ProМетро Овчинников Олег
– Опоздал! – простонал Павел, – Я все-таки…
Он не дал себе времени, чтобы повторить очевидное. Рука участкового еще падала на грудь, а Павел уже бежал к подъезду.
Бежал так, как не бегал на школьной стометровке – быстро, не видя и не слыша ничего вокруг, не разбирая дороги, но в то же время не допуская возможности падения, скольжения и… чего там еще, спотыкания, ничуть не жалея себя, постоянно повторяя: быстрее, быстрее, быстрее же! – но понимая, что быстрее уже не получится… и все-таки поскальзываясь на поворотах… и все-таки кое-что замечая по сторонам.
Грохот сминаемого металла, звон стеклянных осколков – он кажется непривычным для слуха, поскольку обычно ему предшествует отчаянный, почти животный визг тормозов, а сейчас его нет. Павлу не нужно оборачиваться, чтобы понять, что произошло. Федотова не было внутри, и это хорошо, но та машина, которая врезалась в желтую «Волгу», не была пустой.
«Это жизнь, – с горечью думал Павел, ни на секунду не замедляя бега. – Точнее, смерть – и она на твоей совести. Ты сможешь жить с этим?»
Ответ догнал его через десяток шагов. «Тебе придется жить с этим!»
Еще какой-то громкий шум со стороны проспекта. Что это – трамвай сошел с рельсов или грузовик врезался в рейсовый автобус? – Павел не желал догадываться. «Хорошо, что автобусы сейчас ходят практически пустыми», – отстраненно подумал он, но уже в следующую секунду – теперь он мог отмерять их ударами сердца из расчета три удара в единицу времени – он проклял себя, обматерил с ног до головы за одно это циничное «хорошо».
Все, к чему могло быть применимо слово «хорошо», кончилось. Все.
Негромкое ворчание собаки прямо по курсу – крупной, без намордника, темно, но кажется, это бультерьер. Пока еще негромкое, в нем больше удивления, чем недовольства. Собака просто недоумевает, почему ее верный хозяин внезапно завалился поперек скамейки и не желает больше с ней играть. Пока недоумевает. Кто знает, через сколько минут в ее тупую голову придет мысль слегка изменить правила игры?
Павел на бегу поднял с земли деревянный обрубок, похожий на дешевый протез ноги, и с силой швырнул им в собаку. Подействовало. Собака залаяла, оставила своего владельца покоиться с миром и устремилась следом за Павлом, перехватив обрубок зубами. Кажется, ей просто хотелось поиграть. Но у нее не было никаких шансов, поскольку ни одна собака в мире, ни один олимпийский чемпион по легкой атлетике, включая допингозависимых, ни один гринписовец, убегающий от стаи разъяренных гепардов – не способны были развить скорость, с какой мчался Павел. У них просто не было для этого подходящего стимула. А у Павла – был.
Решение отпустить такси за три квартала от дома уже не казалось ему удачным. Но поделать с этим Павел ничего не мог, поэтому он просто делал то, что должен, то есть бежал к подъезду, и если о чем и жалел в этот момент, то лишь о том, что не может обогнать собственные мысли…
Эпитафия первая. Парочка тинэйджеров.
