Лихолетье Ойкумены Вершинин Лев
– Однажды некий наварх, угодив в жестокую бурю, направил корабль к появившемуся словно из ниоткуда острову…
Там, далеко-далеко, среди синих просторов теплого южного океана, – плавно льется речь, – есть остров, защищенный от неожиданных гостей штормами и водоворотами. Лишь немногим, чистым душой, защищенным молитвами домочадцев удается, преодолев смерчи и скалы, причалить к его берегам. И обитают там счастливые люди, у которых все общее. Не нуждаясь ни в чем и не завидуя никому, островитяне-панхейцы равны между собою. Нет там ни рабов, ни господ, ни надсмотрщиков, ни царей. Все люди – братья. Они не знают торговли, неотъемлемой от плутовства, не знакомы с судом присяжных, ибо не подозревают о том, что можно преступить закон. Трудятся эти счастливцы ровно столько, сколько необходимо, чтобы не нуждаться ни в пище, ни в одежде, а потому и не ведают ни бедности, ни чрезмерного богатства. Все население Панхеи делится на группы. Имеются там жрецы, есть ремесленники, есть земледельцы. Каждый обучен владеть оружием. На всякий случай: вдруг нападет враг. Но все они одинаково свободны и одинаково счастливы. И нет и никогда не было над ними никакого правителя! А теперь ответьте мне, дети: в чем, на ваш взгляд, ошибка достойнейшего Евгемера?
Молчат. Не знают.
Малы еще для цепочки умозаключений.
Что ж, подтолкнем.
– Не может быть справедливости без высшего судии, равно справедливого ко всем, как не устоит на ногах человек, лишенный головы, и как распадается семья, утратившая отцовскую опеку. Нужен царь! Великий, могучий и добрый властелин, благословленный Олимпийцами на управление людьми. Обуздать жадных и безнаказанных негодяев, усовестить оступившихся, возвысить достойных, накормить голодных и защитить беззащитных – только ему это по силам. Только в этом залог процветания. Но этого мало. Не меньше тепла и хлеба людям необходим мир. Мир же наступит лишь тогда, когда под синим небом будет простираться одна держава, а не десятки больших и малых стран, враждующих друг с дружкой по злой воле своих владык, не умеющих думать о великом. Убить войну войной, объединив Ойкумену, мечтал македонский Александр, но, увы, оказался слишком мелок для воплощения в жизнь этой великой мечты. Тщеславие и злоба источили его изнутри, и презрение к людям убило в расцвете лет. А диадохи, наследники его – всего лишь жадные и злобные самозванцы, жаждущие только золота, только славы, только земель и рабов! Высокие думы им, низким, попросту недоступны!
Нахмурившись, Киней остро и пронзительно заглянул в глаза ученикам.
Коротко, почти мельком – в карие.
Гораздо дольше, с надеждой и убежденностью – в серо-синие, меняющие цвет.
– Понимаете, дорогие мои? Снова, в который уже раз, мечта людская растоптана и размазана в грязи. Того, кто сумеет оживить ее и воплотить в жизнь, Ойкумена запомнит навсегда, и слепые аэды воспоют его. Как Геракла. Как Персея. Как Беллерофонта. Может быть, даже почтительнее и благодарнее… Но где он? Когда придет? И сможет ли?..
Рыжие брови вздрогнули и сдвинулись.
– Киней… а я?
Глубокий-глубокий вздох, словно перед прыжком с обрыва в ледяное горное озеро.
– Как ты думаешь… я – смогу?
О!
Леска дернулась. Поплавок подпрыгнул.
Рыбка, кажется, клюнула!..
С печальной нежностью провел Киней холеной ладонью по жестким солнечным завиткам.
– Это трудно, Пирр! Это очень трудно! Но ты и впрямь полубог по крови… Твои предки – Геракл и Ахилл-мирмидонянин! И тебе нет надобности доказывать свои права! Зло на земле существует слишком давно, чтобы не попытаться его уничтожить. Возможно, ты сумеешь, мой мальчик. Я хочу верить, что сумеешь…
– Пирр сумеет! – с необычной, совсем взрослой твердостью прозвучал в тишине голос Леонната.
Туго сжав пересохшие губы, Пирр благодарно кивнул.
– Я сумею…
Эписодий 5
Обреченные сражаться
– И я прощу тебя, Лаг! Заклинаю не просто как друга, даже не как союзника, с которым связан тремя договорами, прошу просто как разумного человека – ведь ты же всегда был умником, Лаг! Не отказывай мне! Помоги хотя бы на этот раз! Я знаю, ты осмотрителен и тебе пока ничто не угрожает, не то что мне! Но подумай же, взвесь, как ты это умеешь, и поймешь! То, о чем я прошу, выгодно не только мне, но в первую очередь тебе самому!..
Говорящий сбился, умолк на мгновение, шумно, с видимым трудом сглотнул комок вязкой слюны, накопившейся во рту.
– Ты не слушаешь меня, Лаг?!
– Слушаю, друг мой, разумеется, слушаю! Не обращай внимания, это просто привычка…
Невысокий, атлетически сложенный мужчина лет сорока с лишним, в ниспадающем широкими складками сирийском халате приобернулся, кивнул сидящему в кресле здоровяку столь же неопределенного возраста и вновь уставился в просторно распахнутое окно, пристально вглядываясь в колыхание изжелта-багряных наплывов медлительно иссякающего закатного зарева.
Густое, цвета тягучего арменийского вина солнце уже почти уползало за линию горизонта, и плотные, тяжелые тени, слегка окрашенные мазками багровой кисти, плыли по широкой, кажущейся уже смолянисто-черной глади реки. Прохладный ветер, выпущенный на волю победоносно наступающей ночью, подлетал с севера, оттуда, где море, пощупал остывающую после злобного дневного зноя землю, подбросил ввысь пригоршню серого песка и коротко, доверчиво коснулся смуглого выразительного лица, обрамленного квадратной, аккуратно подстриженной бородкой, в черни которой почти не серебрилась седина…
– Лаг!
– Не горячись, я внимательно слушаю, дорогой друг…
Наместник Египта и Аравии, прославленный воинской доблестью и нечеловеческой выдержкой Птолемей, сын Лага Старого, прозванный Сотером-Спасителем, с видимой неохотой оторвался от созерцания привычно-завораживающего зрелища и медленно, с неброской и оттого внушающей еще большее почтение величавостью вернулся к невысокому столику, в оставленное не так давно кресло.
– Итак?
