Всегда помните о сути вещей… Искусство размышлять Твен Марк
«Вообразите радость человека, попавшего в волшебную страну, где текут реки из водки и вина, а вода продается за деньги и считается деликатесом. Очень скоро он втягивается в питье дорогостоящей воды и впадает в беспутство. На вино не смотрит – оно слишком доступно, его слишком много. Мораль: запретительные законы вредны».
Марк Твен, как бизнесмен и «инженер человеческих душ», «специалист по воздействию словом и образом» – проще говоря, писатель извлекал эту выгоду как мог. Галлоны виски, табачный дым, когда хоть топор вешай, услышанные Марком Твеном «соленые», порой на грани фола, хоть и потрясающе остроумные шутки, эпатирующие наряды, привычки, знакомства, – все шло в дело, все летело в топку котла, называемого «литературное творчество».
«Жаль, что столько хороших вещей на свете пропадает даром только потому, что они вредны для здоровья. Не думаю, чтоб какая-нибудь пища, данная нам Богом, была вредна, если употреблять ее умеренно; за исключением микробов. Однако находятся люди, которые строго-настрого запретили себе пить, есть и курить все то, что пользуется сомнительной репутацией. Такой ценой они платят за здоровье. И, кроме здоровья, они ничего за это не получают. Удивительное дело! Это все равно, что истратить все свое состояние на корову, которая не дает молока…»
Он наблюдал и препарировал и более невинные страстишки – которые порой стоили жизни, чести и благосостояния охваченному ими. «Рассказ коммивояжера» – яркая тому иллюстрация.
«…Дядюшка мой вскоре оказался одержим этой пагубной страстью, хотя я в ту пору о том и не подозревал. Он стал охладевать к своей торговле свининой и вскоре совсем забросил ее, отдавая весь свой досуг неистовой погоне за диковинками. Денег у него куры не клевали, и он ничуть не скупился. Сперва он увлекся коровьими колокольчиками. Он собрал коллекцию, заполнившую пять больших залов, где были представлены все когда-либо существовавшие колокольчики – всех видов, форм и размеров – за исключением одного: этот один, единственный в своем роде, принадлежал другому коллекционеру. Дядюшка предлагал за этот колокольчик неслыханные деньги, но владелец не согласился его продать. Вы, наверное, догадываетесь, чем все это кончилось. Для истинного коллекционера неполная коллекция не стоит и ломаного гроша. Любвеобильное сердце его разбито, он распродает свои опостылевшие сокровища и ищет для себя области еще неизведанной. <…> Так получилось и с дядюшкой Итуриэлем. Теперь он занялся обломками кирпичей. Собрал огромную и необычайно интересную коллекцию – но здесь его вновь постигла та же неудача; любвеобильное сердце его вновь разбилось, и он продал сокровище души своей удалившемуся от дел пивовару – владельцу недостающего обломка. После этого он принялся было за кремниевые топоры и другие орудия первобытного человека, но вскоре обнаружил, что фабрика, на которой они изготовляются, продает их также и другим коллекционерам. Занялся он памятниками письменности ацтеков и чучелами китов, сколько труда и денег потратил – и опять неудача. Когда его коллекция совсем было уже достигла совершенства, из Гренландии прибыло новое чучело кита, а из Кундуранго (Центральная Америка) – еще одна надпись на языке ацтеков, и все собранное им прежде померкло перед ними. Дядюшка отправился в погоню за этими жемчужинами. Ему посчастливилось купить кита, но надпись ускользнула из его рук к другому коллекционеру. Вы, должно быть, и сами знаете: настоящий Кундуранго – неоценимое сокровище, и всякий коллекционер, раз завладев им, скорее расстанется с собственной семьей, чем с такой драгоценностью. И дядюшка вновь распродал свою коллекцию и с болью смотрел, как навеки уплывает от него все счастье его жизни; и за одну ночь его черные как вороново крыло волосы побелели как снег.
Теперь дядюшка призадумался. Он знал, что нового разочарования ему не пережить. И решил он собирать такие диковинки, каких не собирает ни один человек на свете. Поразмыслил как следует и решился еще раз попытать счастья. На сей раз он стал коллекционировать эхо.
