Соль земли Марков Георгий
– Я ждал этого, Василий Васильич.
– А я нет. Я буду протестовать, буду писать в облоно, министру, в ЦК… Это произвол!
– Ну что ж, Василий Васильич… – медленно произнёс Алексей. – Я сейчас же уеду в тайгу. Если вздумают меня арестовывать, скажите, что я никуда не сбежал и скоро вернусь. До свидания!
Алексей вышел, осторожно прикрыв дверь кабинета.
4
– А ну, покажи, покажи, чем богат твой сад, – оживлённо говорил Максим, выходя вслед за Артёмом на крыльцо.
Стояло солнечное утро. Над вспаханными косогорами, сбегавшими к селу, плавал лёгкий белый туман. Малорослый березняк, разбросанный между пашен то круглыми, то продолговатыми островками, сверкал молодой зеленью. Скворцы суетливо хлопотали у скворечен, сновали в небе, посвистывали крыльями и оглашали простор весёлыми трелями.
Максим окинул взглядом перелески, пашни, прижавшиеся к селу, дома с курившимся на солнце нежно-розовым дымком и остановился, щурясь.
– Вот чертовщина! Посмотрел сейчас на березняк – и представились мне эти островки деревьев пехотой. Ты смотри, как они построены вправо углом, точь-в-точь как требуется по боевому уставу пехоты.
Артём ласково засмеялся.
– Каждому своё! А мне такое и в голову не придёт. Когда я гляжу на этот березняк, другая мысль возникает у меня: не умеют у нас беречь лес! Года три-четыре тому назад здесь такой был березняк, что не пролезешь. А теперь смотри, как его повырубили. Ещё год-два – и тут по косогорам будут оголённые бросовые земли. Без леса снег не удержится, дождь тоже будет скатываться, и придётся посевы переносить. А всё из-за головотяпства! Давно собираюсь отругать за это председателя Притаёжного сельсовета, да ведь разве успеешь один везде… Ах, Максим, кадры у нас ещё на местах слабые!..
– И ты понимаешь, Артём, каких это мук мне стоило, – продолжая осматривать прищуренными глазами косогоры, задумчиво проговорил Максим. – Бывало, отправишься перед наступлением на рекогносцировку, а впереди село. Смотришь на него в бинокль из какого-нибудь укромного уголка, чтоб тебя немецкий снайпер не снял, смотришь, как ворон на добычу. А село наше, русское. Несколько поколений жило здесь – радовались, печалились…
Максим остервенело потёр лоб ладонью, собрал к переносью морщинки.
– За четыре года войны ко всему привык: недосыпал, жил, как крот, в земле, с опасностями свыкся, а приучиться к тому, чтоб с лёгкой душой команду «огонь» подавать, не мог.
– Как по-твоему, надолго отвоевались? – спросил Артём.
– Надолго ли? Надо, чтоб надолго. Слишком глубоки раны у человечества от войны. Не дадут быстро забыть о себе…
– Ну что ж мы остановились на крыльце? Пойдём посмотрим на огород, – напомнил Артём.
– Пойдём, конечно! – сказал Максим и первым спустился с крыльца. Они пересекли двор и через калитку вышли в огород.
То, что увидел Максим, трудно было назвать садом, но и на огород это мало походило. На всей площадке, обнесённой изгородью и занимающей около гектара, вспаханной земли было меньше половины. Остальная земля была занята лесом. С правой стороны лес тянулся сразу от двора до конца изгороди, а слева он начинался за грядками и прерывался болотцем, расположенным в левом дальнем углу. Деревья тут были самых различных пород: берёза, черёмуха, рябина, кедр, пихта. У самой изгороди стеной росли смородина и малина. Между четырёх берёзок-сестёр на колышках стояли три улья с пчёлами. Ульи походили на сказочные избушки на курьих ножках без окон и дверей. Они были когда-то покрашены охрой, но от дождей и ветра местами уже облупились.
