ProМетро Овчинников Олег
Мне стало забавно, если можно так сказать. Я взглянул на остекленевшее отражение Жени Ларина. Из-за обступившей вагон темноты оно казалось особенно отчетливым, хотя некоторая перекошенность морды, разумеется, присутствовала. Морда состроила рожу, сверкнула стальной улыбкой, подмигнула ближним к Петровичу глазом и пробормотала нечто маловразумительное на тему: «Ну вот, еще один не вернулся из забоя». Я улыбнулся в ответ. Кстати, внезапно подумалось мне, давненько я не практиковался в фирменном, «валерьевском» взгляде на окружающих.
Я с новой силой уставился на Женино отражение в неровной поверхности стекла. После тренировки по отысканию объемных спиралей на плоской карте метро пристальность взгляда давалась мне удивительно легко. Ну что, доктор-лектор, раскроешь ты мне наконец свою внутреннюю сущность?
И доктор-лектор раскрыл. И в тот же миг мне, если можно так сказать, перестало быть забавно.
Несколько секунд я по инерции продолжал глупо улыбаться и тихонько бормотать себе под нос о том, что надбровные дуги оттого и называются надбровными, что находятся над бровями, и поэтому совершенно незачем было оттягивать их к ушам, и только потом понял, что лицо, на которое я уставился, уже не принадлежало человеку, назвавшему себя Евгением Лариным.
Нет, Женино отражение в окне никуда не делось, оно лишь поблекло и заметно побледнело, когда сквозь него проступило другое.
И это было лицо мутанта.
Землисто-голубого цвета, лишенное какой-либо растительности, разделенное расщелиной рта на две неравные части. Мешки щек свисали почти до плеч, огромные ноздри были вывернуты наружу и направлены точно в цель, будто стволы супер-нейлгана. Сеть горизонтальных морщин, пересекающих лоб, напоминала нотный стан. Мерещилось, что одна морщинка проходит прямо через единственный глаз мутанта, делая его похожим на ноту «ля». В данный момент – целую, поскольку глаз закрыт. Из-за отсутствия ресниц казалось, что он подглядывает за нами. За мной. И чей-то тихий и очень спокойный голос произнес в микрофон моей памяти: «Мутант сознательный, самый опасный». Мне стало страшно.
Глаз раскрылся, точно раковина, сверкнув красной жемчужиной зрачка, но спустя мгновение снова захлопнулся. Из глаза брызнули слезы, лицо мутанта исказилось от боли, и, как мне показалось, распалось на две половинки. На самом деле, это просто распахнулся рот. Я понял, что окружившая меня непривычная тишина с секунды на секунду сменится своей полной противоположностью. И не ошибся.
Кричали пронзительно и страшно, одновременно от боли и от ужаса, нечеловеческим и, вместе с тем, весьма знакомым голосом. Далеко не сразу я сообразил, что кричат на два голоса. Первым был Женя, который таращился выпученными глазами на темное стекло перед собой и скрюченными пальцами водил по лицу, впиваясь ногтями в кожу, как будто пытался отделить ее от черепа. Чей голос был вторым, я затруднился бы сказать. Он смолк, едва растаяло, растворилось в темноте чудовищное изображение мутанта.
Услышав крик, Игорек под опасным углом вывернул шею, силясь заглянуть себе за спину, а Лидочка мгновенно зажмурила вечнозеленые зеркала своей души, для надежности прикрыв их ладошками.
– Кто? – глухо простонал Ларин. Одной рукой он держал себя за горло, как будто пальцами помогая словам выбираться наружу. – Кто это… было?
– Все, ребята, – очень тихо и как-то отстраненно произнес Петрович. – Похоже, приехали. Можете считать, что еще одна медаль нашла своего героя.
– Кто это был? – спросил я.
– Да так, – Петрович произвел неопределенный жест плечом, – мутота всякая. Я, если честно, только по слухам про это место знаю. Думал, что брешут. Надеялся.
И вдруг резко вышел из оцепенения. Он вскочил на ноги, с размаху ударил донышком бутылки о боковой поручень и наконец-то разродился любимым междометием. Осколки бутылки брызнули во все стороны. В руках у Петровича осталось некое подобие каменного цветка, изготовленное из подручной стеклотары.
– Па-адъем! – громко скомандовал пенсионер. – Как сказал бы светлой памяти Николай Степаныч, в пионерлагере «Сумрачный» объявляется вечерняя поверка! Вторая смена – на завтрак! – И, не увидев реакции с нашей стороны, принялся одного за другим отделять нас от насиженных мест. – Строиться, строиться! Всем отойти от левой стороны вагона! Вытянуться в цепь и глядеть в оба! Да, рожи сделайте пострашнее. Может, они еще побоятся…
Должен заметить, что на некоторых из нас действительно страшно было смотреть, на Ларина, например. Он продолжал придирчиво ощупывать свои щеки, точно слепой, побрившийся на ощупь. Несмотря на общую растерянность, я отметил тот факт, что Лида, «вытягиваясь в цепь», постаралась встать поближе ко мне, и даже испытал по этому поводу легкое удовлетворение.
Так, спокойно! Дело, похоже, серьезное. Я закрыл глаза и постарался на несколько секунд расслабиться. Привычка со времен спортивной юности, очень помогает перед спаррингом. Особенно когда заранее неизвестно, кто станет твоим противником.
Я спокоен. Я собран. Я готов.
Аминь!
Я открыл глаза. Как оказалось, очень вовремя.
Еще одно существо, щурясь от резкого света, заглядывало в вагон со стороны не видимой, но подразумеваемой платформы. Другое, но не менее уродливое. Когда оно выпрямилось и распласталось голым туловищем по стеклу, стало ясно, что данная особь относится к женскому полу. И даже более чем!
– А ну пшла, падла! – прикрикнул Петрович и попытался отпугнуть незваную гостью, постучав ладонью по стеклу. Гостья высунула длинный фиолетовый язык и попробовала облизать его ладонь. На пыльном стекле остался долгий мокрый след. – Пшла, я сказал!
– А-a – неуверенно вскрикнула Лидочка.
Существо задумчиво посмотрело на нее, склонив голову набок, облизало голое плечо и тоже сказало: «А-а», а потом: «Ы-ы», – так что мне показалось, что оно в меру способностей пытается произнести слово «пассажиры», – и с силой ударилось лбом о стекло. Я непроизвольно отшатнулся. Кто-то судорожно обхватил меня сзади руками. Кажется, Игорек.
Внезапно еще чья-то тень промелькнула за окном и наша гостья начала медленно сползать вниз, тщетно пытаясь зацепиться за что-нибудь пальцами, не нуждающимися в маникюре. Прежде чем она окончательно исчезла из поля зрения, ее лицо исказила чудовищная гримаса. Кажется, то была улыбка.
Еще какие-то тени появлялись из темноты и исчезали, не давая рассмотреть себя в подробностях, что, разумеется, было к лучшему. Тени двигались, сплетались, исчезали вновь.
– Нормально, – прокомментировал Петрович. – Промеж собой дерутся. Ничего, нам бы только десять минут продержаться…
Я машинально взглянул на часы, но увидел лишь привычное 23:28. Правда, с уже проявившимся двоеточием.
Чьи-то сощуренные глаза приникали к окну, чьи-то губы оставляли отпечатки на стекле. Чья-то широкая тень взметнулась вверх, прогрохотала по крыше вагона, оставляя в ней глубокие вмятины, и скатилась вниз, под колеса, с противоположной стороны. Чья-то рука по локоть просунулась в дыру на стекле, подвигала пальцами, нащупывая что-то, и, не нащупав, просунулась по второй локоть.