<…> А теперь, сэр, если вы будете так любезны взглянуть на эти карты и планы, то я смогу продать вам эхо гораздо дешевле, чем любой из моих конкурентов. Вот это, например; 30 лет тому назад оно стоило моему дядюшке 10 долларов. И это одно из лучших в Техасе. Я могу вам уступить его за…
– Разрешите прервать вас, друг мой, – сказал я, – мне сегодня просто нет покоя от коммивояжеров. Я уже купил совершенно не нужную мне швейную машинку; купил карту, на которой все перепутано; часы – они и не думают ходить; порошок от моли, – но оказалось, что моль предпочитает его всем другим лакомствам; я накупил кучу всевозможных бесполезных новинок, и теперь с меня хватит. Я не возьму ни одного из ваших эхо, даже если вы отдадите мне его даром. Я бы все равно от него сразу же отделался. Всегда терпеть не мог людей, которые пытались продать мне всякое эхо. Видите этот револьвер? Так вот, забирайте свою коллекцию и уходите подобру-поздорову. Постараемся обойтись без кровопролития.
Но он лишь улыбнулся милой грустной улыбкой и вынул из портфеля еще несколько планов и схем. И, разумеется, исход был таков, каким он всегда бывает в таких случаях, – ибо, раз открыв дверь коммивояжеру, вы уже совершили роковой шаг, и вам остается лишь покориться неизбежному.
Прошел мучительнейший час, и мы наконец сговорились. Я купил два двукратных эха в хорошем состоянии, и он дал мне в придачу еще одно, которое, по его словам, невозможно было продать потому, что оно говорит только по-немецки. Он сказал: «Когда-то оно говорило на всех языках, но теперь у него повыпадали зубы, и оно почему-то говорит только по-немецки».
Марк Твен любил сквернословить, ценил хорошую шутку – злую, циничную, едкую, грязную. С удовольствием слушал, как ругались матом, – работа в речном флоте дала ему возможность учиться у специалистов высочайшего уровня. В этом деле он тоже преуспел – мог заложить фразу семиэтажным матом, да с подвыподвертом. И мощно шокировать образованную публику. Шедевры низового юмора, особенно в исполнении специалистов, давали пищу для воображения, являлись хорошим материалом для последующей художественной обработки. Марк Твен охотно прибегал к этому неиссякаемому источнику.
Еще он читал лекции о том, какое место занимает пускание газов в социальной жизни общества, о самоудовлетворении и прочих веселых выкрутасах. Он сыпал научными терминами, с умным видом рассказывал о разновидностях мелких и крупных извращений, о влиянии их на организм человека, его имидж и место в обществе, приводил множество цитат и высказываний известных личностей по поводу всего этого. Люди ахали – и верили. До изобретения социальных сетей оставалось 100 с небольшим лет…
«Не стоит тратить силы на то, чтобы говорить людям правду, когда они и так принимают за чистую монету все, что бы им ни говорили».
А что же по поводу всего этого должна говорить совесть? То самое мерило всех человеческих ценностей, прокрустово ложе поведения?
«Если бы у меня была дворняга, такая же надоедливая, как человеческая совесть, я отравил бы ее».
Так считает все тот же Гекльберри Финн. В уста простака-хулигана Марк Твен вкладывает свой невеселый вывод из наблюдений за человеком и человечеством.
Да, скрываясь за веселой дымовой завесой контролируемых (как кажется ему, да и всем нам – до поры до времени) страстей и пороков, Марк Твен больше всего размышляет об одном и том же – этом самом законе внутри нас. Как бы он ни смеялся и ни иронизировал – Марк Твен не был бы Марком Твеном, если бы в первую очередь не задавался бы именно этим вопросом.
Совесть, нравственность. Да и Оливия бы не одобрила.
В 1876 году выходит рассказ «Кое-какие факты, проливающие свет на недавний разгул преступности в штате Коннектикут».
Сюжет такой: к главному герою приходит его совесть в виде безобразного карлика и объясняет, что когда-то, когда он был юн, и совесть его выглядела иначе. Но он взрослеет, мужает – а совесть становится все безобразнее. Герой в ужасе. И решает уничтожить мерзкое существо. Наверняка к миллионам людей приходил подобный персонаж. Типизация – страшная вещь. Жестокая, правдивая и убедительная.