Он вошел в нее в третий раз, так и не вытащив наушников из ушей. А что такого? Она ведь тоже не переставала жевать свой «дирол», пока они целовались в метро. Краем мозга он заметил, что Бона уже допел свою тоскливую песенку, которую и записывать-то стоило только ради трех слов, а именно «Under my skin», и отобрал бусинку наушника у своей подруги. Все равно до нее, кажется, так и не дошел скрытый смысл фразы, она просто не въехала, что такое «Under» и кто здесь «skin». Хотя для этого ей достаточно было открыть глаза – а то он уже стал забывать, какого они цвета, – или просто с закрытыми глазами погладить его по черепу. А может, их в лицее учат не английскому, а чему-нибудь еще? Он вынул наушник у нее из уха – она, кажется, даже не заметила, что теперь их не соединяет ничто, кроме чистой биологии – и вставил себе, потому что после Боны с его скинами, которые, как известно, и в Африке останутся скинами, то есть, найдут каких-нибудь негров и станут их мочить, на кассете был записан Garbage, а два наушника – все-таки больше, чем один, они позволяют получить двойное удовольствие, а то и тройное, ведь эта композиция как нельзя лучше задает темп. I'll die for you, I'll cry for you, – пела солистка, по голосу которой не вдруг определишь, что она – солистка, а не, к примеру, солист, и он был согласен с ней, но только отчасти, поскольку кричать (или плакать?) ему сейчас не хотелось, а вот умереть для кого-нибудь – очень даже моглось, но только обязательно для кого-нибудь, потому что если просто так, то что уж… И она заводила его своим грудным голосом, идущим, казалось, откуда-то из-недостижимого-нутри, имеется в виду, конечно, исполнительница, а не та, что сейчас under skin, которая если и постанывала негромко, то он все равно не слышал сквозь грохот в наушниках, а если бы и слышал, то не был бы уверен, что она стонет не во сне, в котором ей снится, как на ее хрупкое тело медленно опускается потолок, сдавливая грудную клетку, лишая естественного рельефа, вытесняя воздух сперва из внезапно потесневшей комнаты, а потом и из легких, иначе чем объяснить, что он пытается, но никак не может вдохнуть, однако не сбивается с темпа, и хотя в глазах у него постепенно становится все темнее, он не закрывает их, а наоборот, открывает еще шире, чтобы лучше разглядеть и запомнить ее лицо, и раскрывает губы, чтобы прошептать вслед за Garbage, только по-русски, потому что английскому их в лицее, возможно, не учили: «вижу лицо твое везде, куда бы я ни пошел, слышу голос твой…», но сбивается на кашель, который избавляет его от необходимости объяснять, что «твое лицо» и «твой голос» – не имеют ничего общего друг с другом, хоть и идут в песне почти подряд, поскольку относятся к разным людям: той, что в ушах, и той, что перед глазами, которые, кстати, медленно и необратимо закатываются наверх, туда где небо, и он собирается с силами, чтобы прошептать непонятно где подцепленную фразу: «да святится имя твое…» и подумать, что, пожалуйста, не сейчас, он никогда не возражал против того, чтобы умереть во время оргазма, но именно во время, то есть, одним словом, вовремя, а не пятнадцатью секундами раньше, ведь, в самом деле, ничего же нет обиднее этого! – и он, постриженный отнюдь не в монахи, а электрической машинкой за тридцать рублей, тихо плачет, хотя слезы уже не льются из загнанных под череп глазниц, и, когда Ширли Мэнсон в последний раз повторяет свое «I'll die for you…», начинает беззвучно молиться: «Боженька, пожалуйста, мне не нужен твой рай, оставь его себе, но дай мне хотя бы эти пятнадцать секунд!»
И небо внемлет ему.
Но ничего уже не может изменить.
Эпитафия вторая. Героиня повествования, известная как «классическая дама с кошелкой».
