Око Марены Елманов Валерий
— А на то уж воля Божья, — молитвенно поднял Константин кверху руки и, глядя в потолок, по возможности проникновенно добавил: — Все в руце его: и живот[135] наш, и здравие, и всякое прочее тож.
— Оно, конечно, верно, — не стал спорить против очевидной истины церковный казначей. — Но токмо ведаю я, что вскорости у нас и единой куны не отыщется, дабы свечу во здравие князя поставить, и силы на то, чтоб за победу его воинства молитву горячую вознести, тож ни у одного священника недостанет. Опять же прихожан наших убеждать в том, что не братоубойца наш князь, а заступник земли Рязанской, на голодное пузо невмоготу будет.
Это уже была прямая угроза, на которую Константин, слегка опешив, даже не сумел сразу отреагировать так, как должно. Угроза весьма недвусмысленная и жесткая. Хуже ее могло быть только закрытие всех церквей, как в самой Рязани, так и в других городах и селах.
Но тут-то как раз и вспомнилось Константину хитромудрая афера Сергия с изгнанием нечистого духа. «Ну погоди, старче, — мстительно подумал он. — Коли ты так, то тебе же и хуже будет».
— Зрю я, что прю нашу мирно не разрешить, — начал князь свою речь. — Что ж, быть по-твоему. Отписывай владыке Матфею, и пусть он решает, как надобно поступить. Яко же он повелит, тако и будет. Так что ты, отец Феофилакт, и впрямь мудро порешил.
— Так я нонче же гонца и наряжу, — возрадовался столь неожиданной уступке со стороны князя казначей и, даже не попрощавшись, вышел вон, твердо вознамерившись претворить свое обещание в жизнь.
А Константин, призвав Пимена, продиктовал ему давно задуманное письмо, вместе с которым намеревался отправить и свои богатые княжеские дары.
Впрочем, богатыми они могли считаться только для самого митрополита. Ни в грош не ставя все эти якобы чудодейственные святыни, Константин, не мудрствуя лукаво, украдкой выбрал в прилегающем к Рязани посаде полуземлянку из числа самых древних, узнав у древней бабки, которая одиноко доживала в ней свой век, что лачуге этой без малого цельный век. Незаметно для сопровождающих его людей князь, довольно улыбаясь, отколупнул из стены от ветхих деревяшек несколько щепок и удалился в свой терем.
В письме же он расписывал, каких огромных трудов ему стоило приобрести у половцев три частицы от самого Креста Господня. Нехристям этим они достались в руки совершенно случайно от одного монаха, шедшего из самого Царьграда в жажде спасти бесценные реликвии от мерзких лап западных франков, хозяйничавших в городе. Направлялся же монах на Русь, к святым местам, но по пути внезапно заболел и скончался прямо в степи, в шатре одного из басурманских вождей.
А известил якобы Константина его шурин — хан Данило Кобякович. Разумеется, узнав о том, Константин велел немедля выкупить эту святыню у поганых язычников, а когда не хватило на это церковной десятины, то он, князь, без сомнения пожертвовал и все свои гривны, кои у него имелись. И вот теперь он одну оставляет у себя и шлет остальные со всеми прочими дарами главе Православной русской церкви. Ну а в самом конце письма сиротливо притаилась просьба о назначении священника отца Николая, кой вельми грамотен как в Священном Писании, так и в прочих премудростях Божьих, епископом Рязанским и Муромским.
Едва он закончил диктовать письмо, как вошедший Епифан доложил, что князя чуть ли не с утра дожидаются торговые гости, придя с жалобой на его лихих дружинников да в надежде на княжую заступу. Пришлось бросать все остальное и разбираться в конфликте.
Отделаться минимальными жертвами с княжеской стороны удалось уже ближе к вечеру. Причем поначалу ни Исаак-бен-Рафаил — глава еврейской купеческой общины, ни Ибн-аль-Рашид, который возглавлял мусульманских купцов, ни на какой компромисс идти были не склонны. Уж очень велика была у них обида, в нанесении которой они поначалу и вовсе подозревали происки самого князя, поскольку по прошлым годам помнили, на что способен сей русобородый здоровяк, сидящий перед ними. К тому же последняя каверза дружинников, которая добила купцов окончательно и побудила идти к князю, касалась как раз дел религиозных.
Суть же обиды была в следующем. Две оторвиголовы, причем оба из так называемых спецназовцев Вячеслава, побившись с товарищами об заклад на три гривны серебром, ухитрились не только проникнуть за глухие стены купеческого караван-сарая, но и подменить баранину, которую должны были подать в качестве угощения на совместной деловой трапезе, на свинину. В результате, когда на дастархане настал момент вкушения шашлыков, на палочках уже красовались сочные куски мяса «нечистого» животного. Более того, по рассеянности один из гостей почтенного Ибн-аль-Рашида, будучи занят сложными подсчетами прибыли от предстоящей сделки, которую только что заключил, даже вкусил проклятой Яхве свиньи, хотя и успел выплюнуть кусок, не проглотив его. И был это не кто иной, как сидящий сейчас перед князем Исаак-бен-Рафаил.
Обычно оба этих купца не ладили друг с другом. Дело было даже не столько в вере, сколько в том, что каждый из них занимался скупкой и перепродажей сходного товара, а, следовательно, часто переходил дорогу другому. Известное дело — торговый мир всегда подобен узкому шаткому мостику, перекинутому через бурный водопад, и двоим на этом мосту разойтись без потерь никак нельзя. Положение усугублялось еще и тем, что никто не хотел уступать в этой борьбе.
Ибн-аль-Рашид, происходивший из почтенной купеческой семьи и неоднократно встречавшийся с самим багдадским халифом, не мог себе такого позволить, потому что этого не понял бы никто из его коллег и соплеменников по вере. В конечном итоге он лишился бы львиной доли кредитов и уважения сородичей. Исаак-бен-Рафаил, как это ни удивительно, обладал несвойственным обычно представителям его племени горделивым и своенравным характером. Если он и позволял себе льстивые речи в чей-то адрес, то только без ущерба для собственного достоинства, если и уступал в чем-то, то лишь для того, чтобы в конечном итоге буквально через несколько дней поиметь впятеро большую выгоду.
Однако тут был особый случай. Ибн-аль-Рашид был хозяином стола, и оскорбили не просто купцов, а людей, пришедших к нему в гости. Безропотно проглотить это означало не просто потерю чести, но и грозило немалыми убытками. Ведь промолчи араб, и подозрительный Исаак-бен-Рафаил тут же решит, что все это подстроено заранее, из чувства мести, тем более что и чрезвычайно выгодная сделка, только что совершенная евреем, в первую очередь больно била по карману Ибн-аль-Рашида. Как гласит мудрая арабская пословица — нет человека глупее влюбленного еврея, нет человека хитрее жадного еврея, и нет человека опаснее ненавидящего еврея.
Пришли оба купца не просто так, а с богатыми дарами. Араб преподнес саблю из настоящего булата с серебряной рукоятью, щедро усыпанной драгоценными камнями. Честно говоря, дарить ее арабский купец очень не хотел, но не заступиться за гостя-еврея и трех своих единоверцев неминуемо означало переизбрание самого Ибн-аль-Рашида с выгодного поста купеческого старшины. А так как ссориться с князем в планы араба тоже не входило, то нужно было непременно смягчить дерзость просьбы повлиять на своих воинов очень ценным подарком.
