Доброволец Володихин Дмитрий

Хотелось бы, но…

– Извините, батюшка, я солдат. Я могу на другой службе понадобиться.

– Не-ет, так не годится.

– Если рота будет поднята по приказу командования…

– Не утруждайте себя объяснениями, – перебил меня священник, – вас сочтут дезертиром, это я понимаю.

Я развел руками. Добавить нечего.

– И все-таки, раз вы пришли в храм, следует вам и к причастию подойти. Сделаем вот как: я исповедую всех, – он мотнул головой в сторону шести или семи страждущих, – вы уж подождите. А потом напишу бумагу специально для вашего начальства. Как его величать?

– Поручик Алферьев… Денис Владимирович.

– Превосходно. Так вы дождетесь?

– Непременно, батюшка.

Он ободряюще улыбнулся мне.

И я достоял службу до конца. Другой священник, совсем старик, гордо держал перед собой чашу.

– Шире, шире ротик разевай… – ласково сказал он мне. Как ребенку.

Старый поп ловко подцепил ложечкой хлебный мякиш, едва смоченный красным вином – каким неизъяснимым Господним соизволением удалось им тут, в отощавшем Орле, разжиться капелькой кагора? – и отправил его мне на язык, а дьякон протер губы платком.

– Молоде-е-ец…

Я вышел на паперть. Солнышко мне улыбалось, трава сама просилась под ноги, птички пели, по мостовой шоколадно процокала коняга… Хорошо-то как! А? Лучше не придумаешь.

Давешний священник университетской наружности вышел вслед за мной и протянул записку.

– Благодарю.

– Не стоит благодарности. Простите, я хотел бы вам сказать кое-что не в роли церковнослужителя, а как частное лицо.

– Конечно, батюшка.

– Те люди, жизнь которых вы прервали, восстали против Христа и всех его заповедей. Вы бьетесь не просто с армией соотечественников, не просто с людьми, вставшими под какие-то кровавые знамена… нет. Против вас и ваших друзей выступает антихристианская рать, я знаю это точно. А посему вы не могли…

– Да я ведь не… – мне страстно захотелось рассказать ему, кто я такой и какими играми занимаюсь в его времени.

– Извольте не перебивать! – священник осерчал не на шутку. – Вы не могли и не должны были поступить иначе. Понимаете вы это?

Я ошарашенно молчал. Кабы на моем месте стоял настоящий белый доброволец, Алферьев, скажем, или Карголомский, или даже Епифаньев, то лучшего напутствия им и в мечтах бы не представилось. Но на их месте стоял я. Самозванец.

– Батюшка…

– Сергей Сергеевич.

– Да. Сергей Сергеевич… Так ведь есть же старинное правило, еще византийское, кажется: если солдат пришел с войны домой, несколько лет нельзя допускать его до причастия, поскольку он причастен к кровопролитию…

– Вы пришли не к правилу, а ко мне. А я имею власть отпустить вам грехи, и если окажусь неправ, с меня взыщет Господь, не с вас. Подойдите под благословение.

Я повиновался.

Он благословил меня и ушел, кажется, в сердитом настроении.

Тогда у меня шевельнулась мысль: а что ж тут поддельного? Исповедь моя честна, а военная работа, хоть и не красива, но никакой фальши подавно не содержит. Какое самозванство в обыкновенном солдате с трехлинейкой? Смертушка невестится к нему самая настоящая, и сам он меряет судьбу запыленными сапогами, да расходом патронов. Малевича можно скопировать, неудачный эскиз – переписать, а затвор передергивают всегда набело, всегда по-настоящему…

Следующая неделя, Орел и его окрестности

За Орел корниловцы бились с красными страшно. Взвод потерял полдюжины бойцов. За неделю я побывал в пяти штыковых атаках. Несмотря на это, наш дух был необыкновенно силен в те дни. Мы смертно уставали, но мы были веселы, большинство пребывало в отличном настроении.

Москва была совсем недалеко, рукой подать! Кажется, дыхание древних ее стен наполняло нас силой и надеждой. До поры корниловцам везло в боях. Мы нападали на более сильного противника и отбрасывали его.

Но… добровольческие полки двигались вперед все медленнее и медленнее. Больше отбивали атаки красных. И тут я начал припоминать то, чему меня учили в Невидимом Университете. Что они говорили? «У всякого процесса есть точка бифуркации, иными словами, точка, в которой ход дел может внезапно измениться, может остаться прежним, а может раздвоиться, растроиться и потечь разными руслами. В отношении истории правильнее говорить о точке неустойчивого равновесия. И она, эта самая точка равновесия, для гражданской войны всего одна. Это Орел. Были варианты – два наступления Колчака на восточном фронте, бросок Юденича к Петрограду, но нигде такой точки нет. Поверьте, мы подняли тысячи томов источников, разобрали на колесики три главных года гражданской, проиграли все возможные сценарии на компьютере и убедились в том, что правы участники войны, интуитивно чувствовавшие этот пик: Орел, осень девятьсот девятнадцатого. Один из них писал: «Воля нашего командования в это время была кем-то парализована…» Ваше дело – подтолкнуть процесс в правильном направлении. Растормозить волю начальственных людей белой армии. Вас почти три десятка, не считая тех, кто отправился на другую сторону… Возможно, хоть один достигнет поставленной цели, и этого будет достаточно».

А будет ли достаточно трех лишних корниловских штыков?