Первый раз ее прихватило на лестнице, аккурат посередине, да так крепко, что уже ни вверх подняться, ни спуститься обратно в переход, а самое обидное, и коляску не поставить: побьется ж все к такой сякой бабушке! Только этот раз был не первый. По первому разу ее прихватили еще таможенники. То есть, по жизни-то они обычные крохоборы, и рожи у них типично крохоборские, это только она по привычке называет их таможенниками. Прихватили на самом выходе к путям, как только она выбралась из камеры хранения с полосатым баулом в левой руке, а в правой – с коляской, к которой двумя резинками от спортивной такой штуковины, которую в одно слово и не выговоришь – эх-спандер, прости, Господи! – был приторочен еще один баул, только не в пример тяжельше. Остановили возле опущенного поперек пути шлагбаума, попросили билет с документами, проверили все, подсвечивая себе фонариками, но не успокоились, а потребовали квитанцию об оплате багажа, которой у нее, разумеется, не оказалось, поскольку, сами посмотрите, какой же это багаж, когда это ручная кладь? Вот ряшка у вашего главного – это да, это багаж, тут уж спорить не об чем, такой багаж дай Бог каждому, за него и в автобусе не стыдно доплатить, ежели попросят, а это – так… гостинцев родным прикупила. Главный таможенник, по-видимому, не большой любитель метафор, честно признался, что ничего не знает, но всякий груз, будь то багаж или ручная кладь, весом превышающий тридцать пять кило, надлежит оплачивать особо в кассе вокзала. Но она в ответ только рассмеялась заливисто, переложила ручки баула в ту же руку, какой держала коляску и спросила мил человека, нешто она, старая больная женщина может вот так вот, одной рукой взять и поднять тридцать пять кило? Да на прямой руке, да притом чтобы над головой, а? Да в своем ли он уме? Таможенник глядел уважительно, кривил нижнюю губу и признавал, что да, мужчина, как доподлинно известно, способен поднять и больше, однако женщина, если вдуматься, может унести это дальше. Однако старуху от шлагбаума все-таки развернул. И оттого пришлось старой больной женщине спускаться в подземный переход и там плутать десять минут кряду по длинным, как сама жизнь, переходам, пытаясь по указателям найти выход к пятому пути. А теперь, когда она уже почти вышла и успела в самый раз – поезд стоял смирно, но провожающих уже вовсю гнали из вагонов – случилась такая напасть! Сердце… Не иначе как из-за вредного таможенника да тяжестей этих непомерных, шутка ли: два с половиной пуда на одной руке удержать, ведь не молодка чай, пора бы уж о душе… Но как больно-то, ох! Она не смогла припомнить, случались ли с ней раньше приступы такой силы. Кажется, нет. А все жадность человеческая… – привычно подумала она, но вовремя себя одернула: какая там жадность, не для себя же старалась, для семьи. Для внучек-красавиц, которые в будущем году школу заканчивают. Для внучека… Тогда она сменила пластинку на «вот так пашешь всю жизнь, пашешь…», но закончить мысль не смогла, а вместо этого выронила коляску – та три раза подпрыгнула на ступеньках, завалилась набок и дальше покатилась кубарем, внутри что-то отчетливо дзинькало – «мои хрусталя!» – с ужасом подумала она и привалилась бочком к низким перильцам, почти села верхом, будто собираясь прокатиться – и ведь покатилась же, покатилась чуть ли не с ветерком, легко, совсем как в детстве, когда сердце еще не разрывало на части не умещающимися внутри тревогами и заботами, когда поутру еще ничего не болело, а к вечеру ничто не отекало, и вместо пузырька валидола в нагрудный кармашек можно было воткнуть василек стебелька – или стебелек василька, сейчас она уже слабо чувствовала разницу, зато хорошо чувствовала слабость и приходящий вместе с ней покой, и лишь одна мысль назойливо и неотвязно свербела в мозгу, не давая упокоиться совсем – мысль о пятидесяти рублях, которые она заняла у Андрей Степаныча еще летом и до сих пор не собралась возвернуть. Не Бог весть какое богатство, но вдруг это грех? Ты уж, – обратилась она неизвестно к кому, – ради Бога… Тьфу ты, Господи, что я говорю! Ты уж меня прости, а если это грех, то и отпусти его мне, ты же видишь, что не со зла я, а из одной лишь забывчивости. Ну посмотри сам, нешто я, старая больная женщина, стану…
И тот, к кому она обращалась, всерьез задумался над ее словами.
Эпитафия третья. Третьестепенный персонаж, бывший друг Надежды, ныне начисто ее лишенный. О нем практически ничего не известно, кроме того что он «горел в танке», «там, где тоже постреливают».