Вопрос прозвучал деловито и сухо, несколько ожидающе, словно разговор лишь начинался и не было позади почти пяти часов нелегкой беседы, вернее, длинного, прерывистого и подчас невнятного монолога.
– Лаг! – изумленно, с явственной обидой гость откинулся на высокую, подбитую кожей спинку кресла.
Птолемей непроницаемо улыбался.
Этот человек, сидевший напротив, один из немногих, позволявших себе не забывать до сих пор его детского прозвища. И пожалуй, единственный, кто смеет произнести давнюю нелепую кличку вслух, пусть и наедине. Впрочем, наместник Египта и Аравии никогда не стыдился ее. Ну, Заяц, ну и что? Отец, Лаг, славился как один из лучших лучников Македонии. Да и каждому охотнику известно, что мудрее и отважнее зайца среди лесной живности отыскать трудно. Да, длинноухий предпочитает отступить, не ввязываясь в схватку. А зачем лезть на рожон, если можно избежать дурного риска?! Зато, зажатый в угол, заяц куда как опаснее волка. Редко кто выживает, схлопотав меткий удар сильной когтистой лапой в живот! Такая рана страшна на вид, мучительна и почти не излечима…
Именно за это, а вовсе не за уши прозвали Птолемея в далеком детстве Лагом.
Тем более – не за трусость.
Трусы не становятся доверенными лицами Величайшего из владык Ойкумены. Не спасают царям жизни в битве, встав спиной к спине. И, уж конечно, трусы не становятся полновластными господами волшебного Египта…
– Ты неверно понял меня, дружище! – Стараясь говорить как можно мягче, Птолемей приподнял высокий полупрозрачный кувшинчик из тяжелого финикийского стекла, отделанного серебром, и собственноручно, точно по край, ни капли не пролив, наполнил бокал собеседника.
«Скверно выглядит Селевк! – мелькнула мысль. – Никогда не видел его таким. Мешки под глазами. Рот иссох. И этот захлеб в голосе, всегда таком уверенном, почти трубном. Он сейчас выглядит лет на десять постарше меня, хотя на самом деле он на десять лет младше. Впрочем, его можно и даже нужно понять. Вот так, враз, ни с того ни с сего потерять все, из властного сатрапа в одночасье превратиться в нищего, бездомного скитальца, просителя, вынужденного вместе с юным сыном мыкаться по дворам вчерашних друзей, которые нынче уже просто не имеют права быть друзьями…
Разве что союзниками.
Но союзник далеко не всегда друг».
И все же – Птолемей не мог этого не признать – нечто дрогнуло и всколыхнулось в душе, когда прошедшим вечером начальник внешней дворцовой стражи, округлив глаза, доложил о странном всаднике, спешившемся у ворот дворца.
«Он требует встречи со мной? – удивился Птолемей. – С какой это стати? И не много ли чести? Если привез важные вести, пусть передаст в ведомство архиграмматика. И если новости добрые, выдайте награду. Если худые… ну что ж, все равно – накормите и пусть отдохнет».
И тогда стражник, тщательно обтерев краем плаща, подал наместнику тускло сверкнувший в отблесках тройного светильника серебряный перстень…
Когда суета стихла, прибывших определили на ночлег, а Селевка ввели в кабинет наместника, Птолемей сидел за невысоким, накрытым для легкого ужина на двоих столиком и грустно улыбался, крутя в руках каплю серебра.
Шесть их было, таких перстней, ровно шесть, и ни одним больше.
В день, когда, по македонскому обычаю, им вручали алые плащи, посвящая в воины, собрал их в лесу Александр, никакой еще не царь и, разумеется, далеко еще не Божественный, а всего лишь опальный наследник, не любимый суровым отцом, и вручил шестерым ближайшим своим друзьям по дешевому украшеньицу. На большее не хватило монет. Царь Филипп не баловал сына, вставшего на сторону матери в ее споре с отцом. «Это мой первый дар вам, – торжественно сказал Александр, и длинные кудри его взметнулись золотистой волной над плечами. – Я не обещаю вам большего в будущем. Но все равно: берегите их. Они – залог и знак дружбы. Первый и последний подарок друга, а не повелителя!» Даже в те трудные дни он ничуть не сомневался, что станет властелином. Никто этому не верил, в том числе обожающая сына царица-мать. А он вел себя так непринужденно, словно умел прозревать будущее. Ведь он – Птолемей готов поклясться памятью отца, Лага Старого! – воистину был Богом, что бы там ни трепали злобные, грязные, не умеющие чтить святое вражьи языки.
Шестеро юношей благоговейно приняли в тот день дар из крепкой, поросшей золотистым пухом руки.
Шесть перстней, одинаковых, словно близнецы.
Шесть пар рубиновых глазков, посверкивающих хитро и загадочно, словно крошечные капельки мерцающего египетского заката.
Впрочем, в тот день Птолемей, давно уже Лаг, но еще не Сотер, не мог даже и представить себе, каковы они – закаты Египта…
Шесть судеб, которые уже состоялись.
Это кольцо – последнее из шести.
Иных уж нет.
Гефестион, проныра, льстец и любитель плечистых юношей, сгорел на погребальном костре, в неполные тридцать погубленный пьянством и гнилой лихорадкой. Он лежал на последнем своем ложе бледный, спокойный, прекрасный, словно Ганимед, и на пальце его, восковой куклой возлежащего среди ковров и удавленных рабынь, терялся в блеске персидских перстней скромный серебряный ободок…
Гарпал, самый младший из юношей, собравшихся тогда на лесной поляне, жадина и лгунишка, посмевший, повзрослев, обворовать самого Божественного. Конечно, в этом была и доля царской вины: зная неописуемую алчность Гарпала, в детстве никогда не делившегося пирожками с ровесниками, не следовало доверять его попечению казну Ахеменидов. Может быть, поэтому, узнав о бегстве друга детства, Александр не разгневался, а махнул рукой: «Оставьте его в покое. Пусть живет, если сможет!» Не смог. Погиб от удара в спину. От подлой руки такого же глупца, падкого на чужое золото, и зарыт вместе с перстнем. Корчась в чудовищных муках, те из убийц, кого удалось поймать по приказу Царя Царей, не прощавшего тех, кто убивал его друзей, клялись, что не польстились на жалкое серебришко, закопали его вместе с хозяином.