«Все наши попытки изменить ход истории в 1905-м, 1914-м, и 1917-м не привели к успеху. Предыдущая команда хроноинвазии работала по названным трем точкам. Добрались до министерского уровня. Что на выходе? Ерунда. Почти полное поглощение их усилий нормативной реальностью. Вывод: невозможно своротить общество с магистрального пути, пока оно само не привело себя в неустойчивое состояние…»

Рано утром, до подъема, я поднялся и вышел в город. Бродил по притихшим улицам, слушал тишину времени. И заразился от города чувством неясной тревоги: да, где-то здесь точка неустойчивого равновесия. Наверное. Говорят, генерал Май-Маевский недавно приезжал в войска и, выступая перед строем, говорил: «Мы поймали ворону за хвост! До встречи в Туле!»

В Туле… удержать бы Орел.

Трефолев схлопотал пулю в плечо, но остался в строю.

13 октября 1919 года, Тула

Мы вошли в Тулу с боем. С боем продвинулись до середины города. Под ногами хлюпала ледяная каша, мороз пробирал до костей. Наши силы были на исходе.

Красная латышская дивизия встала намертво. Роль центра ее позиции играл тульский кремль. С высоких стен по нам били пулеметы. С колоколен, возносящихся в тяжкую небесную стынь на площади перед кремлем, по нам били пулеметы. Из мещанских домов крепкого купеческого вида по нам били, били, били пулеметы.

Наша цепь откатывалась дважды. Ванька Блохин остался на площади, пуля попала ему прямо в лоб.

Наконец, на фланге зарокотала наша батарея. Кремлевские стены отозвались всплесками битого кирпича. А я смотрел на этот разор и не верил своим глазам: неужели кто-то из наших добрался до Деникина? Или, может быть, до Романовского? Или до кого-то еще из высших чинов штаба?! Кое-кого учили не как нас, олухов, два месяца, а всерьез, основательно, целый год учили, да и легендировали тщательно. И что они там сдвинули с мертвой точки: остановили разложение корпуса Мамонтова и бросили казаков на фронт? провели тотальную мобилизацию, вычистили тылы, сформировали лишнюю дивизию? или второй отряд, работающий у красных, добрался до глотки Троцкого? Егорова? Нет, наши не палачи. Хотя…

В «нормативной» реальности Добровольческая армия так и не дошла до Тулы.

Орудия смолкли. Алферьев подал команду.

– Корниловцы, вперед!

До чего страшно было бежать через площадь, усыпанную мертвецами! Казалось, все пулеметные команды мира сейчас выцеливают меня. Мы ворвались в кремль через пролом, и через час латышской дивизии не существовало.

* * *

Ту ночь мы провели на квартирах в центре Тулы, по самым богатым улицам. Опять мне являлся во сне печальный ангел. Он брел рядом со мною в строю походной колонны, пылившей по дороге на север, к Москве. Ангел все время поворачивал ко мне лицо, и я видел некрасивое пятно от ожога у него на лбу. Как видно, ему хотелось что-то сказать, о чем-то предупредить, но то ли печать была возложена свыше на его уста, то ли сказанное должно было огорчить меня… Словом, он не решился заговорить. И лишь улыбался, подбадривая. Мол, случиться может всякое, а ты, друг мой, не унывай.

И я заулыбался в ответ.

* * *

…После того, как нас выбили из города, и стало ясно, что наступлению конец, что не откроет переда нами ворота Белокаменная, Яшка Трефолев отыскал меня и заговорил, от горячности глотая слова и путая падежи:

– …ты слышишь?! Я все равно останусь с ними! Я хочу остаться с этими люди… я такими людьми нельзя не остаться, слышишь ты, Миша! Я тут… я останусь тут с ними до конца. До самого конца! И пусть убьют, если надо, пусть убьют! Я верю, мы все равно одолеем этих… этих…

Я положил ему руку на плечо и ответил:

– Я, наверное, тоже останусь, Яша.

Хотя уверенности в победе у меня не было. Ни малейшей.

16 октября 1919 года. Северная окраина Орла

Отступая из-под Тулы, мы оторвались от красных, и потому, войдя в Орел, первую ночь провели спокойно. Нас расквартировали на Северо-Восточной окраине, там, где сходят на нет купеческие добротные хоромины, столбы, усаженные крючками с беленькими электроизоляторами, трамвайные пути и старая прочная мостовая из крупного булыжника, – словом, город растворяется в садах, огородах, кривовато всаженных в землю срубах и прочих сельских прелестях.

Глубокую темень едва подсвечивали далекие огоньки.

Мы с Евсеичевым, Вайскопфом и Карголомским устроились на сеновале, после того как нелюдимая хозяйка выдала нам по паре горячих картофелин и по ломтику хлеба размером с ладошку младенца. Нам достался нищий дом, тут нечего роптать. Евсеичев сунул женщине кусок сахара и получил в ответ диковатый взгляд: то ли она ожидала, что солдатик примется насиловать ее, то ли просто, поселившись на отшибе, отвыкла разговаривать с людьми…

Через дырявую крышу видны были крошки звездной фольги, щедро рассыпанные по стоячей воде неба. Евсеичев, юная душа, глядя на них, принялся рассказывать что-то астрономическое, ужасно красивое. А я лежал на спине, смотрел на крупяную россыпь альтаиров, сириусов, альдебаранов и думал: я там, где и должен быть, кругом война, звезды, дороги, надо бы ответить Андрюше какой-нибудь романтической присказкой… Да только солдат, созревший во мне, как созревает ядрышко лесного ореха под скорлупой, думал иначе. «Немедленно спать!» – приказал он, и я уснул, кажется, не успев закрыть глаза.