Она заглянула в палату и спросила:
– А ты почему еще не спишь?
Голос ее звучал устало, что и немудрено, учитывая, что она отрабатывала уже вторую смену за день.
– Не спится, – сказал он, не поворачивая головы от окна. За окном тоже было темно.
– Плохо? – посочувствовала она.
Он ответил не сразу, только когда услышал ее негромкие шаги по комнате и ощутил теплую ладонь на своем плече.
– Как всегда.
Осторожные, но сильные руки принялись массировать его плечи и шею.
– Хочешь, я тебе почитаю? – спросила она. – Только немножко: сегодня еще двух тяжелых привезли.
– Я уже легкий, – мрачно усмехнулся он. – Легче тебя. Лучше поиграй мне на пианино. Или почеши нос, весь вечер чешется.
– Вот так?
– Ага.
Она почесала ему нос. Все равно пианино в палате не было. Да она и не умела на нем играть.
– Это к драке. – Она улыбнулась.
– Не думаю… – ответил он серьезно.
Она обошла вокруг коляски и встала так, чтобы видеть его лицо, окрашенное в серый цвет тусклыми уличными отблесками.
– Может, тебе укольчик сделать? Или еще таблетку дать? – предложила она.
Он задумался.
– Давай две. Хочу наконец выспаться.
– Сейчас. – Она порылась в кармане халата. – Вот, держи.
Он слизнул с ее ладони пару круглых белых таблеток и языком загнал их под верхнюю губу, чтобы медленнее рассасывались.
– Спасибо.
– Ты поспи, – сказала она, собираясь уходить.
– Теперь – обязательно, – пообещал он.
– Ну, я пошла. До завтра.
– До, – согласился он.
Пока медсестра шла к двери, он успел развернуть коляску от окна, чтобы посмотреть ей вслед и ощутить острейшее сожаление от того, что не может на прощанье шлепнуть ее по попке. Просто так, ничего не имея в виду. О, он был готов пожертвовать левой рукой, ради того чтобы правой хотя бы разочек шлепнуть по ее маленькой, симпатичной попке, невыносимо влекущее очарование которой были не в состоянии скрыть ни белый хлопок, ни белая бумага! Беда в том, что левой руки у него тоже не было. Он уже пожертвовал ею вместе со всем остальным, причем по поводу, который некогда казался ему если и не достойным такой жертвы, то хотя бы сопоставимым с нею, на деле же – как он понял только недавно – был неизмеримо ничтожнее, чем простое похлопывание попки.
Она вышла из палаты, бесшумно прикрыв за собой дверь. Наверное, думала, что он уже задремал.
Она жалела его. Жалела всегда: когда перестилала простыни, когда кормила обедом с ложки, когда выносила судно, когда протирала остатки его тела смоченной в уксусе тряпочкой, когда проводила так называемое ППП – профилактику пролежней промежности… Всегда.
Только нужна ему эта жалость, как собаке пятая…
Он не закончил сравнение. Во рту уже распространилась неприятная холодящая горечь, если дать ей еще пару минут, то можно и впрямь, чего доброго, заснуть. Чтобы назавтра проснуться и начать все сначала. Нет уж, дудки!
Он не спал в той или иной степени уже восьмые сутки. Ноющие культи не давали заснуть, кроме того его почти постоянно преследовали фантомные, как их называет дежурный врач, боли, которые на самом деле еще цветочки по сравнению с фантомным желанием почесаться. А обезболивающее… С некоторых пор оно перестало ему помогать.
Он опустил подбородок, утапливая среднюю кнопку на своем ошейнике. По проводам, спускающимся вдоль позвоночника, потек ток. По спине сверху вниз, наперегонки с электронами, побежали мурашки. Привод коляски негромко взвыл. Когда ее колеса подъехали к изножью кровати, он отпустил кнопку.
