Доброволец Володихин Дмитрий
Что ж мне сказать им? «Возьмите, Христа ради». Вроде, лучше.
А это еще кто? Алферьев? Уже расстрелял? Не-ет, он, вроде, не любитель по живым мишеням палить…
И точно, навстречу мне шел ротный, а вместе с ним красноармеец в богатырке. Поравнявшись со мной, капитан представил спутника:
– Вот, Денисов, твой новый боевой товарищ. Яков Крупин, прошу любить и жаловать. Сначала его мобилизовал некто Троцкий, а теперь мобилизую я. Во второй взвод.
– А… остальные?
Алферьев, закуривая на ходу, ответил:
– Замерзли все.
С минуту я молча шел вместе с ними, не зная, что и сказать. Потом задал вопрос, умнее не придумаешь:
– Ты откуда, Крупин?
– С-с-с-с Костромы, – едва расклинил он свежезамороженные челюсти.
Я молча сунул ему кусок сахара. Крупин тут же положил его в рот и принялся разгрызать крепкими молодыми зубами. Слезы текли у него из глаз, но он не переставал грызть. Никакая сила в мире, наверное, не заставила бы Крупина перестать грызть…
Мы почти не пользовались уставными словечками, обращаясь к взводным и ротным начальникам. «Ваше благородие» звучало только при командирах высоких чинов. «Господин поручик», «господин прапорщик» – в порядке вещей. Но сегодня не тот случай.
– Денис… Владимирович… извините… я… я… очень вам благодарен…
– О чем это ты, стрелок?
– Вы… один… за всех нас… я не знаю, как сказать…
Алферьев посмотрел на меня удивленно. Потом начал понимать.
– Не знаю, Денисов… – с неожиданной грустью произнес он, – Думаю, надо было… надо было еще ночью… Просто я совсем лишился сил.
Душа моя наполнилась любовью к этому человеку.
Третья декада декабря 1919 года, донская степь, разные станицы
…подняли в несусветную рань какого беса пробирает до костей куда почему назад мы же двигались в другом направлении зачем нам прямо красным в пасть намечается большое оборонительное сражение но здесь никого кроме нас нет одна рота отстал артвзвод сгинут потерять два орудия торопиться на подводах…
Храш-ш-ш!
Епифаньев, довольно хохоча, растирает мне лицо снегом. Инстинктивно отталкиваю его:
– С ума сошел?
– Э! Надоело ж подбирать за тобой винтовку, Илья Муромец. Все никак силушка твоя не проснется.
Тут я очнулся. Точно, мы едем на подводах в сторону, откуда стоило бы ожидать прихода вражеской конной лавы.
Епифаньев, быстрым шагом идущий за подводой, протягивает мне трехлинейку.
– Почистить надо будет, вся изгваздалась. Отсядь, я запрыгну.
Ерзаю задницей по тонкому слою прелого сена, Епифаньев усаживается рядом. Евсеичев и Никифоров дремлют рядышком, прислонившись друг к другу шалашиком. Рядом с возчиком – Вайскопф.
– Долго ли я тут клевал носом?
– Чепуха. Только винтовочку пристроил неудачно, все время роняешь.
Впереди и сзади подводы. Старенькие казаки, поднятые ни свет ни заря, оторванные от хозяйства, нещадно костерят лошадей. Мобилизация не тронула седобородых донцов – не тот возраст, но от подводной повинности не спрячешься. Еще не рассвело. Впереди и повсюду лежит серый снег, наверху – серое небо, а под санными полозьями… нет, вовсе не снег, а растоптанное грязное снеживо.
Наши поголовно молчат. Кажется, половина из них спит с закрытыми глазами, а половина – с открытыми. Никто не волнуется по поводу предстоящего боя. Я и сам не испытываю ни малейшего волнения. Потом, когда пули начнут петь птичьими голосами над самым ухом, в меня, наверное, опять войдет трепет, но это произойдет потом, потом…
– Я чего-то не понимаю, Андрюха, или мы совсем перестали бояться смерти?
– А?
– Я говорю, мы совсем не боимся смерти. Красные на носу, сейчас драться будем, а вся рота – в сон.
– Ты что это, собрался затеять серьезный разговор? Да?
– Ну…
– Серьезные разговоры разговаривать потом будем, если живы останемся. Сейчас мысли должны быть… лехше. Как тебе объяснить? Курил ты когда-нибудь табак Стамболи?
– Нет. Ты знаешь, я прежде вообще не курил, начал совсем недавно.