Перед рассветом мне приснился странный сон: утро, повсюду густой туман – хоть ложку втыкай, – я иду по улице один-одинешенек, а кругом тишина. Вдруг из тумана вылетает угольно-черный конь, принимается гонять меня, и, как на грех, нет ни плетня, ни заборчика, словом, негде мне спрятаться. Заскакиваю во двор, оборачиваюсь и вижу: конь растет в размерах, превращаясь в фантастическое чудовище, а вместо всадника – сама смерть в дырявом балахоне и с косой в руке. Вскидываю винтовку, нажимаю на курок, но выстрела не происходит. Моя родная трехлинейка превращается в белого голубя. От неожиданности я выпускаю его, и птица взмывает высоко над домами… Я немею от ужаса: ведь это душа моя отлетает от тела, и ничего поделать нельзя! Крик застревает у меня в глотке, связки превращаются в кисель…

– …отвыкай шашкой махать во сне! Прямо по уху мне съездил.

– А? А? – оказывается, дар речи еще не покинул меня окончательно.

– Вот тебе и «а»! Велено строиться. Поспешай, стрелок!

Евсеичев отходит от меня. И только тут я понимаю, что меня разбудили, что не было никакой лошади, а смерти рано забирать мою грешную душу.

«Товарищи» добрались до Орла.

Нашим батальоном перегородили улицу Московскую. Позади нас возвышалась триумфальная арка с цифрами «1786» и фигурой двуглавого орла на невысоком постаменте. Рядом с орлом устроился артиллерист-корректировщик. Прямо перед аркой, в глубокой канаве, тек микроскопический ручей. Над ним расположился пулеметный расчет с максимом. За каменной громадой спрятались две горных пушки, начавшие работать задолго до того, как мы заняли позицию. По всей видимости, корректировщик отлично видел неприятеля, пока еще скрытого от наших глаз.

Со стороны железнодорожного вокзала слышалась скороговорка добровольческой батареи. «Трехдюймовки старого образца», – на слух определил Вайскопф, закончивший два года назад Михайловское артиллерийское училище. В ответ бухнуло так, что земля дрогнула под ногами. «Шесть дюймов… Откуда бы там взяться такой тяжести? – флегматично рассуждал Вайскопф, – По всей вероятности, товарищ командюж подтянул тяжелый бронепоезд». Опять скороговорка батареи и – бух-х-х…

Минут через десять никто из нас уже не замечал шумную беседу артиллеристов. Мы наскоро сложили преграду из бревен, перевернутых телег, поваленных столбов и корзин с землей. Укреплением ее не назвал бы даже самый нетребовательный офицер. Но за ней мы почувствовали себя гораздо комфортнее, чем на голой мостовой.

Лучшим стрелкам приказали расположиться у окон в паре двухэтажных домов, стоявших чуть поодаль.

– Идут, – негромко сказал Карголомский.

– Айне колонне марширт, – передразнил русский немец Вайскопф австрийского немца из «Войны и мира».

Теперь я и сам видел красных.

Р-р-р-раг! Р-р-р-раг! – взревели орудия, и сейчас же два дымных веера поднялись в цепях наступающих красноармейцев.

Те-клинц-клаг! – ответил артиллеристам затвор моей винтовки…

* * *

…за сегодняшний день эта контратака была второй. Перед нами мелькали спины «товарищей», и мы всаживали в беззащитные мишени пулю за пулей. В первых боях, преследуя врага, новички пытались выскочить вперед, чтобы дотянуться до кого-нибудь штыком, но люди поопытнее советовали так не делать: атакующие должны идти кучей, рядышком, держаться вместе, и выбегать вперед не стоит. Пехота, двинувшаяся в штыковую, очень уязвима. Любая засада может оказаться гибельной для ее жиденького строя. Поэтому рота контратаковала, не сбиваясь на бег, без спешки. Мы устали. Мы с раннего утра ничего не ели. У нас осталось негусто боеприпасов. И рота делала привычную работу, – основательно, на совесть, хотя и без огонька. Это только называлось контратакой. А на самом деле являлось нерезвым процессом убиения поотставших.

Красноармейцы падали, падали один за другим… Некоторые бросали оружие, но никто не сдавался. «Отчего они не сдаются? Отчего они так упорствуют? – думал я, – пыл у них наступательный никак не утихомиривается?» Впрочем, не то чтобы думал, а, скорее, пропускал через себя обрывки мыслей. Любая, даже самая неспешная атака не располагает к размышлениям. Я держал дыхание, выбирал мишени, целился, стрелял, считал, сколько осталось патронов до того момента, когда придется опустошать новую обойму, да сколько осталось обойм, вертел головой направо и налево, стараясь не отстать от общей массы. Я тоже работал. Как часть большого человеческого механизма. Спокойно и монотонно.

И тут мы нарвались на засаду. Те, кто все-таки выскочил вперед, погибли в первые же несколько секунд.

– Не дрейфь, корниловцы! Огонь! – донесся до меня крик Алферьева.

