачем Демидов приказал продвинуться вверх по полынье и что требует сделать теперь: течение распластало его тело вдоль полыньи, надо чуть подогнуть левую ногу и выбросить ее наверх, на лед, а потом… Только ноги вот не повиновались…
– Правильно, волк тебя съешь! – услышал вдруг он и понял, что хоть ноги и не повиновались, хоть он и не ощущал их, а сделал, видимо, что следовало. – Теперь я потяну, а ты спружинь ногой – и выкидывайся поосторожнее на лед. Ремни у меня крепкие, на твое счастье. Ну, по команде. Раз, два…
Слова «три» Макшеев не услышал. Он только почувствовал, что находится уже не в воде, что лежит на льду. Почувствовал и от охватившей его радости опять заплакал.
– Спасибо… Павел. Спасибо-о!
Первое слово он прошептал, последнее выкрикнул.
– Ты еще погодь радоваться, страмота. Отползай теперь от полыньи подальше. Ползи! В воде не скрючило, так сейчас замерзнешь.
И Макшеев беспрекословно пополз, лед под ним трещал, но выдерживал.
– Падаль ты, а приперло – людей на помощь закричал! – донеслось до Макшеева.
Тот оглянулся, увидел, что Демидов сидит на льду, пытаясь развязать ремни. Будто испугавшись, что старый лесник подойдет сейчас к нему и примется безжалостно, как Марию когда-то, полосовать тяжелым полушубочным ремнем, будто забыв, что снова может провалиться, встал на коленки, потом на ноги, пошел прочь. Пошел сперва осторожно и медленно, разминая ноги, а затем постепенно стал прибавлять шаг. И наконец, чувствуя, что лед под ногой все крепче, что он почти не пружинит уже, побежал рысцой.
Демидов все сидел на льду, все глядел вслед Макшееву, пока тот не пропал за синим утренним сумраком.
10
Всю зиму Макшеев промаялся простудой, два раза лежал в районной больнице, а по весне, когда заговорили вешние ручьи, начал окончательно поправляться. В солнечные дни он, отощавший и облинявший, выходил, опираясь на палку, на улицу, садился возле дома на солнечном припеке, хмуро оглядывал улицу, проходивших по ней людей, о чем-то думал.
Несколько раз он видел шагающего в магазин или из магазина Демидова, провожал его тяжелым ненавидящим взглядом. Демидов чувствовал, видимо, как тяжелеют бесцветные глаза Макшеева, ощущал их давящий взгляд. Он усмехался и проходил мимо. Макшеев замечал эту усмешку, складывал свои губы скобкой вниз, нервно постукивал палкой об землю.
Мария, когда Демидов приходил за покупками, с ним почти не разговаривала. Лишь когда Макшеева во второй раз увезли в больницу, она произнесла непонятное:
– Толку-то, что выволок ты его из полыньи. Все равно не жилец он теперь…
Она говорила недружелюбно, будто осуждала за что-то Павла.
Да еще раз спросила как-то:
– Ты что ж… вовсе бросил пить? Уж я и забыла, когда ты последнюю бутылку купил.
Первый раз Демидов ничего не ответил Марии, а тут сказал:
– Чего в ней хорошего, в водке-то?
Демидов замечал – с Марией что-то происходит. За прилавком она стояла всегда хмурая, неразговорчивая. За зиму заметно спала с тела, осунулась. По деревне говорили – об муже переживает, но Демидов чувствовал – дело тут не в муже. А в чем – определить не мог, да и не старался.
Еще он заметил: когда Денис был в больнице, «волчье око» в доме Макшеевых не горело. Но едва возвращался – тотчас вспыхивало.
Однажды Макшеев окликнул-таки Демидова, встал со скамеечки, врытой у стенки дома, подошел к нему, опираясь на свою палку. Губы его были сложены все такой же скобкой.
– Ты… – произнес Макшеев и умолк, захлебнулся.
– Ну я. И что?
Глаза Макшеева были налиты, как свинцом, тяжелой ненавистью. Но странно – Демидова это не раздражало, не вызывало прежней злости, хотелось только поскорей уйти от Макшеева.
– Ждешь обещанного-то? Тысяч тех? За спасение.
– Жду, как же. Я ведь сразу поверил: раз обещаешь, то принесешь, – усмехнулся Демидов.