– Видишь? – обведя рукой широкий полукруг, произнёс Артём. – Всё это отец сам насадил, кроме вот этих берёзок. Когда здоровье позволяло, проводил здесь целые дни. Тут было его опытное поле. Гляди – надписи на дощечках: «Осенние кедровые сеянцы (высевал зёрнами пятнадцатого сентября)», «Весенние кедровые сеянцы (высевал зёрнами десятого мая)». А вот тут выращивал кедровую поросль, пересаживал всходы из другого грунта. И смотри, принялись!
Они постояли возле палок с табличками, вглядываясь в надписи, сделанные химическим карандашом рукой их отца, и молча подошли к болотцу. И тут первое, что они увидели, был высокий шест с прибитой к нему дощечкой. Отец знал направление дождей и ветров и прибил дощечку так, что надпись за несколько лет почти не полиняла.
– «Пятого сентября разбросал по болотцу сто кедровых зёрен», – прочитал вслух Максим надпись на дощечке, выведенную чётким спокойным почерком. Он вопросительно взглянул на Артёма. – И каковы результаты?
– А вот видишь, зеленеют кедерки. Конечно, их не сто, а гораздо меньше, но всё-таки взошли. Помню, как он радовался, когда увидел всходы. Ещё мечтал он ускорить созревание кедра, увеличить его плодоносность. Пробовал он делать какие-то надрезы на стволах, но опыт не удался, кедры засохли, и он возле них чуть не плакал. И всё тебя ждал, как ждал!.. – Артём помолчал, подавляя волнение. – Я часто, глядя, на него, удивлялся: откуда в нём бралась эта пытливость? Образования не имел, простой человек…
– Ну, как – откуда? Охотник. Почти всю жизнь прожил на природе. Это во-первых. Во-вторых, человек думающий, ищущий… – как бы размышляя вслух, не глядя на брата, сказал Максим.
– У нас в районе есть один льновод, Мирон Степанович Дегов. Вот, понимаешь, человек!.. До того знает дело, что наши агрономы учиться к нему ездят. Будем в Мареевке, я тебя познакомлю с ним. Презанятный старик! Философ! Орден Ленина за высокий урожай заработал.
– Интересно поговорить с таким человеком.
– Конечно! Ну, а как, Максим, люди за границей?
– Великая там размежевка людей происходит. Лучшие люди понимают, что жить дальше так, как они живут, нельзя, и мучительно ищут выхода. А выход один – социализм.
– Социализм? Но ведь его надо им ещё строить.
– В этом-то и дело.
– Им всё-таки легче будет, чем нам.
– Хорошо сказал мне об этом один немец в Берлине. «Вы, говорит, строя у себя социализм, шли неизвестной лесной тропой. Нам будет легче. Ваш опыт, ваша поддержка – великая сила!»
– Правильно, ничего не скажешь! Кто же он, этот немец? Интересно…
– Бывший социал-демократ. Помнит ещё Августа Бебеля.
Послышался пронзительный сигнал автомобиля.
– Ну, вот и машина! – сказал Артём.
Максим неторопливо склонился над зелёными порослями кедров, рассматривая их. Ветерок шевелил его густые волнистые волосы, сбивал пряди на лоб и глаза.
Артём остановился и, нетерпеливо переступая, ждал брата.
– А ты не пытался, Артём, разобраться в этих опытах отца? – спросил Максим.
– А в чём тут, собственно, разбираться? Посадки его бережём. Это вроде памятника ему. В прошлом году лето было засушливое, дожди выпадали редко. Сколько вёдер воды Дуня сюда перетаскала, счёту нет!..
– Он никаких записей не вёл?
– Писал. В столе у меня целая пачка его тетрадей лежит. Собираюсь давно почитать их, да всё времени нет. Посмотришь вот, как мы, районщики, живём. Иной раз подготовить по-настоящему доклад – и то времени не хватает, а уж о другом и говорить нечего.
– Ты дай мне эти тетради.