Вот он, этот рассказ. С некоторыми сокращениями (для удобства чтения), но от этого не менее впечатляющий:
«Я был весел, бодр и жизнерадостен. Только успел поднести зажженную спичку к сигаре, как мне вручили утреннюю почту. Первый же конверт, на котором остановился мой взгляд, был надписан почерком, заставившим меня задрожать от восторга. Это был почерк моей тетушки Мэри, которую после моих домашних я любил и уважал больше всех на свете. Она была кумиром моих детских лет, и даже зрелый возраст, столь роковой для многих юношеских увлечений, не сверг ее с пьедестала, – наоборот, именно в эти годы право тетушки безраздельно царить в моем сердце утвердилось навеки. Чтобы показать, насколько сильным было ее влияние на меня, скажу лишь следующее: еще долгое время после того, как замечания окружающих, вроде: «Когда ты наконец бросишь курить?», совершенно перестали на меня действовать, одной только тете Мэри, – когда она касалась этого предмета, – удавалось пробудить мою дремлющую совесть и вызвать в ней слабые признаки жизни. Но увы! Всему на свете приходит конец. Настал и тот счастливый день, когда даже слова тети Мэри меня уже больше не трогали. Я восторженно приветствовал наступление этого дня, более того – я был преисполнен величайшей благодарности, ибо к концу этого дня исчезло единственное темное пятно, способное омрачить радость, какую всегда доставляло мне общество тетушки. Ее пребывание у нас в ту зиму доставило всем огромное удовольствие. Разумеется, и после того блаженного дня тетя Мэри продолжала настойчиво уговаривать меня отказаться от моей пагубной привычки. Однако все эти уговоры решительно ни к чему не повели, ибо стоило ей коснуться сего предмета, как я тотчас же выказывал спокойное, невозмутимое, твердое как скала равнодушие. <…>
Она приезжает! Приезжает не далее как сегодня, и притом утренним поездом. Значит, ее можно ожидать с минуты на минуту. Я сказал себе: «Теперь я совершенно доволен и счастлив. Если бы мой злейший враг явился сейчас предо мною, я бы с радостью загладил все то зло, которое ему причинил». Не успел я произнести эти слова, как дверь отворилась, и в комнату вошел сморщенный карлик в поношенной одежонке. Он был не более двух футов ростом. Ему можно было дать лет сорок. <…> Это маленькое существо было воплощением уродства – неуловимого, однако равномерно распределенного, хорошо пригнанного уродства. Лицо и острые маленькие глазки выражали лисью хитрость, настороженность и злобу. И тем не менее у этого дрянного огрызка человеческой плоти было какое-то отдаленное, неуловимое сходство со мной! Карлик смутно напоминал меня выражением лица, жестами, манерой и даже одеждой. У него был такой вид, словно кто-то неудачно пытался сделать с меня уменьшенный карикатурный слепок. Особенно отталкивающее впечатление произвело на меня то, что человечек был с ног до головы покрыт серо-зеленым мохнатым налетом – вроде плесени, какая иногда бывает на хлебе. Вид у него был просто тошнотворный. Он решительно пересек комнату и, не дожидаясь приглашения, с необыкновенно наглым и самоуверенным лицом развалился в низком кресле, бросив шляпу в мусорную корзину. Затем он поднял с полу мою старую пенковую трубку, раза два вытер о колено чубук, набил трубку табаком из стоявшей рядом табакерки и нахальным тоном потребовал:
– Подай мне спичку!
Я покраснел до корней волос – отчасти от возмущения, но главным образом оттого, что вся эта сцена напомнила мне – правда, в несколько преувеличенном виде – мое собственное поведение в кругу близких друзей. Разумеется, я тут же отметил про себя, что никогда, ни разу в жизни не вел себя так в обществе посторонних. Мне очень хотелось швырнуть карлика в камин, но смутное сознание того, что он помыкает мною на некоем законном основании, заставило меня повиноваться его приказу. Он прикурил и, задумчиво попыхивая трубкой, отвратительно знакомым мне тоном заметил:
– Чертовски странная нынче стоит погода.