Я кинулся к ней и брезгливо поддел многосуставчатую руку носком ботинка. Рука напоролась на срез стекла, окрасилась в красное и втянулась обратно. На ее месте возникло бледное лицо очередного урода, которое сладострастно содрогнулось и слизало красное со стекла. Оранжевые губы удовлетворенно выдули розовый пузырь. Я едва сдержался, чтобы не закричать. Оказавшийся рядом Игорек обеими руками зажимал себе рот.
– Ничего, ничего, – по-отечески подбодрил нас Петрович, – еще минуток шесть-пять, а там, глядишь…
В тот же миг со страшным звоном разлетелось первое окно.
А вслед за ним и само время, которое до сих пор плелось, еле переставляя стрелки, взорвалось, закружилось стремительной спиралью и в мгновение ока трансформировалось из прошедшего в настоящее.
Окно р-р-раз-з-злетается вдр-р-ребез-з-з-ззз… Осколки еще долго звенят по полу. В дальнем конце вагона, там где Ларин и Лида. Что-то голое лезет внутрь, все покрытое буграми, со страшным гребнем вдоль черепа… Ларин держит в каждой руке по бутылке. «Фетяска» и… что-то еще. Мы пили, я помню.
Бегу к нему. Ларин держит бутылки за горлышко, словно какие-то гранаты. Как матрос на картине… Не успеваю додумать. Стоп! Взрывается внутрь второе стекло, теперь слева. Назад! «Держись! – кажется, кричу. – Дер…» По пути вижу, как чьи-то пальцы пытаются просочиться под дверь. Давлю их ногой. Пальцы убираются…
Еще двое лезут с моей стороны. Урроды! Один уже внутри. Компактное чудовище, жертва компрачикосов. Бью ногой, снова ногой, кажется, даже ниже пояса. Боксер хренов! Получай! Ого, какой легкий! Вышвыриваю в окно, прямо на второго. Так, тут пока тихо… «Держись, Женя!» – кричу. Но он уже и так справляется. Чинга обеими ногами встал на тропу войны… Ага, что, тоже ко мне? О-о, не отмыться потом! Ногой, только ногой, рука не поднимается. Такая слизь… Третье окно! Теперь и Петрович при деле. «Розочка» в правой руке так и мелькает. Кстати, уже окрасилась в положенный цвет. И где он только так налов…
Опять мой? Это что, за одного битого? Размножаются, как головы у гидры. Раз. Два. Тренер мог бы мною сейчас… Нет, еще разок. Тр-р-ри! Теперь все… «Держись!» – уже Петровичу. «Не высовывайся!» – Игорьку. А-а, черт! Помогаю Петровичу отлепиться от этой… «самки в квадрате». Прости, милая, не те обстоятельства! Бью рукой, женщина все-таки… «Что Петрович, последняя ошибка молодости» Смеется, тычет розочкой в лицо. Зачем?! Она ведь и так уже была… Как мерзко! Поэтика боя… «Помоги, накх!» В сад, все в сад! Длинные руки цепляют за волосы, пальцы лезут в рот…
Лида кричит. Лида?.. Да пошел ты! Мало? Все, теперь – пошел!.. Почему Лида? Там же должен быть Ларин! Уроды слабые, но как же… Как же вас много! А вот так? Нравится?.. Ларин лицом к лицу с тем самым. С Циклопом. «Эй, почему не бьешь?» Удобная же позиция, можно прямо в зеницу ока. Замахивается наконец… Так, а что на моем фронте? Ну-у, а вот это уже не серьезно! Искусство пальца. Отдохни, как сказал бы Портос…
«Ларин!!! … … … почему не бьешь?!!» Глаза остекленевшие. Сползает вниз, прямо на пол. Неужели пропустил удар? Поднимает бутылки с пола, прикрывает ими голову… «Ларин!!!» Циклоп нагибается за Лидой, взваливает на спину, как мешок. Она уже не кричит… Что же это?
«Петрович», – только успеваю… Вы только продержитесь, а я… А-а-а! Затяжной кувырок. Неудачное приземление – столько мяса вокруг. Не думать… Господи, как же темно! Шагов не слышно, только визг. Налетаю на кого-то, сбиваю с ног. Черт, колено! «Па…» Лида! Куда же? Неровно… Бежать и хромать. Бежать и хромать. Задеваю головой, пригибаюсь. Руками нащупываю… Не то! Ну, крикни же еще раз! «Лида-а-а-а-а!» Тихо, только мои шаги… Куда теперь? Ну! Бегу. Быстро, потому что… «Паша!» – о-о-о, как далеко! «Я сейчас!» – кричу и поворачиваю. Быстрей, только бы не удариться. Налетаю… Ничего, на том свете долечимся… «Эй! Придурок одноглазый, ты…»
Падаю. Темнота вспыхивает, жаль только в мозгу. Ничего, и не такое приходилось… Снова падаю. Сволочь, да ты же все видишь! Ухожу влево. Успешно. Приседаю, бью куда-то. Сильно, но мимо! Снова на полу. Ничего, считайте меня гуттаперчевым мальчиком. «Лида ты зд..» Давлюсь словами. Кровь на губах. Ах ты ж… Ногой! Сегодня это мой стиль. Тайский бокс тоже имеет право… «Я здесь…» – голос полузадушенный. Кажется, смутно вижу силуэт. Да, в самую точку. Значит, воровать чужих девушек? Черт, крепкий попался. Левой, левой, уклон, правой. Словил? Значит, воровать чужие мечты? Н-на! Пока стоит, но это уже… Обычно так не бьют, верхотура черепа – очень крепкая кость, но сегодня… Даже пальцем! И вот так! И вот так! Ненавижу уродов. Ты слышишь? «Ненавижу уродов!» Гудок. Наш поезд? «Ли…» «Да!» «Скорей!» Взваливаю на спину. «Держись за плечи!» И напоследок! Еще шевелишься? Что ж, нам тоже пора… Вперед!
Больше не хромать! Не время! Слезы на шее. «Он меня… Он меня…» «Потом!» Милая, все потом. Я не заблудился? В прошлый раз было налево, значит… Еще один гудок, ближе. Значит, правильно. Еще быстрей, только не путайтесь под ногами, я готов убивать. Надо успеть. А-а-а, я сейчас закричу.
Что-то про провожающих, Буратино явно в ударе. Трогается, сейчас, вот уже… Успеть в вагон. Там Игорек. Петрович. Ларин, если он еще… Успеть к сорока восьми первого, иначе зачем все?.. Но мы должны! Вместе мы сможем… Мы обязательно…
Вот он! О, какие яркие огни! И как быстро идет! Последняя стометровка, пожалуйста, Господи!!! «А-а-а, а-а-а, а-а-а-а-а» Кто-то протягивает руки. Передаю Лиду на бегу. Как легко! Так бы бежал и… Прыгаю следом, головой вперед, приземляюсь на что-то мягкое и острое и, кажется, отключаюсь.
Все.
Темно, как там. Как это было в случайно подслушанном на улице разговоре двух собачников? «Как говорят поэты, прежде, чем рассеяться, тьма должна достигнуть апогея," – сказал один, формой морды похожий на своего добермана. Что ответил второй, я не расслышал, а жаль… Значит, как говорят собачники… как говорят поэты… прежде, чем рассеяться… Словом, в темноте тоже есть своя прелесть.
Кто-то тормошит, говорит что-то про осколки. Глупые, на них же так удобно, как же вы не… Улыбаюсь.
«Что ж ты, сволочь, накх, струсил? …! Да ведь ты даже не ранен!» – кричит кто-то прямо над ухом. Это не мне. Я, может быть, тоже не ранен, но это, наверное, не мне. «Прости, Петрович, – совершенно бесчувственным голосом шелестит кто-то. – И ты, Лида, прости. Простите меня все. Пожалуйста. И Игорек. И Паша, когда проснется… Особенно Паша. Я не знаю, что это было. Простите, меня. Со мной что-то случилось. Как будто… Простите. Ничего, это уже почти прошло. Да, да, почти прошло. Сейчас я посплю немного и все совсем пройдет. Да, мне просто надо немного поспать. Немного поспать. Вот тут, я только чуть-чуть. Поспать…»
«И мне», – думаю я и отключаюсь окончательно.
