Шестая Бастионная Крапивин Владислав

«На рейде ночном легла тишина…»

«Ой вы, ночи, матросские ночи…»

«Плещут холодные волны…»

А потом разухабистая:

«В кейптаунском порту с какао на борту «Жанетта» набивала такелаж…»

Может быть, Володя глушил тоску по океанам: из-за сломанной и плохо сросшейся руки он не попал в морское училище-Гитара начинала рокотать тише и печальнее. Это наступало время песни о Диего Вальдесе, которого не пощадила судьба – сделала из вольного бродяги верховного адмирала. Потом на одних басовых струнах звучал тревожный киплинговский марш:

  • Осторожно, друг: бьют туземцев барабаны —
  • Они нас ищут на тропе войны…

Дядя Боря иногда подпевал, а чаще молча слушал да подбрасывал в печку дрова. (Вот и Лешка Шалимов, Володин брат-пятиклассник, принес полешки). Дядя Боря прикуривал, ухватив желтыми пальцами выпавший на железный лист уголек. Лицо его было неулыбчивым.

Он был в душе поэтом и путешественником, но жизнь получилась не такая. Надо было помогать матери и родственникам, пришлось работать поближе к дому на конторских должностях. Да к тому же не пойдешь в матросы с больным позвоночником. Но дядя Боря никогда не жаловался на судьбу и печальным бывал редко. Пожалуй, только во время песен. Наверно, они напоминали, что он до сих пор не видел моря…

Я ловлю себя на том, что далеко ушел от разговора о Севастополе. Но мне хочется вспомнить подробности тех дней, когда я впервые ощутил тоску по этому городу. Все это неразрывно: комнатка с одним окном, старые ходики, гитара, афиша на стене, хорошие люди, которые грустили о море. И книга, которую я стащил у Лешки Шалимова.

Это случилось в начале июня. Дяди Бори не было дома, и я от нечего делать зашел к Шалимовым. Лешка сердито мастерил из загнутой медной трубки и гвоздя пугач-хлопушку. На меня он глянул с хмурым равнодушием. Вообще-то мы были хорошими знакомыми, почти приятелями, потому что несколько лет жили рядом. Но иногда Лешкин возраст брал свое, и тогда я чувствовал себя малявкой. Случалось, что Лешка с друзьями-ровесниками хихикал над моими большими ушами и пугал мохнатыми гусеницами, которых я жутко боялся. В те дни, о которых я рассказываю, он дразнил меня непонятным прозвищем Кнабель. Дразнил за голубой нарядный костюмчик – мне прислал его в посылке отец (он еще не демобилизовался и служил в Германии). Прозвище было обидным и несправедливым, потому что я обновкой нисколько не хвастался. Просто больше не в чем было ходить, все прежние штаны и рубашки поистрепались.

Впрочем, Лешкины дразнилки были беззлобные. А по-настоящему злился он, если к нему лезли под руку во время важной работы. Поэтому я не стал соваться и разглядывать пугач, а смирно присел на укрытую суконным одеялом койку.

На коричневом сукне лежала книга. На книге были разлапистые якоря и парусные корабли. И слова: «С. Григорьев. Малахов курган».

«Тюх… Тюх-тюх-тюх…» – затолкалось у меня сердце. Все, что было связано с морем и парусами, приводило меня в волнение. Книгу я тихо открыл и стал читать, как десятилетний мальчик Венька стоит на крыше своего дома и смотрит на входящую в бухту эскадру.

Страница за страницей… Я листал их неслышно и сидел не шевелясь, хотя ныла спина, а колючее одеяло кусало ноги. Я боялся лишним движением напомнить про себя Лешке. Если с пугачом не заладится, Лешка книгу отберет, а самого меня выставит.

Видимо, с пугачом ладилось. Лешка, не сказав ни слова, ушел, а через минуту на дворе грохнуло и перепуганно завопили куры. Выстрел встряхнул меня. Надо было принимать решение. Сказать Лешке «дай почитать»? Он может ответить «бери», а может и буркнуть «сам читаю», или «не моя», или «иди ты на фиг, Кнабель»…

Я непослушными пальцами расстегнул на животе перламутровые пуговки, запихал книгу под куцую заграничную рубашечку и боком скользнул на кухню, а потом в комнату дяди Бори. Щелкнул на двери крючком и замер с книжкой у стола…

Через какое-то время (кто его знает, через какое!) Лешка задергал дверь.

– Кнабель! Это ты стырил книгу?

– Сам «Кнабель», – дерзко отозвался я, уповая на прочность крючка.

– Ну ладно, Славка. Давай сюда… – сказал Лешка довольно миролюбиво.

– Я только маленько почитаю.

Дверь задергалась изо всех сил.

– Давай сюда, кому говорят!

– Жила! Все равно не дам, пока не дочитаю! – отчаянно сказал я, потому что расстаться с повестью о Севастополе было выше сил.

– Ну, только выйди, – нехорошим голосом предупредил Лешка.

В окно я увидел, как он присел на крылечко и стал скоблить спички для пугача.

Выходить я не собирался. Но в любую минуту мог явиться кто-нибудь из Некрасовых и пришлось бы отпереть дверь.

Я тихо откинул крючок. Потом проник в незапертую квартиру к Некрасовым, а оттуда через окно выбрался на улицу.

Домой я не пошел. Чего доброго, Лешка явится за книгой и туда. Я забрался в гущу желтой акации в сквере у цирка и просидел там с «Малаховым курганом» до вечера. Потом читал дома допоздна, а кончил к середине следующего дня, когда за окном плескался и лопотал теплый июньский дождик, перебиваемый солнечными вспышками.