Я снова вспыхнул от гнева и стыда, ибо некоторые его словечки – на этот раз без всякого преувеличения – были очень похожи на те, какие и я в свое время частенько употреблял. Мало того, он произносил эти слова таким тоном и так отвратительно их растягивал, что вся его речь казалась пародией на мою манеру разговаривать. Надо сказать, что я пуще всего на свете не переношу насмешек над своей привычкой растягивать слова.
Я резко сказал:
– Послушай, ты, ублюдок несчастный, веди себя прилично, а не то я выкину тебя в окно!
Нисколько не сомневаясь в том, что его безопасности ничто не угрожает, человечишко самодовольно и злорадно улыбнулся, с презрением пустил в меня дымом из трубки и, еще сильнее растягивая слова, проговорил:
– Ну, ну, полегче на поворотах. Не стоит так зазнаваться.
Это наглое замечание резнуло мне ухо, однако на минуту охладило мой пыл.
Некоторое время пигмей не сводил с меня лисьих глазок, а затем глумливо продолжал:
– Сегодня утром ты прогнал бродягу.
– Может, прогнал, а может, и нет, – раздраженно возразил я. – А ты-то почем знаешь?
– Знаю, и все. Не все ли равно, откуда я узнал.
– Отлично! Допустим, что я действительно прогнал бродягу, – ну и что из этого?
– О, ничего, ничего особенного. Но только ты ему солгал.
– Я не лгал! То есть я…
– Нет, ты солгал.
Я почувствовал укол совести. По правде говоря, прежде чем бродяга дошел до конца квартала, она успела кольнуть меня раз сорок. Тем не менее я решил притвориться оскорбленным и заявил:
– Это беспардонная клевета. Я сказал бродяге…
– Постой. Ты хотел солгать еще раз. Я-то знаю, что ты ему сказал. Ты сказал, что кухарка ушла в город и что от завтрака ничего не осталось. Ты солгал дважды. Ты отлично знал, что кухарка стоит за дверью и что в доме полно провизии.
Эта поразительная осведомленность заставила меня замолчать, и я с удивлением подумал, из какого источника этот сопляк мог почерпнуть свои сведения. <…> Это было сказано с каким-то дьявольским злорадством. <…> Каждая его фраза была осуждением, и притом осуждением справедливым. Каждое замечание дышало сарказмом и насмешкой, каждое неторопливо произнесенное слово жгло как огонь. Карлик напомнил мне о том, как я в ярости набрасывался на своих детей, наказывая их за проступки, которых, как я мог легко убедиться, если б дал себе хоть немного труда, они вовсе не совершали. Он напомнил мне, с каким вероломством я спокойно выслушивал клевету на старых друзей и, вместо того чтобы защитить их от злословия, трусливо молчал. Он напомнил мне о множестве совершенных мною бесчестных поступков, из коих многие я потом сваливал на детей или на другие безответные существа. Он напомнил мне даже о тех подлых деяниях, которые я намеревался совершить, – и не совершил лишь потому, что боялся последствий. <…>
– Вспомни, например, историю с твоим младшим братом. Много лет назад, когда вы оба были еще детьми, все твое вероломство не могло поколебать его любовь и привязанность к тебе. Он ходил за тобой, как собачонка, готовый терпеть любые обиды и унижения, лишь бы с тобой не разлучаться; он терпеливо сносил все удары, наносимые твоею рукой. Да послужит тебе утешением память о том дне, когда ты в последний раз видел его целым и невредимым! Поклявшись, что, если он позволит завязать себе глаза, с ним ничего дурного не случится, ты, захлебываясь от смеха в предвкушении редкостного удовольствия, втолкнул его в ручей, покрытый тонким слоем льда. Как ты хохотал! Тебе никогда не забыть того кроткого укоризненного взгляда, который бросил на тебя твой брат, когда он, дрожа всем телом, выбирался из ледяной воды, – никогда, хотя бы ты прожил еще тысячу лет! Ага! Он и сейчас стоит перед тобой!
– Ах ты, мерзавец! Я видел его миллион раз и увижу еще столько же. А за то, что ты посмел снова напомнить мне о нем, желаю тебе сгнить заживо и до самого Страшного суда терпеть те мучения, какие я испытываю в эту минуту!
Карлик самодовольно ухмыльнулся и продолжал перечислять мои прегрешения. <…>
– Замолчи на минутку, дьявол! Замолчи! Уж не хочешь ли ты сказать, что тебе известны даже мои мысли?