Интер-НЕЛЮДИ-я.
И. Валерьев. ВНУКИ АНДЕГРАУНДА.
(рассказ из сборника «День омовения усохших»)
- Чтобы стать мутантом сознательно,
- Не обязательно
- Говорить «Му-Та-Бор!» —
- Это, простите, уже перебор! – Или, к примеру, пить мутаген,
- Лучше взамен —
- Попытаться расслабиться и просто заснуть.
- Вот в чем вся суть.
- А точнее – муть.
- Словом – хрен…
Во сне Женя, убаюканный стуком вагонных колес, снова был мутантом. Вместе с телом и памятью мутировало его имя, теперь его звали Глагл. Глагл по кличке «железные зубы». Что-то же должно оставаться неизменным. Иначе как потом возвращаться в себя?
Пусть кто-то зажимает под мышкой яйцо возвратника, кто-то записывается в начале каждого этапа или, к примеру, шепчет в микрофон шлема: «Глубина, Глубина, иди ты на …», а кто-то просто сводит воедино стальные коронки и тихо постанывает во сне…
…Глагл умный. Он знает, что если повернуть сейчас верхний слой в сторону силы, средний – в другую сторону, а слабый – от себя, от себя и повторить все это три раза, а потом дважды повернуть средний стоя – без разницы, в какую сторону, – то станет хорошо. Потому что станет пррравильно. Так говорит Учтитель. Он знает. Он дал Глаглу эту штуку и сказал, что это кубрррик-рррублик. Только он не верит, что Глагл понимает, когда наступает пррравильно. Потому что Глагл не видит. Глагл даже не знал, что он не видит, пока Учтитель не показал ему кое-что и не объяснил, что такое видеть. Глагл улыбается, он помнит кое-что и как он его видел. Да, а кубрррик он не видит, однако всегда понимает, когда наступает пррравильно. Просто чувствует, что все на своем месте, а значит, все хорошо, а значит, все пррравильно.
Только Учтитель все равно не верит. Он ведь тоже не видит.
Что-то холодное медленно переползает через слабую ногу. Это хорошо. Холодное всегда хорошо. Холодное, которое попискивает, хорошо вдвойне. Жаль только, хвост коротковат. Глагл голодный, он не ел уже много вррремени. Дергаться пока нельзя, зато можно немножко подумать. Зачем нужно вррремя? Глагл осторожно потрогал левую быковку. Быковка уже совсем срослась, но чуть-чуть криво… Нет, зачем нужно кое-что, Глагл понял – чтобы видеть вррремя. А вот зачем вррремя? Учтитель не смог объяснить. Он только сильно разозлился, так сильно, что даже сломал Глаглу быковку, и сказал что Глагл «соверрршенно не способен оперрриррровать абстрррактными категоррриями». Глагл ничего не понял, но на всякий случай запомнил слова. Их было хорошо-слышать. Больно, но хорошо.
Глагл пока не шевелится. Он и вправду очень голодный, но ведь он еще и хитрый. И даже пррредусмотрительный. Маленькая пищалка, конечно, утоляет голод, – это пррравильно, – но совсем ненадолго. Зато каждая пищалка рано или поздно возвращается в свое гнездо. А в гнезде могут быть и другие пищалки, побольше. И это тоже пррравильно. Глагл неслышно кладет кубрррик-рррублик на землю. Он не боится за кубрррик, никто его не возьмет, он ведь совсем невкусный. К тому же, от него не так-то просто откусить кусок. Даже Глагл не смог, и зубы железные не помогли…
Глагл дожидается, пока пищалка отползет подальше и неслышно встает. Он умеет ходить неслышно, пищалка – не умеет. Она тихонечко попискивает и Глагл идет за ней. Никто не может услышать, так тихо идет Глагл. Только старый Ауэрман слышит иногда, так ведь на то у него и ракушки.
Зачем пищалки пищат? Молчали бы – попробуй тогда их поймать. Глупые. Глагл тоже был глупым. Раньше, пока не познакомился с Учтителем. Теперь Глагл умный. Он выследит пищалочье гнездо и возьмет там много пищалок. И не только чтобы их есть… Глагл улыбается. Раньше он совсем не умел улыбаться, Учтитель научил его. Сначала приходилось растягивать губы пальцами, потом они стали растягиваться сами. И только совсем потом Учтитель научил его радоваться, когда улыбаешься.
Пищалка довела Глагла до самой Сев Трибуны. Там, под сломанной скамейкой нашлось небольшое гнездо из гнилых тряпочков. Когда Глагл пошарил в нем, пищалки стали с громким писком разбегаться кто куда. Глагл успел схватить много: трех маленьких и парочку покрупнее. Всем, кроме одной, он придавил пяткой хвосты, чтобы не убежали, а последнюю, самую мелкую, начал не спеша поедать. У пищалок вкусненькое мясушко. Только голову лучше сразу выбрасывать: непонятно как, но откушенная голова еще долго не умирает и пищит в животе, негромко, но все равно неприятно. Глагл съел трех маленьких и наелся. Двух крупных он связал хвостами и повесил себе на шею. Ведь Глагл пррредусмотрительный. И умный. Он знает, что пищалки часто строят свои гнезда недалеко от воды. Глагл прислушался.
Он не ошибся. Рядом по наклонной гранитовой стене тек слабенький ручеек. Вода в нем оказалась на вкус совсем плохой, но Глагл все равно лизнул пару раз. Вода – это дар Ласкового Ми, его нужно принимать с радостью. Глагл лизнул еще разок и улыбнулся снова, чтобы Ласковый Ми почувствовал его радость. Гранит был мокрым и шершавым, как… Как Станкин язык.
…Вот теперь, когда есть и пить уже не хочется, можно пойти к самкам. К самкам, правда, можно всегда, вот только Глагл хочет именно к Станке. Вообще-то и к Станке можно всегда, просто с парой пищалок это намного безопаснее.
Плохо только, что самки обитают в Глубинке, и чтобы попасть туда, Глаглу придется пройти через ЗонаА. А в ЗонаА можно встретить старого Ауэрмана, что плохо, да и всех остальных тоцких выродков, что тоже не слишком хорошо.
Старого Ауэрмана всегда слышно издалека. Вот как сейчас – чуть ли не через всю Эскападу можно пройти, не думая о дороге, просто на голос. Голос громкий, грохочет, как камни при обвале, заполняет собой всю ЗонаА от самого пола и до самого… что там у нее сверху? И как он умудряется все слышать, когда так вот кричит? Однако умудряется же.