Виноватый, готовый к заслуженной каре, но все равно счастливый, понес я книгу Лешке. По лужам. Лешка встретил меня миролюбиво. Даже не сказал «Кнабель». Может, потому, что я был босой, с ногами, заляпанными до колен грязью, а голубой костюмчик, истерзанный и перемазанный в пыльных кустах акации, потерял свой заграничный блеск. А может, Лешку подкупила моя виноватость. Или он что-то понял… В общем, он улыбнулся распухшими после недавней драки губами и самокритично произнес:

– Ловко ты вчера меня обкрутил… – Потом вытащил из кармана пугач и великодушно предложил: – Аида, жахнем…

Я побаивался жахать. Но признаться в этом Лешке… К тому же десятилетний Венька из повести «Малахов курган» не боялся палить из настоящей мортиры и даже медаль за свою стрельбу получил.

И мы за помойкой по очереди грохнули зарядами из пяти спичек (и я даже почти не жмурился). А про книгу Лешка сказал:

– Да ладно, у меня сейчас «Восемьдесят дней вокруг света» есть. А эту читай еще, если охота…

И я читал еще. На второй раз и на третий. Не спеша. Про Веньку и про Нахимова, про гибель кораблей, затопленных у входа в бухту, и про матросов на бастионах. В книге было много печального, но сильнее печали была гордость. Спокойная такая гордость людей, которые дрались до конца и сделали все, что могли. Тогда я впервые, смутно еще, почувствовал, что в самые тяжкие дни гордость для человека может быть утешением… Если он держался до последнего, если не сдался…

А еще в книге был сам город. Севастополь. Я читал о жутких бомбардировках, о развалинах и пожарах, но сквозь дым военного разрушения продолжал видеть мирный и солнечный город у необозримого моря – тот, который видел Венька с крыши в начале повести. Тот, который нужен был мне. Уже тогда я представлял его совершенно отчетливо. Синие-синие бухты, желтые слоистые обрывы, оранжевую ребристую черепицу на белых домиках, каменные лестницы в запутанных переулках, полукруглые равелины с амбразурами, маяки и бастионы…

Я рассматривал рисунки. Они были сделаны тонкими штрихами, очень понятно и удивительно похоже на то, что написано. Портреты севастопольцев, корабли, орудия. Может быть, сейчас эрудированные критики-искусствоведы нашли бы эти картинки излишне реалистичными и несовременными, не знаю. Мне они нравились. Не меньше, чем сама книга.

Потом, уже взрослым, я узнал, что рисунки для книги делал художник Павел Иванович Кузьмичев, который много лет работал в журнале «Пионер».

Однажды в редакции «Пионера» сильно затянулось какое-то совещание, и я провожал Павла Ивановича домой. Мы ехали в такси по вечерней Москве. По дороге я рассказал, как читал в детстве «Малахов курган» и как мне нравились иллюстрации.

Павел Иванович расчувствовался. И стал вспоминать, с какой радостью работал над рисунками,

– Сергею Тимофеевичу они тоже нравились… Мы с ним хорошо знакомы были. Знаете, я ведь помню, как он работал над своим «Курганом». С любовью работал, переживал. Однажды встречаю, а он говорит просто со слезами: «Похоронил я сегодня свою Хонюшку…»

Хоня – это старшая сестра Веньки, она умерла во время обороны города. Я помню в книге ее маленький портрет – на фоне покосившихся, торопливо сколоченных кладбищенских крестов…

Мы с Павлом Ивановичем поднялись к нему в мастерскую и засиделись до полуночи. Он подарил мне свою гравюру «1942 год». Одноногий солдат на костылях движется куда-то по размытой дороге, а на горизонте разрушенный город.

Войны не щадили ни людей, ни города…

После Первой обороны от Севастополя остались груды обгорелых камней. А в те дни, когда я впервые прочитал об этом лучшем на свете городе, он опять лежал в развалинах. Я это знал, и от такого горького знания у меня временами появлялась тяжкая, совсем не мальчишечья тоска. Все равно как если бы у меня на глазах разграбили, расстреляли; разбомбили мою улицу Герцена. Мне даже снился тогда пустой черный сон: будто я и мама идем откуда-то осенним вечером, сворачиваем с улицы Дзержинского к нашему дому – а дома нет. Угольные, мокрые от дождя развалины, обгорелый, обломанный тополь, желтая лампочка на кривом столбе, а вокруг нее летящий бисер дождя. И глухо, мертво вокруг. Я поворачиваюсь к маме, но и мамы уже нет. И некуда бежать, бесполезно звать, потому что пусто и темно – везде… И я стою без слез. И не страшно даже, а только чудовищно одиноко и беспросветно.

Избави нас судьба от таких снов…

Дядя Боря говорил, что Севастополь уже восстанавливают и через несколько лет он будет лучше прежнего. Это меня утешало (хотя не надо, чтобы «лучше», пускай станет такой, как прежде!). А еще утешало, что враги заплатили за севастопольские развалины ой-ей-ей какой ценой! Это была та самая гордость, которую я впервые почувствовал в книге «Малахов курган». Даже больше – это была гордость победителя. На капельку такой гордости я имел право: мой отец тоже был на этой войне. Ну, пускай не в Севастополе, но война-то была общая для всех солдат и для всех городов. Папа кончил войну в Берлине и расписался на рейхстаге, и есть у него медаль «За победу над Германией» и орден Красной Звезды…

Только что-то все не едет и не едет домой он…

Как-то в конце августа тетя Лена, Лешкина мама, спросила:

– Эй, бывший соседушка, хочешь в кино?

