Строговы Марков Георгий
– Сказки! – перебила Капка, и глаза ее гневно сверкнули. – Что же, по-твоему, я преступница? Ты присмотрись-ка внимательнее к своим арестантам да поговори с ними! Увидишь, что многие из них сидят совсем невинно, за преступления, совершенные другими людьми. А кто толкает людей на преступления, ты думал об этом? Настоящие виновники всегда остаются безнаказанными. Их спасают деньги, положение в обществе, власть.
– Вот те на! Да откуда же все это у тебя, Капитолина? – изумился Матвей, а про себя подумал: «Как все это верно! Демьяну Штычкову да Евдокиму Юткину давно бы тут надо сидеть, а вот поди ж ты, сделали преступником Антона Топилкина».
– Говорю тебе, в тюрьме ума набралась, – проговорила Капка с серьезным видом, словно сердясь, и тут же, переходя на обычный шутливый тон, обратилась к Матвею: – Ну, охотник, белье в стирку у тебя есть? Или до жены копить будешь?
7
Обида на мужа надолго овладела сердцем Анны. Такой острой боли, какую пришлось испытать ей в тот день, когда Влас угнал со двора Буренку, она никогда не испытывала. Даже проводы Матвея на военную службу пережила проще и легче. Слов нет, тяжело ей было тогда расставаться с мужем, но надежды на будущее, на то, что после отбытия военной службы заживут они с Матвеем полным домом, вселяли в нее бодрость и силы.
Теперь рухнули и надежды. И, может быть, первый раз в жизни она почувствовала, что все усилия ее перетянуть Матвея на свою сторону тщетны. Кроме тревог да горьких, тягостных дум, это ничего не приносило. Не лучше ли успокоиться, подавить все еще живущую любовь к мужу и примириться с тем, что никогда Матвей хорошим хозяином не будет?
В течение месяца никуда Анна не выезжала, по целым дням надрывалась на тяжелой мужицкой работе. Вечерами она возилась с сыновьями и думала:
«Работники, пахари растут. Дай бог, поднялись бы скорее».
Но они напоминали Матвея: его руки, глаза, губы… И непрошеная, холодящая душу грусть охватывала ее в эти минуты.
Дед Фишка пропадал в тайге, и часто Артемка приставал к ней:
– Мам, расскажи о тяте.
– Далеко твой тятя, – хмурясь, говорила Анна и старалась отвлечь чем-нибудь сына.
Но Артемка был неумолим, он просил, требовал рассказов об отце.
– Да расскажи ему что-нибудь, – обращалась к снохе Агафья.
Анна упорно молчала.
Тогда Агафья принималась рассказывать внуку о смелости Матвея на охоте, припоминала забавные случаи из его детства и смеялась вместе с Артемкой. О сыне она рассказывала так ярко и с такой теплотой, что Анна не выдерживала и уходила в горницу.
Как-то Дениска Юткин привез на пасеку письмо, адресованное сестре. Анна увела Дениску в горницу и заставила читать письмо вслух.
Письмо было от Матвея. Он звал Анну к себе вместе с ребятишками.
– Поедешь? – спросил Дениска сестру.
– Мне и тут хорошо, – ответила Анна резко и сама удивилась тому, что не почувствовала в себе ни тоски по Матвею, ни сочувствия к одиночеству, на которое он жаловался.
Так продолжалось всю осень. Но с наступлением зимы, когда работы по хозяйству сильно поубавилось, в сердце стала закрадываться смутная тоска-неразбериха. Скучно было на пасеке длинными зимними вечерами.
Грустная задумчивость Анны не ускользнула от внимательных глаз Агафьи. Однажды, обняв сноху и заглядывая ей в глаза, она сказала:
– Ты что-то тоскуешь, хорошая моя. Взяла бы да поехала в село: на людей посмотрела бы, себя показала. Что ж раньше времени стареть-то!
Анна и сама думала об этом. Ведь и в самом-то деле: ей и тридцати нет. А велики ли эти годы? Ей еще и петь, и плясать, и любить хочется.
Когда выпал снег, она собрала в узел свои наряды, спеленала Максимку и по первопутку поехала в Волчьи Норы, к матери погостить.
В первый же день она отправилась к своим подругам. Все они были замужем, обзавелись хозяйством, народили детей.