Глагл двинулся по дальнему междурядью ЗонаА, стараясь идти как можно тише. Он встал на цыпочки и даже слегка придушил пищалок, чтобы не запищали ненароком. По дальнему междурядью безопаснее: все выродки обычно сбиваются в стадо внизу, поближе к старому Ауэрману. Сидят, слушают… Как будто понимают что. Только это вррряд ли…
– И получается, что да, так и есть: первое кольцо – оно Кольцо Веры, – орал старый Ауэрман. – Эй, кто это мне тут гыкает? Это ты что ли, Бронто удумал мне тут гыкать? Ша, дурак! Ты, небось, дурною башкой своей подумал, что я про ту Веру говорю, которая об одной ноге? Ну, ту, что от остальных самок отбилась и теперь у вонючего баракчика обитается. А? Про нее подумал, ведь правда? Ну гыкни еще разок, если правда… А, то-то же! Вот я и говорю – дурак! Вот как раз таким как ты и хрен достанется царство небесное. Или божье, если плюнуть на синодальный перевод… Я про веру другую говорил, святую да непорочную. Ту, что в сердце человеческом живет-поживает и наполняет его теплом и ласкою. И это кольцо, которое Веры, из всех колец есть самое главное. Хотя все кольца так или не так по-своему главные, а такое, чтобы неглавным было, еще попробуй найди-сыщи, но ша! Кольцо Веры все ж таки чуточку главнее других будет, ибо когда спросили Ласкового Ми: «Скажи нам, Ласковый наш и Великий, блажен ли кто верует? И правда ли, что лишь верующий человек спасется, когда протрубит гудок архангельский – или там самарский – и наступит начало света?», он ответил только: «А как же!». Оттого и я говорю вам: верьте, дети мои униженные, оскорбленные! Надо верить. Причем быстро! Потому как чую я – грядет, ой грядет огненная колесница! Близится-приближается четвертое прибытие! А потом все – не успеешь сказать: ша! – как наступит полный армагеддон, а вместе с ним – начало света.
«Армагеддон… – подумал Глагл. – Совсем непонятно, но как хорошо-слышать! Не забыть бы…»
– И не останется в этом свете никого. Все умрут. Только те, кто успел поверить, может, унаследуют царство небесное, а может, и не умрут вовсе. Вот взять, к примеру, меня – три прибытия, смотри-ка, пережил – и хоть бы что. Потому как вера моя сильна оказалась. И оттого вновь говорю я вам, дети мои глупые, недалекие – верьте! – и не устану повторять эти слова снова и снова и так многожды-много раз – верьте, верьте, верьте! – и готов твердить об этом до тех пор, пока самый последний из сомневающихся не поверит и не возрадуется и не отдаст тело свое и душу бессмертную в сильные руки Ласкового Ми.
Тут старый Ауэрман внезапно замолчал, и сразу стало очень тихо. Глагл замер на месте, боясь пошевелиться. Он постарался даже не дышать, правда ничего у него не вышло…
Вдруг кто-то из выродков громко и протяжно застонал, заклокотал горлом, потом раздался звук, будто упало что-то. «Ага! – сказал старый Ауэрман. – Один готов…» и принялся дальше орать:
– Чую, чую я, дети мои блаженные, духом нищие, чую тех из вас, которые всем сердцем поверили Ласковому Ми. И душа моя оттого огромной радостью полнится-наполняется. Но чую я однако ж и тех, которые поверили не до конца, а только вполсердца. Больно и грустно мне за них, больно и грустно… Почему так случилось-приключилось, а? Почему? Может ты, Бронто, скажешь нам, почему так случилось? – старый Ауэрман снова замолк, ожидая ответа.
Глагл застыл на месте как та стеклянная сосулька, которая из земли растет неподалеку от пещерки Учтителя. Как раз на середине шага застыл, сильная нога на земле стоит, слабая – поднята. Так ведь можно долго простоять, прождать, пока Бронто ответит. У него ж и языка-то никакого нет. Если, конечно, новый вдруг не народился. А что, в тот раз… или даже в позатот… старый Ауэрман говорил, что случаются такие чудеса. Надо только верить сильно… Ох, скорей бы уже, а то на одной ноге долго не продержишься!
– Что молчишь? – заорал старый Ауэрман. – Думаешь, раз языка нет, так и отвечать не надо? Не-ет, все ответим! Вот наступит начало света и ответим тогда все. И есть у тебя язык, нет у тебя языка – перед Ласковым Ми все мы равны-одинаковы. Понял ты, глупенький? Говори! Впусти веру в сердце свое и говори. Говори как можешь!
Бронто страшно всхрапнул, потом снова привычно загыкал.
– Ну! – завопил старый Ауэрман.
– Гы, – тихонько ответил Бронто.
– А теперь два раза!
– Гы-гы, – еще тише сказал Бронто и заплакал.
– Да не хнычь ты, а запоминай, – почти человеческим голосом сказал старый Ауэрман. – Один раз «гы» – точка, два раза «гы», «гыгы» то бишь – получается тире. Понял? Теперь повторяй за мной. Две точки, два тире. Сначала «гы-гы», потом «гыгы-гыгы», повторяй!
– Гы-гы-гыгы-гыгы, – повторил Бронто и засмеялся.
– Во-от… А сказал ты сейчас, ежели обратиться к азбуке-морзянке, букву «Д». Которая – это если от морзянки перейти к кириллице да мефодьице – есть не что иное как «добро». Понял? И вот, значит, в этом разе мы и получаем, что второе священное кольцо Ласкового Ми – оно Кольцо Добра. Мало, ой мало, дети мои болезные, припадошные, просто сидеть-посиживать и верить не пойми во что. Надо еще, чтоб помимо веры добро в сердце было. А что есть добро? Скажи ты, к примеру, Янус, что такое из себя есть добро?.. Эй, куда ты? А ну, держать его!
Послышалась возня, чьи-то визги. Кто-то куда-то побежал. Кто-то обо что-то споткнулся и негромко заорал от боли. Кто-то довольно похохатывал. Таких было много.
– Держать, держать, не выпускать! – подбадривал Ауэрман. – Бегать-то мы все горазды. Пусть он нам скажет сначала, что такое добро. А не скажет, так мы ему таких отвесим… Мы ему харю набок-то свернем! Как одну, так и вторую. Будет потом всю жизнь сам с собой разговаривать. Ибо учил нас Ласковый Ми: добро, оно, конечно, должно быть, но быть-то оно должно с кулаками. Так что если кто…
– Мыфынки, – плаксиво заверещал Янус в обе своих луженых глотки. – Мыфынки, фынки…
– Что мыфынки? – удивился Ауэрман.
– Мыфынки. Довро – мыфынки. Фынки – довро.
– Так ты говоришь, что добро есть какие-то мыфынки?
– Фынки-мыфынки довро, – согласился Янус.
– Эй, что это ты мне суешь? Это что, и есть твои мыфынки? Да… Ох, дитятко мое грешное, в грехе зачатое, грешниками взрощенное… Никакие не мыфынки сие есть, а есть сие вервие обыкновенное. Веревка, если по-нашему, по-человечьи, говорить. И не добро это, никак не добро, а напротив-наоборот – скарб. Скарб земной, бесполезный, от которого не добро, а самое что ни на есть зло проистекает. Он тело грешное к земле притягивает, не дает ему воспарить душою к небесам и унаследовать там что положено. И лишь избавившись от скарба тягостного, от начала телесного, впускаешь ты в сердце свое добро. Вот так… Вот так… Да не держи ты! Ша, я тебе говорю! Чего вцепился-то? Отдавай веревочку, отдавай. Во-от, так-то оно и происходит, добро. Только через поделись с ближним… Настоящее добро, а не какие-нибудь там мыфынки твои с фынками… Ай, молодец! Вот молодец, сумел-таки! Перемог себя, жадность свою и злобу первородную из сердца выгнал, а на ее место тотчас же добро пришло и вместе с ним любость-ласковость. Что, Янус, чуешь, как добро внутри тебя переливается, тело твое как бы ласковым теплом заполняет? Эй, чего молчишь-то? Ты смотри у меня…
Раздался звонкий шлепок, как будто прихлопнули тарррантула. И сразу же одна голова Януса тихонько взвыла, а вторая заверещала что-то про довро с фыфынками.
– То-то же! – радостно сказал старый Ауэрман. – А раз уж ты у нас такой молодец оказался, разрешаю тебе, Янус, в порядке поощрения приблизиться к святыне и троекратно облобызать Ласкового Ми в пояс…
На этот раз шлепков было много, четыррре или даже семь. Какой-то выродок громко промычал непонятное «Биишь биишь питнацати… Биишь питнацати» и противно заржал. Янус тяжко закряхтел, не переставая скулить.