Неарх-критянин, лучший пловец Ойкумены, молчаливый и ничего, кроме моря, не желающий знать. Где он нынче? Никто не знает. Почти десять лет тому вышел он в море, отспорив над телом Божественного никому, кроме него, не нужный флот, и с тех пор не было известий ни о нем, ни о пяти сотнях кораблей под синим, украшенным трезубцем флагом. Посейдон суров, и духи открытого океана не выдают своих тайн. Никому и никогда не дано узнать, на дне каких морей покоится скелет с серебряной змейкой на косточке безымянного пальца обглоданной рыбами левой руки…
Четвертым был Клит. Хмурый, вечно озабоченный, с раннего отрочества прозванный Черным, несмотря на пшеничные волосы и белоснежную, щедро усыпанную веснушками кожу. Верный, неразговорчивый и надежный, как щит. Он ведь тоже мог бы по праву называться Сотером! Он тоже спас жизнь Божественному, подставившись под занесенную над царственной головой саблю, и выжил, чтобы погибнуть от руки спасенного спустя пару лет, на пьяном, невесело-разгульном пиру. Слово за слово. Черный не сдержал лихого словца, глаза Царя Царей вспыхнули нехорошим багровым пламенем, свистнуло копье, вырванное из руки стражника, – и Клита не стало. Многие втихомолку прокляли тогда базилевса, но не Лаг. Он-то знает: Александр был тогда уже болен, очень болен! Напряжение последних лет сказывалось, и Божественный не владел собою. Мало кому известно, как бился лбом об пол и по-волчьи выл Царь Царей, очнувшись и осознав, что совершил. Сам Птолемей сидел тогда над его постелью ночи напролет, следя за тем, чтобы больная совесть не толкнула Божественного на непоправимое. И наместник Египта уверен: там, за подземными реками, печальная тень Клита Черного не таит зла на Александра! А перстень… Что ж, серебро легко плавится в огне прощальных костров!
И – Пердикка. Шестой. Тень Божественного, хранитель его печати. Неудавшийся Верховный Правитель всея державы. У Птолемея есть все основания ненавидеть обладателя шестой змейки. Хотя бы потому, что если бы труп Пердикки не сожрали крокодилы, они с не меньшим удовольствием пообедали бы Птолемеем, и вовсе не обязательно мертвым. Верховный Правитель не понимал шуток! Сам не шутил и шел на Египет с самыми серьезными намерениями. И тем не менее Лаг, сын Старого Лага, не таит зла на покойника. Напротив, он уважает его за сумасшедшую, заранее обреченную на провал попытку спасти и сохранить то, что создали они все сообща. На свою беду, Пердикка оказался даже глупее, чем думали о нем при жизни Царя Царей. Он, занявший высший пост по воле Божественного, не сумел сообразить, что со смертью Александра кончилось все! Ибо созданное Богом лишь божеству под силу и сохранить, а второго Божественного нет и не будет…
Ему было нужно все или ничего, и самое интересное – что не для себя. Это невозможно понять умом простого человека, но, как бы то ни было, это заслуживает уважения. Не зря же в конце концов единственным, кто остался рядом с Пердиккой до конца и после, был кардианец Эвмен, человек не от мира сего, так и не изменивший Верховному Правителю, хотя тот, используя, презирал его до глубины души, как и подобает высокородному македонцу презирать какого-то там гречишку…
Чудовищная судьба выпала шестому перстню: успокоиться навеки в вонючем нутре нильского крокодила…
Бессознательно Птолемей повертел змейку, и она, удивительное дело, потеплела, словно откликнулась, узнав старого хозяина. Последняя живая из шести. И единственная, познавшая тепло чужой руки…
Но больше уже не было времени на воспоминания.
– Хайре, Лаг! – натужно и неуверенно сказал Селевк, возвышаясь на пороге, и цепочка печальных воспоминаний бесшумно распалась.
С первого же взгляда все стало ясно.
Жизнерадостный здоровяк, красавец, попросту не умевший унывать, боец, каких мало, в сорок лет похожий на юношу, сейчас сатрап Вавилонии походил на призрачную тень самого себя. И пахло от него, хотя и успевшего умыться перед аудиенцией, кислым конским потом и прогорклым людским, дымом дорожных костров и случайных харчевен, сладковатой верблюжьей слюной и глинистой пылью, и еще чем-то гадким, не сразу узнаваемым… Хотя спустя мгновение-другое Птолемей сообразил, что это за дух, горький аромат бессильной ненависти и не желающего уходить ужаса.
Он узнал этот запах! Так пахло в его опочивальне много лет назад, когда войско Пердикки подошло к нильскому берегу и саперы Верховного Правителя принялись наводить переправу, а его собственные гоплиты, спешно призванные под знамена, зашептались у костров о том, что Птолемей, спору нет, стратег толковый и начальник щедрый, да только не дело все же поднимать мечи на человека, которому Божественный, умирая, доверил свою печать и своего сына…
Ни за что на свете не хотел Сотер вновь ощутить этот сладковатый, удушливый запашок и, принюхавшись, сообразить, что пахнет от себя самого.
Но этого и не будет.
Потому что давно нет Пердикки, и никто уже не накинет на плечи мантию Верховного Правителя…
– Хайре! – повторил Селевк, не решаясь перешагнуть порог и войти в кабинет.
Никогда еще не было у него таких глаз, сухих, воспаленных – и жалких.
Никогда.
И означать это могло лишь одно.
– Он? – спросил Птолемей.
– Он! – кивнул Селевк, по-прежнему неловко топчась у порога.
– Ну что же ты, дорогой друг? – ласково смягчив голос, удивился наместник Египта. – Проходи. Присаживайся. И рассказывай…
Из глотки Селевка вырвался стон, похожий на сдавленное рыдание. Этот дружеский взгляд и этот приглушенный, несколько вялый жест крепкой короткопалой руки означали многое. Они говорили без лишних слов: не бойся ничего! Ты – в безопасности. Ты здесь гость, неожиданный, но дорогой и желанный. Тебя готовы выслушать, и посочувствовать, и дать совет, и, возможно тебе помогут…
Помогут ли? Полно тешить себя надеждами! Проигравший не нужен никому! А твердое решение Лага не вмешиваться в распри бывших соратников известно всем. Лагу нужен только Египет, и ничего более! А взять Египет не под силу никому. Только Божественный сумел преодолеть великий Нил, похожий больше на море, и сокрушить с первого же удара тяжелые, из гранитных глыб сложенные стены пограничного Пелузия. Но на то он и был Богом, тем более что персидский гарнизон не очень-то горел жаждой сражаться.