– Возьми… А ты не задумывался, Максим, над своей старостью? – вдруг спросил Артём, заглядывая брату в лицо.
– Нет, не задумывался. Не хочется пока об этом думать.
– Ну, значит, ты ещё молод. А я уже думал. И, понимаешь, рисуется мне моя старость так: живу я где-то в тихом селе, а вернее, за селом. Я не то лесник, не то огородник, не то садовод. Что-то выращиваю полезное для людей, сам ещё не знаю что. Вокруг зелень, покой, простор.
– Неплохо! – окидывая взглядом худощавую фигуру брата, засмеялся Максим. – Выходит, собираешься идти по стопам отца?
– Вполне возможно! А ты знаешь, как он любил лес? Мы часто с ним в годы войны беседовали по душам. Начнём, бывало, разговаривать о положении на фронте, а потом незаметно перейдём и на другое. Он мне как-то раз сказал: «Ну что ж, говорит, смерть неизбежна, и она меня не пугает. А только горько мне от сознания, что я умру, а лес без меня будет зеленеть, цвести, подыматься в небо…»
Максим ничего не сказал. Артём взглянул на брата и увидел: в глазах его боль.
– Ну, а ещё что он тебе говорил? – отводя взгляд в сторону, глухо спросил Максим.
– Ещё?
Снова послышался протяжный пронзительный сигнал. Шофёр нервничал.
– Пошли. У нас будет ещё время поговорить об этом, – сказал Артём и тронул Максима за рукав кителя.
Они вошли в дом и вскоре появились на крыльце вновь. В руках у Артёма были брезентовый дождевик и большой кожаный портфель с замками. В портфеле, кроме папки с деловыми бумагами, помещались полотенце, мыло, зубная щётка с пастой, бритвенный прибор и маленькая подушечка-«думка» в цветной, изузоренной вышивкой наволочке. Максим нёс серый прорезиненный плащ армейского образца и полевую сумку из грубой кожи.
Всю дорогу молчали. Максим был под впечатлением рассказа Артёма. Отец вставал в памяти зримо, как живой. Максим рано вылетел из родного гнезда, и отец запомнился ему командиром партизан и строителем прииска.
Максим знал в жизни много замечательных людей, поражавших его то умом, то способностями, то бесстрашием, то преданностью в дружбе. Но всякий раз Максим с удивлением ощущал, что все эти черты он уже встречал у одного человека. Этим человеком был отец. И чем больше Максим узнавал людей, тем дороже становилось светлое чувство любви к отцу. Когда наступила пора испытаний, это чувство согревало его чудодейственным теплом далёкого отцовского крова.
Сквозь березняк замелькали крыши домов, и в воздухе запахло дымом.
– Ну, вот и Мареевка. Тут живут у нас знаменитые льноводы. Куда – в сельсовет поедем или в контору колхоза? – спросил Артём.
– Как хочешь, – откликнулся Максим.
Глава пятая
1
Софья проснулась на восходе солнца. За стеклянной дверью, выходившей на террасу, нежно зеленели черёмуховые листики. Вечером сад стоял ещё с оголёнными ветками. Ночью под напором молодых сил почки лопнули, и кусты оделись в лёгкое зелёное покрывало.
«Опять прозевала!» – упрекнула себя Софья и, быстро вскочив с постели, надела халат. Давно ей хотелось (это было желание, возникшее ещё в детстве) увидеть, как раскрываются почки, как выползают и распрямляются листики, услышать звуки, которые при этом наполняют воздух.
Софья вышла на террасу, спустилась по лестнице в сад и остановилась, зажмурив глаза. Сильно пахло сырой землёй и пряно-горькой черёмухой. Ласковый ветерок приятно освежал тело. От реки доносился мягкий шум воды, взбудораженной только что проплывшим пароходом.
По тропке, петляющей между яблонь и черёмуховых кустов, Софья заторопилась на берег – посмотреть на пароход. Поблёскивая в лучах солнца крутыми белыми боками, пароход удалялся вниз по реке.