– Лобызай, лобызай, – приговаривал старый Ауэрман. – Пятикратно, по числу колец! Вот так… А теперь ступай. Ступай себе с миром… – Голос Ауэрмана стал громче. Глагл пошел быстрее. До конца ЗонаА осталось совсем немного. – Да, с миром в душе и с добром на сердце. И вы, дети мои сирые, убогие, последуйте примеру брата вашего, Януса, освободитесь от гнета ненужного, поделитесь им с ближним своим, да и дальний, ежели призадуматься – чем он-то хуже? И дальнему уделите от щедрости своей. И тогда воздастся вам сторицей! Приблизьтесь к Ласковому Ми и тогда, когда придет ваш час – а придет он, чую я, скорее скорого – не прахом зловонным смешаетесь вы с землей грешной, а вознесетесь к светлым небесам, как и сам Ласковый Ми вознесся на глазах у несметных толп изумленных зрителей. Да-да, у изумленных, значит, зрителей… Сам я, правда, не сподобился, да чернобЫльские потом рассказывали, те, что от второго прибытия… которые-то и Ласкового Ми, значит, доставили по назначенью…
Голос Ауэрмана снова усилился и как бы стал ближе. Глагл, сам того не замечая, замедлил шаг. Теперь ему казалось, что старый Ауэрман говорит только для него одного. И не голосом, а… Глагл не находил подходящих слов, чтобы сказать об этом. Говорить-без-слов. У него получалось так раньше, иногда. Особенно в тот раз, когда Учтитель попытался рассказать ему про вррремя. Тогда Учтитель страшно разозлился, нехорошо дышал, и если бы Глагл в последний момент не крикнул-без-слов, что есть силы: «Ты – мои ррродители», едва ли дело закончилось бы одной сломанной быковкой.
В тот раз обошлось.
А сейчас Глаглу казалось, что старый Ауэрман пытается что-то ему сказать-без-слов. И Глаглу, наверное, сильно повезло, что у него пока совсем плохо получается слушать-когда-говорят-без-слов.
– Так вот, когда они, изумленные, узрели чудо сие… и когда запели в едином порыве песню молитвенную, вознесенскую… на слова, значит, Вознесенского на стихи, получается, Мотусовского… тогда… значит, дальше было оно как? А так! Что если, к примеру, у кого из вас есть какой камень за пазухой… или, там, не камень, а, допустим-предположим, парочка пищалок… Мааленьких таких пищалок, вкуусненьких… Они же, маленькие, завсегда вкуснее кажутся… Тогда нам самое время вспомнить про третье кольцо на священном поясе Ласкового Ми, который, пребывая в духе, говорил нам: А НУ ПОДЕЛИСЬ С БЛИЖНИМ!
Глагл вздрагивает от резкого окрика и только теперь замечает, что стоит на месте, а старый Ауэрман находится всего в нескольких шагах от него.
Как он догадался про пищалок? Ведь не пискнула ни одна. Даже не пошевелилась… Неужели унюхал? Или, может, учуял?
Глагл не хочет делиться с ближним. Даже если он такой большой и страшный, как старый Ауэрман. Глагл перепрыгивает через пару рядов и бежит.
За спиной раздается крик Ауэрмана: «Держи его!», радостные вопли выродков, топот ног.
Только бы не споткнуться! Если споткнуться, то встать уже не дадут. Злые они, тоцкие. Злые и всегда голодные.
Ряды кончились, Глагла вынесло на ступени. Вверх по ступеням бежать некуда, быстро в стену упрешься. Затаиться наверху, забиться в какой-нибудь уголок и надеяться, что выродки не станут искать его там… Нет, в другой раз из этой затеи, может, что и вышло бы, но сейчас будет непррравильно. От старого Ауэрмана надолго не затаишься. Как нацелит свои ракушки – очухаешься только в царстве небесном на коленях у Ласкового Ми. Вон как кричит: «Покайся, маленький грешник, ибо… Эй, слышишь? Все равно ведь догоним!».
Попробуйте! Глагл бежит вниз, хотя выродки шумно перетаптываются как раз где-то снизу. Толпа выродков похожа на чудовище, у которого много ног и всего одна голова. Правда, до ступеней им еще далеко. Чудовище путается в собственных ногах, громко переругивается промеж себя.
Вниз, вниз, вниз… Глагл прыгает со ступени на ступень, придерживая пищалок руками. Пищалки, должно быть, от тряски, начинают шевелиться, царапают коготками грудь Глагла. Не упустить бы.
Глагл успел пробежать мимо выродков, как раз когда первые из них добрались до ступеней. Кто-то попытался ухватить Глагла за ногу чем-то длинным и неприятно липким. Одновременно чей-то голос прямо у него над ухом произнес: «Уже бишь… биишь… джвинацати!» Глагл свободной ногой ударил назад, не целясь. Куда-то попал. Длинное и липкое убралось.
Вниз, вниз, вниз… Ласковый Ми… Ни камня на пути, ни трещины… Пожалуйста! Глагл устал, он тяжело дышит. Выродки тоже должны устать, они громко и непонятно ругают Глагла. Только старый Ауэрман все равно кричит громче. «Остановись, железнозубый, я узнал тебя!» Он никогда не устает.
Вниз, вниз, в… Глагл с трудом удерживается на ногах, когда ступени внезапно кончаются. Где-то совсем рядом должен быть невысокий заборчик. Глагл перепрыгивает через него. Пищалки при этом все-таки слетают с шеи, но Глагл быстро нашаривает их на земле и вешает обратно. Все-таки он очень пррредусмотрительный! А если бы он не догадался связать пищалкам хвосты? Попробуй их тогда найди-сыщи, как говорит старый…
Сзади, очень близко раздаются приглушенные вопли, шум свалки, громкий деревянный треск. Это рушится невысокий заборчик. Глагл бежит по горелой дорожке и дорожка пружинит у него под ногами. Хорошо, когда пружинит, легко бежать. Плохо, что шагов совсем не слышно. Ни своих, ни чьих. Где они, тоцкие, далеко ли? Глагл бежит в сторону Пролома. Почему он так уверен, что бежит именно к Пролому, а не в какую другую сторону, к вонючему баракчику, например? Глагл не знает. Просто уверен. Просто он сначала думает, что, если он не хочет попасть в руки выродков, лучше бы ему бежать в сторону Пролома. А потом начинает бежать и чувствует, что бежит пррравильно.
Выродки так не умеют. Наверное. Это хорошо. И шагов на горелой дорожке совсем не слышно. Это тоже хорошо. Спасибо тебе, Ласковый Ми, я улыбнусь тебе потом, радостно, только бы сейчас старый Ауэрман…
– Да не туда! Куда вы тащитесь, дети содомовы, гоморровы? За мной! За мной все, там он! Чую я его…
Не уйти. Много их. А Глагл уже почти выдохся. До Пролома недалеко, за ним – Большая Эскапада, ни свернуть, ни спрятаться. И горелая дорожка кончается, все слышно будет. Догонят, обязательно догонят. Бросить им, что ли, пищалок? Жалко…
Надо попробовать по-другому. Там, в самом Проломе, с одной стороны в стене есть выбоинка. Маленькая, но, скрючившись, можно поместиться. Плохо, что открытая – обязательно найдут. Сами выродки не найдут – старый Ауэрман подскажет. Если только…
Глагл перестает бежать и, согнувшись пополам, пытается отдышаться. Устал, совсем устал. Лечь бы… Прямо на горелую дорожку, такую мягонькую… Нельзя. Не заметят – так затопчут, тут двоим не разойтись. Глагл идет вдоль слабой стены, ведя по ней рукой. Пальцы нащупывают пустоту. Выбоинка тут. Глагл заранее изгибается, одной рукой придерживая пищалок, другой прикрывая голову, но все равно задевает ею за верхний край выбоинки. Голова начинает болеть. Выродки устало пыхтят уже около Пролома. Даже старый Ауэрман замолк, похоже, тоже устал. Или причуивается? Надо скорее!