– А я не приглядывался.
Мне оставалось пожать плечами. Не приглядывался и не приглядывался, ладно…
Он продолжил:
– Тогда поверь на слово: отличный табак. Душистый, в меру крепкий, аромат у него с такими… с переливами… а! тебе-то не понять. Табак – как вся жизнь… глыбкий и разнообразный… тьфу! нет, тебе точно не понять. А вот тебе дамская папироска. Легонькая. Один раз я такую пробовал… Ровно помадка. Это очень простая папироска, один-единственный вкус, то есть помадка, конфета…
– Понял я, понял.
– В нормальное время все думают как табак Стамболи, а на войне это, видишь ты, тяжеловато. Начнешь вдумываться, да и рехнешься. Нам надо думать как женская папироска. А лучше – спать и совсем не думать. Сон здоровей всего на войне. Когда не думаешь ни о чем особенно, страх от тебя уходит, а когда спишь, его просто нет. Лучше нам спать.
«Страх… Зря я докапывался. Напомнил он мне это слово, – уныло подумал я, – Лучше спать».
Десять минут спустя мы услышали рык артиллерии. А спустя четверть часа понеслась карета по ухабам… Прямо на дороге стояла трехдюймовка. Три-четыре наших артиллериста – добровольцы из Марковской дивизии, – вертелись вокруг нее. Время от времени орудие подскакивало, выпуская очередной снаряд. Красные отвечали ему в четыре ствола. Они стреляли гранатами, но крайне неудачно: снег вперемешку с мерзлой землей взметывался фонтанами все время в стороне, в стороне. Несчастную белую пушку целая батарея никак не могла взять в вилку и прикончить. Мы медленно приближались к месту артиллерийской дуэли, я успел приглядеться и понял, в чем причина плохой стрельбы «товарищей»: они били с закрытой позиции, из-за череды курганов. Кто-то корректировал огонь, сидя с биноклем на вершине одного из курганов – Бог весть какого – и, видно, работал худо.
– Офицеров у них нет, иначе били бы, как следует, – сообщает Вайскопф.
– А если там есть специалист, и он нарочно мажет? Ведь по своим же…
– Нет. Не надо на это надеяться. Хороший офицер будет по привычке все делать наилучшим образом. Некоторые вещи входят в плоть и кровь.
Больше времени на болтовню у нас не оставалось.
Оказывается, наше орудие било не по невидимым красным артиллеристам, а по густым пехотным цепям, нагло перевшим в обход справа и слева. Над ними нависали серые шрапнельные облачка. Тут, около пушки, время от времени слышалось взвизгивание пуль, отскакивавших от щита.
– Первый взвод налево, в овражек, по неприятельской пехоте… огонь! – заорал Алферьев, – Второй взвод, удерживать подводы, вести огонь по цепи! Третий взвод – ловить лошадей!
Мы соскочили с подводы.
– Как же их накрыло… – раздосадованно покачал головой Вайскопф.
Картина и впрямь устрашающая. Один раз «товарищам» повезло. Но повезло так, что повтора ни приведи Господь.
Обезумевшие лошади носились, не даваясь никому в руки. Они кружились, вставали на дыбы, лягались, то подпускали людей поближе, то летели прочь. Возможно, коноводы не уследили за ними, а может быть, животные растащили запряжку, или осколками рассекло ремни… Кто теперь скажет! Один из номеров, наконец, вскочил в седло, но вместо того, чтобы помочь своим, немедленно поскакал в тыл. Другой запрыгнул неоседланному коню на спину, тот дал козла, и всадник, не удержавшись, полетел в снег. Вторая пушка лежала на боку, колесо отлетело, ствол смотрел в сторону. Тут же, рядом, валялось три трупа. Еще один доброволец лежал, раскинув руки, и непрерывно кричал: ему оторвало обе ноги – одну чуть выше ступни, а другую под коленом. Кровь хлестала, как из шланга. Рядом катался поручик в новенькой шинели, зажимая разорванную щеку. Сквозь пальцы сочились алые ленты. Кто-то бился под искореженным лафетом. Легко раненая лошадь рвалась из запряжки, где, кроме нее, прочая скотина лежала пластом в лужах крови.
– Прицел… гранатой… тр-рубка… – доносятся до меня команды штабс-капитана, стоявшего при «рабочем» орудии.