Перебираться из коляски в кровать всегда было занятием унизительным, даже когда никого из посторонних не было рядом. Но сейчас он не собирался этого делать. Он наклонился вперед, следя, чтобы ставший в последнее время капризным центр тяжести не сыграл с ним какую-нибудь злую шутку, зубами ухватился за край матраса и дернул головой, загибая его в сторону.
На фанерной доске, обычно накрытой матрасом, белели двенадцать маленьких кружочков в различной стадии рассасывания. Когда он выплюнул таблетки, которые до сих пор держал во рту, не глотая, кружочков стало четырнадцать. То есть три с половиной максимальные дозы. То есть, по идее, должно хватить для полного обезболивания.
Он не спешил, но и не тянул время сверх меры. Он чувствовал: приближается новая волна боли и само по себе это еще терпимо, но следом за болью и процессом ее «переможения» неизбежно придет слабость, и вот она-то сейчас была совершенно ни к чему. Челюсти уже одеревенели настолько, что еще минута – и не разжать ножом, икры ног свело мучительной фантомной судорогой, но тем не менее, он помедлил еще мгновение, чтобы в последний раз задать себе вопрос: уверен ли? И горько усмехнуться в ответ: ну не Маресьев я! Даже не пол-Маресьева…
Он наклонился вперед так резко, что кровь зашумела в ушах, а перед глазами будто пронеслась стайка светлячков. Светлячки – это хорошо, – подумал он, – это значит – лето… Только… как кружится голова. Он сильно прикусил губу, уже почти бесчувственную, но это все равно помогло унять головокружение. И склонился над первой таблеткой, которую собирался всосать в себя, как наркоман, отмеряющий этапы жизни бритвенным лезвием на поверхности зеркальца, всасывает белый порошок, только не носом, а ртом, но суть от этого не менялась: белая смерть и здесь, и там, разница лишь в сроке и в… ну, удовольствии, пожалуй, ведь готовы же они платить деньги за то, чтобы на несколько часов ощутить, как «сносит башню», а то и отдать жизнь за понюшку коки, но он сейчас отнюдь не искал удовольствия и тем более не хотел еще раз испытать на себе, как это бывает, когда сносит башню, в одно мгновение и безо всяких кавычек, а головная боль становилась невыносимой, казалось, затылок быстро наливается свинцом, какое уж тут удовольствие, хотя, надо признать, он испытывал определенное удовлетворение, осознавая, что скоро все это закончится, навсегда, надо только собраться, и он собрался и наклонился еще ниже, вытягивая непослушные губы, складывая их трубочкой, но вдруг внезапно подумал: чему, Господи, чему я сопротивляюсь?! – ведь вот же оно, оно самое, само идет… ну, как бы в руки, надо только расслабиться и… он улыбнулся… и расслабился, отдался на волю того, что сильнее его, только задержал дыхание и стал с любовью и великой радостью вслушиваться в замедляющееся биение сердца, иногда повторяя про себя «спасибо» и возносясь мыслью к небесам, думая: «Это не правда, что перед смертью не надышишься. Перед ней совсем не хочется дышать».
А небеса негодовали. Небеса бесновались и пытались докричаться до земли, чтобы объяснить, что это не мы, мы здесь ни при чем, ваша благодарность отправлена не по адресу, это не мы. Нет, правда!
Только это тоже было бесполезно. Потому что никто их уже не слышал.
«Неужели так трудно… – думал он, и мысли его были такими же прерывистыми и сбивчивыми, как дыхание. – Неужели так трудно запомнить несколько элементарных истин? Запомнить и свято соблюдать… Если уж вам не спится по ночам, если вы, например, едете в машине и видите, что на часах без четверти час, остановитесь! Припаркуйте машину в безлюдном месте и лучше всего все-таки выйдите из нее. Если вы оказались рядом с домом, поспешите домой. Если нет – просто зайдите в первый попавшийся подъезд, поднимитесь на несколько этажей и сядьте на пол, прислонясь к стене. Если же час Ч и минута М застали вас в собственной квартире, то отключите газ, свет и электроприборы, примите горизонтальное положение – только, ради всего святого, не забирайтесь в ванну, а ложитесь на кровать, можно не раздеваясь, разве что… накройтесь с головой простыней. Ей-богу, я сам не знаю зачем, просто сделайте это! На всякий случай.