Примерно из тех же мотивов исходил и Исаак-бен-Рафаил, хотя и отделался даром подешевле. Он отдарился увесистым тюком добротной белой бумаги, в которой еще продолжал нуждаться Константин, поскольку ее фабричное производство в Рязани Минька пока так до конца и не наладил. Та, что уже выпускалась, годилась лишь для внутренних работ.
Впрочем, радушный прием со стороны князя купцам был бы гарантирован, даже если бы они оба пришли с пустыми руками. Что такое торговля и каким образом ее развитие благотворно сказывается как на улучшении уровня жизни отдельных слоев граждан, так благосостоянии стран в целом, Константин накрепко запомнил еще на первом курсе пединститута.
Оба они возглавляли две самые мощные и представительные купеческие общины. От обоих впрямую зависело и количество купцов, торгующих с Русью. К тому же Ибн-аль-Рашид не просто руководил купеческой братией восточных торговцев в Рязани. Бери выше. Он был старейшиной купцов всего Хорезма, и не было мощнее братства у торговцев, чем в этой неофициальной столице транзитной торговли на всем Востоке. Именно отсюда безостановочно шли нескончаемые караваны в Индию, Монголию и Китай, в Багдад и Хамадан, в Нишапур и Мерв, в Бухару и Самарканд, в Шаш, Бинкет, Отрар, Тараз, Кулан и прочие города.
И еще одно — пока что солидная часть закупок осуществлялась самим Ибн-аль-Рашидом и его купеческим братством не на самой Руси, а у их восточных соседей — волжских булгар. Оттуда главным образом вывозили они практически всю пушнину, оттуда неиссякаемым потоком текли на восток хмельные меда, рыбий клей и рыбий зуб[136], касторовое масло, воск и даже готовые свечи. Оттуда шли и лущеные орехи, и охотничьи птицы, и боевое оружие. На Русь же, где также имелась большая часть всех перечисленных товаров и в неменьшем количестве, купеческий народ забредал с меньшей охотой, и виной тому были пошлины, которые каждый князь взимал с торгующего люда. И добро бы, коли взимали бы лишь рязанский, владимиро-суздальский, черниговский, киевский, смоленский и другие, то есть владетели солидных княжеств. Однако «отпить» из того же самого источника норовил и каждый удельный князек, а это означало, что на протяжении двух-трех сотен верст за один и тот же товар приходилось раскошеливаться несколько раз. Стало быть, сплошной убыток, а для купчишки поменьше и вовсе разор.
Перебить эту торговлю, переманить основную массу хорезмских купчишек с Булгара на Рязань — вот над чем ломал голову Константин. Кое-какие подвижки в этом деле, главным образом за счет личного общения, у него уже имелись, но этого было очень и очень недостаточно. Предстояло сделать неизмеримо больше, и рязанский князь чрезвычайно дорожил их расположением.
Посему и прием дорогих гостей во мгновение ока был организован самый лучший, со всевозможными угощениями и дорогими столетними медами — Аллах, как известно, запретил пить сок виноградной лозы, а про пчел он не сказал ничего.
Начали гости, как и положено, согласно неписаным канонам восточной беседы, издалека. Вначале деликатно заметили, что в целом в этом году, по отношению к купеческому сословию со стороны рязанских властей, не в пример предыдущим летам, уважения изрядно поприбавилось. Опять же и пошлин с товаров взимают намного меньше, причем только в одной стольной Рязани. За все это новому властителю земель низкий поклон.
Дошла до них и благая весть о том, что князь не токмо не дает в обиду гостей торговых, но и впрямую за них заступается, даже ежели оное в ущерб для бояр его мудрых.
«Ай да язык у Тимофея Малого», — подумал тут же Константин, вспомнив свой самый первый княжий суд и несчастного маленького купчишку, в чью пользу он решил спорное дело. Довольная улыбка, как ни старался князь подавить ее, предательски выползла наружу. Но он, низко склонив голову, все-таки ухитрился скрыть ее от купцов, памятуя, что невозмутимость и отсутствие эмоций почитаются на Востоке за одну из главных добродетелей.
Впрочем, за многочисленными пышными похвалами последовал деликатный и робкий переход к сути дела, и радоваться стало нечему. Почти сразу же, едва успев понять, в чем суть жалобы, князь властным жестом руки остановил речь купцов и, хлопнув в ладоши, повелел вынырнувшему из-за двери Епифану немедля разыскать двух весельчаков и доставить их сюда. Не успел, однако, стремянной выйти, как тут же был возвращен назад и получил дополнительную задачу, дабы вместе с «шалунами» явился и воевода Вячеслав.
После того как купцы продолжили перечень своих жалоб, не собираясь ограничиваться единичным случаем, а жаждая вывалить все, что накипело, Константин успел пожалеть, что не приказал Епифану сразу же сходить и за отцом Николаем. Пришлось сделать это позднее, когда верный конюший прибыл с великовозрастными озорниками Званком и Жданком, следом за которыми подошел и настороженный Вячеслав. Допрос обвиняемых много времени не занял — ни один даже и не подумал, чтобы отпираться. А вот обсуждение предстоящего наказания заняло не в пример больше времени.
Оба купца, будто сговорившись, настоятельно просили выдать обоих дружинников им, дабы иметь возможность самим покарать обидчиков. Никакие объяснения и уговоры не действовали. Коловрат, как назло, завис у отца Феофилакта, а Вячеслав только угрюмо сопел и зло косился на окаянных торгашей, которые, по его непреложному мнению, раздували из мухи слона. Спасибо хоть на том, что мнение это он высказывал лишь своей мимикой, пусть и весьма красноречивой, но не прибегая к помощи слов.
Константину едва удалось шепнуть Славке, чтобы тот весь свой гнев и недовольство обратил в другую сторону, после чего громко предложил воеводе высказаться. Вячеслав не подкачал — и орал громко, и брови хмурил знатно, и пообещал так «загрузить» обоих до зимы, что на всякие развлечения времени у них не останется.
Подошедший отец Николай, как ни удивительно это показалось Константину, был настроен значительно строже. Для начала влепив им по пять церковных нарядов вне очереди, то есть коленопреклоненное чтение всевозможных молитв каждую вечерню и суровый месячный пост, он приступил к воспитанию.
Привыкшие видеть его совершенно иным, и Званко, и Жданко изрядно перепугались. До обоих наконец стало доходить, сколь велика, оказывается, их вина. А уж во время нравоучительной проповеди, последовавшей следом за взысканием, проникся и осознал всю серьезность происходящего даже Вячеслав.
— Нельзя плевать на иконы, даже если на них изображены чуждые твоему сердцу святые, — закончил проповедь священник.
После этого воевода, бросив тяжелый многообещающий взгляд на виновников, заверил князя, что решение взять этих воев в свою избранную сотню было с его стороны опрометчивой ошибкой и он подумает, как ее исправить в самое ближайшее время.