Лошадь у нашей подводы прядает ушами, начинает нервно бить копытом. Я удерживаю ее справа, возчик слева. Епифаньев и Никифоров тащат раненого поручика. Тяжко упав на сено, он сучит ногами от боли, приподнимается и говорит:
– Вы уж дайте им жару, братцы, вы уж не подведите… – падает, опять приподнимается, хрипит:
– Корниловцы…
Рядом с ними, фонтанируя красным, ложится обезноживший артиллерист. Епифаньев пытается его перевязать, тот отталкивает его и воет, воет, воет… Поручик в ужасе закрывает рот.
Евсеичев, Карголомский и взводный садят из винтовок. Вайскопф, перекрикивая шум боя, приказывает Евсеичеву поправить прицел.
– …дурак… все верхом уйдет…
Евсеичев возится с прицелом. Слева от дороги слышится частая скороговорка винтовочных выстрелов. Первый взвод залег не то в маленьком овраге, не то в глубокой канаве. Кто-то из ударников, изловчившись, забирается на лошадь.
За моей спиной Крупин нежно уговаривает казачьего конька не баловать.
– Огонь! – пушка коротко рявкает и, подпрыгнув, выпускает струю пламени. Гильза, вся в дымках, выкатывается, звякает о другую, раньше выброшенную орудием.
– Карголомский, пулемет! – командует Вайскопф.
И тут нас накрывает. На моих глазах снаряд попадает в единственного коня, изловленного ударниками. Животное взрывается в брызги, всадник взлетает метров на десять… а опускается уже не человек, а мешок с костями. Еще одна граната рвется сзади, еще две уходят в сторону. Струя горячего воздуха проносится мимо левой моей скулы. На несколько секунд я перестаю соображать, сгибаюсь чуть ли не рылом в снег, зажимаю уши и ору.
– Огонь!
Оглушительный рык трехдюймовки приводит меня в чувство. Лошадь, запряженная в нашу подводу, рвется из рук, на ней повисают сразу четверо: мы с возчиком, ротный и Евсеичев. Кляча ржет, как сумасшедшая, и все норовит влепить мне по коленке копытом. Евсеичев отлетает с воплем:
– Она кусается! – и на его место встает Епифаньев.
Никифоров сидит на земле, выковыривая из ушей снег и мерзлую землю.
– Пр-рямой наводкой…
Стало быть, расчет действующего орудия не задело.
– Огонь!
Мне видно, как граната взрывается прямо в цепи, проделав брешь из трех или четырех пехотинцев.
Красноармейская пуля бьет в снарядный ящик, и длинная щепка взвивается в воздух. Причудливо вертится, совершает акробатические кульбиты, а потом падает отвесно и втыкается в сугроб.
Наш коняка, истощив силы в попытках освободиться, перестает вырываться из рук. Только фыркает, да мышцы подергиваются под кожей.
– Номер-ра, пять секунд выстрел!
Красноармейцы, несмотря на потери, упорно идут на нас. Увязая в снегу, они на ходу палят из винтовок, и пули начинают посвистывать среди нас. Они уже совсем недалеко. Если кто-нибудь из их командиров отдаст команду перейти на бег, орудие нам не спасти.
– Огонь!
В суете артиллерийской прислуги видится обреченность.
Алферьев командует:
– Второй взвод, грузить снаряды!
Тут справа от орудия на бугорок выезжают сани, лихо разворачиваются и встают. Казак, бросив вожжи, соскакивает с подводы и ложится в снег. Карголомский ставит толстого дядьку «льюиса» на сошки, секунду медлит и выпускает первую сердитую очередь. Вторую. Третью. Он лупит короткими, но, наверное, метко: красноармейская цепь ложится. Через несколько мгновений ложится и вторая, та, что обходила нас слева.
– Огонь!
Снаряд взрывает землю за цепью, в десятке шагов.
Вскрикивает артиллерист, стоявший прямо за пушкой. При выстреле орудийный затвор почему-то открылся, газы вырвались и ударили его в грудь. Повалившись навзничь, солдат срывает шинель, прожженную на груди. Его товарищ сгребает снег и бросает на дымящуюся гимнастерку.
– Огонь!
Артиллеристы слишком заняты тушением гимнастерки.
– Фейерверкер Петров, почему…
Штабс-капитан оборачивается и теряет дар речи. Его лицо искажается гримасой гнева.
– Фейерверкер Петров!
И тут же, еще раз, фальцетом:
– Фейерверкер Петров! Фейерверкер…
Артиллерийский офицер валится наземь, сжимая виски руками. К нему побегает Вайскопф. Теребит, переворачивает, расстегивает шинель.
– Ранен? Где же рана?