Но уже Пердикка сломал о Пелузий зубы и поперхнулся мутной нильской водой…
Пока Птолемея не затронули впрямую, он не выйдет за пределы Египта. Но разве ему, Селевку, нужно что-то сверх Вавилона, законно положенного по решению съезда в Трипарадисе?..
Он честно заработал свою сатрапию. Если бы не он, начальник охраны Верховного Правителя, согласившийся с доводами, изложенными в письме Птолемея, Пердикка был бы живехонек и по сей день, и где бы тогда, интересно знать, были бы все эти выскочки, бросившие в беде Селевка?!
За что?!
Разве он нарушил хоть один договор?! Разве виновен в чем-то перед равными ему?! Все, чего он хотел, это не платить, невесть ради чего, дань кривому старому мерзавцу! Так отчего же сейчас именно он, Селевк, потеряв все, вынужден просителем стоять на чужом пороге?..
Приготовленные заранее слова, казавшиеся отчеканенными, четко-убедительными, ломались с неслышным треском, никак не желали идти на ум.
– Одноглазый… Он… Он… – бессвязно хрипел Селевк, мешком обвиснув в кресле, и сухая, почти черная корочка на обветренных губах рвалась, источая капельки полупрозрачной сукровицы. – Моя сатрапия… Без всяких… ворота… почему?.. Мы с Антиохом спаслись с трудом…
Понемногу успокаиваясь в благожелательном уюте, отогревая выстуженную душу пенистым кипрским и участливыми взглядами наместника Египта, гость, еще недавно бывший сатрапом Вавилонии, обретал речь.
– Мы заключили договор о дружбе. Я пошел на уступки, кривой пес вроде бы тоже. Я ждал Деметрия в гости, как дорогого друга, а они подступили внезапно. Я едва успел уйти, понимаешь?! Как вор! Из собственного дома! А войска далеко, в Верхних сатрапиях; Сандракотт опять перешел Инд…
Селевк неумело, совсем по-женски всплеснул руками и жалобно всхлипнул.
– Ладно я! Но при чем тут мой сын? Зевс-Вседержитель, как он мог назначить награду за голову Антиоха?!
Снова – всхлип. Длинный, воющий.
Удивительно неприятный.
– Погоди, Селевк! Я должен подумать…
Птолемей углубился в себя.
Он умел делать это еще в юности, словно отделяясь призрачным занавесом от всего окружающего. В такие мгновения вокруг могло звенеть оружие, могли греметь пиршественные здравицы или содрогаться земля… Наместника Египта и Аравии не отвлекало ничто, если он сам того не желал. Владеть собою – вот что завещали ему предки! Не богатством или знатностью, а хладнокровием прославился он среди буйных, быстрых на руку и язык македонских вождей. И никогда не желать невозможного. Пусть немногое, но свое и навсегда! Прекрасное правило. В этом бывший Лаг, ныне Сотер, прекрасно понимал и покойного старика Антипатра, вцепившегося в свою Македонию, и его сына. Хотя, говоря по правде, ему, Птолемею, мало было бы жалкой македонской землицы с ее бесцветным небом, тупыми селянами и угрюмыми, варварскими порядками. Ну, каждому свое. Тем более что Антипатру так и не довелось повидать Восток, а Кассандр хоть и побывал в Вавилоне, но в сущности не успел по достоинству оценить чудеса подлинной Азии…
Ему довольно и Египта. Но уж Египет он не отдаст никому. И Аравию тоже. Так было решено давно! Еще в ночь после смерти Божественного. Он не стал никого и ни о чем предупреждать. Не стал рассуждать и спорить. Нет! Он велел этерии седлать коней, и пока они там разбирались, что кому, он был уже во многих стадиях на пути от Вавилона. Он взял Египет, отправив несогласных поплавать вместе с крокодилами, и запер его на замок Пелузия, потому что издавна, только увидев, заболел этой красноватой, осажденной со всех сторон песками землей. Владыкам страны Та-Кемт, Египта, никогда не приходило в голову объявлять себя богами, они были ими – просто по праву обладания ею! Птолемей уразумел это, стоя у подножия пирамид. Неизъяснимая магическая мощь, истекавшая от этих рукотворных гор, ощутимо вливалась в него. Гигантский Сфинкс улыбался загадочной улыбкой познавшего Вечность… И на краткий миг почудилось: некто собакоголовый, и еще один, с головой кривоклювого ястреба, и третий, увенчанный буйволиными рогами, явились в мареве знойного дня и безмолвно сказали: «Ты – наш!» Он обернулся в страхе и трепете, но окружающие ничего не заметили, даже Божественный, который, казалось бы, никак не мог не приметить свойственников…
Было это? Не было?..
Трудно поручиться.
В любом случае, египетский хлеб кормит половину Эллады, и всю Переднюю Азию, и Кирену, и север Африки, от ливийских пустынь до самого Карфагена. Владеющий египетским хлебом и папирусом может диктовать свою волю очень многим, особенно если он умен, осторожен и не мечтает о невозможном. Именно таков он, Птолемей Лаг, Сотер, и те, явившиеся в зное, похожие и не похожие на людей, недаром избрали из многих не кого иного, а его! Он станет Богом. Это несомненно! Но не теперь, не при жизни, а после, потом, когда уйдет… Он уже беседовал с мудрыми египетскими жрецами, и бритоголовые старцы, выслушав, подтвердили: это непреложно! И отвели его на встречу с предшественниками, правившими землей Та-Кемт много веков назад…
Но об этом велено забыть.
Он пока еще не равен тем, с кем говорил. Он еще не Великий Дом. Он пока что просто наместник Египта и Аравии. Сатрап и стратег. Всего-навсего сатрап и стратег…
– Но ты поможешь мне, Лаг?
Ощупывая раскрасневшееся от вина и возбуждения лицо Селевка непроницаемым взглядом бесстрастных серых глаз, Птолемей отхлебнул немного ягодного сока.
Конечно, Селевку следует помочь.
И вовсе не потому, что он, Птолемей, сын Лага Старого, обязан ему жизнью.