Прямо на нас неслись огромные темные всадники. Сколько их было, я не помню. Да я и как мне было разобрать тогда, сотня их, полсотни или всего пара дюжин? В сумеречной мгле засверкали сабли. Я не мог стрелять. Я не мог двигаться. Я не мог совладать с ужасом: собьют, затопчут! Все выходило точь-в-точь как в моем сне.

Кавалеристы неслись на нас галопом. Прошло всего несколько секунд с той секунды, как я их заметил, а двое или трое ударников уже валялись с разрубленными головами.

– Стояа-ать! Вести огонь! – орал Алферьев.

Я стоял, но моих душевных сил не хватало на то, чтобы вскинуть винтовку и нажать на спусковой крючок. А ведь это были очень большие цели, промахнуться невозможно! Кажется, многие тогда остолбенели. В нас еще ни разу не врезалась конная лава! Мы непривычны к этому. Многие от страха попадали на землю, закрыв головы руками, кого-то сшибли, изувечили…

И только справа от меня частой дробью сыпались револьверные выстрелы. Взводный, как видно, набивал барабан и сейчас же опорожнял его…

Вдруг прямо передо мной рявкнул взрыв. Что это было? Граната? Случайный недолет наших батарейцев? Невозможно, слишком близко от их орудий. Или красные подтянули свою артиллерию и первый же снаряд положили в самую гущу боя? Какая, хрен, разница! Меня впечатало ударной волной в столб электропередачи и с ног до головы окатило ледяной грязью. На несколько мгновений я ослеп и оглох, выронил винтовку. Жидкая черная пакость запечатала мне глаза. Я выл, стонал, то принимался продирать очи, то шарил по земле в поисках трехлинейки… Наконец, освободил правый глаз, нашел винтовку и тут же наткнулся на труп Туровльского. Прапорщику осколком разорвало горло, кровь толчками выхлестывала из раны, от лужи поднимался легкий парок.

Я одеревенело глядел на него и даже, кажется, пытался встряхнуть, взяв за плечо. Мертвое тело оказалось неподатливым…

Тут в полутора метрах от меня из дыма, поднятого взрывом, появился вороной конь. Всадника я не видел, его загораживала чудовищная, тяжкая лошадиная грудь. Конь встал на дыбы, заставив меня отшатнуться. Я попятился, сделал несколько шагов в сторону, однако ошалевший вороной странным боковым скоком вновь приблизился ко мне. Увидев его глаз, налитый темной мутью, я потерял здравое разумение и завыл от ужаса. Все выходило очень похоже на мой дурной сон!

Я отскочил, ударился о коновязь… а скотина опять за мной. У меня даже не было времени клацнуть затвором и вскинуть винтовку.

Тогда я побежал по улице, пытаясь диким беспорядочным зигзагом уйти от обезумевшей лошади. Вороной не отставал от меня ни на шаг. Я лопатками чувствовал: сейчас красноармейская сабля опустится на мою несчастную ключицу, на мою шею, рассечет мне спину! А вместе с саблей в рану войдут ошметки одежды, кровь перемешается с грязью… Но наибольший страх внушали мне копыта. Омерзительные мощные копыта, будто нарочно созданные для переламывания хребтов.

Лишь когда я отбежал от общей драки на полсотни шагов, мне показалось: все, можно обернуться. Но обернувшись, я увидел коня в двух шагах от себя. Со злым ржанием он опять встал на дыбы, угрожая мне подкованными копытами. Я заорал и, пытаясь защититься, кольнул скотину штыком в грудь. Вороной отпрянул. Сейчас же из седла повалилось наземь тело мертвого кавалериста. Жизнь его, как видно, прервалась одновременно с жизнью прапорщика Туровльского. И рану, по недоброй иронии судьбы, он получил такую же: разорванное горло… Фуражка со звездочкой покатилась в лужу и упала на самой середине. Лошадь мертвеца унеслась прочь, а меня все колотило, мутный иррациональный страх никак не хотел покидать меня.

Я взял себя в руки несколько мгновений спустя. Сон. Конь. Мертвецы. Ерунда, чушь собачья, я на войне, я, мать вашу, солдат, идите все в задницу!

Передернув-таки затвор, я взглянул, как там дела у наших.

Ударники беспорядочно столпились посреди улицы, не шли назад и не двигались вперед, даже не стреляли. Просторную Московскую перегораживала груда мертвецов – наших стрелков, красных пехотинцев и конников, – да еще дергалась в агонии раненая лошадь. Чужие кавалеристы умчались. Похоже, наскок из засады остановил один-единственный не растерявшийся боец – Алферьев с его наганом. Еще, кажется, Вайскопф, он пальнул пару раз… Прочие дрались не лучше меня, то есть как бревна.

Мне вспомнились слова из одной книги о Корниловской дивизии: «Элита добровольческого движения, наиболее боеспособные части…» Это, стало быть, мы. Долбаный колхоз.

Взводный, углядев труп красного кавалериста у моих ног, ободряюще крикнул:

– Червонного казака застрелил? Ну молоде-ец, доцент приватный…

* * *

К вечеру следующего дня наша рота сократилась до двадцати семи штыков. Красные взяли железнодорожный вокзал. Переправы через реку Орлик едва удерживал 2-й Корниловский ударный полк, ослабленный непрерывными боями. За всю неделю мы не получили ни взвода подкреплений.