– Никак нет, ваше благородие! Не ранен, – отвечает солдат, только что тушивший фейерверкера снегом.
– Что такое?
– Кокаин, ваше благородие.
Вайскопф морщится.
– Крупин! Никифоров! Оттащите на сани. И этому погорельцу помогите.
«Погорелец», шатаясь, говорит:
– Я могу… у орудия…
– Отставить!
Вайскопф приглядывается к пушке, трогает панораму, прикасается к каким-то железякам, для меня неведомым. Тем временем красные усиливают пальбу. Кто-то настырный то и дело пытается поднять цепь. Карголомский укладывает ее обратно, только долго он не продержится, поскольку патронов у него всего на два полных диска и третий неполный. Большую часть он должен был уже отстрелять.
– Работать может! – резюмирует Вайскопф, – Орел, подай-ка мне снаряд…
Артиллерист – тот, который цел и невредим, – запинаясь, отвечает:
– Вашброть, виноват… надо бы утикать.
Вайскопф, с первого раза не поняв, поднимает взгляд от орудия, останавливает его на солдате. Тот нервно дребезжит:
– Вашброть, ну словили же корниловцы коней… можно утикать…
Я оглядываюсь. Точно, некоторых лошадей удалось поймать. Для одной орудийной запряжки хватит.
Взводный рявкает:
– Представиться по уставу!
– Наводчик, ефрейтор Яловцев! – бойко отвечает артиллерист.
– Подать снаряд, ефрейтор Яловцев!
Тот тянется к гранатам.
– Отставить! Картечью.
Вайскопф надолго приникает к орудию. Человеческая сталь сливается с заводской. Пуля бьет в орудийный щит и высекает искру, словно гигантский коготь, но Вайскопф не обращает внимания. Глядя на него, я думаю: «Вот это настоящий человек войны. Крестоносец. Сплошной металл. Войны выигрываются не нами, сотнями тысяч пушечного мяса, а сотнями таких людей, как он: сильными, дерзкими, хладнокро…»
Трехдюймовка с ревом выплевывает картечь.
– Ефрейтор Яловцев!
После второго картечного выстрела красноармейская цепь начинает отползать. После третьего – бежит, оставив с полдюжины тел на снегу. Взводный добавляет четвертый и хочет подбодрить отступающих пятым, но его останавливает Алферьев.
– Все, Мартин, уходим! Пристрелялись «товарищи». Накроют еще разок, дороже встанет.
Вайскопф, издав нутряное кряканье, довольно потирает руки:
– Вспомнил старую науку… А ведь, пожалуй, советский штатный батальон он нас деру дал. Не меньше.
– Быстро, Мартин.
Орудие моментально подцепляют, со второго забирают замок, и мы снимаемся с позиции. Нашей подводе приходится заложить большую петлю: оказывается, снаряд, упавший у меня за спиной, попал в сани, разнес их в щепы и убил старого казака-возчика. Рядом с ним стоял Крупин. Как он уцелел, непонятно. Шинель с трех местах пробита осколками…
А Евсеичев заработал в том бою нашивку за ранение. Лошадь-то цапнула его до крови…
* * *
Крупину не повезло. А может быть, как раз повезло, это как сказать. Он назвал нам номер эскадрона, полка, дивизии, с которыми попрощался навсегда. Алферьев выдал ему винтовку, велел нашить на рукав шинели «птичку» Добровольческой армии и корниловский череп. Островерхую богатырку новобранцу пришлось спрятать подальше: Вайскопф вручил ему казачью баранью шапку, старую, но теплую.
– Как только справим тебе корниловскую фуражку, шапку отдашь. А эту… эту непотребь с пентаграммой не носи ни в коем случае. Неровен час, свои пристрелят.
Костромич или, как он себя сам называл, «костромитин», два или три раза побывал с нами под пулями. В цепи шел ровно, не пятился, не отставал, когда мы ходили в штыковую. В знак особенного доверия Вайскопф торжественно передал ему взводный чайник.
– Храни со всей ответственностью, Крупин. Он у нас во взводе вместо знамени!
На чайнике черной краской был намалеван череп, а красной – надпись: «3-й Корниловский уд.». Как следует рассмотрев написанное, Крупин оторопело спросил:
– А где ж второй-то?
– Второй во втором. Все вторые во втором, вернее сказать, – благожелательно уточнил Вайскопф.
Новобранец, кажется, не понял, но с тех пор смотрел на чайник с уважением.