Да, Селевк успел отвести вражескую секиру в том бою, где сам Лаг уберег от смерти Божественного, за что и был прозван Сотером. Селевк стоял стеной, не подпуская к двум раненым вопящую орду туземцев, и после битвы будущий наместник Египта, тяжело дыша и морщась от боли, надел на мизинец молодому, мало кому известному тогда богатырю этот серебряный перстень, залог отроческой дружбы с Царем Царей. Это был смелый поступок! Почти безрассудный! Но в тот миг он действовал по наитию свыше, и Божественный, позже узнав об этом, как ни странно, не разгневался! Напротив, он вызвал Эвмена и велел архиграмматику внести гетайра Селевка, который спас Спасителя, в списки людей, допущенных на попойки в узком кругу…
Это было. Но прошедшее прошло, и Птолемей вовсе не склонен излишне увлекаться лирическими воспоминаниями. Политику делают не поэты! Умный Лаг исходит из другого.
Обстановка, к сожалению, тревожна.
Разгромив Эвмена, Одноглазый вконец обнаглел. Он присвоил себе главную казну державы. Он ввел гарнизоны в десятки городов, принадлежащих по Трипарадисскому договору Лисимаху. Он вынудил Кассандра выдать ему сестру Божественного и женил своего сына Деметрия на этой горной дикарке, молосской родственнице покойного Царя Царей.
А теперь еще он отнял Вавилон у Селевка.
Тот самый Вавилон, который был отдан в управление бывшему начальнику стражи Верховного Правителя за неоценимое содействие в деле обуздания опасного для всех Пердикки.
И означать все это, если не закрывать глаза на очевидное, может только одно: старик принял решение натянуть на свою седую, но буйную голову царский венец. Птолемей, в общем и целом, совсем не против. Пусть себе коронуется, если так уж засвербело. Скажем, базилевсом всея Азии. Разве плохо? Тогда и египетскому наместнику станет позволительно наконец-то увенчать себя двойной короной Верхнего и Нижнего Царств и в божественном сиянии древнего титула персов, фараона, как говорят в Элладе, принести благодарственные жертвы вечно умирающему и вечно воскресающему Осирису…
В этом случае, пожалуй, можно было бы поступиться интересами Селевка. Пусть неудачник плачет. Конечно, не выдавать его, нет. Жизнь – за жизнь. Но… Попридержать в гостях, позволив развлекаться и буянить, Антигону же гарантировав, что верзила закаялся вмешиваться в политику.
Но Одноглазый желает куда большего! Иначе для чего ему запонадобилась эта молосская невестка?! А ведь доносят верные люди, что старик в последнее время все чаще поговаривает и о собственной женитьбе – на Клеопатре, сестре Божественного и матери придурка Неоптолема, которого Кассандр и не без пользы для себя устроил в Молоссии. И все это, вместе взятое, означает, что Одноглазый решился попробовать восстановить державу. Сделать то, чего не вышло ни у Пердикки, ни у Эвмена.
Но Пердикка, прямой и незатейливый, как древко сариссы, пытался достичь недосягаемого во имя никому не нужного «законного наследника», а мудрый глупец Эвмен и вовсе гнал людей на копья ради никому не понятной отвлеченной идеи, и потому ни тот, ни другой не могли преуспеть. Антигон же старается ради себя самого, неповторимого и единственного, и своего потомства. Разумная, всем понятная цель. И ему, безусловно, помогут многие, ибо он в отличие от «законных» силен, осмотрителен и, когда нужно, более чем щедр.
А нужно ему все без исключения.
Финикийский флот и ливанские корабельные кедры, персидское серебро и индийское золото, парфянские и аравийские кони, мидийские караванные тропы, согдийские лалы, греческие грамотеи, тучные пастбища Малой Азии, фракийская медь, арменийское олово, послушные новобранцы из Македонии и Молоссии, тучные пахотные земли Двуречья.
И, разумеется, египетский хлеб.
Хлеб и папирус.
А это уже означает войну. Большую войну, в которой Птолемею волей-неволей придется принять участие. Собственно говоря, вытянуть ее на собственных плечах, поскольку Селевк ныне бессилен и гоним, Кассандр слишком далек от азиатских проблем и, сверх того, безнадежно увяз в попытках вразумить бунтующую Элладу, а Лисимах Фракийский, ожидая своей очереди и соразмерив силы, едва ли не ползает перед посланцами Одноглазого на брюхе, выгадывая еще годик, еще два своей, ставшей почти призрачной, власти…
Ну что ж, война так война.
Не привыкать.
Доселе с наместником Египта и Аравии боялись связываться, считая, что молчаливый и осмотрительный Сотер способен больно ответить обидчику. Желавших проверить, так ли это на самом деле, не находилось…
Придется, видимо, показать Антигону, что Птолемея не зря прозвали в юности Лагом! Заяц не любит нападать, но в безвыходности он страшен! Конечно, наместник Азии не учитывает этого. Он человек иного времени, он из отцов, и Птолемей для него – невежественный юнец, каким, впрочем, он втайне полагал и самого Божественного. Равные для него – Парменион, Антипатр, старый Филипп. Что ж, пора Одноглазому повидаться с друзьями!
– Конечно же, я помогу тебе, Селевк. Ведь ты не забыл: я обязан тебе жизнью, – негромко, взвешенно произносит Птолемей, дружески улыбаясь, и измученное, по-стариковски осунувшееся лицо сорокалетнего богатыря мгновенно оживает, на глазах становясь радостным, привлекательным и трогательно юным.
– Я дам тебе тысячу всадников и две тысячи… нет, три легкой пехоты. Это, конечно, немного. Но еще ты получишь золото. Тебе придется нелегко. Но ты должен добраться до Месопотамии и убедить тех, кто в тебя верит, примкнуть к тебе. Сомневающимся сообщишь, что Птолемей не останется в стороне. Упрямым намекни, что в Египте нынче неурожай и я буду весьма разборчив в выборе покупателей на свое зерно. А как развернуть малую войну, думаю, учить тебя не нужно. Лично я использовал бы скифскую тактику…
Взирая на египетского наместника снизу вверх, словно на изваяние благого божества, Селевк истово кивает. Он в восторге. Да что там, он очарован! До такой степени, что уже нет слов, способных достойно выразить всю меру переполняющей душу благодарности.
– Время, вот что нам нужно. Время и союзники! Набор в войско я объявлю завтра же. Но реально армия будет у меня месяца через три, не раньше. Еще столько же, если не больше, уйдет на подготовку. Значит, твоя задача – выстоять полгода. Никак не меньше. Сможешь?
– Смогу! – выдохнул Селевк.
Большие выразительные глаза его увлажнились, словно в молитвенном экстазе.
– Прекрасно! Если ты и впрямь продержишься, Одноглазому придется понюхать, что такое война на два фронта. Или даже на три. Невеселое это занятие, скажу тебе прямо, дружище Селевк…
Птолемей любовно огладил выхоленную, умащенную аравийскими благовониями бородку.