– Очень может быть. Разве ты не думал о том, что я сейчас сказал?
– Не жить мне больше на этом свете, если я об этом не думал! Послушай, друг мой, посмотри мне прямо в глаза. Кто ты такой?
– А как ты думаешь?
– Я думаю, что ты сам сатана. Я думаю, что ты дьявол.
– Нет.
– Нет? Кто же ты в таком случае?
– Ты и вправду хочешь узнать, кто я?
– Разумеется, хочу.
– Ну, так знай же – я твоя Совесть!
Я мгновенно возликовал. С диким восторженным воплем я кинулся к этой жалкой твари.
– Будь ты проклят! Я сто миллионов раз мечтал о том, чтобы ты был из плоти и крови, чтобы я мог свернуть тебе шею! О, теперь-то я тебе отомщу!
Безумное заблуждение! Карлик с быстротой молнии подпрыгнул, и в тот самый миг, когда мои пальцы сомкнулись, сжимая пустоту, он уже сидел на верхушке книжного шкафа, насмешливо показывая мне нос. Я бросил в него кочергу, но промахнулся. Я запустил в него колодкой для сапог. В бешеной ярости я метался из угла в угол, швыряя в него всем, что попадалось под руку. <…> Но все было напрасно – проворная тварь увертывалась от всех снарядов. Мало того, когда я в изнеможении опустился на стул, карлик разразился торжествующим смехом. <…> Вдруг в комнату вошел один из моих сыновей. Не закрыв за собою дверь, он воскликнул:
– Вот это да! Что тут стряслось? Книжный шкаф весь словно решето…
Я в ужасе вскочил и заорал:
– Вон отсюда! Убирайся! Катись! Беги! Закрой дверь! Скорее, а не то моя Совесть удерет!
Дверь захлопнулась, и я запер ее на ключ. Бросив взгляд наверх и убедившись, что мой повелитель все еще у меня в плену, я обрадовался до глубины души. Я сказал:
– Черт возьми, ведь я же мог тебя лишиться! Дети так неосторожны. Но послушай, друг мой, мальчик тебя, кажется, даже не заметил. Как это может быть?
– Очень просто. Я невидим для всех, кроме тебя.
Я с глубоким удовлетворением отметил про себя эту новость. Теперь, если мне повезет, я смогу убить злодея, и никто ничего не узнает. Однако от одной этой мысли мне стало так легко на душе, что карлик едва усидел на месте и чуть было не взмыл к потолку, словно детский воздушный шар. Я сразу же сказал:
– Послушай-ка, Совесть, давай будем друзьями. Выбросим на время белый флаг. Мне необходимо задать тебе несколько вопросов.
– Отлично. Валяй.
– Прежде всего я хотел бы знать, почему я тебя до сих пор ни разу не видел?
– Потому что до сих пор ты ни разу не просил меня явиться. То есть я хочу сказать, что ты не просил меня об этом в надлежащей форме и находясь в соответствующем расположении духа. Сегодня ты был как раз в соответствующем расположении духа, и когда ты позвал своего злейшего врага, оказалось, что это именно я и есть, хотя ты о том и не подозревал.
– Неужели мое замечание заставило тебя облечься в плоть и кровь?
– Нет. Но оно сделало меня видимым для тебя. Как и другие духи, я бесплотен.
От этого известия мне стало не по себе. Если он бесплотен, то как же я его убью? Однако я притворился спокойным и убедительным тоном произнес:
– Послушай, Совесть, с твоей стороны не слишком любезно держаться на таком большом расстоянии. Спускайся вниз и закури еще.
Ответом мне был насмешливый взгляд и следующие слова:
– Ты хочешь, чтоб я сам явился туда, где ты сможешь меня схватить и убить?
Предложение с благодарностью было отклонено. «Отлично, – подумал я про себя, – стало быть, призрак тоже можно прикончить. Будь я проклят, если сейчас на свете не станет одним призраком меньше!» <…>
– Мой мальчик, в ту минуту, когда ты сделал меня видимым, во всем мире не было более удовлетворенной Совести, чем я. Это дает мне неоценимое преимущество. Теперь я могу смотреть тебе прямо в глаза, обзывать тебя дурными словами, насмехаться, издеваться и глумиться над тобой, а тебе известно, сколь красноречивы жесты и выражение лица, особенно, если они подкрепляются внятною речью. Отныне, дитя мое, я всегда буду говорить с тобой т-в-о-и-м с-о-б-с-т-в-е-н-н-ы-м х-н-ы-ч-у-щ-и-м т-о-н-о-м!