И Званко, и Жданко, ожидавшие многого, но не такой тяжелой кары, не сговариваясь, рухнули на колени и с мольбой обратились напрямую к Константину.
— Не вели, княже, воеводе твоему из сотни своей изгоняти, — вопил Жданко.
— Каемся мы. Николи впредь такого не учиним, — вторил ему Званко.
— Сами зарекаемся и других остережем, — божился Жданко.
— Как хошь накажи, токмо у себя оставь, — это уже обратился напрямую к воеводе Званко.
— Оставь, Христом Богом молим, — дрожал голос у Жданко, и по щекам здорового двадцатипятилетнего парня вдруг разом потекли слезы.
Градом катились они, стекая к подбородку, но тот, не замечая их, по-прежнему продолжал с мольбой взирать на воеводу с князем.
— Подумаю я. На ваше поведение посмотрю, — проворчал воевода, поневоле растроганный той скорбью, которую оба проявили только при одном намеке на изгнание из сотни.
— Быть посему! — глухо хлопнули ладоши Константина по резным подлокотникам княжеского кресла, утверждая тем самым церковное и военное наказания, после чего, жестом подозвав Епифана, что-то негромко повелел ему и, уже вдогон заторопившемуся прочь конюшему, громко распорядился: — И чтоб как можно быстрее. Сам займись, никому не доверяй.
— Грех-то какой, княже, — опасливо покосившись на отца Николая, попробовал возразить Епифан, но, повинуясь повелительному окрику князя и вполголоса бурча себе под нос что-то невразумительное, поплелся исполнять повеление.
«А вот насчет греха он вообще-то в самую точку угодил. Как бы мне отче всей обедни не испортил», — мелькнула в голове Константина мысль, и он постарался удалить из гридницы отца Николая. Предлог был самый что ни на есть благовидный — занятия церковной историей с юным княжичем.
Подсудимые между тем продолжали оставаться на коленях, с надеждой посматривая на князя — может, все-таки смилостивится и оставит в дружине. Махнув им рукой, чтобы поднялись, Константин хмуро заметил:
— А что до вашего пребывания в воях у воеводы моего, то об этом мы с ним еще помыслим и к вечеру решим.
После чего Константин, не отпуская молодцов, но и не обращая на них больше ни малейшего внимания, обратился с длинной речью к хоть и притихшим на время, но явно неудовлетворенным такими мелкими карами купцам. Однако их попытки вставить свои реплики успеха долго не имели, поскольку пауз в княжеской речи не было вовсе. Отвлекающий маневр был необходим, чтобы оттянуть время и заполнить чем-то паузу — для выполнения задуманного требовалось время.
Позже новоявленный оратор и сам удивлялся такому красноречию, а главное — своей памяти, которая услужливо вытащила на свет божий для своего владельца все имена и прочие подробности, упомянутые им в одной из своих работ аж десять лет назад. Это было, когда он всерьез нацелился на кандидатскую и добросовестно стряпал научно-популярные статьи, а также монографии и другие серьезные труды, доказывая в первую очередь самому себе, что головой он не только ест и курит, а еще и… В общем понятно.
А так как предстоящая кандидатская была посвящена столь любимому Константином средневековью, то и все его работы тоже относились к этой эпохе.
Впрочем, защититься у него не получилось. Нет, работу не зарубили на ученом совете, просто как-то так вышло, что вначале он к ней слегка охладел при виде очаровательной юристки Оленьки, затем отложил ее в сторону из-за рубенсовских форм любвеобильной поварихи Танечки, а затем и вовсе забросил, увлекшись могучей статью Людочки из Гознака. Время от времени — в основном это происходило в перерывах между сменами объектов поклонения — он все-таки возвращался к ней, всякий раз твердо обещая — опять же самому себе, — что уж теперь-то ни за какие женские прелести, как бы ни были они велики и обильны, не отступится от начатого, пока не доведет все до ума. Пыла хватало от силы на пару недель, после чего очередной крутобедрый и пышногрудый соблазн в виде корректорши Женечки, связистки Мариночки, стоматолога Ниночки или работницы метро Риточки властно уводил несостоявшегося соискателя ученой степени совершенно в противоположную сторону.
Работа же, так пригодившаяся ему ныне, посвящалась культурному влиянию восточной ученой мысли на развитие науки в Западной Европе. Именно из нее он сейчас обеими пригоршнями черпал все то, что сумел сохранить за прошедшие годы в своей памяти, и щедро рассыпал все это перед удивленными донельзя купцами. Начав с Ибн-Сины, причем назвав именно его арабское имя[137], он тут же перешел к Ибн-Зохру[138] и тоже, польстив Ибн-аль-Рашиду, произнес арабское, а не искаженное европейцами имя ученого. Следом, не давая почтенному купцу опомниться и выразить глубочайший восторг от столь глубоких познаний русского князя в научных изысканиях его соплеменников по вере, Константин плавно перешел на астрономов и философов. Для начала он высоко отозвался о трудах Ибн-Тофейля, Аль-Батраки и Аль-Фараби, после чего, патетически подняв руки кверху, заявил, что только далекие потомки спустя столетия смогут по заслугам оценить титанический труд великого Аль-Суфи[139].
Заметив неподдельное изумление на лице арабского купца, уже с полчаса сидящего перед князем с полуоткрытым ртом, Константин решил, что этот уже готов, и немедленно переключился на соплеменников Исаака-бен-Рафаила. Для начала он отметил, что и его народ также издавна славен своей мудростью. Причем обилие великих умов столь огромно, что порою даже на одно имя приходится сразу несколько выдающихся человек. И Константин тут же привел в качестве примера Ибн-Эзру[140]. Закончил же рязанский князь, увидев появившегося в дверях Епифана, заявлением о своем полном и безоговорочном согласии со многими положениями Альфаси[141].
Подав знак конюшему оставаться на месте, Константин вышел на середину гридницы и патетически воскликнул:
— Ваш Талмуд, называемый нами Ветхим Заветом и который равно свят и для правоверного иудея, и для православного человека, гласит: «Око за око, зуб за зуб, кровь за кровь». Иными словами, но одинаково по сути, сказано и в священных сурах благородного свитка[142]. Стало быть, какое преступление оные молодцы совершили, такое наказание и должны в свою очередь понести, так?
Оба купца ошалело, но весьма энергично закивали головами в знак своего полного согласия со словами князя, после чего последовало изящное продолжение, которое, как предположил Константин, должно было окончательно удовлетворить обиженную сторону:
— Ведомо ли вам, что и у нас, православных христиан, есть свои запреты на вкушение некоторых видов мяса, кои наш народ почитает и неуклонно соблюдает?
Дождавшись очередной порции энергичных кивков, Константин пояснил более конкретно:
— Один из запретов сих касается телятины. Мясо оное на Руси не вкушает никто, ибо это грех[143], но ныне, — последовал красноречивый жест, и Епифан нехотя двинулся от двери, держа на вытянутых руках огромное блюдо с ароматно дымящимися сочными кусками только что изжаренной телятины. Поставив его на стол перед купцами, Епифан тут же удалился, а Константин продолжил, невольно сглотнув слюну от упрямо лезущего прямо в нос настойчивого душистого аромата: — Ныне оба воя моих, кои не в меру ретивы оказались, телятину оную отведают. Ну! — обернулся он в сторону дружинников.