Анна, жаждущая людей и веселья, растормошила их, заставила оглянуться на себя, сбросить тень преждевременно наступающей старости. Вечерами подруги собирались друг к другу с прялками, с вязаньем, засиживались далеко за полночь, вспоминали о девичьей молодости, пели песни.
В селе Анна получила еще одно письмо от Матвея. Он писал, что стосковался по ней и ребятишкам, просил ее как можно скорее приехать в город.
Но горячие просьбы Матвея-почти не коснулись ее сердца, со злорадством она подумала:
«А, тоскуешь? Неправда, прибежишь, голубчик!»
Письмо она бросила в печку, но когда огонь уже объял его, схватила горящую бумагу и голой ладонью прихлопнула пламя.
«Что это я? Нельзя так, Матюшей писано», – подумала она и, аккуратно свернув в квадратик обожженный по углам клочок бумаги, положила его в карман юбки.
Но чувство это было каким-то мимолетным. По-прежнему с нетерпением Анна ждала вечера и, как только зажигались в избах огни, надевала новую юбку, кофту, повязывала голову пуховым полушалком и, наказав матери присматривать за Максимкой, уходила к подругам.
Однажды у Аграфены Судаковой она засиделась до петухов. Домой пришлось возвращаться одной. Ночь выдалась морозная, ясная. Сгорбленный месяц висел низко-низко: казалось, что он вот-вот заденет одним своим рогом за колокольню и повиснет на сияющем золоченом кресте.
В ночной тишине хруст снега под ногами казался оглушительно громким. Анна старалась шагать чаще и мягче и оглядывалась по сторонам. Ей чудилось, что люди, разбуженные этим шумом, поднимаются с постелей и смотрят на нее в промерзшие стекла окон.
У спуска с горы, в трех шагах от нее, из сугроба поднялся человек, закутанный в длинный тулуп.
Анна отшатнулась в сторону.
– Ой, кто это?
Человек добродушно засмеялся:
– Не пужайся, Нюра, я это.
– Батюшки, Дема! – удивленно воскликнула Анна. – Ты чего тут?
– В снегу лежал…
– Небось пьяный?
– Капли в рот не брал.
– А как же это ты, в снегу-то?
– Тебя ждал. С вечера еще лег.
– Да ты в уме ли? Морозище-то какой!
Свирепый ветер пронизывал Анну, она ежилась, топталась на месте.
– Ой, зябко, руки стынут!
– Иди ко мне под тулуп, – не то смехом, не то всерьез сказал Демьян, – тут у меня – как на печке.
Он распахнул полы тулупа, и Анна послушно бросилась к нему, будто кто подтолкнул ее.
8
Анна прожила в Волчьих Норах почти до рождества. Ни одного вечера она не сидела дома.
Скоро по селу поползли слухи: болтали бабы, что ночью видел кто-то Анну в обнимку с Демьяном.
Дошли эти слухи и до Марфы Юткиной. Услышав, что говорят о дочери, она так и ахнула.
Как-то, придя домой из церкви, Марфа позвала с собой Анну в хлев, якобы помочь перенести ягнят в избушку, и стала допрашивать дочь:
– Ты в уме или без ума, Нюрка?
– О чем ты, мама? – искренне удивилась Анна.
– Да ты послушай, что люди-то о тебе говорят.
– Что, мама?
– Срам слушать.
Анна поняла, о чем говорили бабы, но это ее мало тронуло.
– Поди Демьяна припутали? – спросила она.
– А то кого же, знамо его!
Марфа пересказала все, что слышала в разговорах у церкви.
Анна отчаянно махнула рукой и выпалила:
– Ну и пусть говорят, мне все равно!
Марфа остолбенела. С минуту она смотрела на дочь молча, стараясь понять, что происходит с той, потом принялась ругать ее:
– Бесстыдница! У тебя дети, а ты с чужим мужиком спуталась. Ты хоть бы нас пожалела, нам ведь за тебя глаза колоть будут. – Она уткнулась в фартук, громко всхлипывая и сморкаясь.
– Да что ты ко мне привязалась! – с досадой, но спокойно сказала Анна. – Какой-то кобель сбрехнул, а ты и взаправду…
– Ты, милая моя, не крутись. Я не трехлетняя. Люди говорить зря не будут. Видели!