Глагл никогда раньше не пытался говорить-без-слов со многими. Только с одним. Но сейчас придется попробовать. Да, попробовать и постаррраться.
Глагл открыл глаз.
Он не мог сейчас видеть. Тут нечего видеть.
Но он пррредставил себе как он видит. Как из его глаза исходит тусклое зеленоватое свечение. Оно собирается в большое бесформенное пятно и колышется в воздухе прямо перед Глаглом. Пятно растет. Мало, надо еще! Чтобы всем хватило… Пятно разрастается до огромных размеров. Глагл заставляет его двигаться. Он находит пятном тоцких выродков. Он накрывает их пятном. Он чувствует их. Они в нескольких шагах от Пролома. Они устали, но еще сильны. Они голодны, но это не главное. Там, возле невысокого заборчика двое выродков остались раздавленными, так что голод – не главное. Они злые. Глагл не смог понять, почему, но они очень злые. И самый злой в толпе – старый Ауэрман. Он уже не может кричать. Он только подталкивает в сторону Пролома неповоротливых выродков и зачем-то теребит разлохмаченный конец отобранных у Януса мыфынок…
Сейчас…
Глагл закрыл глаз.
Глагл никогда раньше не пытался говорить-без-слов со многими. Сейчас он будет кричать-без-слов им всем.
Я побежал прямо. Прямо по Большой Эскападе. Вы слышите, как я бегу по ней. Я побежал прямо…
Голова раскололась от боли. Это было страшнее, чем три удара об стену. Чем много ударов. Глагл задохнулся…
Боль стала чуть слабее, когда первые выродки уже потянулись вдоль по Пролому. Теперь болело так, будто в голову Глагла пролезла пищалка и стала медленно прогрызать ее изнутри.
Пищалки! Глагл забыл придушить их! Сейчас они уже окончательно ожили, одна скреблась по шее, другая залезла на плечо, поднялась на задние лапки и стала тыкать в ухо Глагла своим теплым и твердым, как кончик мизинца, языком. Но пока они не пищали. Хорошо, что пока не пищали…
Выродки шли друг за другом меньше чем в шаге от затаившегося Глагла. Он зажал рукой рот, чтобы они не услышали его дыхания. Другую руку он положил на сердце, чтобы не так билось. Глагл вздрогнул, когда услышал совсем рядом хриплый голос старого Ауэрмана:
– Пошевеливайтесь, дети эпохи. Он уже близко. Слышите, как стучит пятками по асфальту?
Последний в колонне выродков, проходя мимо Глагла, чуть слышно сказал: «Биишь дишти». Что-то гибкое, покрытое холодной слизью, мягко коснулось плеча Глагла и тут же исчезло.
Когда шум затих, Глагл вылез из выбоинки, хотя вылезать не хотелось, а хотелось остаться, отсидеться, отдохнуть, и двинулся в обратную сторону, к ЗонаА. И даже дальше, в Глубинку.
…Хорошо, что Глубинка со всех сторон окружена небольшим возвышением. Иначе сколько бы народу туда попадало, поразбивалось насмерть. И на радость самкам… Редко когда им удается поесть вдоволь. Оттого они и ругаются всегда. Лежат и ругаются. А что им еще делать? Они же самки. Вот и сейчас… Глагл сначала услышал, как внизу переругиваются между собой самки, пошел медленнее и сразу же наткнулся на возвышение. Он начал искать ступеньки, чтобы спуститься. Ступеньки были не каменные, как в ЗонаА, а железные и отдельные друг от друга. Они крепились к двум железным трубам, за которые нужно держаться, когда спускаешься в Глубинку. Трубы огибают возвышение и достают до самого дна.
Глагл быстро спустился и осторожно двинулся по неправдоподобно ровному и очень скользкому полу Глубинки. Учтитель сказал однажды, что когда-то Глубинка была доверху заполнена водой и люди в этой воде могли… Нет, Глагл не запомнил слово. Он очень старался поверить Учтителю тогда, но так и не смог. Легко верить, когда тебе говорят о том, чего ты никогда не знал. Например, когда Учтитель показал Глаглу кое-что, и сказал, что оно светится зеленым цветом, Глагл поверил сразу. Теперь Глагл знает, как это, светиться зеленым цветом. Но Учтитель сказал, что цвет может быть не только зеленым и Глагл не согласился. Может быть оттого, что почувствовал: Учтитель сам не до конца в это верит. Тогда Глагл еще мог не соглашаться, с обеими-то здоровыми быковками… Когда Учтитель рассказывал про Глубинку, полную воды, Глагл только сделал вид, что поверил. Тяжело верить, когда точно знаешь: не бывает столько воды. Не может быть…
Глагл медленно идет между неровными рядами лежаков, стараясь ни на кого не наступить. Он не решается позвать Станку, чтобы другие самки не услышали. Только они все равно услышали. Пищалки распищались. Как будто почувствовали, что недолго осталось пищать. Глагл быстро заткнул им рты, но поздно…
Самки зашевелились, повставали с лежаков, потянулись на писк. Их стало много. Самки ничего не говорили, только громко дышали, и их руки тянулись отовсюду. Сначала они натыкались на пищалок, Глаглу приходилось постоянно отталкивать ненужные руки, потом нащупывали самого Глагла, ласкались. Самки обступили Глагла, не давая пройти. Глагл ладонью проводил по ним спереди, искал Станку. Станки нигде не было. Тогда Глагл мягко раздвигал самок и шел дальше. Ладони гладили. Колени гладили. Что-то еще гладило. Сразу несколько рук ухватились за самость, раздалось дружное хихиканье. Значит, недавно приходил Эбол. После Эбола всегда плохо приходить. Обидно как-то…
Скрываться теперь было незачем и Глагл позвал:
– Станка!
– Я тут! – откликнулось сразу несколько голосов и новые руки протянулись к пищалкам.
Глагл закрутился на месте, стряхивая жадные руки. Он знает, что Станка не умеет говорить. Нет, она не из молчаливых, нет!.. Просто у нее плохо получаются слова… Но все равно на всякий случай Глагл потрогал новых самок спереди. Станки не было. Не было даже ничего похожего. Тогда он еще раз позвал:
– Станка!
– А-а! – сказала она откуда-то из дальнего угла, и Глагл узнал ее голос.
Самки сильно мешали, но Глагл все равно смог пробиться сквозь них. Он пробрался в дальний угол, отыскал Станкин лежак и положил на него пищалок. Другие самки сразу же перестали мешать. Так у них принято.
Лежак легко скользил по гладкому полу. Пока Глагл оттаскивал его в сторону, подальше от остальных самок, одна из пищалок смолкла. Глагл всегда сначала давал Станке пищалку или что-нибудь другое, тоже съедобное. От этого Станка не то чтобы становилась ласковей, а как бы… не хватает слов! Просто меньше кусалась.
– Станка… – ласково говорит Глагл и кладет ей руки на грудь.
Станка не отвечает, она доедает вторую пищалку.
– Станка… – еще ласковей говорит Глагл и кладет ей руки на вторую грудь. Ни у одной самки больше такого нет. Почему у Глагла не четыре руки? Как, например, у Фимки Серого.
– А-а, – невнятно отвечает Станка, облизываясь.
– Только не кусайся, – просит Глагл. – Хорошо?