– Поскольку очень может статься, что в стороне не останется и Лисимах. Есть на этот счет кое-какие наметки. Так-то вот. А теперь – иди. Отдыхай. Завтра ты нужен мне свежим…
Проводив гостя, как равный – равного, Лаг некоторое время постоял у дверей, с улыбкой вслушиваясь в гулкий, уверенный перестук удаляющихся шагов, недавно еще таких робких, нерешительных.
Посерьезнел. Нахмурившись, задернул поплотнее преддверную занавесу.
Запахнув халат, вернулся к распахнутому окну. В пунцовом великолепии красок умирающего заката медленно уплывали в густую темень смоленых небес гигантские, расплывчатые, не всякому видимые тени.
– Правильно ли мое решение? – чуть шевельнулись пухлые губы.
Никакого ответа.
– Будет ли мне удача?
Вновь – тишина.
И никаких знамений.
Нет, не так. Это не Эллада. И не Македония. Как там, бишь, учили бритоголовые мудрецы из храма Пта, что на окраине Города Мертвых?
Сложив руки ладонь к ладони, Птолемей Лаг, именуемый также и Сотером, еще не греческий базилевс, но уже, хотя этого пока никто, кроме горсти избранных, не знает, пер'о[47], властелин обоих Царств, Верхнего и Нижнего, касается лба и вопрошает – теперь без презренных, ничего не говорящих слов, но всем существом своим овеществляя силу всемогущей мысли:
«Вы поможете мне?»
На сей раз ответ приходит без промедлений.
«Да, да! – столь же безмолвно откликаются на призыв тени, уходящие вслед за покидающим землю солнечным диском. – Мы поможем тебе, владыка и брат!»
Потом они исчезают, оставив повелителя земли Та-Кемт, властелина Верхнего и Нижнего Египтов в одиночестве на высокой веранде дворца.
Уходят, чтобы вернуться вместе с рассветом, – некто собакоголовый, и еще один, неназываемый, с головой хищноклювого ястреба, и третий, увенчанный рогами…
Молоденький, едва ли перешагнувший порог двадцатилетия гиппарх[48], командир конной разведки, горделиво вскидывал голову, отчего пышный, щегольской не по чину султан из павлиньих перьев на гребне легкого шлема нелепо подергивался. Парнишка отчаянно краснел, крупные оспинки на типичном лице полукровки, странно и в то же время вовсе не противоречиво сочетавшем увесистый персидский нос и отчаянно-светлые македонские глаза, наливались кровью, и юнец покорно страдал, отхмыкиваясь от шумной толпы подступавших с поздравлениями и неизбежными фляжками вина соратников.
Неспособность так вот, сразу и окончательно, осознать и оценить свалившееся на него счастье делала в этот миг из удачливого всадника туповатого увальня-деревенщину, еще не успевшего познакомиться с непреложными обычаями войны. Возможно, виной тому была и тайная зависть, змеей скрутившаяся в чьем-то недобром сердце и исподтишка кусающая юношески чистую душу везунчика…
А ведь было чем гордиться!
В обычном рейде отряд, подчиненный молокососу, наткнулся на вдвое больший разъезд египтян и, невзирая на собственную малочисленность, с ходу навязал воякам Птолемея схватку. Ценою ничтожных потерь (двоих убитых, одного искалеченного и пятерых легко, почти незаметно раненных) храбрецы-всадники отправили к воронам почти полтора десятка конников египетского наместника, а начальствующего над ними плечистого араба в тугой головной повязке-куфии, ошеломив добрым ударом палицы, взяли живым и в целости привезли в стан, перекинув тушу через седло одного из бестолково метавшихся вокруг места стычки вражеских коней.
Само по себе дело вышло славное, и молодой гиппарх, несомненно, вполне заслужил награду. Однако же эта сшибка, на первый взгляд ничем не примечательная, и победа в ней имели еще и особый, каждому из воинов, даже тупому новобранцу, понятный смысл.
Боги способствовали тому, чтобы первая битва войны была выиграна воинами Деметрия!
С тех пор как первые воины Ойкумены, прикрыв грудь щитом и склонив копья, впервые пошли в атаку, известна эта примета, неизбежно предвещающая победу в главной битве… И немало солдатских сердец, доныне опасливо подрагивавших в такт мерному шагу, расцвели, словно многоцветные клумбы садов Вавилона, и зазвенели, подобно певучим струям экбатанских фонтанов. Суровый хозяин полей сражений Apec или кто иной, как бы он там ни звался, высказал свою волю! Он на стороне этого веселого, безудержно-отважного и безрассудно-щедрого молодого вождя, наследного отпрыска грозного наместника Азии Антигона!
Божьим перстом стал юнец гиппарх, еще нынешним утром никому, кроме десятка подчиненных, не ведомый, и поощрение, получаемое им, соответствовало заслуге. Ему повезло дважды. Будь здесь сам Одноглазый, он, не скупясь, хотя и без лишнего расточительства, ограничился бы чем-нибудь приятным и полезным, но никак не выдающимся вроде тугого кошелька, набитого полновесными, приятно желтыми статерами добротной лидийской чеканки, или, предположим, алого, холодно шелестящего гиматия, из числа тех, что специально для сатрапов привозят раскосые торговцы из загадочной Чжун-го, самой восточной страны в Ойкумене…
Но, на счастье гиппарха-удачника, на сей раз войско вел Деметрий!
Впервые он сам, волею грозного родителя своего, возглавил армию, и не было над ним старшего, способного отменять приказания вождя. Старый Пифон?! Его, некогда пичкавшего златокудрого младенца Деметрия медовыми коврижками, молодой стратег не брал в расчет. Правда, перед самым выступлением Антигон вызвал Пифона в свой громадный, о восьми углах, шатер и долго беседовал с глазу на глаз со старинным другом и наперсником. Отпущенный наконец Пифон, изжелта-седой рубака, обремененный излишком лет, хворями и грузом опыта, долго утирал платком обильный пот и вполголоса бранился словами, заставлявшими пылать уши стоявшего неподалеку ветерана-стражника. Под личную ответственность Пифона посылает Антигон сына в этот поход, могущий оказаться последним и решающим ходом в излишне затянувшейся, вымотавшей силы и вконец истощившей казну войне. «Проиграете, взыщу с обоих, и строго. Одолеете – озолочу. Потеряешь Деметрия, сниму голову! Ты меня знаешь! – сказал напоследок Одноглазый. Затем, подмигнув, добавил: – Ну, друг, удачи!» – и тепло, от души обнял Пифона…
Пятый десяток лет зная наместника Азии, пройдя – сперва рядом с ним, а после под его стягами – не одну боевую дорогу, старый воитель заранее прощался с украшением шеи, утешая себя тем, что как оно там ни сложись, а пожито все-таки немало. Деметрий, конечно, ничуть не плох, напротив, очень хорош, но можно ли посылать неопытного юношу в такой поход, да еще против самого Птолемея?!