Она работала администратором в кинотеатре имени Двадцатилетия ВЛКСМ. В просторечии этот кинотеатр назывался «Детский». Тетя Лена иногда брала компанию ребят со двора и проводила в зал по знакомству, без билетов. Контролерши ставили нам несколько стульев в углу у высокой печки, а кое-кто из нас усаживался на половицы. Экран был невысоко от пола, сидели мы совсем близко от него, и мерцающее чудо черно-белого кино буквально обнимало нас.

Новых фильмов было немного. Но и старые для нас, мальчишек, были открытием. Сопя от волнения, мы смотрели «Щорса» и «Чапаева», «Пархоменко» и «Котовского», «Мы из Кронштадта» и «Юность Максима»…

В этот раз с тетей Леной пошла привычная наша компания. Я теперь вспоминаю ее и вижу четко, как на фотографии. Рыжий недруг Толька в пыльных оранжевых трусах до колен, прожженной на пузе полинялой майке и громадной кепке – он воображал себя знаменитым вратарем из одноименной картины. Толькина длинная и прыщеватая сестра Галька в кокетливом венке из поздних одуванчиков и выгоревшем до белизны платьице. Вовка Покрасов – стриженный под машинку, с распухшим носом (треснулся о стропилину, когда мы лазили по чердаку), в обвисшей безрукавке и гремучих брезентовых штанах до пят. Лешка в мятых, но почищенных брюках и новенькой ковбойке – поскольку на глазах у матери. И я в своем «трофейном» костюме, потерявшем уже небесный цвет и перламутровые пуговки, – вместо них пришиты были честные латунные пуговицы со звездочками, а одна даже с якорем… И все мы, кроме Гальки и Лешки, босиком, исцарапанные в бурных дворовых играх и футбольных схватках… Только не помню, какой же это год: сорок шестой «ли сорок седьмой?..

– А какое кино? – спросил я у Вовки.

– Вот балда, не слыхал, что ли? «Малахов курган»!

Что? Нет, правда? Вот чудо-то… Неужели я увижу то, про что читал в Лешкиной книжке?

Нет, было не «про то». Было про войну с немцами. Совсем недавнюю. Про гибель нашего эсминца, про немецкие танки, про пятерых моряков, которые не пустили эти танки в Севастополь. Очень просто не пустили – пошли под гусеницы с гранатами.

Просто?..

Попрощались, отложили ненужные тяжелые пистолеты, взяли по связке гранат и пошли, один за другим. Навстречу лязгающим махинам. Зная, что через несколько секунд вспышка и потом – ничего…

Ни-че-го.

…В то лето меня часто мучила мысль, которая когда-нибудь приходит к каждому человеку: зачем я живу, если все равно будет конец? Если все равно наступит момент, когда меня не станет? Понимаете, меня! Совсем не станет. Тогда зачем все на свете? Зачем что-то делать, ходить в школу, куда-то спешить, с кем-то дружить, читать книги? Ведь все равно … Эта мысль хватала за сердце неожиданно, во время игры, купанья в реке, запуска змея. И тускнел яркий день. Страха не было, но становилось необъяснимо и безнадежно: зачем?.. Потом эта мысль милостиво отступала, давая место радостям жизни. Но я знал, что она, эта оглушающая, как удар, тоска может упасть на меня снова, и боялся заранее. Потому что понимал: ответа я не найду.

И вот – это кино. Про жестокий, про смертный бой, когда спасенья нет. Как пять человек зло и спокойно сами идут навстречу смерти.

Почему спокойно?

«Потому, что за ними Севастополь», – подумали.

Сейчас эта мысль может показаться неправдоподобной для мальчишки. Звучит как лозунг какой-то. Но тогда это были не слова, а скорее ощущение. Я почувствовал, что люди с гранатами любили Севастополь сильнее себя. Конечно, не только Севастополь, а многое: всю нашу землю, своих родных, свои корабли, своих товарищей. Но в тот момент для меня это соединилось в слове «Севастополь». Самом лучшем для меня слове.

Они любили его так, что это было самым главным. И поэтому не боялись умереть. Мало того – они не боялись жить. Они знали зачем. Жизнь и смерть имели для них четкий смысл. И тогда, по дороге из кино, я своим колотящимся ребячьим сердцем впервые смутно ощутил этот смысл человеческого бытия. Очень неясно, по-детски, без слов, но ощутил. Живешь по-настоящему, если что-то любишь. Что-то или кого-то. Если ты не один. Если вокруг тебя есть то, что дорого. Если ты – сам частичка этого. Тогда – не страшно…

Я не смог бы про это сказать да и не собирался. Но я ощущал радостное спокойствие. И чтобы другим стало так же хорошо, сказал:

– Все равно его скоро опять построят.

– Кого? – не понял Толька. Он, если что-нибудь не понимал, всегда говорил «кого».

– Севастополь, – сдержанно ответил я.

– А тебе-то чё? – сказал Толька. – У тебя там невеста, чё ли?

И он хихикнул.

Я понимал, что он не против Севастополя, а против меня. Из-за рыжей своей вредности. Но все же я очень разозлился и сказал Тольке, что он конопатая коза и унтер-фон-сопель-фюрер. На последнее Толька жутко обиделся, и через пять минут мы подрались на нашем дворе за поленницами. При секундантах Вовке Покрасове и Амире Рашидове, который всегда был тут как тут при таких случаях. Драка получилась жидкая и кончилась вничью, потому что у Тольки лопнула резинка в трусах, и секунданты нас развели. Мы помирились.