Заслон на Московской улице выдержал за два дня восемь атак и, наверное, выдержали бы еще столько же, несмотря на ужасающие потери. Печальный ангел, витавший на нашими полками, почти дошедшими до Белокаменной, до Новодевичья монастыря, до Донского, до Иверской, до Университета и Кремля, все еще не покинул нас. Мы одеревенели от холода, мы дрались на пределе сил, но сумасшедшая надежда остановить «товарищей» у Орла, перемолоть их батальоны в страшной мясорубке, принудив штурмовать каждый дом, заставляла нас по-прежнему перегораживать широкую Московскую живой баррикадой.

Потом, может быть, через неделю или через месяц, под шелест усталых штандартов белые полки по этой же улице двинутся к сердцу России…

Мы не отступали.

Пока не получили приказ отступить.

К тому времени бойцы «командюжа» Егорова заняли всю северную часть города. В самом начале Болховской улицы они срубили высокий деревянный помост, и на нем поставили батарею. Спустя час красавчик Коммерческий банк, так похожий на терем времен государя Алексея Михайловича, а вместе с ним здание городской Думы и Гостиные ряды превратились в руины. Наши штабы, занимавшие эти здания, должны были покинуть их, чтобы не погибнуть в полном составе.

Еще несколько батарей встали за Окой. Их снаряди ложились все ближе и ближе к нашим позициям.

Я с горечью думал тогда: «Орел – не Сталинград, вернее, не Царицын, каким он станет через два десятилетия. Домишки-то все одноэтажные, да двухэтажных сама малость… Твердыни из него не получится. За день сметут все под ноль артиллерийским огнем, а что не сметут, то спалят».

Карголомский, прислонясь спиной к коновязи, курил папироску и читал газету. В трех шагах от него прямо на подмерзшей грязи валялось мое тело, полубездыханное от усталости и голода. В тот день нас покормили один раз. Опять рано утром. В сущности, нам повезло. Тело пыталось использовать затишье для здорового сна. Но только оно начинало освобождаться от оков реальности, как Морфееву ласку отпугивал сухой смешок Карголомского.

– Да что у вас там за «Крокодил»? – с раздражением бросил я.

– «Крокодил»?

– Я имею в виду… «Сатирикон», – уточнил я осторожно.

– Ах это… Взгляните, мой друг. Право же, наши тряпичкины перестарались.

Он протянул мне газету.

Это был старый номер «Орловского вестника», вышедший недели три назад, после того, как мы заняли Орел. С тех пор они запускали печатные станки еще раза три, хотя обещали ежедневно «радовать публику» новыми известиями. На первой полосе большими буквами было написано: «Да Здравствует Добровольческая Армия!» Потом шли заметки разной ценности: от сильно устаревших вестей с фронта до сообщения об открытии бань для нижних чинов. Святая правда! Наш свеженький, еще не успевший толком завшиветь полк счастливо мылся в орловских банях целый один раз. Газетчики с радостью уведомляли читателей: большевики в Москве начали «хлопанье дверьми», уничтожая в бессильной злобе интеллигенцию… Что ж, когда «Орловский вестник» появился в сумках у мальчишек-разносчиков, мы шли на Тулу, и у комиссаров были все основания устраивать дверные аттракционы. Однако что здесь так забавляет князя?

О, вот оно.

Редакция с восторгом сообщала: большевики закрыли газету, а она опять открылась, накося выкусите, Советы! «Из всех большевистских безумств, быть может, наиболее безумно старание задушить независимую печать…»

Мой хохот со стороны, наверное, напоминал эпилептический припадок. Я бился о холодный орловский чернозем, не в силах остановиться. Карголомский глядел на меня с тревогой. Такого результата он никак не ожидал. Но ведь и не был он ни в 1991-м, ни в 1993-м, ни в 1998-м, а потому никак не мог знать, что такое настоящая независимая печать, в самом соку, цветущая и благоухающая как майская портянка…

Минуту спустя мой смех перешел в болезненное икание. Взвод смотрел на меня с интересом. Епифаньев подошел и молча протянул стеклянную толстостенную флягу с мутным самогоном.

– Глотни-ка. А то ведь так и умалишотом сделаться недолго.

Я выматерился в пять этажей, от души, как только может изронить перл изящной словесности кроткий приват-доцент, то есть, извините, ассистент, русский образованный человек в пятом поколении, никогда и ни при каких обстоятельствах не собирающийся становиться интеллигентом. Епифаньев посмотрел на меня с уважением. Карголомский брезгливо поморщился. Бог ему простит. Он ни разу не читал газету «Московский Комсомолец». Он даже представить себе не может, чем можно набить рекламную паузу в фильме «Война и мир».

…Я потянулся было за самогоном.

Сию секунду снаряд разнес крышу соседнего дома. Доски, труха, чердачная мелочь посыпались на наши головы… Второй рванул в десятке шагов от меня. Потом еще один и еще. Взвод лег. А те, кто и так лежал, постарались закатиться в придорожные канавы. Лишь Карголомский продолжал флегматично посасывать папироску, да Вайскопф стоя попыхивал трубкой. Аристократия…

Алферьев, отряхнувшись, глубокомысленно произнес:

– Вот он чешет, так чешет…

Епифаньев, оторвав лицо от земли, уставился на мою газету. А я, стало быть, на его флягу. В руке у него оставалось только горлышко, – остальное разбило осколком.

– Начитался? – хрипло спросил он.

Всю статью о «независимой печати» аккуратно срезало другим осколком.