Антигону ли не знать: Деметрий добр, разумен, лих, когда нужно, но умение просчитывать наперед никак не относится к числу его дарований! Он в этом не виноват. Такое приходит лишь с годами. Только сводив в атаку-другую сотню, можно надеяться, что с толком распорядишься и тысячей. Не побыв тысячником, вряд ли добьешься успеха в чине стратега. Это альфа и бета военного ремесла, и неужели же светлый разум Одноглазого потускнел?!
С другой стороны, Пифон не мог не признать: в решении Антигона, на первый взгляд противоречащем элементарной логике, есть безусловный смысл. Идти против египетского наместника сам старик не мог. Селевк, которого никто уже не принимал всерьез, возник неведомо откуда с небольшой, но отлично снаряженной армией, змеей прополз в отнятую у него Месопотамию, на диво быстро оброс подкреплениями, накопил силы, сговорился с прищученными было Одноглазым шейхами кочевых племен Элама и, что хуже всего, восстановил утраченные было связи с жирными котами из меняльных контор Вавилона. Золото ростовщиков сделало бешеного Селевка неуловимым, а показательная казнь десятка особо зарвавшихся торгашей на базарной площади Баб-Или не напугала, а лишь озлобила тех, кому повезло не попасться на горячем…
Хитрую, гнусную, безошибочно-надежную «скифскую» войну повел Селевк, нападая из засад на мелкие отряды и умело обходя крупные, ловко избегая погонь и устраивая западни. Он перерезал удобные дороги, останавливал караваны; он травил колодцы и рассыпал на пастбищах мерзкие шипастые штуковины, безнадежно калечащие лошадей…
А тем временем на юге зашевелился дотоле молчавший Птолемей. И что оставалось делать Одноглазому? Идти против египтянина, оставив в глубоком тылу летучие отряды Селевка? Развернуть всю неповоротливую громаду войск против неуловимого сатрапа Вавилонии, подставив беззащитную спину под удар регулярных, свежих, обученных и готовых отрабатывать немалое жалованье войск Птолемея?!
Нет ничего хуже войны на два фронта! Так сказано в знаменитой «Стратегии» Демодока Беотийского, настольного пособия трех поколений воителей, но и без всякого Демодока, опираясь на собственный опыт, Пифон готов поклясться, что это действительно так!
И потому решение Одноглазого – все, от незаметнейшего десятника до седокудрого таксиарха Пифона, признали это – оказалось, как всегда, наилучшим из возможных! С отборными сотнями легкой конницы, прихватив более половины легких пехотинцев-пельтастов[49], Антигон двинулся на Селевка, разбросав отряды, ведомые вдесятеро против общепринятого оплаченными проводниками, по жарким степям на манер невода. Сложнейший маневр, равно опасный и для жертвы, и для охотника. Мало кто рискует использовать облаву против врага, ведущего малую войну! Облава, как правило, хороша для добивания уже разбитого и утратившего веру в себя неприятеля. Но Одноглазый – один из немногих, знающих толк в таких стратегемах! Ведь именно он и придумал некогда «невод», и во исполнение воли Божественного Царя Царей гнал, и преследовал, и уничтожал по частям, и добил в конце концов неутомимого и непримиримого согдийца Спитамена, лучшего из всех мастеров «скифской» тактики. Возможно, Селевк и продержится сколько-то времени… Ну и что?! После разгрома египетских войск ему останется только сдаваться, пав на колени и накинув на шею надменности петлю смирения, как любят выражаться персы, любимые и высоко ценимые Одноглазым…
Что же касается наместника Египта и Аравии…
Пифон лично знаком с Лагом, пивал с ним и согласен ставить свой парадный шлем с забралом, украшенным рубинами, против кудлатой дахской шапки-тюлпека, что ничего особенного хваленый Птолемей Сотер собой не представляет. Да, опытен, да, неглуп, да, способен обвести вокруг пальца кого-нибудь вроде Деметрия – но разве зря приставил Одноглазый Дэв к сыну старого и умного Пифона?! И даром ли послал на юг отборные силы, не пожалев ради окончательной победы даже фаланги македонских ветеранов и четыре десятка слонов, которых, кстати, нет у Птолемея?..
Так рассуждал Пифон, и погребальный костер перестал мерещиться ему. А спустя несколько дней, уже в пути, присмотревшись как следует к новому Деметрию, Деметрию-вождю, знающий жизнь старец успокоился вполне.
Молодой полководец не докучал ему вопросами, однако и не брезговал выслушать совет, более того, выслушав, как правило, принимал к сведению. А воины, и до того откровенно боготворившие Антигонова сына, спустя декаду похода уже просто выли от восторга при виде его, снисходительного, способного на дружеское участие и соленую шутку вне зависимости от того, кто подошел с просьбой. И когда Деметрий, весь в белом, сверкая золотом локонов и доспехов, пролетал мимо четко марширующих колонн, вслед ему неизменно неслось восхищенно-преданное улюлюканье, а сын Антигона, большой, чуть полноватый для своих двадцати пяти, хохотал в ответ, приветствуя шагающих в строю, называя многих по именам и швыряя на скаку полной горстью – просто так, ни за что! – серебряные драхмы…
Антигон, скорее всего, поморщился бы при виде подобной необоснованной расточительности. А может быть, и нет. Во всяком случае, Пифон, подумав, одобрил. В самом деле, стоит ли жалеть жалкие пригоршни серебра, если впереди – прославленные златохранилища сказочного Египта?..
Но нынче, однако, Деметрий превзошел самого себя.