– Видели, видели! – вскипела Анна. – Ну и пусть видели! Я знать никого не хочу. Я сама себе хозяйка.
– А, так ты вот как! Ну, тогда собирайся и уезжай подобру-поздорову – у меня тебе места нет!
Марфа выпустила фартук из рук, кулаком вытерла нос я грозно пододвинулась к дочери.
– Уж чья бы корова мычала, как говорится, а твоя бы молчала, – в упор глядя в материны подслеповатые глаза, едко сказала Анна. – Меня попрекаешь, а сама, я помню, тоже к Андрону Коночкину при потемках бегала. Батя с обозом в город, а ты…
Марфа не вытерпела, схватила с полу шайку, в которой носила пойло телятам, и запустила ею в дочь. Анна увернулась, шайка стукнулась о стену хлева и покатилась. Пугливые ягнята всполошились и, сбившись в кучу, жалобно заблеяли.
– Ты рукам волю не давай! – крикнула Анна. – Я теперь не в девках! Тогда ты была мне хозяйка…
– Бессовестная ты! – задыхаясь, кричала Марфа. – Андроном меня попрекаешь, а то тебе невдомек, что Андрон мне троюродный брат!
– Зачем же ты к нему без бати бегала? Ай по братцу тосковала? – зло сощурив глаза, съязвила Анна.
– Во идол-то! – отчаянно всплеснула руками Марфа и затараторила, выбалтывая то, против чего только что возражала: – Я, может, не к одному Андрону бегала, а все-таки про меня люди не болтали невесть чего, не кололи мной глаза мужу да родителям.
– А за что тебя батя в бане вожжами хлестал?
Марфа бросилась было снова к шайке, но во дворе послышался скрип ворот и простуженный голос Евдокима:
– Тырр, холера!
Марфа плюнула со злости и, выходя из хлева, крикнула:
– Сегодня же с глаз моих вон!
– Не гони, и без тебя уеду, – спокойно проговорила Анна.
Она поправила платок на голове и, переждав, когда отец с матерью зайдут в дом, вышла из хлева.
Во дворе Анна встретила младшего брата.
– Запряги коня, Денис, и отвези меня поскорее на пасеку, – попросила она.
Денис любил сестру, больше потому, пожалуй, что она была женой Матвея, в котором он души не чаял.
– Что мало гостила?
– Хватит, домой пора.
– К Матюхе поехать не думаешь?
Анна ничего не ответила, только махнула рукой. Потом крепко запахнула полы шубы и молча пошла к воротам.
– Ты куда? – спросил Денис.
– Запрягай, я сейчас приду. В лавку надо зайти, – ответила Анна и вышла на улицу.
Она дошла до горы, повернула в проулок и задами по снегу побрела к гумну Штычковых. На гумне стучали цепы и, громыхая, шумела веялка.
Анна остановилась возле ометов соломы: дальше идти не хотелось, но Демьян вышел из двора с охапкой пустых мешков и, увидев ее, подошел.
– Уезжаю я, Дема, – сказала Анна.
– Чего это заторопилась?
– С мамой поругалась. Тобой стала попрекать.
Демьян поморщился.
– Да чем попрекать-то? Блюдешь себя, как в девках!
Помолчали. Демьян кусал толстые обветренные губы. Анна щурила карие глаза и смотрела куда-то в сторону.
– Ну, езжай. Я тоже ночью на мельницу уеду.
Анна посмотрела на широкое лицо Демьяна. Оно было в трухе и пыли.
«Работник, хозяин! Человек – что червь: на земле рожден и землею жить должен», – вспомнилась ей мудрость, часто повторяемая ее дедом Платоном Юткиным.
– Когда теперь свидимся? – спросил Демьян, озираясь по сторонам.
– Не знаю.
– На святках не приедешь?
– Что ты!
– Может, мне на пасеку приехать?
– И думать не смей!
Анна молча повернулась и, не оглядываясь, побрела по снегу обратно. Переходя через речку, она посмотрела на прорубь, в которой бабы полощут белье, и подумала:
«Утопиться, что ли? Пусть бы он узнал, каково мне без него было».
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
В двенадцать часов дня Матвея вызвали в контору тюрьмы. Он торопливо надел шинель и папаху. В конторе стоял переполох: чиновники суетились с бумагами, уборщицы вытирали пыль с пола и окон.