Я запустил в него совком для угля. Безрезультатно. <…>
– Мой долг и моя отрада заставлять тебя раскаиваться во всех твоих поступках. Если я упустил какую-нибудь возможность, то, право же, сделал это не нарочно, уверяю тебя, что не нарочно.
– Не беспокойтесь. Насколько мне известно, вы не упустили ровно ничего. За всю свою жизнь я не совершил ни одного поступка – безразлично, был ли он благородный или нет, – в котором не раскаялся бы в течение ближайших суток. Прошлое воскресенье я слушал в церкви проповедь о благотворительности. Первым моим побуждением было пожертвовать долларов. Я раскаялся в этом и сократил сумму на сотню; потом раскаялся в этом и сократил ее еще на сотню; раскаялся в этом и сократил ее еще на сотню; раскаялся в этом и сократил оставшиеся 50 долларов до 25; раскаялся в этом и дошел до 15; раскаялся в этом и сократил сумму до 2,5 долларов. Когда наконец ко мне поднесли тарелку для подаяний, я раскаялся еще раз и пожертвовал 10 центов. И что же? Возвратившись домой, я стал мечтать, как бы получить эти 10 центов обратно! Вы ни разу не дали мне спокойно прослушать ни одной проповеди о благотворительности.
– И не дам, никогда не дам. Можешь всецело положиться на меня.
– Не сомневаюсь. Я провел множество бессонных ночей, мечтая схватить вас за горло. Хотел бы я добраться до вас теперь!
– О да, конечно. Но только я не осел, а всего лишь седло на осле. Однако продолжай, продолжай. Ты меня отлично развлекаешь. <…>
В эту минуту на лестнице послышались торопливые шаги. Я открыл дверь, и в комнату ворвалась тетя Мэри. За радостной встречей последовал веселый обмен репликами по поводу разных семейных дел. Наконец тетушка сказала:
– Теперь я хочу тебя немножко побранить. В тот день, когда мы расстались, ты обещал, что будешь не хуже меня заботиться о бедном семействе, которое живет за углом. И что же? Я случайно узнала, что ты не сдержал своего слова. Хорошо ли это?
По правде говоря, я ни разу не вспомнил об этом семействе! Я осознал свою вину, и тяжко стало у меня на душе! Взглянув на свою Совесть, я убедился, что мое раскаяние подействовало даже на этого гнусного урода. Он весь как-то сник и чуть не свалился со шкафа.
Тетя Мэри продолжала:
– Вспомни, как ты пренебрегал моей подопечной из богадельни, мой милый жестокосердный обманщик!
Я пунцово покраснел, и язык мой прилип к гортани. По мере того как чувство вины давило меня все сильнее и сильнее, уродливый карлик начал тяжело раскачиваться взад и вперед, а когда после короткой паузы тетя Мэри огорченно сказала:
– Поскольку ты ни разу не удосужился навестить эту несчастную одинокую девушку, быть может, теперь тебя не особенно огорчит известие о том, что несколько месяцев назад она умерла, всеми забытая и покинутая, – уродец, называющий себя моей Совестью, не в силах более переносить бремя моих страданий, свалился со своего высокого насеста головой вниз и с глухим металлическим стуком грохнулся об пол. Корчась от боли и дрожа от ужаса, лежал он там и, судорожно извиваясь всем телом, силился подняться на ноги. В лихорадочном волнении я подскочил к двери, запер ее на ключ, прислонился спиною к косяку и вперил настороженный взор в своего извивающегося повелителя. Мне до того не терпелось приняться за свое кровавое дело, что у меня просто руки чесались.
– Боже мой, что случилось? – воскликнула тетушка, в ужасе отшатываясь от меня и испуганно глядя в ту сторону, куда был направлен мой взгляд.