В роте не пострадал ни один человек. Но красные не собирались прекращать обстрел, и с этим наши артиллеристы, уже ничего не могли поделать: у них кончились снаряды.

Алферьев принялся рассаживать нас по кюветам, ложбинам и прочим укромным местам. Но именно тогда от командира полка есаула Милеева поступил приказ: покинуть Орел.

Белокрылый московский ангел лишился сил и уступил место костлявой.

Мы шли по опустевшим улицам. Все, кто хотел уйти, давно ушли из города – и военные, и штатские. Маленькие смерчики сухого колкого снега вертелись по фарватерам гулких площадей. Сапоги скользили на мокрых булыжниках мостовых. Документы из важных канцелярий сиротливо ластились к ногам, будто псы, брошенные хозяевами.

Оказывается, пять или шесть корниловских батальонов были последним щитом Орла. Смерть нескольких сотен ударников даровала остальным время для спасения. А мы-то мечтали о Донском, о Новодевичьем…

Мертвый трамвай застыл на рельсах у Александровского моста. Прямо перед ним взрывом разворотило рельсы. Трамвай уныло пялился на нас, раззявив в немом удивлении заднюю дверь. Там, на подножке, свернулась крендельком тощая желто-черная псина, безродная ворюга в сто пятнадцатом поколении. Псина нервно вздрагивала во сне, но на нас ей было наплевать. На нас она не обращала ни малейшего внимания. Солдаты! Ходячее ничто. Харчей не дадут, потому что самим не хватает, пинка не дадут, потому что идут в дюжине шагов и лень кому-нибудь из них пройти эту дюжину ради хорошего пинка по наглой собачьей заднице.

Одиноко ударил колокол Крестовоздвиженского храма – тяжкой церкви, вросшей в обочину богатой купеческой улицы, которую мы два дня обороняли от красных. Церковный корабль получил две пробоины от трехдюймовых снарядов, и все покинули его одиноко тонуть в жирной орловской земле. Но какой-то случайный пономарь забрался на колокольню и взялся за веревку, может быть, в последний раз… Над Московской поплыл чугунный стон, тянкий, давящий, будто грешники из ада подали нам, живым, весточку.

Бом-м-м-м-м-мм! Бом-м-м-м-м-мм!

И вторило большому колоколу томительное послезвучие.

Точь-в-точь как нашим сбитым сапогам отвечало эхо, далеко разносившееся по осенним безветренным пустырям Орла.

Со стороны Болховской «товарищи» вяло потявкивали из ручного пулемета. Видно, тоже притомились. Видно, не хотелось им задирать уходящие корниловские батальоны для прощального боя.

Вдруг в церковной ограде отворилась кованая калитка, и вышел священник. Седой, немыслимо худой, с изможденным лицом. Старый старик, он пошатывался под грузом лет. Женщина в строгом одеянии, в скромном однотонном платке, вела его под локоть, трогательно приговаривая при каждом шаге:

– Тихонечно, батюшка… Чутюшки потише, батюшка…

Священник подошел к нашему взводу, девяти ударникам, покидающим его город, отдающим его город и его храм на расправу красным.

– Возьмите. Пожалуйста, возьмите, и храни вас Бог… – негромко сказал он, протягивая нашим буханку хлеба, – Больше я ничего не могу вам дать. Больше ничего не осталось.

– Спаси Христос, батюшка, – угрюмо откликнулся Алферьев.

Взводный взял буханку и, не глядя, протянул ее за спину, солдатам. Наши набросились на хлеб, как звери, рвали его руками, наклонялись за большими крошками, поднимали их с мостовой и отправляли в рот. Я и сам потянулся, потянулся и вырвал себе ломоть еще теплой хлебной мякоти… Лишь Карголомский стоял, потемнев лицом, отведя взгляд, да еще взводный не прикасался к хлебу. Алферьев, сложив ладони лодочкой, шагнул к священнику.

– Благословите, батюшка…

Тот благословил его. И тогда наш командир, веселый злой человек, вытертый наждаком войны до сущей простоты, упал перед ним на колени и попросил:

– Вы нас простите… пожалуйста, простите нас… мы… уходим… А вы… остаетесь.

Взвод встал, как вкопанный.

Священник снял с него фуражку и нежным отцовским движением пригладил волосы.

– Ну что же вы… Всем нам придется нынче потерпеть. Так Господь судил, тут ничего не переменишь.

И попадья добавила:

– Не надо вам стоять на коленях. По такой сыри еще захвораете…

А меня словно полоснули ножом: «тут ничего не переменишь…» Против кого мы затеяли «перелистнуть столетие»?

Алферьев поднялся, отряхнул колени и точным армейским движением устроил фуражку на прежнее место. Увидев наши лица, он неласково прищурился и скомандовал:

– А ну, вперед!

Издалека долетел до нас прощальный возглас попадьи:

– Вы не горюйте по нам, мы как-нибудь переживем.

Корниловцы уходили медленно, корниловцы едва-едва тащились, но арьергардные роты все равно умудрились отстать. Подсознательно мы еще надеялись, что командование изменит решение, подбросит людей и патронов, зацепится за южную часть города, а там пойдет дело… Колонна встала. Мы посмотрели друг на друга с последним упованием в глазах. Но, как выяснилось, остатком полка всего-навсего требовалось дождаться последних наших бойцов. Алферьев обернулся и приложил к глазам трофейный бинокль. Поморщился, сплюнул и неожиданно протянул его мне.