Если ночь застигла вас в пути, скажем, в поезде с недогадливым машинистом, воспользуйтесь стоп-краном. А уж все авиарейсы, предполагающие взлет или заход на посадку в первом часу ночи, я бы однозначно отменил.
Поймите, скорее всего, все это вам не понадобится и предосторожности окажутся излишними, почти наверное, и уже без десяти час вы сможете начать иронизировать над собой, только… есть такое слово: «вдруг». Я ненавижу это слово, хуже него только «всегда» и «никогда», но все-таки, а вдруг?»
Подъезд, где Павел снимал квартиру, встретил своего жильца любезно распахнутой металлической дверью и прерывистым зуммером домофона. Это было хорошо, это экономило пару секунд.
Закрыться двери не позволяло голубое мусорное ведро. Хозяйка ведра, если не сказать мусора, лежала на сером цементном полу лицом вниз, сжимая в руке белую пластмассовую ручку. Это была Ираида Максимовна, соседка с шестого этажа. Ноги ее возвышались над прочим телом на пару ступенек, а распахнутые полы сиреневого халата щедро являли миру то, что ему, в сущности, уже не требовалось. Именно по этому халату, столь же демисезонному, как зеленая пилотка участкового, Павел и узнал соседку. Она всегда выносила мусор в этом халате, независимо от погодных условий и времени суток, небрежно затянув поясок и одним своим появлением вызывая оторопь и восхищенное замирание в среде местных бомжей, копошащихся у мусорных баков.
Крови на ступеньках не было видно, следовательно, у Ираиды Максимовны еще оставался шанс…
Павел перепрыгнул через нее, машинально бросив дежурное «Здрасьте!».
У дверей лифта пришлось затормозить: он стоял на четвертом, хорошо еще, без очередного трупа внутри. Дверные створки не успели до конца разойтись, когда Павел тенью проскользнул внутрь и вдавил кнопку девятого этажа. Ускорить плавное движение вверх он все равно не мог, даже если бы стал подпрыгивать на месте, поэтому он использовал вынужденную паузу для того, чтобы выровнять дыхание и хоть немного прийти в себя. Изучение настенной письменности и живописи способствовало этому как ничто другое. На стене слева от пульта, чуть ниже душевного крика:
«ненавижу ментов и контролеров!!!»,
под которым Павел насчитал уже четыре подписи, но значительно выше порнографической картинки, изображающей – судя по нескольким косвенным признакам и одному первичному – праматерь всего человечества, кто-то неизвестный написал зеленым маркером добуквенно следующее:
СПЛИН – ДЕРЬМИЦО!
Затем слово «Сплин» было перечеркнуто крест накрест уже другим, черным маркером, и исправлено на «ДДТ».
«Так и будет, – подумал Павел. – Когда уйдут и кумиры, и их поклонники, и их ненавистники, и абсолютно равнодушные к ним, и даже те, кто не подозревает о существовании групп, названных в честь змеиного яда или переведенной на английский язык чисто русской «хандры», иными словами, уйдут все пассажиры, автоматические лифты еще долго будут исправно функционировать. Для никого. Просто потому что их некому отключить».