Через неделю из штаба полка пришло распоряжение: Якова Крупина расстрелять. Об этом узнал весь взвод, а может быть, и вся рота. Что там осталось от нашей роты к январю? Сущая малость. Мне захотелось подойти к Алферьеву, поговорить с ним: вероятно, если все разъяснить штабным людям, они поймут, они отменят приказ…
Как бы мне начать? Вот так: «Господин капитан, разрешите ходатайствовать за Якова Крупина…» Дурацкое слово какое-то – «ходатайствовать». Лучше вот так: «Господин капитан, разрешите поручиться за честность и храбрость нашего… моего боевого товарища Якова Крупина. Произошла ошибка…» А то Алферьев ничего не знает и не понимает! Просто логика мирной жизни отличается от логики военного времени как небо и земля. На войне рискованно говорить «произошла ошибка» после того, как приказ уже отдан. Пахнет расстрелом. То есть, меня-то Алферьев выслушает и даже если не согласен, казнить не станет, такого у нас не водится. Но в штабе полка на дисциплинарные вопросы смотрят строже.
Может, вот так: «Денис Владимирович, как нам убедить штаб полка…» Да нет, нелепо выходит. Тупость, серость и нелепость.
Так я ни придумал, с чего начать, но к ротному все-таки отправился. Там уж Бог как-нибудь надоумит.
Захожу в хибарку, занятую Алферьевым с ординарцем.
– Господин капитан, Денис Владимирович…
– Молчать!
Застываю с открытым ртом.
Алферьев, зло ухмыляясь, задает мне риторический вопрос:
– Может, хочешь подать ходатайство, воин?
Напротив него за столом сидит, понурившись, несчастный Крупин. А на лавке у стены устроились рядком Никифоров, Евсеичев и Епифаньев. Вид у всех изрядно сконфуженный.
– Ась? Молчишь? Или тоже хочешь мне рассказать, какое вышло недоразумение у штабных писаришек? Ась? Не слышу? Закрой рот, молчальник. А заодно постник – за отсутствием провианта. И затворник… вон, что ни день, то все затвор передергивать приходится… Может, принять всей ротой великую схиму? Так чего ж ты хотел? Прорцы, воин!
Не успеваю ответить, как дверь из сеней толкает меня в спину. Отшатываясь, тараню плечом занавеску, скрывающую кухонный прибор хозяйки. Грохот страшный! Что ж там было-то? Сковорода? Чугунки? Лампа керосиновая? Железное какое-то призвякивание послышалось…
На пороге стоит Вайскопф, застегнутый на все пуговицы, будто на параде, губы сурово сжаты, лицо белее айсберга.
– Ваше благородие! Господин капитан! Я отказываюсь исполнять приказ! Боевого корниловца…
Алферьев перебивает его с нажимом в голосе:
– Мартин! С глузду съехал?
– Повторяю, я отказываюсь выполнять приказ!
Ротный, отворотясь, холодно замечает:
– Тебе еще никто его не отдал… Будь добр, не обременяй меня всей этой фанаберией.
Вайскопф исполнен решимости ответить, но тут дверь ударяет его в спину, он отшатывается и лупит сапогом все по той же занавеске. Дранц-бамс!
– Кочережка… – выдает Крупин меланхоличный комментарий.
– Денис! Это какое-то недоразумение с нашими штабными… – вдохновенно начинает Карголомский, заходя из сеней.
Все мы, включая Алферьева и Крупина, принимаемся истерически хохотать. С присвистами, подвыванием и хрюканьем.
– Дорогой Денис Владимирович… – побагровев, цедит Алферьев, едва не падая из-за стола.
– Нет, шта-а-а-абные писа-а-ариш-ш-ш-ш-шки… – тянет, захлебываясь, Епифаньев.
– Кочережка! Видите ли, кочережка! – орет Евсеичев.
– Ух-ух-ух-ух-ух, – безостановочно всхлипывает «костромитин».
И даже Карголомский нервно посмеивается, не понимая, в чем дело.
Мы не можем успокоиться минуту, другую… Наконец Алферьев бьет по столу кулаком.
– Все! Пора завершить цирковое представление.
Хохот понемногу затихает.
– С вами, господа офицеры, один разговор. А прочие пришли ко мне напрасно. С вами разговор другой. Все вы совершили со мной вояж от богоспасаемого града Харькова до этой станицы, все вы ветераны, хоть и барбосы. Но еще и нижние чины. Остерегайтесь соваться ко мне с прошениями, я не столоначальник, я офицер!