Макшеев на мгновение опешил, растерялся. А потом, вскипев, закричал на всю улицу, не сдерживаясь:
– Ты… быдло! Бирюк лесной! Фигу тебе жирную, а не деньги! Понял, понял? Выкуси!
Демидов помолчал и спросил так же спокойно, чуть задумчиво:
– Тяжко, значит, тебе?
Расколись земля перед Макшеевым на две половинки, рассыпься небо на осколки – он не побледнел бы так, как побледнел после этих слов Демидова. Запрокинув голову, дергая белыми щеками, он хотел что-то выкрикнуть, выдавить из себя – и не мог. Так, с запрокинутой головой, он и стоял, пока Демидов не ушел, не скрылся в переулке.
…В тот вечер долго не вспыхивало «волчье око» в Дубровине, да так и не зажглось совсем. Демидов, приметив это, опять усмехнулся.
Не зажглось оно и на другой вечер. И вообще, никогда больше не светилось в темноте.
11
Лето набирало силу быстро, все более земля напитывалась теплом, заполыхали дубровинские леса цветами, засвистели в них соловьи.
Все кругом пело и цвело, только Денис Макшеев все сох, горбился, будто задался целью согнуться в крючок, высохнуть на усух.
Ходил он теперь все время с костылем, нисколько не опасаясь Демидова. Наоборот, он даже старался как можно чаще попадаться ему на глаза в безлюдных местах, но Павел не обращал на это внимания, будто не замечал Макшеева.
Однажды Павел с Гринькой, нарыбачившись вдоволь, заночевали на берегу Оби. Разложив костер, Демидов сидел на плоском камне, глядел, как пляшут отсветы пламени на темной воде. Гринька, умаявшись, похрапывал в наскоро сооруженном шалаше. Шалаш Демидов закрыл сверху брезентом, так как за рекой погромыхивал гром.
Макшеев вышел из тайги на берег неожиданно, подошел к костру и протянул к огню руки. Демидов не ждал его, но не удивился появлению этого человека.
Посидев молчком, Макшеев кивнул на топор, лежавший на куче сушняка, собранного по берегу для костра:
– Что ж ты? Ночь хмарная, темная, и безлюдно, как в погребе. Всю жизнь ты, может, ждал такого…
– Пошел прочь отседова, – негромко произнес Павел.
– В реку меня столкнешь али в тайге где зароешь?.. Ну?
– Зачем? Живи, воняй дальше.
– Не хочешь, значит? Прощаешь?
– Пошел, сказано. Я б хотел – так из полыньи бы не вытягивал тебя.
– Э-э, нет… Я думал, зачем ты вытянул-то все же, в чем причина? Чтоб, значит, собственной рукой мне расчетец произвести, чтоб с удовольствием, значит, было…
– Шарики за ролики у тебя совсем, гляжу, закатились.
Сказав это, Демидов поднялся и полез в шалаш, лег рядом с Гринькой. Вскоре пошел дождь, залил костер: Демидов слышал, как шипели, потухая, головешки. А Макшеев – Демидов чувствовал это – все сидел и сидел под дождем на мокрых камнях. Потом захрустели его шаги по гальке, удаляясь.
12
…В конце лета Макшеев, еще более усохший и почерневший, заявился вдруг прямо в мазанку к Демидову. Гринька где-то бегал по деревне с ребятишками, Павел готовил обед на электрической плитке.
– Здравствуй, Павел, – сказал Макшеев бесцветным, ничего не выражающим голосом. В руках у него была хозяйственная сумка с металлической застежкой «молния».
– Здравствуй.
Демидов ответил на приветствие не тепло и не холодно, тоже равнодушно. И нельзя было предположить, что долгие-долгие годы разделяли этих людей смертельная вражда и ненависть.
Демидов продолжал возиться с кастрюлями. Макшеев понаблюдал за ним и сказал:
– Вот долг принес. Не думай, что обманщик.
– Что-о?
– Деньги-то. Бери.
И он опрокинул над столом хозяйственную сумку, вытряс из нее кучу денег в пачках. Демидов помолчал, разглядывая эту кучу.
– Сколько ж тут?
– Много. Ровно пятнадцать тысяч.
Демидов сел, минуты две глядел, шевеля бровями, то на деньги, то на Макшеева. И Макшеев, сидя на другом конце стола, тоже глядел то на деньги, то на Демидова.
Так они и сидели, а между ними лежала эта куча денег.
– А не жалко тебе? – спросил наконец Демидов.