– А-а-о…
Она и вправду не кусалась, только иногда вдруг начинала стонать, громко и не страшно, отчего другие самки тут же переставали ругаться и начинали глупо хихикать, а Глаглу это не нравилось, и он постоянно говорил Станке на ухо: «Тише, тише…», но она все равно не слушалась, и Глаглу это нравилось, потому что ни с кем больше ему не было так хорошо-от-самки как со Станкой, но самки хихикали, и он опять просил: «Тише!», а она стонала, и тогда он ей сказал-без-слов то же самое «Тише!», и она сразу замолчала, окутанная тускло-зеленым, только перебирала во рту обслюнявленные пальцы, и стало слышно, как в животе у Станки тихонько и очень грустно пищит пищалка, она пищит непрерывно, потому что Станка, глупенькая, все-таки проглотила ее с головой, и Глагл снова повторяет: «Только не кусайся…», обращаясь непонятно к кому, и он улыбается, потому что ему радостно, и думает: «А вдруг все-таки укусит… А вдруг все-таки… А вдруг…»
И она не успевает укусить…
…Глагл больше не хотел есть и самку. Он хотел на урррок. И он пошел к Учтителю. Чтобы стать еще умнее. Может быть, даже умнее самого Учтителя. После Станки все кажется простым и понятным. И пррравильным.
По пути к Учтителю Глаглу пришлось еще раз пройти мимо ЗонаА, но теперь, без пищалок, это было намного безопаснее. Он даже остановился ненадолго, чтобы послушать старого Ауэрмана. И присел на скамеечку, совсем как выродок, правда, выбрал скамеечку подальше. На всякий случай.
– А уж касательно-относительно пятого и последнего кольца Ласкового Ми сказать можно только одно… То есть, сказать-то завсегда можно только одно… Тебя, Янус, и таких, как ты, я сейчас не имею в виду. Значит, сказать-то можно одно, а вот подумать можно многое. Ох, многое… Так вот, про пятое кольцо, в чем его своеобычность – и подумать-то можно только одно… Хотя кто верит – он не думает. Зачем ему думать, когда он и так знает, что пятое кольцо, из всех колец самое последнее-распоследнее – оно Покаяния Кольцо. Ибо как говорил Ласковый Ми? А так! Кто, значит, покается, тому, значит, все я и прощу. Сразу же! И истинная благость человечья не в том заключается, чтобы человек не грешил – какой же он человек, когда без греха-то! – а в том, чтобы каялся вовремя. Погрешил-покаялся, погрешил-покаялся, вот так-то! И так постепенно, со временем, человек кающийся сам себя через покаяние очищает, вся грязь и вся муть из евойного нутра выходят, а заполняет его после этого… Что?
Старый Ауэрман возвысил голос и даже перестал хрипеть.
– Что? Давайте, дети мои просветленные, одной ногой уже царство небесное попирающие… Ты, Кентенок, считай, двумя ногами… Давайте вместе скажем, что заполняет нутро человечье, душу его бессмертную и сердце? А? Давайте-ка скажем хором!
– Гы-гы-гыгы-гыгы! – прогыкал Бронто.
– Умница! – похвалил старый Ауэрман.
Тут уж все захотели побыть умницами, заорали, замычали, заревели, завыли, заржали – кто как мог. Совсем молчаливые стали стучать по скамейкам и ногами топать. Даже Бронто снова загыкал, хотя точно известно – старый Ауэрман два раза подряд никого никогда не хвалит.
– Мыфы… – начал было Янус, но тут же укусил себя, должно быть, за ухо, и сказал: – Довро!
– Оуо-о-о! – крикнул кто-то и забился, закатался по земле.
– И-и, и-и-и-оо! – добавил Кентенок.
– Добро, добро, добро, добро, – забормотал Эляш, с каждым разом все громче, и бормотал бы так еще долго, если бы кто-то не приложил его от всей своей бессмертной души по затылку, сказав при этом:
– Биишь сими… Бишь сими…
– Ша! – сказал старый Ауэрман. Все затихли, только кто-то молча свалился со скамейки и там затих. – Правильно вы все говорите, добро – оно добро и есть, тут уж как попишешь, так и прочтешь. А к нему, к добру, то бишь, прилагаются-присовокупляются еще и вера святая, любовь возвышенная, да ласковость. И все это приходит к человеку через покаяние. Так что кайтесь, дети мои, увечные да калечные, кайтесь чаще! Вот хоть Ласкового Ми взять – уж на что он безгрешный да ласковый был, а покаяться тоже не забывал…
Глагл отчего-то снова почувствовал себя неуютно. Захотелось встать и уйти. Он и встал, однако уходить пока не спешил. Пррроповеди старого Ауэрмана заворрраживали.
– Покаяньицем, да молитовкой… Молитовкой да постиком… Конечно, такому из вас, который, значит, весь из себя… Весь такой себе на уме, значит… Ему, конечно, чего же каяться? Он, значит, своих пищалок употребил-оприходовал, про ближнего своего и думать забыл, да к тому же, значит, прелюбодейским грехом тело осквернил… Итого, значит, получается: смертоубийство, чревоугодие… Плюс еще это… Да, итого ровно три смертных греха! Чего ж ему теперь каяться? Не-ет, такому каяться совсем ни к чему. Нет, такой человек – пусть он мимо идет-пешеходствует…
Глагл быстро двинулся прочь от старого Ауэрмана и его выродков. Никто не гнался за ним, но Глагл все равно невольно ускорял шаг, вздрагивая от каждого выкрика старого Ауэрмана, который снова принялся грозить началом света, четвертым прибытием и тем, что самолично встанет на входе в царство небесное, или божье, это уж от перевода зависит, и хрен туда тогда пролезут такие как… Глагл уже почти бежал, когда старый Ауэрман предложил помолиться во имя Отца и Сына и Ласкового Ми и спеть вознесенскую молитву, и те из выродков, которые могли говорить, запели или хотя бы замычали, остальные – принялись отбивать ритм, каждый – свой собственный, а старый Ауэрман только задавал темп, обрывая слишком уж затянувшиеся вопли.
– На трибуунах станооовится ти-и-и-и… – выли выродки.
– Ша! – орал старый Ауэрман
– До свидаанья, наш Лааасковы Ми-и-и-и… – выли выродки.
– Ша! – орал старый Ауэрман.
А потом Глагл забежал за угол ЗонаА и сразу стало тихо. Только эхо его шагов… Только эхо… Эхо…
…Учтитель живет в небольшой пещерке рядом с кладбищем. Говорят, там раньше жили семилапатинские, те, у которых по семь лопаток было на спине, по семь рук, значит, сбоку тулова. Семь рук – не две руки, в драке им, по слухам, равных не было. Один семилапатинский троих стоил, а то и больше. Только померли они давно. Питомства у них не было, да и быть не могло, так они все и померли. Оттого и кладбище. И хоть валялись на нем все больше кости, – мясушко – оно всегда мясушко, грех ему пропадать, – пахло возле Учтительской пещерки все равно плохо. Хуже чем везде.
– Пррривет! – говорит Учтитель. От звука его голоса Глагл сразу успокаивается. На сердце становится легче и как будто даже прохладней. Неважно, что говорит Учтитель, лишь бы говорил, не спеша так, негромко, совсем непохоже на крики старого Ауэрмана, но все равно всегда интеррресно. А Глагл слушал бы. Учтителя всегда хорошо-слышать. «Хорошо-слышать…» – вспоминает Глагл.
– Учтитель, а что такое армададон? – спрашивает он, опускаясь на пол поближе к Учтителю.
– Арррмагеддон? – рычит Учтитель. – Вот я устрррою сейчас кому-то арррмагеддон! Опять старррого Ауэрррмана слушал? Сколько ррраз тебе говорррил – нечего слушать этого брррехуна! Ты б лучше сначала здоррроваться научился, как всем воспитанным людям положено, а потом уж и вопррросы задавал бы. И учти, если еще ррраз…
Глагл улыбается. Радостно. Когда Учтитель произносит свое первое «учти», это значит – начинается урррок.