Посмотрев на наши угрюмые лица, он добавляет:
– В первый и последний раз, калики перехожие, я объясню вам, что к чему. Gonoris causa. В честь ваших стрелковых заслуг. Кстати, довольно сомнительных, комбаттанты.
В хате устанавливается тишина. Мыши нагло скребутся под полом. Ходики грохочут не хуже осадных орудий.
– Итак, герои стрельбы по кочкам, объявляю городу и миру: я был в штабе полка. Устроил им весь тот разговор по душе, какой вы мне тут собирались отчубучить, mes anfants… И получил личный приказ командира полка капитана Щеглова: расстрелять!
Крупин вздрогнул. Как-то странно, крупно, некрасиво вздрогнул. Наверное, некрасивым становится все то, что пребывает в шаге от смерти, а сейчас рядовой стрелок из костромских крестьян, волею судьбы заброшенный в холодную донскую степь на растерзание калибру 7.62, почувствовал, как невидимая бабушка с пустыми глазницами прошла совсем рядом и край ее савана скользнул по щеке.
– Содом и Гоморра! Что они там себе… – начал было Вайскопф, ведь он обладал более твердой волей, чем кто-либо в роте. Но Алферьев оборвал его:
– Молчи, Мартин. Тут дело непростое.
Ротный достал драгоценную папироску и протянул Епифаньеву:
– Раскури-ка мне от уголька, спички тратить не хочется…
Не дожидаясь курева, капитан вышел из-за стола и встал сбоку от Крупина, совсем рядом.
– Скажи мне, калика, не ваш ли разъезд за два дня до того, как я тебя определил в корниловцы, порубил инженерную роту? Четырнадцать трупов, пятнадцатый жив остался, но как – одному Богу известно… Нет-нет! Рожу ко мне поверни! Смотри на меня!
Крупин трясся. Я впервые увидел, как дрожит от ужаса взрослый человек. Притом человек, недавно ходивший в цепи под шрапнельными разрывами, храбрый солдат. Это было как экзотическое природное явление, цунами какое-нибудь: видишь, но не веришь собственным глазам.
«Костромитин» раскрывал и закрывал рот, не в силах произнести ни слова.
– Вижу я, было, – констатировал капитан.
Крупин, набравшись смелости, кивнул.
У меня вырвалось:
– И что же ты?
Он ответил невпопад:
– Я был, был я…
– Что? – резко спросил Алферьев.
– Я там был… но я… не сгубил никоторую душу. Вот вам крест!
Он осенил себя крестным знамением.
– Три месяца ты в боях, воин, и – никого?
Крупин опять кивнул в знак согласия: нет мол, никого.
Молчал ротный, молчали мы все. Да, бывает так на войне: ты стреляешь, стреляешь, а попал или нет, неведомо. С близкого прицела – шесть и ближе – непривычный человек и палить в чужого бойца не станет. Отведет ствол и бабахнет в белый свет, или на курок не нажмет. Конница, правда, шашками машет, норовит голову пехотинцу располовинить, страшное дело. Но ведь и коннику не каждому доведется хотя бы раз в жизни рубануть насмерть, а доведется, так, может, не решится своей рукой из другого душу вынуть, как из курицы, – железякой по шее. Вон штык у меня на винтовке, а быстро ли я решился им живого человека кольнуть? Нет, только когда крепко испугался: я не кольну, так меня прикончат… Может и не врет Крупин. Но, во-первых, мы обычные пехотинцы а не следователи или, скажем, психологи; не наше дело твердо устанавливать, где ложь, а где правда. Вдруг все же обманывает нас «костромитин». Как знать, не был ли он лихим рубакой? Чужа душа – потемки. А во-вторых, допустим, даже врет нам Крупин. Но ведь взяли-то мы его… то есть, конечно, Алферьев его взял… зная, что дрался он против наших. И никто не пришел к ротному и не сказал: «Красной свинье тут не место, зря в один с нами строй поставлена, лучше положить на месте гадину». Между тем, все знали: Крупин дрался против наших, мог и убить кого-то.
Епифаньев дал ротному папироску. Тот неспешно затянулся и выпустил дым вверх, от нас подальше.
– Не о том думаете. Вижу по вашим рожам – не о том вы все думаете. Вот Мартин начал понимать, а… нет, еще князь Гюргий… н-да… в глазах проблеск здравого соображения… – произнес Алферьев, обратясь к Карголомскому.
Тут Евсеичев выпалил:
– Приказ командира полка? Да ведь это же… приказ командира полка!
– О! Сообразительный малый.