На целых два километра река была заставлена лодками. Они были пришвартованы к причалу цепями, железными тросами и просто верёвками. Каких только лодок тут не было! Плоскодонные и тупоносые, сбитые из простых тесин ладьи рыбаков и охотников стояли рядом с длинными, конусообразными гоночными байдарками. Морские шлюпки с раздувшимися боками покачивались на волнах рядом с солидными катерами, выглядевшими среди всей этой мелкокалиберной лодочной стаи вожаками. Ослепительно белые, как первый снег, нежно-голубые, как августовское небо, багряно-золотистые, как весенний закат, густо-зелёные, как побеги озими, лодки пестрели, сливаясь с россыпями разноцветной гальки.
Софья подошла к обрыву и, облокотясь на изгородь сада, машинально читала названия лодок: «Волга», «Байкал», «Пятилетка», «Победа», «Наука», «Олег Кошевой», «Неустрашимый», «Москва», «Севастополь»…
«А где же наша лодка?» – подумала Софья, снова осматривая берег.
Взгляд её упал на слово «Соня». Она поспешно сделала несколько шагов вдоль изгороди, открыла калитку и побежала по утрамбованным земляным ступенькам, ведшим к реке. Но, не добежав и до половины их, остановилась в смятении: старое название лодки – «Алексей» – было замазано белым. Однако крупные буквы, написанные когда-то тёмной краской, проглядывали через слой белой краски, как проглядывают очертания дерева сквозь прозрачную занавеску окна. Даже новые буквы, составлявшие слово «Соня», аккуратно вычерченные на этом же месте, не могли заслонить собой старое название лодки. Чёрные буквы с каким-то неистребимым упорством стояли на своих местах и будто твердили одно и то же: «Алексей», «Алексей», «Алексей»!
Софья тряхнула головой, но от этого ничего не изменилось: Алексей стоял в её глазах, и она словно слышала его голос, звонкий и весёлый, видела карие, брызжущие добродушным лукавством глаза, дрожащие в улыбке полные губы, густые пышные волосы, всегда немножко растрёпанные… Она повернулась и побежала по ступенькам вверх. Возле калитки, ведущей в сад, под старой берёзой стояла скамейка. Тяжело дыша, Софья опустилась на неё.
Её внимание привлекли свежие стружки, валявшиеся под ногами. Она удивилась: что здесь строят? Осмотрелась, но ничего не увидела.
Мысли невольно опять перенеслись к Алексею. Скамейка, на которой она сидела, была его излюбленным местом.
Алексей… Он словно преследовал её сегодня.
В густых ветвях дерева засвистела птичка. Девушка повернула голову и увидела то, что не заметила вначале: спинка скамейки со стороны, обращённой к саду, была выстругана рубанком. Софья встала на сиденье коленями и перегнулась, желая лучше разглядеть, зачем это сделано.
Как-то раз в солнечный день они с Алексеем выжгли при помощи увеличительного стекла афоризм: «Быть человеком – значит быть борцом».
Эти слова Гёте так точно и полно передавали их представление о смысле человеческой жизни, что они решили тут же выжечь и свои имена. Теперь на спинке не было этих слов и только белел тёс.
«Отец… Это он, – подумала Софья вначале как-то безразлично, с привычной покорностью, считая, что всё, сделанное отцом, хорошо, но потом с беспокойством, перешедшим в чувство протеста. – Он не имел никакого права поступать так!»
Софья затруднялась определить поступок отца. «Я скажу ему, чтобы он больше этого не делал… Он…»
Решив поговорить с отцом, Софья поднялась со скамейки и по дорожке, посыпанной жёлтым песком, направилась к дому. Лёгкий ветерок раздувал полы её халата, играл прядями непричёсанных волос.
Софья завернула за угол дома и в нерешительности остановилась. На террасе перед окнами кабинета отца стоял младший научный сотрудник института Григорий Владимирович Бенедиктин. Софья никак не ожидала, что она может так рано встретиться с кем-нибудь из посторонних. Увидев Бенедиктина, она хотела повернуть назад, но Григорий Владимирович уже заметил её и приветливо крикнул:
– Доброе утро, Софья Захаровна!