Ворвавшись в квартиру, Павел прогромыхал по паркету грязными подошвами, вбежал в спальню, сорвал со стены старую, серую, мятую, фетровую – и вообще донельзя испещренную эпитетами – шляпу и зашвырнул ее в угол. Шляпа скрывала под собой маленький черный прямоугольник распределительной коробки. Павел кулаком вбил в стену высокую серую кнопку, потратил еще одну бесценную секунду на то, чтобы унять дрожь в пальцах и набрал на цифровой клавиатуре только ему известный двадцатизначный код, молясь, чтобы не ошибиться в наборе, и повторяя про себя слова нехитрой мнемоники:
17 – тогда я еще был свободен,
144 – двенадцать в квадрате,
69 – туда-сюда,
713 – это надо просто запомнить,
034 – тридцать четвертый – скорый,
590 – без десяти шестьсот,
287 – первый сопроцессор
и 3 – просто три.
Потом дернул на себя ручку маленького рубильничка…
…И без сил повалился на тахту, не снимая ни куртки, ни ботинок, и посмотрел на часы, которые сообщили, что он опоздал, пусть всего на минуту и сорок девять секунд, но опоздал, и с этим уже ничего не поделаешь, а поскольку он был уже не в силах плакать, то просто закрыл глаза и стал бесслезно скорбеть о тех, кого уже не вернешь, обо всех, ушедших безвозвратно…
Чудесные воскрешения с первого по пятое включительно.
Первым очнулся милиционер. Встал, слегка пошатываясь, отряхнул снег с форменных брюк. Осторожно потрогал правую скулу пальцами, скривился.
– Слышь, ты не видел, как он меня вырубил? – спросил у Федотова.
– Не-а! – Федотов пялился на мир удивленными, почти протрезвевшими глазами. – Я сам чего-то того… – Он с опаской подвигал челюстью из стороны в сторону. Челюсть была в порядке.
– Что, и тебя приложил? Каратист небось, – выдвинул предположение участковый.
– Небось. – Таксист пожал плечами. Плечи вроде тоже не болели.
– Это ничего, это мы еще посмотрим… – Участковый с задумчивым видом подобрал с земли пилотку, встряхнул и приладил к голове. – Он вроде бы сказал, что в четырнадцатом доме живет? Гадом буду, найду эту сволочь и замочу как собаку!
Федотов молча кивнул, хотя и без особой уверенности.
Когда он пришел в себя, они все еще были единым целым, но уже опасно балансировали на грани разрыва. Эрекция теплилась в нем, как теплится огонек бензиновой зажигалки на ветру, в любое мгновение готовый погаснуть от резкого порыва.
Этого еще не хватало! Первым его желанием было вскочить с постели и заметаться по комнате, но он быстро взял себя в руки и уже спустя несколько секунд начал различать в происшедшем оттенки комизма, а спустя еще несколько – думал почти с восторгом:
Это что это я – заснул?! В такой позе?! При-кол!
Впрочем, его подруга, кажется, не заметила даже этого.
Слава тебе, Господи, прихватившее было сердце вскоре отпустило. Но осталась во всем теле неприятная муторность, и на душе было неспокойно: все казалось, что надо обязательно, причем прямо сейчас, вспомнить о чем-то важном, да вот отчего-то не вспоминалось. Вроде бы кружилась вокруг головы мысль про какой-то там грех и еще про пятьдесят рублей, но в голову все не попадала, так что она просто возмущенно отмахнулась от мысли: какие там, к такой сякой бабушке, пятьдесят рублей, когда тут одних хрусталей было не меньше чем на тысячу!
И побежала вниз, подбирать оброненную поклажу.
Первой его мыслью было: где я? А если в раю, то где мои руки?
Он попробовал пошевелить пальцами, хоть какими-нибудь пальцами, но не смог по своим ощущениям уяснить, удалось ему это или нет. Тогда он открыл глаза.