Те, помедлив, переглянулись, нерешительно замялись и медленно двинулись к столу. Бог был далеко и, возможно, даже не смотрел на них, а князь с воеводой рядышком, поэтому каждый из виновников, не сговариваясь, предпочел согрешить. После еще одного, столь же красноречивого жеста князя, указующего в сторону блюда с телятиной, оба взяли по куску. Званко тут же впился в свой шмат зубами, а Жданко перед началом греховной трапезы успел-таки перекреститься и пробормотать вполголоса:
«Господи, прости раба свово грешного, но без дружины мне и жисть ни к чему».
Минуты три, окруженные всеобщим молчанием, они усиленно запихивали в себя это мясо, после чего Званко, который расправился со своей порцией чуть быстрее товарища, робко обратился к князю:
— Мне ишшо брать али будя?
— А это ты не у меня, а у почтенных гостей вопрошай, — кивнул Константин в сторону купцов.
Те в ответ на страдальческий взгляд Званка тут же стряхнули с себя легкое оцепенение и в один голос заявили, что им вполне достаточно увиденного, после чего оба дружинника были милостиво отпущены восвояси.
Константин перевел дух, но есть захотелось еще сильнее — из-за непрошеных гостей он даже не позавтракал, а время было уже послеобеденное. Между тем сочащиеся горячим соком и благоухающие дымком костра большие куски мяса на блюде продолжали настойчиво притягивать к себе княжеский взгляд. Константин искоса посмотрел на Славку и с мрачным удовлетворением отметил про себя, что он не одинок в своем настойчивом вожделении согрешить прямо сейчас, да посильнее и побольше. А если…
Кивком головы он подозвал Вячеслава поближе к столу и обратился к купцам со скорбным видом:
— Так как оба воя в моей дружине состоят, закою оный воевода головой отвечает, стало быть, справедливо будет, ежели часть кары ихней и мы на себя примем смиренно.
С этими словами он тут же ухватил самый большой и аппетитный кусок телятины и, перекрестившись по примеру Жданка, принялся себя наказывать. Делал он это, стараясь не показывать удовольствия от процесса, хотя на голодный желудок свежезапеченная молодая и в меру жирная телятина шла просто на ура. Напротив, жевал он медленно, выражение лица старался сохранять скорбное и пару раз, невзирая на битком набитый рот, даже слегка скривился от непреодолимого отвращения.
Следом за Константином протянул руку к блюду и Вячеслав. Мгновенно все поняв, он тут же ухитрился еще и подыграть князю, пробормотав сокрушенно:
— Грех-то какой.
Перекреститься он, правда, забыл, но зато все свои тяжкие переживания изобразил мастерски, не забывая при этом наворачивать от аппетитного куска.
И напрасно купцы махали руками, искренне сочувствуя нравственным мукам достойных людей, которые только лишь потому, что имели несчастье начальствовать над двумя великовозрастными озорниками, сами добровольно решили покарать себя столь жестоким образом. Напрасно кричали они: «Довольно!» Карать себя, так уж по полной программе, так что и князь, и воевода добросовестно довели свой тяжкий грех до логического конца, после чего Константин задумчиво произнес, глядя на Славку:
— Еще, что ли, наказать тебя али будет…
В ответ на это Вячеслав смиренно произнес:
— Как повелишь, княже, — и, заметив колебанияКонстантина, покорно добавил: — Тяжела моя вина, княже, и дабы ее искупить, готов я все это блюдо один съесть, ежели на то твоя воля будет.
«Вот морда прожорливая», — мелькнуло в голове у Константина, и он уже хотел было дать добро, но затем, из опасения переиграть, прекратил псевдоэкзекуцию, заявив, злорадно улыбаясь:
— Ныне я великодушен и, коли гости мои более не настаивают, принуждать тебя не стану. Теперь иди и отмаливай грех свой великий.
Скорбя, что оставшаяся вкуснятина проплыла мимо рта, Вячеслав с постным видом удалился, после чего Константин великодушно предложил отведать мясца и гостям, поясняя, что это с их стороны будет как бы проверкой, тем более что обоим мясо этого животного разрешено и каких-либо запретов на него не существует.
Несколько помявшись ради приличия, оба изрядно проголодавшихся купца деликатно взяли себе по кусочку. Убедившись, что перед ними не баранина, и даже не говядина, то есть наказание не фиктивное, о чем были некоторые подозрения, особенно со стороны Исаака-бен-Рафаила, они взяли еще по одному кусочку, затем… Словом, спустя полчаса блюдо опустело полностью, если не считать скромной кучки обглоданных костей.
Едва же греховная трапеза окончилась, как по княжескому хлопку проворная челядь тут же заставила стол новыми блюдами с еще более аппетитными закусками. Расстались торговые люди с князем лишь спустя еще пару часов, рассыпаясь в заверениях своего искреннего почтения перед его глубочайшей мудростью, которая столь велика, что может сравниться лишь с его еще более глубочайшей справедливостью, и прочая, и прочая, и прочая.
А спустя всего день, скорее всего из-за досадного стечения обстоятельств, не иначе, полыхнули веселым ярким пламенем торговые склады одного из гостей — Ибн-аль-Рашида. Пожар тушили все, кто оказался поблизости, и довольно-таки успешно — сгорела едва ли десятая часть его товара, но араб почему-то впал в такое безутешное горе в связи с этим, что целых три дня не показывался на людях. Сказывали, что он и вовсе потерял разум — все копался на пепелище, то и дело просеивая пепел и золу.
Затем купец объявил, что хотел бы лично вознаградить всех храбрых жителей славного города, спасших его от полного разорения. Весть об этом разнеслась по всей Рязани в тот же день. Охотников до награды нашлось предостаточно, но араб был скуп, поначалу выяснял детально, где именно был этот человек во время тушения пожара, а главное — какие вещи он выносил с купеческого двора. Лишь после этого, убедившись окончательно в том, что сидящий перед ним и впрямь участвовал в тушении пламени, протягивал ему со скорбным видом одну крохотную резану. Затем Ибн-аль-Рашид многозначительно встряхивал туго набитый мешочек, который издавал приятный мелодичный звон, и уверял, что отдаст все его содержимое — пяток гривен, причем новгородских[144] — в обмен на маленький деревянный ларец, бесследно исчезнувший во время пожара. Сам он по себе и десятка кун не стоит, а ему дорог исключительно как память о единственном младшем брате, безвременно усопшем десять лет назад.
Поначалу, когда весть об окончательно спятившем купце долетела до ушей Константина, он не придал ей никакого значения — мало ли у кого какая блажь бывает. К тому же память о любимом брате дорогого стоит, а уж чего-чего, но денег у старейшины арабского землячества было предостаточно. Коли нравится ими сорить — пускай, авось шустрые рязанцы подметут.
Однако потом до него долетели и другие вести, которые представляли загадочное поведение араба совсем с иной стороны…
Глава 14
Первый след Чингисхана
О. Погодина
- В полотне обстоятельств всегда существуют швы,
- Пустота связывает их, как прочный тягучий клей.