А что нам оставалось делать? Мы и раньше с ним дрались и мирились множество раз. И чувствовали, что так будет впредь. Но драки были все же лишь мимолетными эпизодами в нашей жизни, а сама жизнь – удивительно длинной. Каждый летний день был бесконечным и солнечным. Мы понимали, что жить надо по-хорошему. И когда дядя Боря дал мне три рубля на маленькую порцию мороженого, я разрешил Тольке лизнуть у этой порции краешек…

Алька

В Севастополе у меня есть «свое» место для отдыха. Скамейка перед школой номер сорок четыре. Это в самом центре. Рядом гостиница «Севастополь», рынок, на котором можно купить гроздь винограда, сушеного краба или яркую корзину для фруктов; универмаг, куда то и дело забегаешь за фотопленкой; Артиллерийская бухта с причалами пассажирских катеров и паромов, а за ней, у подножия Хрустального мыса, – городской пляж. В общем, приезжему человеку трудно миновать улицу Одесскую. Ходишь, ходишь; ноги загудят, а тут, пожалуйста, скамейка.

Я привык отдыхать здесь давным-давно, когда еще был в Севастополе новичком.

Говорят, раньше, года до пятидесятого, здесь тянулся Городской овраг. Сейчас на месте оврага детский парк с каруселями, фонтаном и крошечным кинотеатром в раскрашенном кузове старого автобуса. Когда в автобусе крутят мультфильмы, Веселая ребятня снаружи приклеивается к щелястым стенам – как пчелы к сладкой арбузной корке…

Одесская улица, которая раньше проходила по правому берегу оврага, теперь – сплошная каштановая аллея. В сентябре разлапистые листья на старых деревьях подсыхают по краям и шелестят по-особому: будто шепотом слова выговаривают. Южное небо в разрывах среди листьев кажется еще более густым и синим. Сквозь листву солнце бьет лучами, похожими на стеклянные спицы. Оно рассыпает по песку и асфальту, по скамейкам и стенам киосков круглые светлые пятнышки. Они дрожат и скачут друг через друга. Когда раздается звонок и со школьного крыльца начинают разбегаться ребята, солнечные кружочки вспархивают, словно поднятые ветром. И прыгают по разноцветным лакированным ранцам, по смуглым ногам и голубым рубашкам, запутываются в волосах мальчишек и девчонок, вспыхивают в них белыми искрами…»

Это похоже на маленький солнечный праздник. Я смотрю на него много лет подряд, каждый сентябрь, и никогда не надоедает.

Мне все здесь знакомо: и серая школа за рядами каштановых стволов, и ее высокое крыльцо с бетонными ступеньками и парапетами, и дверь с шелушащейся коричневой краской, и даже голос этой двери.

Вот она приоткрывается; и начинает негромко визжать: з-з-зы-ы-ы. Видимо, кто-то не очень сильный налег на нее плечом и отодвигает. Визг усиливается: з-з-зи-и-и-и! Сопротивление двери сломлено, она распахивается. Победитель – щуплый, похожий на Буратино первоклассник – выскакивает на крыльцо и щурится от уличной яркости. А дверь за спиной – бух! Захлопнулась. Но ненадолго. Тут же опять:

Ззи-и… Бух! И снова з-зи-и-трах!

И все чаще: з-з-бух, з-з-бух! Бух-бух-бух!

Уроки кончились. Школьный народ спешит по домам. А впереди еще почти целый день – безоблачный, летний, с теплым морем, с играми, с рыбалкой, с друзьями… Дверь пушечно салютует этому дню…

Ближе к вечеру здесь поспокойнее. По одному расходятся ребята с продленки. Около пяти часов появляются на крыльце третьеклассники – они учатся во вторую смену. Эти люди не так спешат. Может быть, действует вечернее настроение?

В такой вот спокойный час я познакомился с третьеклассником Вихревым.

…Дверь бухнула, и третьеклассник появился на крыльце.

Я опишу его подробно. Не потому, что он показался особенным, а наоборот. Это был «типичный представитель» севастопольской школьной братии младшего возраста. Загорелый, с выбеленными солнцем волосами (когда их подстригут, на висках и шее остаются участки светлой кожи), с царапинами и ссадинами на коленях и локтях. Ссадины разной давности: и совсем свежие, и покрытые коричневой корочкой, и очень давние – корочка отвалилась, и на ее месте розовые пятнышки кожи, окруженные несмываемыми колечками въевшейся зеленки и пыли… Костюм тоже самый обычный; голубая рубашка с латунными пуговками (застегнутыми у ворота, но расстегнувшимися на, животе), синие пионерские шорты, которые, сколько ни утюжь утром, к вечеру все равно мятые, как гармошка; сандалеты – их застегнутые ремешки торчат в стороны, будто петушиные шпоры… Октябрятская звездочка рубиново блестит на рубашке, белеют широкие ремни ранца…

В общем, совершенно обыкновенный третьеклассник, и я обратил на него внимание лишь из-за одной особенности – из-за широкого бинта на голове. Повязка косо шла через лоб и прихватывала правое ухо.

Мальчишка снял ранец с алым фрегатом на белой крышке. Открыл, вытянул тетрадку. Не спеша, но без тени колебаний выдрал из нее двойной лист. Оторвал половинку и деловито смастерил бумажного голубя. Послал его к верхушкам каштанов. Голубь, однако, туда не полетел, а сделал круг над асфальтом и лег у ступеней. Мальчишка подобрал его, запустил еще раз. И еще… Он делал это неулыбчиво и, кажется, без особой охоты,

Наконец голубь сел недалеко от моей скамейки. Мальчишка подошел, и мы встретились глазами.