С минуты на минуту в тюрьму ожидали прокурора.
С улицы донесся скрип снега и фырканье лошадей. Матвей взглянул в окно. К воротам конторы подкатили легкие городские санки, запряженные парой великолепных рысаков.
Дверь кабинета распахнулась. На ходу одергивая мундир, господин Аукенберг побежал встречать прокурора. За ним поспешили его помощники.
Через несколько минут плюгавый хромой человек в медвежьей дохе, громко стукая костылем, ввалился в контору и, небрежно кивнув почтительно изогнувшимся письмоводителям, прошел в кабинет. За ним двинулись начальник тюрьмы и секретарь прокурора. Тяжелая дверь кабинета, обшитая черной клеенкой, захлопнулась, и в конторе стало тихо, как при покойнике.
Не менее часа прокурор сидел в кабинете начальника. Наконец он вышел в канцелярию, чиновники поднялись со своих мест и застыли в ожидании распоряжений.
– В бараки! – проговорил начальник тюрьмы.
Осмотр бараков, в которых размещались уголовные, занял немного времени.
Не входя в камеру, прокурор спрашивал из коридора в открытую дверь:
– Жалобы есть?
И не успевали арестанты раскрыть рта, как он, легко поворачиваясь на костыле, бросал коротко:
– Жалоб нет. Дальше!
Вдогонку ему неслась ругань, арестанты били в дверь кулаками, кидали жестяными кружками, но прокурор невозмутимо ковылял по коридору к следующей камере.
Матвей Строгов ежедневно сталкивался с арестантами и знал их нужды лучше, чем кто-либо другой. Жилось арестантам невыносимо тяжело. В камерах было грязно и душно, в воздухе стояло зловоние от параш, от пота давно не мытых тел.
Работать арестантов заставляли много, а кормили ржаным хлебом, перемешанным с отрубями, и мучной болтушкой.
«Хорош блюститель закона», – с ненавистью думал Матвей, неторопливо шагая последним в свите прокурора.
Закончив посещение уголовных, прокурор направился к политическим. Эти были размещены в глубине двора в двух каменных бараках, узких, длинных, глубоко вросших в землю.
За все время службы в тюрьме Матвей попал сюда впервые.
Камеры уголовных разделялись легкими перегородками, двери в бараках были деревянные, из камер доносилась человеческая речь. Здесь же было тихо, сумрачно и, как в погребе, сыро и холодно. Стены толстые, кирпичные, двери обиты железом. В обычное время надзиратели из бараков уголовных сюда не допускались.
«Крепко запрятаны», – подумал Матвей, оглядывая мрачный Коридор.
Коридорный, гремя связкой ключей, открыл крайнюю дверь.
– Встать! – крикнул старший надзиратель Дронов из-за спины прокурора.
Семь политических заключенных сидели у стола.
– Встать, прокурор идет! – снова заревел Дронов.
Заключенные переглянулись, но не поднялись. Дронов замахал руками, ругаясь, шагнул к столу. Начальник тюрьмы, не ручаясь за Дронова, отстранил его рукой.
– Ваши претензии? – спросил прокурор.
Один из заключенных, старик, напомнивший Матвею своими густыми бровями деда Фишку, вышел из-за стола.
– Наши претензии известны вам, господин прокурор, мы излагали их и устно и письменно. Нас по-прежнему кормят отбросами, нас лишили книг и газет, мы живем в постоянном холоде.
– Хорошо, я разберу вашу жалобу, – сказал прокурор и вышел.
В камере поднялся шум:
– Лицемеры!
– Вы нас толкаете на голодовку!
– Мучители!
Коридорный загремел ключами, и в двери щелкнул замок.
– Кажется, придется, Роберт Карлович, охладить кое-кому горячую голову в карцере, – сказал прокурор, оборачиваясь к начальнику тюрьмы.
Аукенберг угодливо засмеялся.
Вошли в коридор одиночек.
Дронов забежал вперед прокурора и, когда коридорный открыл первую камеру, заорал:
– Арестант Никитин, встать!
– Я уже встал, ваше превосходительство господин ревун, – спокойно сказал Никитин и сел.