– Жизнь-то дороже. Раз я обещал…
– А Мария что?
– А какое ее тут дело?
– Н-ну, ладно… Спасибо.
– Берешь, значит? – И Макшеев облизнул пересохшие губы.
Демидов на этот раз ничего не ответил, опять они минуты две-три сидели молчком, недвижимые, каменея будто все больше, все крепче. За окном неприкаянно болтался уже не летний, остылый ветерок, скрипел расшатавшейся дощатой ставней на тонких проржавевших петлях. Скрип был тихий, жалобный, тоскливый, но, кажется, ни тот ни другой его не слышали, сидели оглохшие.
Вдруг оконная ставня скрипнула погромче. Ржавый скрежет больно отдался в груди Павла Демидова, будто по сердцу его резанули чем-то тупым, зазубренным. Он поморщился от этой нестерпимой боли, медленно, с трудом разгибаясь, поднялся.
– Да… Спасибо, говорю… – Голос его тоже был сух и скрипуч, как звук болтающейся ставни. Павел жесткими, заскорузлыми пальцами взял со стола одну пачку денег, другую, третью… Всего их было тринадцать – одна в пятидесятирублевых купюрах, восемь – в десятирублевых и четыре – в пятирублевых. По сто листов в каждой пачке в стандартной банковской упаковке. – Глядь-ка, чертова дюжина.
И Павел мучительно усмехнулся.
Еще когда Демидов стал подниматься, Макшеев начал почему-то бледнеть. Пальцы его рук, лежавших на столе, мелко-мелко задрожали, и он рывком сдернул руки со стола, но куда деть их – не знал и то совал ладони в карманы старого измятого пиджака, то выбрасывал опять на стол. Потом схватил стоящую на полу сумку, поставил на колени и принялся судорожно мять ее, не замечая, однако, этого.
Демидов опять усмехнулся и вымолвил странное, непонятное:
– Арифметика-то – наука едкая.
Макшеев перестал мять сумку, затих, будто пытаясь добраться до смысла этих слов. Лицо его было теперь серым, землистым. Он еще раз облизал губы, тоже посеревшие, бескровные. И как-то униженно, умоляюще попросил:
– Ты пересчитай… Тут ровно пятнадцать тысяч…
– Я и считаю… С тридцать восьмого по сорок восьмой, значит, я мыкался… Три года поселения считать уж не будем… Десять лет… За каждый год, – значит, ты положил мне по полторы тысячи… По сто двадцать пять рублей за месяц… По четыре рубля за день… за каждый день. Ишь какая, объясняю, арифметика.
Демидов говорил сперва громко и отчетливо, выбрасывая фразы толчками, будто сыпал из автомата отрывистыми очередями. Потом горло его стало перехватывать, голос осел, осип. Последние слова он произнес шепотом, вытолкнул из себя с трудом. На Макшеева он не глядел.
По мере того как Демидов говорил, к щекам Макшеева стала приливать кровь, в складках лба и на переносице проступила мелкая испарина.
– Так что ж… Так что ж… – бессвязно пробормотал он. – А ты все равно возьми…
По дряблому горлу Демидова прокатился крупный и тяжелый комок, будто прочистил ему глотку, и он сказал прежним голосом – крепким и ясным:
– И почто меня, дурака, еще десять лет там не продержали! Теперь бы, может, тридцать тысяч от тебя получил. А? Дал бы тридцать?
Макшеев по-прежнему держал сумку на коленях, не мигая, ничего, может, не видя, глядел куда-то в сторону, в окно, за которым ветер шатал верхушки пожелтевших уже берез.
– Что молчишь? Дал бы? – вскричал Демидов, багровея.
– Дал бы, дал… – машинально и торопливо закивал Макшеев. И, только проговорив это, опомнился, сильно вздрогнул. И до конца понял, о чем идет речь, по-своему что-то сообразив, так же торопливо глотая слова, стал продолжать: – И сейчас дам… Она, конечно, не тетка… тюрьма-то. По четыре рубля – мало… У меня наберется. Я завтра принесу еще полную сумку… Принесу, говорю, не трожь! Не трогай, Павел…
Это Демидов, шагнув к Макшееву, пытался взять у него сумку, а тот судорожно прижимал ее к животу локтями. Но Демидов все же вырвал сумку и, держа ее у кромки стола на весу, сгреб все пачки денег в темный кожаный зев. Затем поставил сумку на стол, задернул застежку «молнию». Неприятный металлический звук будто пропорол установившееся за секунду до этого в комнате полнейшее безмолвие, и вот стало слышно тяжкое и хриплое дыхание этих двух стариков.