– Покажи, – попросил я.

…Когда-то я хорошо делал бумажных летунов… Вырезать из тетрадных обложек планеры меня научил брат Сергей. Как мастерить из тонких листов самолеты с хвостовым оперением, мне показал Лешка Шалимов. Сворачивать из бумаги голубков и узкокрылых ласточек обучил дядя Боря. А потом я сам полюбил изобретать новые конструкции. Брат и сестра уходили ранним утром на оборонный завод, мама спешила на работу в военкомат, а я, дошкольная личность пяти с половиной лет, оставался один – после строгих наказов не съедать сразу утром свой скромный обед и не отпирать незнакомым людям.

Я запирал дверь на крючок и устраивался на кровати, Прихватив старые тетради сестры и ножницы… И потом весь день реяли в комнате голуби и ястребки, садились на печку, на подоконники, атаковали лампочку, повисшую на пыльном крученом проводе… Эти птицы и самолетики были друзьями моего детства.

Нынешние ребята не знают очень многих игр, с которыми росли мы. И я рад, что с ними осталась хотя бы эта давняя игра – бумажные голуби…

– Покажи, – попросил я.

Мальчишка без улыбки протянул голубка. Это была незнакомая мне конструкция. И я счел, что она не очень удачная.

– А ласточек делать умеешь?

Он мотнул головой: не умею.

– Листок есть?

– Там, – он кивнул в сторону крыльца.

Мы поднялись по ступеням. Половинка тетрадного листа была прижата ранцем к бетонному парапету.

Я смастерил тонкую ласточку. Но, видимо, мастерство поубавилось за долгие годы: ласточка полетела тяжело и клюнула на асфальте кожуру лопнувшего каштана.

– Д-да… – неловко сказал я. – В молодости бывало не так.

– Попробуйте еще раз, – деликатно предложил мальчишка и принёс ласточку.

Я поправил ей хвост и крылья. Пустил аккуратнее. И она вдруг пошла, пойла, взмыла в струе прилетевшего от Артбухты ветерка…

– Во! Теперь как надо, – обрадовался мальчик. За меня обрадовался.

– Тебя как зовут?

– Алька.

Я даже засмеялся. Это было здорово! Алька – счастливое для меня имя.

Алькой звали мою соседку по парте в первом классе. Она спокойно и молчаливо заботилась обо мне, оборачивала газетой мои потрепанные учебники, подкармливала своими завтраками, делилась промокашками и карандашами…

Алькой звали моего товарища в четвертом классе. С ним бегали мы в пригородный лес и мастерили из фанеры и жести рыцарское вооружение. Жаль, что я скоро уехал с той улицы…

Алька – это было имя соседки-семиклассницы на улице Герцена. Мы собирались у нее по вечерам и читали книги про Тома Сойера, Робинзона и человека-невидимку; Я, второклассник, был в эту Альку немного влюблен и однажды признался ей в этом. Она отнеслась к признанию без насмешки.

Алькой звали храброго малыша в моей самой любимой гайдаровской книжке…

Алькой я назвал семилетнего героя своей первой в жизни повести. А когда эту повесть напечатали, ко, мне, явился вдруг восьмилетний читатель, из соседнего переулка и сердито потребовал ответа: почему я в книжке про него многое перепутал, а кое-что просто-напросто сочинил? Этот Алька (которого до той поры я в глаза не видел) стал моим верным адъютантом и другом. В шестьдесят пятом году мы вместе приехали в Севастополь и бродили по старым улицам Корабельной стороны, по заросшим бастионам и по развалинам Херсонеса… Алька полюбил Севастополь так же, как я. Потом он стал взрослым, очень серьезным. Женился. И сразу после свадьбы повез в Севастополь жену – показывать самые любимые места…

И вот опять Алька…

Алькой может быть кто угодно: Алевтина и Александр, Алена и Алексей, Алла и Альберт… Этот оказался Олегом. Олег Вихрев, ученик третьего «А», школа номер сорок четыре, вторая смена.

– Смена-то кончилась. Что же ты, Алька, домой не идешь?

– Да… так просто. Маму жду…

– А она где?

– Да… так просто. Там… С учительницей разговаривает.

– А о чем?

– Да… так просто, – вздохнул он.

– А с головой-то у тебя что? – спросил я, дипломатично меняя тему. – Почему забинтована?

– Это не голова, а ухо, – сумрачно сказал он. – Оторвал…

– Как? Совсем?!

– Не… Висело чуть-чуть. Пришили.

– Бедняга. Как же это ты?

– Да просто. С дерева полетел, ухо зацепилось…

Я понимающе кивнул. Характер собеседника начал прорисовываться.

И тут появилась Алькина мама. Красивая, моложавая, строгая. Глянула на Альку и меня сквозь большие дымчатые очки. Я торопливо представился и сообщил, что собираюсь написать для «Пионера» очерк о севастопольских школьниках и вот, оказавшись у этой школы, познакомился с ее сыном.

Мама Вихрева вдруг возликовала:

– Отлично! Превосходно! Напишите про него, обязательно напишите! Пусть все узнают, что это за человек!

Оказалось, что третьеклассник Олег Вихрев – человек беспутный и безответственный. Думаете, он только здесь, на крыльце, занимается голубями? Нет, он пускает их на уроках! Именно поэтому и пригласила учительница маму Вихреву для подробной беседы. Кроме того, учительница говорит, что…

Через две минуты было ясно: если Олег Вихрев и может быть упомянут в очерке, то с единственной целью: "Дети, не будьте такими".