Дронов, прокурор и начальник тюрьмы вошли в камеру. Два коридорных надзирателя и Матвей остановились в дверях.
– А, старый знакомый, как поживаете? – развязно обратился к заключенному прокурор.
– Думаю, что это вас меньше всего интересует, – буркнул Никитин, но тут же, решив, видимо, позабавиться над прокурором, с усмешкой спросил: – Ну, а вы как? Вас еще не повысили в должности?
Прокурора передернуло. Стараясь скрыть свое смущение, он пробормотал:
– Вы все шутите, Никитин. А шутить в вашем положении, право, не совсем удобно.
– Почему же? – улыбнулся Никитин. – Жизнерадостность – первейший признак спокойной совести, а совесть может быть спокойна только у человека, который верит в правоту своего деда.
– Оставьте. Вы по-прежнему фанатик, – отмахнулся прокурор.
– А вы – слепец.
– Что? – вздрогнул прокурор.
– Ну конечно, слепец. Вы не видите простых фактов, не видите, куда движется история. Поймите, что как бы вы ни старались – рабочий класс победит!
– Молчать! Я пришел не за тем, чтобы выслушивать ваши сумасбродные рассуждения. Прошу короче: ваши претензии?
– Нет, подождите. По долгу службы вы обязаны меня выслушать…
Прокурор нагнулся к начальнику тюрьмы и кивком головы указал на надзирателей. Начальник что-то сказал Дронову. Тот быстро повернулся и вполголоса приказал:
– Строгов, Митрохин, Сидоркин… в коридор, шагом марш! – в прикрыл дверь.
Пройдя по коридору шагов десять, надзиратели остановились.
Из камеры донеслось:
– Боитесь, что они правду узнают?
Матвею понравился Никитин.
– Давно сидит? – спросил он коридорного этого барака Сидоркина.
– Три года. Еще столько осталось.
– За что посажен?
– Сказывали, что против царя народ подымал.
– Жалко, сгниет в этой дыре. Молодой еще, – пожалел Матвей.
– Поделом, – сказал Сидоркин. – Их, подлецов, окромя как тюрьмой, ничем не обратаешь.
– Да он тебе что плохого сделал – подлецом ты его называешь? – с досадой проговорил Матвей.
– И верно! – поддержал Матвея коридорный другого барака Митрохин. – Ругаешь его, а он, может, и сидит-то ни за что. Господское это дело, Садоркин. Нашему брату – потемки.
– Да так-то он мужик послушный, – уступил Сидоркин. – Иной раз поздно вечером запоет. Скажешь: «Нельзя, мол, нас начальство за это не жалует». Замолчит сразу: «Ладно, дескать, понимаю, – ваше дело тоже подневольное».
– Ну, вот видишь! – обрадовался Матвей. – А ты…
Дверь одиночки с грохотом раскрылась, и из камеры вылетел прокурор. Он был красный, потный и злой.
– Закрыть! – заревел Дронов, выбегая из камеры последним.
Матвей и Сидоркин бросились к двери. Арестант Никитин стоял посредине камеры и громко хохотал.
Перед тем как войти в крайнюю одиночку, прокурор вытащил из кармана платок и вытер лицо. Видимо, посещение политических было для него делом нелегким.
Когда надзиратель Сидоркин открыл одиночку, повторилось то, что происходило у дверей каждой камеры. Дронов выскочил вперед и, надрываясь, рявкнул:
– Встать, прокурор идет!
Из камеры послышался насмешливый голос:
– Ну и пусть идет. Чего ты глотку дерешь? Я не глухой.
Этот голос кольнул Матвея в сердце. Что-то показалось в нем знакомым.
«Неужели он?»
Матвей не ошибся. Около маленького стола, на нарах, укутанный в серое байковое одеяло, сидел Беляев. Длинные пряди светло-русых волос спускались на изрезанное морщинами и складками крупное лицо. Из глубоких глазниц светились задумчивые, немного тоскливые глаза.
– Итак, я слушаю ваши претензии, – сказал прокурор.
– Претензии? – зачем-то повторил Беляев и вдруг, взглянув на дверь, увидел Матвея.
На одно мгновение глаза их встретились. По лицу Беляева, по выражению его глаз было видно, что он потрясен этой встречей.
– Я слушаю ваши претензии, – повторил прокурор.