– Здравствуйте, – в замешательстве произнесла Софья.
– Вы удивлены таким ранним визитом? – спросил Бенедиктин и уголком рта выпустил дугообразную струю табачного дыма.
Бенедиктин был во всём военном: в кителе, брюках галифе, в сапогах. Сапоги были начищены до блеска. Медная пряжка офицерского ремня и колодочка орденских ленточек также отливали блеском и подчёркивали подтянутый, щёгольской вид Бенедиктина, в руке он держал папиросу.
– Удивлена ли? По правде сказать, да, – созналась Софья.
Бенедиктин громко засмеялся, и теперь к блеску его сапог, пряжки и орденских ленточек добавился блеск крепких белых зубов.
– Не удивляйтесь, Софья Захаровна. Я у вас с вечера. Мы с Захаром Николаевичем кончили работать только в четыре часа. По фронтовой привычке мой сон недолог. А вы почему так рано поднялись? Утром спится особенно сладко.
Софья неожиданно смутилась, как будто Бенедиктин мог знать, какие мысли беспокоили её в это утро.
– Я хотела посмотреть, как распускаются листья деревьев.
– Вот что! Вы хотели проследить, как жизнь природы из одной фазы переступает в другую, – подхватил Бенедиктин.
– Мне просто хотелось увидеть, как разворачивается молодой лист. А папа ещё спит?
– Вероятно. Он вам нужен? Вы хотели, очевидно, поделиться с ним каким-то важным наблюдением?
– Что вы! У меня к нему небольшое домашнее дело.
Софья поспешно взбежала на крыльцо и скрылась за дверью.
2
Софья писала Алексею:
«Моего терпения хватило ненадолго. Торжествуй! Я пишу тебе – пишу первая. Я представляю сейчас тебя так живо, будто ты не за полтораста километров, а сидишь напротив меня. В глазах твоих прыгают чёртики, губы дрожат в довольной улыбке, и всё выражение твоего лица кричит: «Ага! Пишешь! Пишешь!» Как я ненавижу тебя и как я люблю тебя, Алексей, в эти минуты! Ненавижу за твоё ни с чем не сравнимое упорство и люблю, представь себе, люблю за это же самое.
Не отбрасывай моего письма, не дочитав до конца. Я не собираюсь повторять в нём своих упрёков, они кажутся мне теперь глупыми. Ты поступил так, как хотел, я поступила так, как могла. Мы ни в чём не уступили друг другу, и оба, вероятно, были правы. Теперь многое изменилось. Мы можем без горячности, трезво судить о своих ошибках и так же трезво избрать путь для того, чтобы избежать их.
После памятного заседания учёного совета института, на котором ты выступил против папы, он возненавидел тебя. Имей мужество признаться перед самим собой, что у папы были на это некоторые основания. Он не ждал такого удара от тебя. Припомни, как всё складывалось: ты был всегда его лучшим и любимым учеником. Он видел в тебе своего будущего верного соратника и помощника по институту. Ты никогда у нас дома не высказывал своих взглядов с такой определённостью, с какой проделал это на том злополучном заседании. Твои бесконечные рассказы у нас дома о сокровищах Улуюльского края вовсе не претендовали на обоснование каких-то взглядов. Вероятно, это-то и позволяло папе всякий раз совершенно беззлобно посмеиваться: «Это, Алёша, всё беллетристика. Охотники – мастера создавать её. Наука требует фактов, а их и у тебя и у меня так мало!..» И мне помнится, как ты отвечал на это: «Но, Захар Николаевич, беллетристика не рождается из воздуха. Она отражает действительность». И всё. Короче говоря, ты не давал повода к настоящему научному спору. Наконец, наша дружба с тобой (я боюсь теперь употребить слово «любовь», опасаясь, что оно может покоробить тебя) была очевидной для папы. Он видел в тебе не только прекрасного ученика, но и человека, который мог стать членом нашей семьи.