Однако Алька не сник под множеством обвинений. Факта с голубями он не отрицал («Я один, что ли?»), но другие упреки отмел, а в адрес учительницы выдвинул ряд своих претензий. Честно говоря, кое-какие из них показались мне справедливыми. Я тут же непедагогично сообщил об этом маме – Людмиле Васильевне.

– Спелись уже… – печально сказала она. – Но вы еще не знаете всего! Пусть он расскажет, как его силой приходится гонять в музыкальную школу, в которую он сам (сам!) просил его записать в прошлом году. А парусная секция? Из-за собственного разгильдяйства перевернулся на «оптимисте»! В феврале!

При упоминании о музыкальной школе по лицу третьеклассника Вихрева прошла легкая судорога. А насчет яхт он решительно сказал:

– Ну их, «оптимисты» и «кадеты», мелочь эту. Я лучше с папой.

Оказалось, что папа – военный музыкант по профессии и старпом на большой крейсерской яхте «Таврида». Я обрадованно признался, что тоже имею отношение к парусным делам.

– Ну, все, – скорбно сказала Людмила Васильевна. – Значит, как сойдетесь с мужем, будет все тот же разговор: тросы, стакселя, оверштаги, талрепы и курсы-галсы. А я-то думала, что познакомилась с нормальным человеком… Но все равно заходите в гости. В воскресенье пойдем на «Тавриде».

Но ни о каком воскресенье не могло быть речи, В кармане лежал билет до Москвы. На завтрашний поезд. Единственное, что я успел на следующий день, это забежать к Вихревым, на улицу Бакинскую, принести Альке свои книги и сфотографировать его в ближнем скверике. С бумажной птичкой в руках и ранцем за плечами (а на ранце фрегат со всеми парусами – Алька специально повернулся так, чтобы его было видно).

Потом пошли мы к лестнице, к спуску, что тянется вдоль стены старинного укрепления и называется Крепостной переулок. Он ведет почти прямо к Алькиной школе. Я хотел проводить Альку, а у рынка сесть на троллейбус, чтобы ехать в гостиницу «Крым»: собирать чемодан.

– А зачем? – удивился Алька. – Вы же пешком быстрее дойдете. Прямо по Шестой Бастионной.

Он помахал рукой и побежал вниз по кремнистой тропинке, вдоль лестницы и полуразрушенной желтой стены с бойницами. И ранец с алым фрегатом прыгал у него на спине. А я вышел на улицу, которая начиналась тут же, рядом.

И открыл для себя Шестую Бастионную.

Бастионы и форты

Когда поезд проскочил уже все туннели и, замедляя ход, катит по берегу Южной бухты к вокзалу, сердце у меня начинает «выбиваться из ритма». С волнением и даже с тревогой какой-то колотится, хотя причин для тревоги нет, а есть только радость. Так бывало в детстве перед началом праздника, которого долго-долго ждешь…

Я знаю во всех подробностях, что будет дальше. Вагон остановится, я шагну на горячий от сентябрьского солнца перрон и по мосту над путями пройду к троллейбусной остановке напротив заросшего дроком обрыва с каменной лестницей. Троллейбус, подвывая на подъемах, привезет "меня к площади Ушакова, над которой вознеслась башня Матросского клуба с золоченым шпилем и квадратными курантами. Куранты ударят один раз и сыграют «Легендарный Севастополь». Час дня.

Через площадь я дошагаю до гостиницы «Украина», где заботливые работники детской библиотеки заказали мне номер. Конечно, сначала администратор скажет, что номеров нет и ни про какую заявку она не слышала. И конечно, потом заявка найдется и номер тоже. Из него я позвоню домой, в Свердловск, и узнаю, что дома все в порядке. После этого исчезнут последние беспокойные мысли и останется в душе ощущение спокойного и беззаботного праздника.

Я понимаю, что в этом большом городе сейчас не у всех хорошее настроение. Люди живут в заботах, живут в трудной работе. У кого-то, наверно, сегодня несчастливый день. Кого-то грызет тревога. Я понимаю этих людей, потому что сам жил так целый год. Но именно поэтому я могу позволить себе праздник на несколько дней. Весь год я ждал этого праздника – свидания с городом, который люблю больше всех городов на Земле. Свидания с Друзьями.

Сейчас я выйду из гостиницы, неторопливо двинусь по Большой Морской, потом по улице Адмирала Октябрьского поднимусь до площади Восставших. Здесь вздымается стеклянно-высотная гостиница «Крым», от которой убегает вправо, к морским обрывам, Шестая Бастионная.

Впрочем, для меня начинается она не от этого ультрасовременного отеля, а от домика с зеленой калиткой. В каменный столб у калитки вделано чугунное ядро времен Первой обороны,

…Я знаю, что многих удивит моя привязанность к этой улице. Самая обыкновенная улица. В меру зеленая, в меру шумная – часто проскакивают по неширокому асфальту автомобили. Здесь одноэтажные и двухэтажные белые домики, каменные заборы, не очень ухоженные газоны, в которых ребятишки по вечерам жгут иногда безобидные костерки. Не центральная и не окраинная, она как бы служит границей между главными городскими кварталами и Артиллерийской слободкой (это название осталось со времен парусных линейных кораблей и бронзовых карронад). И очень она похожа на другие соседние улицы.