– Хм… Значит, арррмагеддон? А еще о чем он говорррил, этот старррперрр?
– Про огненную колесницу говорил. Про какое-то прибытие, четверрртое, кажется. Про пять священных колец. Про то, как…
– Ладно, ладно, понял я… Четверрртое, говоррришь, прррибытие?.. Что ж… Вполне возможно, что и четверрртое… Только как же этот старррый пень об этом узнает? У него же нет…
– Чего? – быстро спрашивает Глагл.
– Да так, ничего… – отвечает Учтитель и замолкает надолго. Глагл тоже молчит, только придвигается к Учтителю еще ближе. Наконец, Учтитель говорит:
– Огненная колесница, значит… Думается мне, рррановато тебе пока знать о таких вещах, да что ж теперррь поделаешь. Ррраз Ауэрррман об этом заговорррил, значит, скоррро может стать и поздновато. Лучше уж заррранее подготовиться, чтобы повести себя пррравильно, если что… Слушай, ррраз такое дело. Слушай и не перрребивай…
И Учтитель рассказывает.
Прибытий было три.
Огненная колесница, она же поезд, по-простому говоря, как называли ее мои родители… Ррродители? Черррт! Я же пррросил не перрребивать!.. Так вот, с него, с этого поезда первого, как говорится, все начало быть, что начало быть. А что не начало, то, стало быть, началось со второго. Шучу. Да ты не смейся, ты слушай… Первый поезд и привез сюда всех людей, которые здесь живут или жили когда-то. Теперь уж, считай, только тех, кто жили: от первого прибытия один старый Ауэрман и остался. Да еще Вера одноногая, та, что возле… Ну, ты знаешь… Может, еще из молчаливых кто, так у них ведь не спросишь. Короче, с первым прибытием появились и люди. Что? А мне, знаешь ли, плевать, что по этому поводу думает это старррое трррепло. Нет, не Ласковый Ми наш мир создал. Скорее, для него этот мир создали. Только он, видишь ли, не пригодился. Слишком хорош оказался этот Ласковый для нашего мира. Вот и свезли сюда нас, то есть, предков наших, самых первых здесь людей. Хотя те, кто нас сюда свозил, людьми нас совсем не считали. Мутантами звали, понимаешь. Недочеловеками. Да… Среди прочих прибыли на первом поезде и мои родители. Там же, наверху, не особенно разбирали, у кого рука-нога лишняя, у кого во рту зубов три ряда, а кто просто мысли чужие читать умеет – всех собрали, посадили в поезд – и сюда, за сто первый километр в глубину, на запасной – на случай атомной войны – стадион, подальше от глаз мировой общественности. Олимпиада у них, понимаешь ли, восемьдесят!.. Ррродители? Сколько ж ррраз тебе одно и то же рррассказывать? Не надоело еще? Что ж, мне не жалко, могу и повторррить. Да, я, наверное, единственный такой здесь, кто своих родителей знает. Особняком они поселились, отдельно от остальных, особняком и жили. В этой как раз пещерке. Так и дожили, тихо и мирно, до второго прибытия. Как раз примерно тогда я и народился. Не стали они меня в стадо общее, к молодняку, отдавать. Тогда уже все общее было, и женщины, самки, по-вашему, и дети… Нас, мое поколение, выношенное и рожденное под землей, в шутку нарекли детьми подземелья. Говорят, была когда-то такая книжка. С каррртинками… А вот таких, как ты, Глагл, звали уже внуками андеграунда. Ан-дег-ррра-ун-да, понял? Впрочем, это я опять куда-то не туда… Да, короче, все дети тогда уже были общие. А меня вот родители оставили, решили сами воспитывать. Они у меня учителями раньше были, преподавали… сейчас… в сто сорок второй средней школе (ты же любишь крррасивые слова) математику и историю. Математика – это счет. Ррраз, два, тррри, много. Молодец! А история… Нет, боюсь, сейчас не объясню… Родители меня и воспитали. Знания, так сказать, передали. Только толку мне от них, от знаний этих… Твои ррродители? Ну ты спросил! А я почем знаю? Да кто угодно! Может, старый Ауэрман с одноногой Верой. Что дергаешься, страшно стало? А может и я сам. А что? Тут, сам понимаешь, ррразвлечений мало. Только есть да ррразмножаться. Пррричем, есть-то особо нечего… Да какая, в конце концов, разница! Родился ведь как-то, вот и славно. Вот и хорррошо… На чем я?.. Да, значит, второй поезд… На нем тоже люди приехали. В большинстве своем, чернобЫльскими они себя называли. Они же и статУю резиновую привезли, вокруг которой вы теперь пляски свои устраиваете. Да, этого вашего Ласкового Ми… Только они говорили, что у них там, наверху, свой Лаковый Ми остался, живой, но тоже богом отмеченный. По прррозвищу Горррби. Нет, наверху – это не в царстве небесном, а просто на том свете. И даже еще проще – там, где свет. А что касается этой статУи резиновой…
– Ой, нехорошо так говорить! – не выдерживает Глагл. На всякий случай он чуть-чуть отодвигается от Учтителя и прикрывает ладонью криво сросшуюся быковку. – Непррравильно! Он, Ласковый Ми, все грехи наши на себя принял, а все равно в царство небесное вознесся… Прямо на глазах… Прямо… – и втягивает голову в плечи.
Рука Учтителя возникает рядом с Глаглом, но не делает больно, а только легонько треплет по плечу. Ласково.
– Дурррачок!
Он-то, может, и вознесся, только мы все из-за него под землю спустились. Так спустились – дальше некуда! Ну, да мы что-то все не о том… Да, было и третье прибытие. Я тогда уже большой был. Вот, как ты сейчас… Только я к поезду не пошел. Не знаю почему, испугался вдруг чего-то. Может, гудков, они громкие такие были, долгие… А вот родители – они пошли… Пошли, а назад так и не вернулись. И не нашел я их потом. Там много чего, на перррррр… извини… в общем, там, куда поезд приходит, много чего осталось, но вот родителей своих я там не смог найти. Может, раньше кто утащил, а может… черт его знает… А в живых тогда остались немногие. Только молодняк, те, что ходить не могли, умные и осторожные, вроде меня, да те, кто еще раньше успел умом двинуться. Ну и такие, как старый Ауэрман, конечно, тоже сбереглись, что с ними станется… Какие? Ладно, подрррастешь – узнаешь… Никого не привез третий поезд. Из людей – никого. Только скорррбь и стрррадание, как сказал бы этот божий пасынок. Подпасок душ человеческих… А теперь, если, конечно, Ауэрман не врет, ожидается четвертое прибытие… Одного я не пойму – как ему удается определять время прибытия? Без приборов, без ничего. Рельсы он что ли слушает? Или как? Нет, вот я бы, допустим, смог, меня еще родители научили. Отец, когда к поезду уходил, сказал «Смотри-ка, вроде пока все сходится» и отдал мне свои… Кстати, ты еще помнишь, что такое время?
Глагл помнит.
– Вррремя– это абстрррактная категорррия. Ее надо оперррировать.
– Ну… В целом, верррно. Только не ее, а ею. А если уж ее, то не оперррировать, а измерррять. Для этой цели служат часы.
– Ча… Сы… – произносит Глагл и фыркает. – Плохо-слышать! Пусть лучше «кое-что», так лучше-слышать.
– Крррасивее звучит? – Учтитель смеется. – Ладно, пусть будет кое-что. Только на будущее учти…
– Учтитель, а покажи мне еще раз кое-что! – просит Глагл.
Учтитель, наверное, и сам бы предложил, просто Глаглу не терпится. И Глагл чувствует, что Учтителю это нравится. И тогда он говорит:
– Пожалуйста.
– Сейчас…