Я дышал тяжело и отрывисто и уже не мог сдержать свое возбуждение. Тетушка закричала:
– Что с тобой? Ты страшен! Что случилось? Что ты там видишь? Куда ты уставился? Что делается с твоими пальцами?
– Спокойно, женщина! – хриплым шепотом произнес я. – Отвернись и смотри в другую сторону. Не обращай на меня внимания. Ничего страшного не случилось. Со мной это часто бывает. Через минуту все пройдет. Это оттого, что я слишком много курю.
Мой искалеченный хозяин встал и с выражением дикого ужаса в глазах, прихрамывая, направился к двери. От волнения у меня перехватило дух. Тетушка, ломая руки, говорила:
– О, так я и знала, так и знала, что этим кончится! Умоляю тебя, брось эту роковую привычку, пока не поздно! Ты не можешь, ты не должен оставаться глухим к моим мольбам!
При этих словах извивающийся карлик внезапно начал выказывать некоторые признаки утомления.
– Обещай мне, что ты сбросишь с себя ненавистное табачное иго!
Карлик зашатался, как пьяный, и начал ловить руками воздух. О, какое упоительное зрелище!
– Прошу тебя, умоляю, заклинаю! Ты теряешь рассудок! У тебя появился безумный блеск в глазах! О, послушайся, послушайся меня – и ты будешь спасен! Смотри, я умоляю тебя на коленях!
В ту самую минуту, когда она опустилась передо мною на колени, урод снова зашатался и тяжело осел на пол, помутившимся взглядом в последний раз моля меня о пощаде.
– О, обещай мне! Иначе ты погиб! Обещай – и спасешься! Обещай! Обещай и живи!
Моя побежденная Совесть глубоко вздохнула, закрыла глаза и тотчас погрузилась в беспробудный сон! С восторженным воплем я промчался мимо тетушки и в мгновенье ока схватил за горло своего смертельного врага. После стольких лет мучительного ожидания он наконец очутился в моих руках. Я разорвал его в клочья. Я порвал эти клочья на мелкие кусочки. Я бросил кровавые ошметки в горящий камин и, ликуя, вдохнул фимиам очистительной жертвы. Наконец-то моя Совесть погибла безвозвратно! Теперь я свободен! Обернувшись к тетушке, которая стояла, окаменев от ужаса, я вскричал:
– Убирайся отсюда вместе со своими нищими, со своей благотворительностью, со своими реформами, со своими нудными поучениями. Перед тобою человек, который достиг своей цели в жизни; человек, душа которого покоится в мире, а сердце глухо к страданиям, горю и сожалениям; человек, у которого НЕТ СОВЕСТИ! На радостях я готов пощадить тебя, хотя без малейших угрызений Совести мог бы тебя задушить! Беги!
Тетя Мэри обратилась в бегство. С этого дня моя жизнь – сплошное, ничем не омраченное блаженство. Никакая сила в мире не заставит меня снова обзавестись Совестью. Я свел все старые счеты и начал новую жизнь. За первые две недели я убил 38 человек – все они пали жертвой старых обид. Я сжег дом, который портил мне вид из окна. Я обманным путем выманил последнюю корову у вдовы с несколькими сиротами. Корова очень хорошая, хотя, сдается мне, и не совсем чистых кровей. Я совершил еще десятки всевозможных преступлений и извлек из своей деятельности максимум удовольствия, тогда как прежде от подобных поступков сердце мое, без сомнения, разбилось бы, а волосы поседели…»
Чудесное доказательство от противного. Вот зачем человеку совесть.
Мысль об убийстве совести не давала автору покоя. Он не раз повторял ее в своих произведениях и дневниковых записях.
«Хорошие друзья, хорошие книги и дремлющая совесть – вот идеальная жизнь»…
Но если с первым и вторым у него все как-то более-менее наладилось, то вот третье – заставить дремать совесть – не удавалось никак.
Вот потому у человечества и есть теперь любимый писатель Марк Твен. А не диванный комментатор.
Глава 3. «Пьяный бродяга угнетал мою совесть…»
(как регулировать отношения с совестью)
С совестью, как уже было сказано, у Марка Твена имелись особые отношения.
Собственно говоря, у всех гуманистов они были такими. Разум, совесть, творчество и возможность как-то жить со всем этим дальше приводили всех их к разному итогу.