Похожа, и все-таки есть в ней что-то неповторимое. Для меня. Она мне кажется особенно севастопольской. Во всем – начиная от названия и кончая мелочами: кольцом якорной цепи, что ржавеет в пыльной траве у забора; треском деревянной вертушки, которую крутит над калиткой прилетевший с моря ветер; сухими раковинами улиток на шероховатых камнях маленькой оборонительной башни Шестого бастиона…

Но, наверно, дело не только в этих черточках и не в названии. И славных названий, и признаков приморской жизни в городе сколько угодно. Дело в том, что Шестую Бастионную мне показал хороший человек Алька Вихрев. И она всегда приводит меня к друзьям…

Всю улицу можно прошагать за пятнадцать минут. Но мне торопиться некуда. Я бреду по Бастионной, то и дело сворачивая в улочки Артиллерийской слободки. Это старый город с домиками под черепицей. Четыре десятка лет назад огонь и снаряды разгромили и опалили эти кварталы, но люди отстроили свои дома заново – на тех же фундаментах, в том же виде, какими были они в прежние времена. Стены домиков сливаются с белыми заборами, над которыми висят на жердях плети винограда. Здесь много крутых, извилистых спусков, кремнистых тропинок, каменных лесенок-трапов и заросших жесткой травой тупичков. В траве рассыпаны мелкие желтые цветы.

Я очень люблю эти места. Если бы не антенны над оранжевой, похожей на корытца черепицей, могло бы показаться, что ты попал в эпоху Первой обороны…

А еще эти улочки мне напоминают детство. Даже не знаю почему. Они совсем не похожи на деревянные улицы старой Тюмени с ее дощатыми тротуарами и заборами, с мохнатыми, совсем не такими, как на Юге, тополями и пыльной желтой акацией. Но что-то неуловимо сближает их. Может быть, тишина? Или эта россыпь мелких цветов без названия? Или дело в том, что в детстве я мечтал как раз о таких, вот лестницах со стертыми ступенями, о заборах с черными вмурованными ядрами, об узких проходах среди ракушечных стен? Много раз виделось, как босой, веселый, свободный выбегаю из такой каменной прохладной улочки-щели на солнце – и синевой бьет в глаза близкое море!

И может быть, из моего детства прибежала сюда эта коричневая от загара, коротко стриженая девчушка в цветастом сарафанчике?

Девочка – этакое серьезное большеглазое существо лет шести – топает через маленькую площадь (к этой площади с сухим деревом посередине сбегаются сразу пять похожих на декорации улочек). Девочка несет совсем не девчоночью вещь – громадный, с себя ростом воздушный змей. Мочальный хвост змея тащится по кремнистой, сверяющей блестками земле. Его хватает зубами и лапами взятый щенок песочного цвета. Девочка не оглядывается; наверно, считает непедагогичным обращать внимание на хулиганские выходки щенка.

В двух шагах от меня девочка останавливается и поднимает коричневые глазищи. Словно уверена, что я обязательно заговорю с ней.

– Какой громадный, – говорю я, глядя на змей. – Летает?

– Летает, – произносит она неожиданно низким, сипловатым голосом. – Когда ветер есть. А сейчас нету.

– А куда ты его несешь?

Она кивает в сторону:

– На спуск. Там легче запускать.

– Но ветра-то нет!

– Дениска придет из школы, и будет ветер, – сообщает она.

Мне совершенно нечего возразить против столь решительной метеосводки.

– Ну, счастливо, – говорю я.

Девочка кивает и топает дальше. Щенок, приветливо обнюхав мои сандалеты, догоняет мочальный хвост. А я сквозь солнечное тепло и безлюдье белых переулков не спеша выхожу на Катерную, потом опять на Шестую Бастионную. И теперь уже не сворачивая, иду в ее конец – туда, где сходятся улицы Адмирала Владимирского, Бакинская, Крепостной переулок…

На поросшем сурепкой бугре стоит желтый двухэтажный дом. Его угол похож на корабельный нос. В этом доме живет Алька Вихрев, с которым я познакомился пару лет назад. Живет с мамой – учительницей музыки, папой – военным музыкантом и семилетним братом Роськой.

Роську я вижу на откосе, он с двумя приятелями колотит кирпичом по колесу самоката – видать, заело. Роська поднимает голову и замечает меня. Через секунду он мчится, летит над верхушками травы мне навстречу. Я вскидываю его над головой…

Потом я несу Роську на плечах к дому, и он с высоты сообщает новости. У папы выходной, он дома. Мама тоже пришла с работы, и всем попало: Роське просто так, Альке за двойку в «музыкалке», папе за то, что опять собирается на яхту, где и так «торчит всю свою жизнь». Но папа все равно собирается, потому что надо чинить порванный стаксель.

Папу Вихрева я нахожу во дворе, у сарайчика с дровами и верстаком: Олег-большой (именуемый так в отличие от Альки) занят непонятным делом – гнет в широкий обруч длинную дюралевую трубку. Он объясняет, что это для штурвала. На «Тавриде» вместо румпеля поставили большое рулевое колесо – с медным кольцом, точеными рукоятками, в точности как на старом паруснике. Сплошная романтика. Но романтика эта может выйти боком: во время шторма, когда яхту швыряет вверх-вниз, можно запросто напороться на рукоятку грудью или пузом, и белый свет покажется с овчинку. Чтобы он, белый свет, сохранял нормальные масштабы, надо поверх штурвальных рукояток укрепить этот обруч…

Но, конечно, разговор о штурвале начинается не сразу. Сначала старший Вихрев снимает очки и – громадный, лохматый, в лопнувшей на плече тельняшке – обхватывает меня лапами, которые больше похожи на клешни боцмана, чем на изящные руки музыканта. Минут десять мы выкладываем друг другу самые срочные новости, потом Олег предлагает:

– Если не очень голодный, давай пока смотаемся на яхту. А то Люда загонит нас за стол и в клуб сегодня не пустит.