- Находить ее — это у некоторых в крови,
- А иной не увидит, даже если пройдет по ней.
Их передал через Тимофея Малого извечный конкурент араба — Исаак-бен-Рафаил. Точнее, даже не передал. Так, зашел как-то в гости прицениться к пшенице Малого, которую тот собирался везти в господин Великий Новгород — у тех опять был недород, так что выгода обещала стать немалой. Торг не удался, поскольку жадный иудей не предложил и половины тех гривен, которые Тимофей рассчитывал выудить из новгородцев.
Но уходить просто так, не отведав ничего в гостях, невежливо, вот и задержался Исаак малость, попивая ароматный пахучий квасок, настоянный на смородиновом листу. А где квасок, там и неторопливая беседа тянется — о том о сем. Вот по ходу дела и выразил иудей свое изумление столь странным поведением араба. Исаак негромко заявил, что он сам, частенько бывая в Багдаде, имел честь знавать всю его почтенную уважаемую семью. И довелось ему как-то выслушать рассказ о том, как лишь под старость лет удостоил Аллах его отца, уже имевшего пять дочерей, рождением сына. К тому же мать Ибн-аль-Рашида умерла при родах, после чего престарелый родитель купца уже так и не женился. Вот и выходит, что вроде бы брата у араба никогда не было, тем более младшего. Мало того, когда Тимофей Малой выразил сомнение в услышанном, Исаак-бен-Рафаил тут же выразил готовность немедленно сменить свою веру, если он хоть в чем-то посмел сейчас обмануть столь гостеприимного хозяина.
Услышанному от иудея сам Малой не придал особого значения, только подивился слегка. Лишь потом, наутро, он призадумался. Во-первых, несколько странноват был сам визит. Никогда иудей не торговал пшеницей, предпочитая более компактные и дорогостоящие товары. Во-вторых, только непроходимый дурак может закупать товар у соседа купца, особенно если известно, что тот уже практически собрался уезжать с ним. Этот крючконосый хитрец дураком никогда не был. Скорее даже как бы наоборот. Дел с Тимофеем ранее иудей никогда не вел, и — в-четвертых, — Малой даже никогда не слышал, чтобы Исаак хоть раз, находясь в гостях у русских купцов, отведал или испил что-то. Кроме, разве что, колодезной родниковой воды.
Словом, все это было настолько странно, что Тимофей порешил немедля известить о загадочном визите своего князя. Однако дел перед отъездом хватало, и вспомнилось ему об удивительном госте уже на пристани, незадолго до отплытия. Несколько смущаясь, Малой все рассказал Константину как бы между прочим, словно о забавной безделице, поминутно ожидая, что князь начнет высмеивать его за такие пустячные пересуды и сплетни, будто ни о чем серьезном нельзя поговорить. Увидев же, что слушают его очень серьезно, вовсе не собираясь потешаться, Тимофей окончательно осмелел и — будь что будет — выплеснул перед князем все свои соображения и догадки.
Сам Константин поначалу больше делал вид, что слушал. Вид же имел серьезный лишь для того, чтобы ненароком не обидеть собеседника. Ну и нету брата у Ибн-аль-Рашида, подумаешь. Стало быть, точно у араба крыша поехала.
— Ну а сам-то ты что обо всем этом мыслишь? — спросил он, прищурившись, едва купец умолк.
Малой приосанился. Нечасто князь с купцом совет держит, ежели, конечно, речь не о торговых делах идет. С ним, Тимофеем, такое и вовсе впервые происходит. Значит, уважает, так что тут впросак попасть — себе дороже выйдет. Однако раз спрашивает — стало быть, надобно ответить, и Малой насмелился.
— Метится мне, княже, — откашлявшись, как можно солиднее и важнее произнес он. — Прав Исашка-иудей. Нет у арапа никакого брательника.
— Брата не было, а ларец от него был?
— Ларец беспременно был, — подтвердил Малой. — Резаны так попросту никто раздавать не будет. Да и не стал бы он его искать вовсе, коли никогда не было бы. Почто?
— И что ж там такое дорогое у него лежит, что он за него, по слухам, готов два десятка гривенок выложить, да еще новгородских? — рассуждал князь вслух.
— Окромя самоцветов[145] нет такого товара, чтоб эти гривны обещанные окупить, — твердо ответил Тимофей.
— Мыслишь, стало быть, самоцветы у него в ларце заветном, — загадочно хмыкнул Константин.
— Я про товары говорю, кои гривен дареных стоить могут, — вежливо, но твердо поправил князя купец. — А про ларец тако мыслю — иное что-то там лежит. И такое, что лишь самому купцу потребно, а иным прочим без надобности. Одно токмо невдомек — почто он истины с самого начала не сказывал, почто в секрете утерянное держит, а? — И Малой вопросительно уставился на Константина.
Князь молчал, рассеянно выковыривая острым носком синего сафьянового сапога застрявшую между двумя бревнами щепку. Напрямую спрашивать у Ибн-аль-Рашида было бы глупо, а на ум никаких догадок, хотя бы в виде допустимой гипотезы, как назло, не приходило.
Но и этот разговор не возымел бы никакого продолжения, если бы не вернувшийся вместе с остальными дружинниками с «больших маневров», как их высокопарно окрестил Славка, березовский ратник Охлуп. Именно он, проходя в момент пожара мимо купеческого склада, пособлял его тушить и вытаскивать товары на улицу. Ларец Охлуп подобрал уже наполовину обугленный. Обгоревшая донельзя верхняя его крышка и вовсе отвалилась напрочь, бока тоже изрядно пострадали, и относительно целым оставалось только днище. Будучи в своей деревне искусным древоделом и не расставшись с этим увлечением даже на княжьей службе, Охлуп заинтересовался искусно вырезанным на стенках ларца узором, каких доселе он не видывал. Если бы вещица оставалась целой, то он непременно вернул бы ее купцу, но огонь успел сделать ее практически непригодной для дальнейшего использования. К тому же внутри ничего не было, так что совесть дружинника, решившего оставить его у себя с мыслью на досуге рассмотреть получше, была чиста.
Досуг же у Охлупа выдался не далее как вчерашним вечером. Повертев ларец в своих мозолистых руках, он немного не рассчитал, и штуковина развалилась окончательно. Ратник даже не успел подхватить днище, как оно рухнуло на пол, расколовшись на мелкие кусочки.
— А видоком тому был дружинник по имени Мокша, — добавил в этом месте десятник Любим, опасаясь, что князь не поверит ратнику на слово и опозорит всех его людей обвинением в татьбе. — Я его тоже с собой захватил. Ежели повелишь, княже, так он там во дворе у приступка[146] остался.
В ответ Константин лишь мотнул отрицательно головой, внимательно слушая Охлупа, а тот смущенно продолжил, что он, дурень, и тут не заметил бы эту пластинку, занявшись сбором кусочков диковинного узора, ежели бы не Мокша, узревший оную вещицу на дощатом полу.
С этими словами он выложил на стол перед князем маленькую, величиной с ладошку, тонкую золотую пластиночку с хищным кречетом.