У ног млеющего от восторга гиппарха-полукровки высится приличная горка увесистых, глухо подзвякнувших при падении кисетов. Рядом с ним конюх-парфянин держит под уздцы жеребца, шелкогривого нисейского красавца из тех, что скачут «птичьей» иноходью, словно бы не касаясь земли. Цена такому – городок, не бедный и не богатый, из средненьких. На дрожащие от уже не сдерживаемых счастливых рыданий плечи счастливчика только что, надменно прошуршав, лег алый шелковый плащ с вытканным золотой нитью фиином, знаком Антигона, свидетельствующим, что отныне юнец расстается с обузливой службой в легкой коннице и зачисляется в этерию, становясь гетайром Деметрия, лицом близким и доверенным, личным дружинником: из тех немногих, что при случае становятся хилиархами[50] и наместниками сатрапий…
Юноша плачет, уже не стыдясь, забыв даже поклониться стратегу.
Деметрий же, крепко хлопнув осчастливленного по плечу, разворачивается к пленному арабу и начинает допрос. Он не грозит пытками. Не повышает голоса. Он приветлив и доброжелателен…
И араб отвечает взаимностью. Такой уж народ сыны пустыни! Они способны из гордости петь, терпя боль от прикосновения раскаленного железа, но ни один всадник барханов не ответит злом на добро. Что же до присяги, то араб честно служил нанимателю до тех пор, пока не был сбит с коня. Оба павших врага нашли смерть от его руки, но плен прекращает действие договора о найме.
Араб готов честно и подробно отвечать приветливому шейху неприятелей.
Увы, он не знает трудного языка юнанов. И чеканный арамейский говор, распространенный по всей Сирии, ему тоже незнаком. Плавная речь персов тоже заставляет его лишь огорченно развести руками.
Срочно вызванный из авангарда араб-проводник, задав несколько вопросов, бессильно качает головой. Да не сгустится туча гнева великого и благостного вождя над его головой, но верный и преданный слуга Одноокого Эва принадлежит к кайси, арабам севера, а этот человек, судя по всему, кельби, дикий араб юга. Ничего общего, кроме отдаленных пращуров, нет у кайси и кельби, и не в силах он, смиренный воин и раб славного шейха Даматара ибн Антагу, перевести в понятную людям речь то, что готов поведать пленный…
Деметрий гневно и беспомощно оглядывается по сторонам. Щеки его пунцовы, а губы белы.
– Позовите Зопира!
Этериарх Деметрия является на зов быстрее ветра; он уже не таков, каким был несколько лет назад. Не простой воин, даже не приближенный телохранитель-соматофилак, нет! Шутка ли – начальник над гетайрами! Алый, сплошь прошитый золотом гиматий вьется над конским крупом, не укрывая от почтительных глаз ни усыпанного драгоценными камнями панциря, ни тяжелой бляхи на груди, позволяющей входить к стратегу при надобности в любое время дня и ночи, не тратя времени на предварительное уведомление.
Антигон Одноглазый и сын его, как никто иной, умеют увидеть и оценить искреннюю верность. Если же она подкреплена смекалкой, расторопностью и воинской отвагой, путь таких людей выстлан пушистыми коврами при дворе наместника Азии.
Как и подобает уроженцу Персиды, вышедшему в люди и достигшему высот, Зопир, некогда поджарый, ныне дороден и выхолено-вальяжен. Выпуклые фиолетовые очи глядят на мир тяжело и неподвижно, словно бы свысока. Ему есть чем тешить душу перед завистниками! Давно уже забыла о нужде многочисленная семья, получившая в дар от Антигона большое селение с обширным укрепленным дасткартом, тремя сотнями трудолюбивых общинников и нескудеющими арыками! Имя Зопира Перози на слуху у Одноокого Дэва, а когда придет неизбежный срок Деметрию сделаться полновластным хозяином отцовского наследства, Зопир, несомненно, взойдет еще выше в гору почета, опираясь на посох усердия и подтягиваясь на аркане прилежания…
Закон Арьян-Ваэджа, страны персов, гласит: получая, отдавай вдвойне.
Хороший, правильный закон. И этериарх Зопир свято следует заветам предков. Отец, славный Пероз Варахрани, и дед, воспетый гусанами Варахран Ануширвани, и досточтимый прадед Ануширван, пребывающие ныне в солнечном царстве светоносного Акурамазды-Ормузда, азаты гвардии «бессмертных», верой и правдой служившие могучим шахиншахам из дома Ахемена, могут быть довольны потомством! Нет на свете никого, кто был бы преданнее обоим вождям, старому и молодому, чем Зопир Перози!..
– Зопир! – В голосе Деметрия мелькнули неприсущие ему неприятно-визгливые струнки. – Ты ведь, кажется, водил караваны на юг?
Да, это верно. Водил. Забыв о чести азата, продавался купчишкам ради прокормления семьи, оставшейся без отца после битвы у Гавгамел. И язык арабов кельби знаком Зопиру. Правда, совсем немного, но для нынешнего случая, надо полагать, знаний хватит с лихвой…
Мгновение-другое перс стоял, морща лоб.
Затем удовлетворенно щелкнул языком.
– Ки фак, рафик?
– Ахлян ва-сахлян, хабиби! – посветлев лицом, встрепенулся пленник.
Спустя недолгое время все, известное арабу, становится достоянием Деметрия.
Зопир дотошен. Он въедливо переспрашивает по нескольку раз, уточняет, вновь спрашивает и лишь потом излагает услышанное по-гречески. Речь эллинов в совершенстве изучена персом, и говорит он почти без акцента. Очень редко, не сумев подобрать слово, он обращается к сыну Антигона, и молодой стратег переводит фразу на греческий специально для Пифона.
К сожалению, не так уж много знает араб.
Но и немало.
Птолемей (пленник зовет его «малик Паталаму») расположился в двух часах быстрого пути отсюда, чуть севернее Газы, и не собирается идти дальше. Он ждет. С ним много пехоты, тяжелой, из светлокожих, поселившихся в аль-Мисре (так пленник называет Египет) недавно, и легкой, из египетских пахарей фелля, но эти совсем плохо вооружены. Сколько пехоты точно? Нет, Рафи Бен-Уль-Аммаа не может уточнить. Он, благодарение Рахмону, всадник, он презирает пехоту, даже тяжелую. Конница? О! Рафи Бен-Уль-Аммаа радостно тараторит, и Зопиру приходится вежливым жестом остужать его пыл. Конницы четыре раза по десять сотен, не больше и не меньше, и это хорошая конница, самая лучшая, ибо малик Паталаму не поскупился нанять ее у отважных людей кельби! Еще конница? Есть. Но мало. Сотни две-три. Все – в медных рубахах-галябиях, как у почтенного господина пленителя, только не таких богатых. Плохие всадники. Они не из числа неукротимых в битве людей кельби…