Там, вдалеке, виднелась триумфальная арка, громадная, как тень Российской империи. Под нею, справа от нее и слева, двигались маленькие фигурки. Над красноармейским потоком мерно покачивалось знамя. Будто муравьи, люди с винтовками затопили улицу, затопили все переулки… Сколько же их! Как мы их сдерживали?

Алферьев покачал головой:

– Ну нет. Ничего еще не кончилось. Еще даже не начиналось, милостивые государи!

Вскоре отставшие подошли, мы двинулись и спустя четверть часа оставили за спиной городскую окраину.

Несколько дней назад Корниловская дивизия была для красных самым страшным чудищем на свете. Как же там, в Москве, на самом верху Наркоматии, боялись, что этот зверь дотянется до сегодняшних владык своими когтями и примется безжалостно рвать! Бог не попустил нам пробиться к священным стенам русской столицы. И теперь Корниловский зверь, огрызаясь, уходил от погони, а те, кто так страшился его рыка, превращались в загонщиков.

Мосты через Оку и Орлик были взорваны, но это вряд ли надолго задержит «товарищей».

* * *

Псу под хвост пошла «точка неустойчивого равновесия»…

18 октября 1919 года, недалеко от села Михайловка

…не так уж напирали красные, да и переход был обычный, верст семнадцать или восемнадцать. Просто не повезло человеку. Споткнулся на ровном месте и вывихнул ногу. Конечно, есть на свете умельцы, способные, быстренько примерившись, дернуть конечность и вернуть ее в нормалоьное положение. Но в нашем взводе, да и в соседнем, таких не нашлось. Епифаньев выл, ругался, скакал на одной ноге и порядочно отстал. Алферьев отрядил меня с Евсеичевым помогать болезному всю последнюю версту.

На Андрюху напал болтунчик. Он рассказал о недолгой своей жизни во студенчестве, о паре девиц нескромного нрава, о том, какие пироги делают татары – ух, какие пироги! – а под конец и о своей родне, жившей в глухой деревне под Пермью.

– Староверы мы. Беглопоповского толку. Родители мои – строгие чашечники.

– Чашечники? – переспросил Евсеичев.

– Ну да… откуда тебе знать. У них своя особая посуда, а если в дом заявится кто из другой веры – скажем, шурин из Вязников приедет, или вовсе человек по казенной надобности – то им из этой посуды есть ни за что не дадут. Для таких имеется гостевая посуда, нормальную-то никто о чужих поганить не станет. Только, ядрёнать, из гостевой чистая бывала одна-одинешенька кружка. Воду из нее пили, почему ж ей быть грязной? А остальное, как кто поест, так не моют до нового находника – не поганить же руки. Вот она, посуда-то стои т и стои т, а в ней уж и метаморфозы происходят, инфузории заводятся всяческие…

– Интересный ты человек, Андрюха. В речи у тебя ученые слова мешаются с простонародными. Слушать забавно. Ты только не обижайся.

– А чего ж тут обижаться, Денисов! Нету ничего обидного. Я вообче сплошной парадокс. Можно сказать, красный по душе, а обратно в белую армию записался.

– Да что в тебе такого уж красного? Или ты сторонник Интернационала?

Епифаньев хихикнул.

– Нужен мне твой Интернационал, Денисов, как собаке пятая нога. Лехше ты, лехше. К чему антимонии разводить?

– Тогда я тебя не понимаю. Какие у тебя идейные соображения?

– Чудак-человек! А никаких у меня идейных соображеньев. Просто норов у Андрея Феофилактыча Епифаньева такой – всегда всему насупротив.

– Бесшабашность что ли в тебе, Андрюха? – уточнил Евсеичев.

– Ну нет! Просто не люблю, когда мне голову к земле гнут. У нас вот семья была строгая – у-у! Отец то палкой охаживал, а то и кнутом. Запросто! У моих все по правилам заведено, от веку. Никаких новин, всем почтение, а нам с братовьями только тычки да затрещины. Ну и работы невпроворот: хозяйство большое, скотины полно… Так я сбежал. В тринадцать лет из дому убёг. До Казани добрался, помыкался, потом в лавку устроился. Липовый документ себе выправил, четыре лишних года приписал – я мужичище здоровый, мне и вопросов не задавали. Потом надоело с лавочным приказчиком, гадом, цацкаться, он же меня за вошь бородовую держал, никак не иначе! Дал ему в ухо и ушел. Другую работу я себе приискал, а потом в студенты казеннокоштные подался. Двух месяцев не учился, так и в университете стали на меня как на сущего смутьяна поглядывать.

Я удивился:

– Странно, как-то, Андрюха. Не видел я от тебя смутьянства ни на понюх табаку. Нормальный человек.

– Так то теперя! Я ж теперя у ченый. И потом, люди тут хорошие, с пониманием… никто не задирает. Пущай бы кто задрал, я б тому нашвырял гостинчиков… Вот послушайте, как меня перевернуло. О прошлом годе в Казани были большие безобразия, и даже до войны доходило. Я тогда из Казани в Пермь ушел, а и там не слаще. Как-то мне сказали, мол, Епифаньев, ходил в твою деревню продотряд, а вернулся, так с ним разные люди на суд и на муку приведены. Вроде бы отец твой там же. Как бы в расход не вывели… кому-то из продотрядовцев выдал по первое число, аж зуб погулять спрыгнул. Всегда он у меня такой был – чуть что не по нему, так сразу с кулачьем лезет, удержу нет…

Лицо его, и без того усталое, сделалось пасмурным. Он замолчал, и мы не перебивали его.