А так как слухи, к тому же весьма преувеличенные, о том, что нашедший деревянный ларец станет счастливым обладателем целого мешка с золотом, уже дошли до дружинников, то вновь именно Мокша, сопоставив все, выдвинул предположение, что этим везунчиком мог стать Охлуп, если бы не разломал его окончательно. Они долго судили и рядили, гоже или нет относить купцу обломки, но тут как раз вошел Любим и резонно предложил принести находку вместе с останками ларца к князю. Пусть, мол, он и решит, как им дальше быть.
Когда он закончил говорить, Константин молча хлопнул в ладоши и повелел возникшему в дверях челяднику немедля отыскать Зворыку. Лишь после этого он, повернувшись к десятнику и загадочно улыбаясь, объявил, что ларец тот самый, а у купца в Бухаре столько знакомых мастеров, что они легко его восстановят. Награда же, которую заслужил Охлуп, будет выплачена за купца самим князем, включая и по паре гривенок Мокше и Любиму.
Расчет с дружинниками Зворыка произвел почти моментально. После чего князь, отпустив всех, уселся поудобнее на лавку и вновь взял в руки пластинку. Еще раз повертев ее и так и эдак, он бережно положил кречета на стол и задумался.
Сомневаться в том, что перед ним не мифическая память о брате, а самая настоящая пайцза[147] Чингисхана, не приходилось. Золото указывало на достаточно высокий ранг его обладателя. Правда, изображена была не тигриная голова, а всего лишь птица, но если вспомнить, что, по свидетельству некоторых арабских летописцев, на знамени Чингисхана был изображен именно кречет[148], то становилось ясно, что уровень пайцзы все равно достаточно высок.
Следовательно, арабский купец Ибн-аль-Рашид является тайным соглядатаем великого монгольского бандита. Тут все ясно. Но это только во-первых. А вот во-вторых — что с ним делать — предстояло еще обдумать.
Вариантов было несколько. Можно было вернуть, изобразив из себя дурачка, тем более что обычный русский князь и впрямь ни черта бы не понял. А потом подсовывать ему потихоньку именно те сведения, которые нужно. Словом, сыграть дяденьку втемную. Но беда в том, что это купец, то есть вольный человек. Он из-за своей работы то тут, то там пребывает. Все равно увидит многое из того, что ему видеть нельзя. К тому же тогда так и останутся неизвестными и задачи лазутчика, и то, что он уже увидел. И главное — неясно, что ему известно о новом оружии.
Вариант номер два — самый простой. Припереть к стенке, расколоть на всю катушку, после чего размазать по той же самой стенке. Жаль только, что он в большом авторитете у своей братии. Искать будут и дознаться могут. Тогда-то уж точно прости-прощай большая торговля на Рязани. Купцам ничего не докажешь — самодур-князь угрохал именитого купца, и все тут. А даже если и не дознаются. Все равно слух пойдет — порядка в Рязани нет, коли такие именитые люди пропадают в самой Рязани. Где-то в другом месте его повязать, так он в одиночку не ходит со своим товаром — только вместе с другими.
— Стало быть, оставался третий вариант — перевербовать. Был он самый рискованный и при нем можно запросто самому оказаться в дураках, но зато и выигрыш сулил крупный в случае успеха. Двойной агент — это намного лучше, чем тот, кого работают втемную, — об этом Костя знал по скупым рассказам своего двоюродного братца, который служил в КГБ. Когда пришедшие к власти демократы «ушли» его на пенсию, он, от скуки конечно, иной раз в застольных беседах позволял себе упомянуть о некоторых методах работы конторы.
Но ведь хитрюган Ибн-аль-Рашид мог наобещать с три короба, а потом, отъехав подальше с Руси, гордо рассказывать Чингизу, как он ловко надул русского князька. Да и прижать будет нечем. У него здесь ни семьи, ни дома, да вообще ничего. А нужен крючок, причем надежный и очень прочный, чтоб не соскочил. Впрочем… Константин почесал в затылке, вновь хлопнул в ладоши и велел Епифану позвать сюда златокузнеца Румяна. Из всех прочих тот выгодно отличался тем, что был достаточно угрюм, можно сказать, нелюдим, да к тому же имел лишь единственного сына — всех близких он потерял лет десять назад, во время большой замятии между Всеволодом Большое Гнездо и рязанскими князьями.
Что от него требуется, Румян понял сразу, да и не было в княжеском заказе на сей раз ничего мудреного. Подумаешь, пять точно таких же птичек сделать. Эка ерунда. Ему даже немного обидно стало — нешто он из чести у князя вышел, коли ему такую плевую работенку подсовывают.
— Тут и юнота[149] мой справится. Оно ведь…
— Не токмо юноте, но и сыну родному ни полслова, — сразу перебил его Константин. — И чтоб никто даже видеть не мог, что ты там делаешь и над чем работаешь. Потому именно тебе и доверил, что знаю: коли ты роту дашь, что о птичке этой ни одна жива душа не узнает — стало быть, не узнает. Да что там роту — я твоему простому слову больше, чем иной роте, поверю.
— Вона как, — подивился Румян. — Ето совсем другое дело. А за веру твою благодарствую и будь внадеже — никому ни полслова не вымолвлю, да и не с кем мне лясы точить. А ежели дозволишь, то я ее краше смастерю, чтоб…
И вновь князь яростно замотал головой, обрывая старого ювелира на полуслове:
— Именно такую. Чтоб ни один глаз не отличил. Даже если где какая царапинка прочерчена, так чтоб и на остальных пяти тоже такая же была.
— Пять ден терпит? — осведомился Румян деловито, пояснив: — Без подручного отвык. Опять же цвет подобрать надобно, чтоб ни темнее, ни белее не была.
— Терпит, — кивнул Константин.
— Сделаем, — заверил мастер.
Ювелир сдержал слово. Уже наутро пятого дня у князя на столе лежало шесть совершенно идентичных кречетов. Битых полчаса Константин пытался понять, какая именно из них подлинная, а какие сработаны Румяном.
— И впрямь не отличить, — восхищенно заметил он.
— Чай, не лаптем щи хлебаем, — ухмыльнулся тот польщенно и подтолкнул к Константину одну из пластин. — Вон она, самая первая.
— А ты как узнал, — насторожился князь. — Выходит, не до конца они схожи, есть в чем-то отличка?
— Я чужое чую, — пояснил Румян скупо. — Опять же, эти токмо на свет божий вылупились — такое тож не скрыть никак.
— Так что, получается, их все равно можно распознать?
— Токмо добрый златокузнец и ныне, — пояснил Румян.
— А через год?
— Да у их уже к осени свежий дух улетучится, — заверил ювелир.
— Это славно, — заулыбался князь.
Румян уже давно ушел, а Константина все не покидало хорошее настроение.
— Вот теперь можно и с купцом потолковать, — удовлетворенно мурлыкал он, продолжая любоваться золотыми крылатыми хищниками.