«Все мудрецы подразделяются на две разновидности: одни кончают с собой, другие спиваются, чтобы заглушить голос мысли».
У Марка Твена были жена и дети, любимые и ненаглядные, он жил и работал для них, так что обе формулы исхода он для себя возможными не видел, но думать так ничто ему не мешало.
А совесть работала его цензором. С самых ранних лет. Понятно, что без нее Сэмюэл Клеменс не стал бы писателем Марком Твеном, но вела она себя, конечно, безжалостно.
Она заставляла Сэмюэля, еще совсем маленького мальчика, принимать на себя грехи мира. И все плохое, что ему приходилось видеть (наказания, казни и прочее) он пропускал через свою душу.
«…Я принимал все эти трагедии на свой счет, прикидывая каждый случай по очереди и со вздохом говоря себе каждый раз: «Еще один погиб – из-за меня: это должно привести меня к раскаянию, терпение господне может истощиться». Однако втайне я верил, что оно не истощится. То есть я верил в это днем, но не ночью. С заходом солнца моя вера пропадала, и липкий холодный страх сжимал сердце. Вот тогда я раскаивался. То были страшные ночи – ночи отчаяния, полные смертной тоски. После каждой трагедии я понимал, что это предупреждение, и каялся; каялся и молился: попрошайничал, как трус, клянчил, как собака, – и не в интересах тех несчастных, которые были умерщвлены ради меня, но единственно в своих собственных интересах. Оно кажется эгоизмом, когда я вспоминаю об этом теперь.
Мое раскаяние бывало очень искренним, очень серьезным, и после каждой трагедии я долго-долго раскаивался каждую ночь. Но обычно покаянное настроение не выдерживало дневного света. Оно бледнело, рассеивалось и таяло в радостном сиянии солнца. Оно было создано страхом и тьмою и не могло существовать вне собственной сферы. День одарял меня весельем и миром, а ночью я снова каялся. Я не уверен, что в течение всей моей мальчишеской жизни я когда-либо пытался вернуться на путь добродетели днем или желал на него вернуться. В старости мне никогда не пришло бы в голову пожелать чего-нибудь подобного. Но в старости, как и в юности, ночь приносит мне много тяжких угрызений. Я сознаю, что с самой колыбели был таким же, как и все люди, – не совсем нормальным по ночам».
«Будь неопрятен в одежде, если тебе так уж хочется, но душу держи в чистоте».
Соотношение человеческой души, совести и Бога были для Марка Твена мерилом человека. Как бы он ни насмешничал, каким бы сарказмом ни были наполнены его комментарии тех или иных явлений, событий, персон, чистота помыслов и деяний оказывались для него мерилом. Поэтому, как бы ни любил он своих персонажей – веселых грешников, жизнелюбивых проказников и хитроумных проходимцев, наивысшим величием исполнен персонаж, который неразрывно связан с подвигом. С любовью к Богу. Соизмерявший с Божьей волей все свои поступки. Это, конечно же, Жанна д’Арк (в произведении «Личные воспоминания о Жанне д’Арк сьера Луи де Конта, ее пажа и секретаря»). Совесть писателя, поднявшегося до вершин создания такого светлого образа, тоже должна быть чистой и гуманистической.
Что не мешало (а, скорее, даже помогало) ему с бороной сатиры проходиться по результатам деятельности церковников, смеяться над их лживой благочестивостью, стяжательством и прочими грехами, за которые они призывают карать паству, над смычкой их с властью.
И постоянно искать смысл того, для чего человечество запущено на Землю именно в таком виде и с таким поведением, что же это за такой Божий промысел и что с ним делать.
«О человеке. Это слишком обширная тема, чтобы рассматривать ее целиком; поэтому я коснусь теперь лишь одной-двух частностей. Я хочу взглянуть на человека со следующей точки зрения, исходя из следующей предпосылки: что он не был создан ради какой-то разумной цели, – ведь никакой разумной цели он не служит; что он вообще вряд ли был создан намеренно и что его самовольное возвышение с устричной отмели до теперешнего положения удивило и огорчило Творца. Ибо его история во всех частях света, во все эпохи и при всех обстоятельствах дает целые океаны и континенты доказательств, что из всех земных созданий он – самое омерзительное…»