– Я, понятно, разузнал, что к чему. Феофилакт Епифаньев, было дело, оглаживал меня ремнем с пряжкой… да и много чем еще. А все ж отец, чай, а не всякий прохожий. Был у «товарищей» в чеке один капиталистый деятель, брал, значит, одним старым золотом. Пятерочками да червонными… Мог отцу снисхожденье сделать, ежели с правильного боку к нему подойти. Помочь, стало быть, посильно. На бедность. Ну, я в деревню съездил, друзей-знакомцев обошел, собрал где чего мог, и на звонкую монету поменял. Всего восемь червончиков вышло, такие дела… И в подкладочку зашил, была у меня тогда теплая куфайка, вот туда и зашил. На другой день собирался пойти, устроить отцу помилование, уж все обговорено промеж нами с чекистом было. Ан вышло не по-моему… Денисов, знаю, нет ничего у тебя, не прошу, а ты Андрюша, дай курнуть. Спасу нет, курнуть хочу!

Евсеичев, ни слова не говоря, дал ему самосада пополам с сорной травёшкой, – хороший табак мы еще в Орле скурили. Андрюха крупно затянулся и продолжил рассказ:

– Тогда по Перми через день обыски да облавы, всё контру искали. Ну и вещички подгребали заодно. Как на грех, в хоромину зашли, где я у приятеля жил. И не глянулся я им. Почему, мол, до сих пор не мобилизованный? Ах, справочка… Липовая твоя справочка, шкура. Спорить с нами? Да ты самая что ни есть контра вшивая, и рожа у тебя кривая, ухмылочку-то убрал бы, не то найдется кому ее в черепушку вмять. Я, как теперя понимаю, от малоумия-то и ляпнул, мол у самого рожа такая, кабы знала мама, так рожать бы отказалась. А мне прикладом в тыбло – р-раз! Для острастки. Потом на ноги поставили и в контору повели…

– Ну, дура-ак, – потянул Евсеичев.

Епифаньев отвесил ему позатыльник.

– Молчал бы! Умный больно, – он опять затянулся.

– В обчем, ведут они меня, ведут, ведут и ведут, страх у меня аж в самые печенки впился. Начнут обыскивать, а в куфайке золото зашито. Для каких-таких надобностей, – спросют. И чего я им отвечу? Знать не знаю, ведать не ведаю? Тогда они меня ровно к той же стеночке пристроят… Я пальцем провертел в кармане дыру и наладился по дороге денежку за денежкой выкидывать. Ругаюсь на них, пинка получаю, пока на земле лежу – червончик ушел. А то по малой нужде прошусь, ну и через разные другие лукавства золото сбрасываю. Дошел пустой. Ребра мне в чеке покрушили, губу разбили, под глазом синяк поставили, да и пустили прочь. Мол, другой раз ученый будешь, а за ученого двух неученых дают. Точно. Нынче я у ченый самое как надо. Потому как назавтрее отца моего стрельнули: вдругорядь восемь червонцев, да за один всего день, собрать не поддудилось… Такие дела. Такая вот эволюция.

Печальная повесть своего брата корниловского стрелка расстроила меня: ведь как надо согнуться – в три погибели! – чтобы всего-навсего сохранить жизнь…

Тут Евсеичев воскликнул с необыкновенной запапльчивостью:

– Ты, значит, буйный был, а к нынешнему времени смирный стал? Браво, зуав!

– Да не трепал бы ты языком, Андрюша. Все у тебя выходит невпопад. У Денисова учись: помалкивает и за умного считается. А ты как ботало кровье, звон за версту слышно.

– С-сам ты… – зашипел Евсеичев.

Но дальше ссора у них не пошла. Так бывает: переругиваются, переругиваются люди, сваристый между ними завелся обычай, а присмотреться повнимательнее – друзья не разлей вода.

– Несчастью твоему я сочувствую, Андрей.

Епифаньев отвечать мне не стал, лишь поморщился: дело давнее, хорошего в нем нет, но и боль гвоздем сердце уже не ковыряет. К своей истории он добавил неожиданный вывод:

– …Так что нынче я за государя, за Россию единую-неделимую.

– Ты ж за Учредительное собрание стоял! Еще двух месяцев не минуло, как ты… – вытаращился на него Евсеичев.

– А! – отмахнулся Епифаньев. – Давно у меня душа от этого дела отклеилась. Походил под ружьем, походил, теперь сам вижу: не-ет, у всего должен быть хозяин. У любого дела. Все слушаются его, а он – одним ухом кверху, что ему оттуда скажут. Вот такая петрушка, ребята.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«Дама, вошедшая в мое сыскное агентство, являлась идеальным клиентом: она была богата, растерянна и ...
«Римка не опоздала, и я сразу понял: что-то случилось....
«– Когда раздался выстрел, где вы находились? – Полковник сложил ручки на животе и вперил в меня исп...
«Летом и осенью 1999 года Черноморское побережье Кавказа потрясла серия загадочных убийств....
«Очаровательные можно увидеть штучки, ежели пользоваться полевым биноклем с 12-кратным увеличением…»...
«– Козочка, пора вставать. – Он пощекотал ей ухо....