Впрочем, по сравнению с сияющим от счастья Ибн-аль-Рашидом рязанского князя можно было бы назвать мрачным как грозовая туча. Араб буквально светился от переполнявшего его ликования. Он многословно, неоднократно повторяясь, еще раз поведал князю, как он любил своего брата, как тот любил его и как горевал сам купец, когда после очередного возвращения домой, в родные края, узнал, что брат умер, а вдова его успела распродать все его вещи, и ему достался на память лишь этот простенький резной ларец, который остался последней памятью о его бедном брате.
— А в ларце ты что-то хранил? — невзначай поинтересовался князь.
— Пуст, совсем пуст был, — энергично затряс бородой Ибн-аль-Рашид.
— Тогда я, пожалуй, возверну своим воям ту пластину, кою они рядом с ларцом нашли. Видать, ее совсем другой человек потерял, — предположил князь.
— Нет, — во весь голос заорал купец, на миг позабывший всю свою обычную невозмутимость и сдержанность. — Пластина оная из иного ларца выпала, в коем я свои безделушки хранил. Я ее сразу признал, моя это.
— А почто не искал?
— Да кто ж злато отдаст? — удивился араб. — Ларец-то всяко дешевше гривны, а я пять обещал. Потому и надежа была, что возвернут. А злато — оно и есть злато. Но я и за нее награду выдам, — засуетился он и тут же выложил из своей необъятной калиты на столешницу еще пяток гривен.
— А мне уж больно эта вещица по нраву пришлась, — сознался князь. — Продай, а?
— То я никак не могу. Она… она… обещал я ее уже, — нашелся купец. — Любую иную так отдам, без гривен, а эту никак нельзя.
— Коли обещался — иное дело, — согласился князь. — Ну, тогда на денек-другой оставь ее у меня, а я у златокузнецов похожую закажу, — попросил он.
— Тоже не могу. Она… я… собирался… к завтрему отплыть… на рассвете… вот, — выдохнул Ибн-аль-Рашид, почти с ненавистью глядя на благодушного русобородого здоровяка. — Ты бы отпустил меня, княже. У меня ведь товар еще не собран. Поспешить надобно.
— Ну, коль так, — развел руками Константин. — Держать не стану, — и похвастался с наивной улыбкой на лице: — Вишь я как умно поступил. Как чуял, что ты уехать собрался. Взял да заказал себе у своих умельцев такую же птаху. И подивись, как они ее смастерили — будто близнята получились. — И с этими словами он сдернул со стола тряпицу, под которой обнаружился… еще один кречет.
Привставший с лавки купец тут же снова без сил повалился обратно. Ноги его не держали. Пот двумя ручьями стекал по серым щекам Ибн-аль-Рашида, но араб ничего не замечал, впившись взглядом во вторую пластинку.
— А я… человеку тому… для пары… — заблеял он первое, что пришло на ум, и, умоляюще уставившись на князя, попросил: — Продай, а?
— Так оно, поди, с десяток гривен стоит, не менее, — протянул Константин.
В ответ араб только утвердительно мотнул головой.
— Возьму, — промычал он.
— Да что десяток. По весу ежели, так оно и на все двадцать потянет, ежели не тридцать. Все ж таки злато, — продолжал колебаться Константин.
Купец молча сглотнул слюну и опять утвердительно кивнул.
— Опять же работа кака знатна. Да и где я теперь такую вдугорядь найду — ты же уезжаешь. Не, ежели токмо за полета гривенок, потому как очень уж ты мне полюбился, — решился наконец князь. — Но только новгородских.
«Чтоб тебя иблис[150] забрал с твоей любовью!» — мысленно пожелал Ибн-аль-Рашид, но вслух покорно заявил:
— Но токмо полсотни — боле не дам.
— Эх, знай мою доброту, — отчаянно махнул рукой Константин. — Давай неси скорее свои гривны, пока я не передумал. Уж больно она баская.
— Мигом обернусь, — пообещал араб, тут же срываясь с места.
Обернулся он и впрямь быстро.
— Считать будешь? — поинтересовался Ибн-аль-Рашид, протягивая князю увесистый десятикилограммовый мешок с гривнами.
— Тебе верю, — заявил тот и пожаловался: — Я вообще доверчивый больно. Чрез то и страдаю безмерно.
«Десять иблисов, — мысленно поправился купец. — И еще десять на твою доброту и доверчивость. Если будет меньше — не унесут».
Его обуревали два чувства. С одной стороны, он ликовал, что все-таки вернул себе пайцзу, да и еще одну, хотя эту придется, пожалуй, переплавить, иначе как бы худа не было. С другой — лишился полусотни новгородских гривен, а ведь он на них мог бы столько товару купить… А если подсчитать барыш, который он получил бы, продав этот товар, то и вовсе ужас… Хотя безголовые в купцах не ходят, а утерю пайцзы ему навряд ли простили бы… Ох, если бы не… Купец хмуро посмотрел на князя и повторил:
— Сбираться надобно. Пойду я, пожалуй.
— Ну ясное дело, иди, — развел руками Константин, но когда тот облегченно поднялся со своей лавки, на столе перед ним гордо красовался все тот же кречет.
Ибн-аль-Рашид икнул и стал медленно сползать вниз. В глазах стоял туман, внутри все дрожало. Он осторожно протянул руку к столу, но его трясущуюся руку тут же накрыла тяжелая длань князя.
— Эта будет стоить сто гривен, — коротко предупредил он купца и осведомился: — Брать будешь или так поговорим?
— О чем? — хрипло выдавил араб, обреченно глядя на сидящую перед ним огромную кошку.
Да, да, именно кошку, которая с самого полудня играется с ним, мудрым Ибн-аль-Рашидом, как с мышью. И то, что она сейчас ласково мурлычет, вовсе ничего не значит. В смысле ничего хорошего. Как только она проголодается, она его все равно съест, и уйти из ее лап не получится — все уловки мыши она знает наперед.
— О чем, коли тебе и так все ведомо, — хмыкнул он обреченно.
— Поговорить всегда есть о чем, — спокойно заметил князь. — Ну, к примеру, о твоем достопочтенном безвременно усопшем младшем брате. Вот, стало быть, почему тебя старшиной выбрали. Еще бы. Когда человеку сам Чингисхан братом доводится, ну как тут его не выбрать. А вот что он усоп десять лет назад, я, признаться, и не слыхал, — заметил Константин, посетовав: — Все оттого, что больно редко ко мне гости торговые из твоих краев приходят. Вот и не знаю ничего. Сижу тут в глуши… А ведомо ли тебе сказанное в Ясе Чингисхана о таких, как ты? — резко сменил он тему и, не дожидаясь ответа от насмерть перепуганного купца, процитировал: — Лазутчики, лжевидоки, все люди, подверженные постыдным порокам, и колдуны приговариваются к смерти[151], — и тут же сделал вывод: — Стало быть, почтенный Ибн-аль-Рашид, даже по законам твоего же повелителя, которому ты ревностно служишь, тебя надлежит убить.
Ибн-аль-Рашид сидел, тупо уставившись на собеседника и начиная понимать, что с этим князем навряд ли справятся даже сотня иблисов, даже если им на помощь придет столько же джиннов и прочей нечисти. «Своих они вообще трогать не будут, — подумалось ему. — А то, что он для них свой, и глупцу понятно. Иначе откуда бы он все знал, даже законы Ясы». Слова князя доходили до него с превеликим трудом, будто в уши кто-то напихал целый пук хлопковой ваты, но когда все-таки доходили, он сразу же начинал жалеть, что кто-то неведомый пожалел ее количество и не напихал в них по два тюка. Перед глазами по-прежнему все плыло.