Я понимаю серьезность опасений и говорю, что совсем не голодный. Роське дается наказ:

– Маме пока ни гугу, что дядя Слава приехал. Понял?

– Так точно, товарищ старпом!

– Бежим! – командует папа Вихрев.

Яхт-клуб в двух кварталах. Он расположен на месте старой Александровской батареи. В конце Первой осады батарея была взорвана, потом ее отстроили, поставили новые орудия, но после Отечественной войны уже не восстанавливали – устарела. Теперь в сводчатых погребах и бетонных капонирах – кладовки, где хранится имущество яхтенных экипажей. Здесь, среди развешанных по стенам тросов и корабельных фонарей, среди компасов, карт, лоций и спасательных кругов, можно было бы снимать какой-нибудь фильм о пиратах и кладах. Одни двери чего стоят! То из сплошного железа с пудовыми петлями и засовами, то из могучих решеток…

На скользком пластмассовом ялике мы переправляемся на «Тавриду» – стальную крейсерскую яхту с десятиметровым корпусом и шестнадцатиметровой мачтой. «Таврида» ошвартована у плавучей бочки. Пока плывем, я вбираю в себя морской воздух так, что легкие скрипят и трещат по швам.

На палубе двое молодых и незнакомых мне матросов, студентов по виду, возятся с порванным стакселем. Олег отдает им дюралевое колесо и распоряжения. Мы спускаемся в рубку. Здесь пахнет вперемешку машинным маслом, морской водой, деревянным лаком, пеньковым тросом – неистребимый и волнующий запах корабельного помещения. На кожухе мотора лежит широкая доска, заменяет стол. На столе – пачка стенгазет. Олег объясняет, что эти газеты экипаж выпускал во время июльского похода в Батуми.

Я начинаю листать. Газеты что надо, особенно карикатуры. Как говорится, с морским рассолом. Олег рассказывает о плавании. Сверху нас окликают, мы поднимаемся на палубу, чтобы помочь привинтить к штурвалу обруч. То есть Олег помогает, а я любуюсь морем и берегами. В море нет-нет да и проблеснут пенные гребешки (видимо, вернулся из школы Денис, братишка той девочки со змеем, и позаботился о ветре). Сигнальные флаги над вышками клуба трепещут. Вблизи от нас, между ошвартованных у бочек парусных крейсеров, как пестрые бабочки, носятся ребячьи яхточки – «оптимисты». В глубине бухты синеют громады военных кораблей. Чайки перелетают с буйка на буек и качаются на них, как ребятишки…

Покончив со штурвалом, Олег опять зовет меня в рубку. Показывает новую книгу о парусниках. И мы снова ведем неторопливую беседу о всяких корабельных делах…

Яхту тихо подымает и опускает на ровной зыби, и я наконец чувствую, что от такого монотонного качания (да еще на пустой желудок!) мне не по себе. Мы опять выбираемся на бак.

Ого! Поговорили! Солнце уже на самом краю неба. Оно медно-красное, продолговатое. Горизонт дымчатый. Барашки исчезли, зыбь стала пологой. Вода как бы составлена из разноцветных зигзагов – пунцовых, сизых, розовых, фиолетовых. Дальше к горизонту она сливается в общую поверхность лилового тона, и солнечный шар там уже не дает отражений…

Солнце утонуло, зигзаги на воде погасли, а с берега доносится крик:

– Папа! Дядя Слава-а!

– Алька!

Мы подгребаем к пирсу.

Алька стоит под яркой лампочкой и машет рукой.

Вид у Альки крайне живописный. Ярко-синяя рубаха пестрит рисунком из желтых разлапистых якорей; мятые брезентовые штаны обрезаны у колен крупными, разлохмаченными зубцами; у старых незашнурованных полуботинок вывалились наружу «языки», и Алькина обувь похожа на пиратские башмаки времен Моргана и Флинта. Опоясан Алька, естественно, флотским ремнем; ремень обшарпанный, но надраенная бляха сияет под лампочкой… Уже потом я узнаю, что Алька соорудил этот флибустьерский наряд специально для выходов в море: нынешним летом отец зачислил его юнгой на «Тавриду».

Алька все машет рукой, а я приглядываюсь к нему – какому-то незнакомому, не прежнему. Дело, конечно, не в костюме. Я знаком с Алькой два года, виделся с ним последний раз прошлой осенью, и тогда он был коренастым, крепеньким пацаненком, а сейчас – тонкий и гибкий, как смычок от его скрипки. Вытянулся, а в плечах не раздался. И лицо худое. Выгоревшие космы торчат разлет.

Но улыбается Алька знакомо-знакомо.

– Здрасте!.. Мама велела сказать, что, если сейчас же не придете, ужинать не даст. И бутылку «Кальвадоса», которую припасла, тоже не даст.

– Жуткая угроза, – говорю я. – Привет, Алька… Значит, этот обормот Роська все же проболтался…

Страницы: «« 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

Он покажет Вам кладбище, самые потаенные уголки Вашей скорой обители. Он никуда не спешит......
«Случается, жизнь в одно мгновение превращает охотника в дичь, палача – в жертву, хозяина – в раба, ...
Он облегчает страдания, снимает боль, избавляет от смертельной тоски. Он позаботится об умирающем ре...
Чем придется расплатиться за одно желание? А если это желание – месть?...
…Порой стюардессе казалось, что автобус вместил всех оставшихся на Земле и везет их в никуда....
...Его жизнь изменилась после того, как он начал слушать «Радио ада»....