Увиденное не было раем. Скорее, оно походило на комнату, лишенную зеркал, какой она видится человеку, лежащему ничком поперек кровати с отогнутым матрасом… и даже не просто лежащему, а зависшему в пространстве между кроватью и инвалидной коляской, немного тут, немного там, но в основном – между, отчего невыносимо ноют мышцы тела, еще не перешедшие в разряд фантомных, зависшему в межвременьи и в межпространстве, как космический корабль, который бесстрашно приближается к разверстой черной дыре, бесстрашно влетает в неизвестность, не думая о последствиях и уж тем более не предполагая, что может просто, пронзив дыру, вывалиться из нее обратно, в ту же точку пространства и времени, откуда стартовал, и все, что ему остается – это заполнять эфир своим отчаянным криком о том, что «Это нечестно! Вы слышите, это нечестно!», и биться головой о фанеру, пытаясь дотянуться до звезд, которые только издалека кажутся красивыми и равнодушными, а вблизи похожи на обычные белые кружочки в разной стадии рассасывания, собранные в созвездия по четырнадцать…
Глава двадцать четвертая, сверхплановая
В момент падения он ударился подбородком об угол панели управления, наверное, оттого и отключился, но это все пустяки, если только от удара не повредился аппарат искусственной речи. Он внимательно ощупал нашейную коробочку, вот уже несколько лет заменяющую ему удаленную гортань, и не обнаружил никаких повреждений.
«Не хотелось бы, – подумал он. – Сначала зажевывается пленка в кассете, потом весь поезд чуть не взлетает на воздух, теперь еще это… мое второе горло. Не хотелось бы».
Он подобрал микрофон – тот болтался на длинном, спиралью закрученном шнуре в паре сантиметров от пола, раскачивался из стороны в сторону, как маятник, маялся. Поднес к губам, проверил:
– Раз, раз, раз!
Привычная волна вибрации пробежала от гортани к груди.
Уважаемые пассажиры!
И кисло усмехнулся. Одно к одному: сначала оголодавший магнитофон решил закусить собственной пленкой, из-за чего пришлось прервать торжественный концерт по заявкам, потом куда-то разбежались и сами слушатели… Послушники… И он снова остался один. Снова не смог никого повести за собой – туда, к свету. В смысле повезти. Не смог достучаться до них, успокоить, объяснить, что свет в конце тоннеля действительно есть, только не впереди, как ошибочно думают многие, а снизу…
Поезд дальше не идет…
– объявил он скорее для самого себя, всматриваясь в подвижную темноту за окном и по каким-то своим, недоступным обычным людям признакам определяя, что «да, уже скоро».
Он нажал кнопку магнитофона, выщелкнул кассету и поднес к глазам. Первая, пожалуй, удача за весь бесконечный вечер: оказалось, что пленка в кассете не зажевана, а просто накрутилась ступеньками, что вполне поправимо… он постучал кассетой об колено… надо только перемотать ее пару раз туда и обратно.
Он так и сделал, два раза прогнал пленку из конца в конец, остановив примерно на второй песне с конца, на его любимой, и сказал в микрофон:
Он летит!
– как раз в тот момент, когда закончились рельсы и началась пропасть, потом нажал на кнопку «Воспр», и кабина машиниста, а вместе с ней все двенадцать оставшихся от состава вагонов наполнились льющимся из динамиков атональным мотивом и голосом – он не знал чьим, да это было и неважно, поскольку ему нравился не голос, а слова, чем-то цепляющие его больную душу, заставляющие ее тихо-тихо вибрировать.
- До свиданья, малыш!
- Я упал, а ты летишь.
- Ну и ладно, улетай
- В рай.
- Ничего, ничего,
- Мы увидимся еще,
- Я и сам, я и сам,
- Назло врагам,
- Буду там.
ПАМЯТКА ПАССАЖИРАМ
1. Все сходства персонажей данного повествования с их прототипами вам только кажутся.
2. Названия станций спиральной ветки московского метро, она же «Ветвь Дружбы Народов», по понятным причинам изменены.
3. Данная книга рекомендована для чтения в метро, а также в качестве дополнительной литературы во время обучения на курсах
помощников,
машинистов,
электропоездов.