— Да тебе, видать, совсем худо, — видно, кошка еще не наигралась и решила продлить агонию мыши, вновь выпуская ее из лап. — Эвон как побледнел. На-ка, испей студеной водицы.
Купец покорно принял кубок, надеясь только на то, что яд окажется быстродействующим и долго мучиться не придется. Вода на вкус была хороша и — странное дело — яда совсем не чувствовалось. Он добросовестно осушил все содержимое до дна и стал ждать смерти, однако та почему-то медлила с визитом. Даже наоборот, вроде бы полегчало малость. Да нет, не малость — и вата из ушей куда-то исчезла, и в глазах прояснилось. Купец растерянно посмотрел на князя. Тот сочувственно улыбался и ждал.
«Стало быть, сразу не убьет. Вначале в пыточную поведет. — понял Ибн-аль-Рашид. — Это худо. Смерть принимать все равно придется, только лишние дни промучаюсь перед кончиной».
— Я могу заслужить твое прощение, добрый княже? — поднял глаза купец, ища хотя бы тень надежды на невозмутимом лице Константина.
— Можешь, — не стал скрывать его собеседник. — Только я к ворогам Руси не добрый княже, а скорее злой. Посему если ты сейчас не обскажешь мне всей правды, то я за твою жизнь и черного дирхема не дам.
— А ежели скажу? — прохрипел Ибн-аль-Рашид.
— Я так мыслю, — вспомнил Константин Кису Воробьянинова, — что торг здесь неуместен.
Кулаком по столу при этом он стучать не стал, решив, что это будет перебор.
— Нет, нет. Я вовсе не торгуюсь, — перепугался купец. — Просто ты обо всем и так знаешь сам. Скажи, о чем я должен тебе поведать, и я не утаю ничего.
— Для начала ответь, кто ж ты на самом деле?
— Гость. Простой мирный гость Ибн-аль-Рашид. И мой дед, и мой отец вели торг, развозя товары бескрайных просторов Поднебесной империи[152] в сумрачный Варягостан, из вашей Гардарики в знойную Иберию[153]. Они были счастливыми людьми. Им никогда не встречался на дороге этот проклятый детоубийца…
Рассказ купца длился долго. Суть его сводилась к тому, что Ибн-аль-Рашиду просто некуда было деваться. У него даже не было выбора, потому что когда на одной чаше весов (в случае отказа) человека ждет не только собственная смерть, но и гибель всей семьи, оставленной заложниками, выбором это уже не назовешь. Скорее ультиматумом.
Его караван держал путь в Поднебесную, но по пути был перехвачен монгольским разъездом. В столицу великих богдыханов[154] он приехал уже лазутчиком. Шпионил на совесть. Даже отличился дважды. Тогда-то ему и дали вначале деревянную пайцзу, потом серебряную, а затем и вовсе заменили на золотую. Узнав, что Ибн-аль-Рашид собрался далеко на Запад, в государство Хорезмшахов[155], Чингисхан не стал препятствовать и даже дал десять своих верблюдов с награбленным добром, поручив продать все это с выгодой.
— Скоро от цветущих городов Мавераннагра[156] останется лишь пепел и руины, а в реках вместо воды будет течь кровь, — уныло предсказал араб будущее страны, закрыл лицо руками и стал печально раскачиваться на лавке, продолжая выжимать из себя отрывистые слова: — Это кара Всемилостивейшего[157] за то, что мы нарушаем заповеди его пророка. Чингиз называет себя покорителем Вселенной. И это правда. Когда я сказал ему, что еду в Гардарику, то надеялся, что хоть у вас мне не придется все выспрашивать и вынюхивать. Зачем ему земля, которая лежит так далеко от его владений. Но он сказал мне: «Хоп. Приедешь и все расскажешь. Я не знаю, захочу ли пойти туда, но если пойду — я все должен знать задолго до похода». Вам не устоять против него. Никому не устоять, и мне негде будет укрыться от его гнева. Лучше убей меня ты. Это будет не так больно. За то, что у меня отняли пайцзу, он все равно меня убьет.
— А ее никто у тебя не отнимает, — поправил купца Константин. — Ты ее потерял, мои люди нашли и вернули.
— И что я должен сделать взамен?
— Ответить Чингисхану то, что нужно. Слушай внимательно. Он спросит — богата ли наша страна? Ответишь, что бедная. Спросит, много ли у них войска. Скажешь, что да. Расскажешь, что князей много, но когда на нашу землю приходит враг — все встают заодно. Поведаешь, что у нас много дремучих лесов, топких болот и больших рек, а дорог почти нет, поэтому его коннице будет очень тяжело идти от города до города. Но про конницу ответишь лишь, если он сам тебя об этом спросит — первым не лезь. Еще скажешь, что мы хоть и бедны, но за свою свободу будем драться так же отважно, как нищий за свой единственный черный дирхем.
— Тогда он скажет, что такой храбрый народ надо уничтожить, пока он не уничтожил их самих, — безнадежно махнул рукой Ибн-аль-Рашид.
— А ты скажи, что русичи из своих лесов выходить не любят и со своими соседями никогда не враждуют. Но если кто приходит на русскую землю, то на ее защиту становится весь народ и сражается до тех пор, пока на их земле не останется хоть один живой враг. Как видишь, тебе даже не придется лгать, — улыбнулся Константин.
— И это все, что ты хочешь от меня? — недоверчиво переспросил купец.
— Почти.
— Значит, это только начало? — догадался Ибн-аль-Рашид. — Что же главное?
— О главном я уже тебе сказал, — поправил его Константин. — А тебе поручу сущий пустяк. Ты видел сам — я не угнетаю своих подданных. У меня много земли, а людей мало. Если ты возьмешь с собой в обратный путь хороших мастеров, и я, и они скажут тебе спасибо. Только я сразу, а они чуть погодя, когда узнают, что сталось с их родными городами. Если не сможешь никого уговорить — зла на сердце я на тебя все равно не затаю. Если ты сможешь привезти оттуда свитки мудрецов — я буду тебе благодарен. Мне хотелось бы сохранить знания древних от огня, в котором скоро запылают города Мавераннагра. Если нет — тоже не обижусь. Но постарайся хотя бы надежно спрятать их, зарыв в приметное место. Тогда слова великих людей, ныне хранимые в Самарканде, Бухаре, Отраре, Мерве и прочих, не обратятся в пепел и прах, погребенный под руинами. Привези их или сохрани, чтобы позже откопать. Вот теперь, пожалуй, что и все.
— Я не понимаю тебя, князь, — после недолгой паузы недоуменно сказал Ибн-аль-Рашид. — Зачем тебе чужая мудрость, если по приходу Чингисхана сгорит все, что написано кальяном твоего собственного народа?
— Он не придет сюда, — отрицательно покачал головой Константин. — Чингисхан слишком стар, а до нас чересчур далеко. Я уверен, что он не успеет.