Оба – Макшеев и Павел – глядели теперь безотрывно – на сумку. Макшеев, одной рукой ухватившись за свое колено, а другую сунув в карман, сидел чуть наклонившись вперед, будто хотел вскочить, да никак не мог осмелиться. Демидов же стоял у стола столбом, навытяжку, а длинные руки его с широкими ладонями висели вдоль туловища, как тяжелые узловатые плети. Щеки, лоб, все лицо Макшеева стало теперь красным, распаренным, покрытым крупными каплями пота, будто он только-только вернулся из жаркой бани, этот пот ручейками стекал по шее под рубаху, капал с подбородка на колени. Лицо же Павла Демидова было сухое, жесткое какое-то, чуть бледноватое. Оно было неподвижно, его лицо, только на скулах беспрерывно вспухали и опадали желваки.
Потом они одновременно, оба с великим трудом, оторвали глаза от сумки, Демидов начал поворачиваться не спеша к Макшееву, а Макшеев медленно стал поднимать на Демидова свой взгляд.
Электрический разряд, казалось, взорвался в комнате, когда взгляды их встретились. Взорвался, опалил их лица, обуглил глаза – у того и у другого в неподвижных, свинцово-тусклых глазах ничего не было, кроме прежней ожесточенности, непримиримости, смертельной ненависти.
– Пошел отседова, – тихо сказал Демидов, с трудом разжав тяжелые сухие губы. Одной рукой схватил сумку со стола и швырнул на колени Макшеева.
Макшеев нервно дернулся, чуть не свалился на пол. Удержаться ему помогло, казалось, то обстоятельство, что он обеими руками цепко ухватился за сумку.
– Ты… чего, Павел? – прохрипел он. – Не берешь, что ли?
– Во-он!
И Павел, дергаясь лицом, подскочил к Макшееву, схватил его за шиворот, сильно толкнул к двери. Но вгорячах, видно, не рассчитал направление толчка, попал Макшеевым не в дверь, а в косяк. Тот, не выпуская сумки из рук, обернулся стремительно, угрожающе, а заговорил голосом неожиданно униженным и просящим:
– Я же хотел, Павел, как лучше… по-человечески… Ты пойми…
Эти слова разъярили Демидова окончательно.
– Т-ты! – замычал он сквозь крепко стиснутые зубы, ринулся к порогу, ногой ударил в дверь, точно хотел разнести ее в щепки. – Т-ты-ы!
И, опять схватив Макшеева за шиворот, поволок его из комнаты, как щенка.
…Случайно оказавшиеся в тот час на приречной улице колхозный тракторист Ленька и дочка конюха Артамона Клавка с изумлением глядели, как бывший лесник Демидов тащит куда-то за шиворот упирающегося Макшеева.
Они слышали, как Макшеев все время выкрикивал умоляюще одно и то же:
– Павел!.. Пашка!..
И как Демидов на каждый макшеевский вскрик отвечал:
– Я понял! Понял я…
– Топить, что ли, ведешь его? – вежливо поинтересовался Ленька, когда Демидов с Макшеевым поравнялись.
– Они же пьяные, Лень! – воскликнула Клавка испуганно.
Эти голоса будто привели Демидова в чувство, он остановился, не выпуская, однако, воротника Макшеева из цепкого кулака. Потом сильно отшвырнул своего врага прочь:
– Оно и утопить нелишне бы…
И, шумно дыша, принялся вытирать ладони об одежду.
А Макшеев, отлетев на несколько шагов, обернулся и встал как-то странно, на раскоряченных и чуть согнутых ногах. Одной рукой он обтер мокрое лицо, а другой покрепче и поудобнее взял сумку за потрескавшиеся кожаные ремни, будто намеревался подскочить к Демидову и размозжить ему этой сумкой голову.
– Значит, так… значит, так – не берешь?
– Отнеси Марьке… Она за это каждый час рыскует, всю кровь отдает.
– Последний раз спрашиваю?! – взвизгнул вдруг Макшеев.
Демидов, уже успокоенный, усмехнулся:
– Высохнете ведь после с Марькой на усух, как полынные стебли… Жалко на вас глядеть мне будет.