Твоё выступление потрясло отца. Он не был к этому психологически подготовлен. Ты поступил слишком прямолинейно и, более того, жестоко. Но я убеждена, что отец нашёл бы в себе силы простить тебе твою резкость и нетактичность, если бы ты не пошёл дальше. Твой отказ от работы в институте в составе ассистента отца окончательно восстановил его против тебя. Это была пощёчина, которую нелегко перенести старому, заслуженному профессору. Мой отец не один назвал тебя за этот поступок безумцем. Это повторяли сотни людей, в том числе и близкие твои товарищи. И поистине это было безумием. Каждый здравомыслящий человек посчитал бы за честь быть приглашённым известным профессором работать под его руководством. Ты отверг это, выдвинув нелепое объяснение: «Я могу вернуться к работе в институте через два-три года, а пока я должен поехать в родной район, чтобы быть ближе к тому материалу, разработка которого может стать делом моей жизни». Едва ли кто понял, о чём ты вёл речь. Не случайно после окончания заседания ко мне подошёл один из профессоров (Леонтий Иванович Рослов) и, полагаясь на нашу с тобой близость, спросил меня: «На что намекает Краюхин?» Я ответила, что ты уже несколько лет заинтересован одним районом. Наука ничего ещё не сказала об этом районе, но сами жители накопили интересный материал, требующий проверки.
Затем произошёл наш последний разговор. Ты предложил мне уехать с тобой. Я спросила тебя: «Зачем? Ради какой цели?» Ты снова повторил слова, которые я слышала на заседании. Я советовала тебе немедленно пойти к отцу, признаться, что вёл себя ошибочно, и этим вернуть его расположение. Я обещала тебе уговорить отца более серьёзно отнестись к твоим возражениям. И сделала бы это, зная его бесконечную, трогательную любовь ко мне. Но ты сам не захотел этого. Ты тогда сказал: «Соня, всё, что произошло между Захаром Николаевичем и мной, ты воспринимаешь как обычную размолвку. Это не так. Это конфликт, в котором столкнулись принципы. Как тебе известно, принципы невозможно примирить, уж коль они появились, их удел – борьба». Мне тогда показалось, что ты играешь в глубокомыслие. Я тебе сказала: «Ты ищешь, Алёша, глубины на мелком месте». Твой ответ сразил меня: «До свиданья, Соня, а может быть, и прощай. Мы так сейчас далеки друг от друга».
За эти месяцы я о многом передумала, Алексей. Отец долго не упоминал твоего имени, но я видела, что и он живёт мыслями о тебе. Вначале он был ожесточён и с упрямством, на которое способны только старики, уничтожал все следы твоего пребывания в нашем доме. Он замазал название нашей лодки, состругал слова Гёте, выжженные нами на скамейке в саду, выбросил с террасы вешалку, сделанную тобой. Когда он спрятал твою фотографию, стоявшую на моём столе, я решила, что отец зашёл слишком далеко. Я сказала ему: «Ты поступаешь настолько мелочно, что я, твоя дочь, привыкшая думать о тебе как о большом человеке, начинаю сомневаться в этом. Не ожесточайся попусту. Алексея я любила и люблю. Свою волю ты мне не продиктуешь, но потерять меня можешь».
Отец, видимо, не ожидал, что я способна сказать такие слова. Он вышел от меня как пришибленный. Я проплакала весь вечер.
С месяц отец избегал встреч со мной. Он вставал рано утром и уходил на кладбище, на могилу матери. Знакомые мне рассказывали, что он по часу, по два просиживал там в глубокой задумчивости, никого не замечая.
Потом он заболел. Однажды я вошла в его кабинет. Он лежал на диване с закрытыми глазами. Руки его были вытянуты, и пальцы шевелились, будто что-то ощупывали. Он узнал меня по шагам и, не открывая глаз, спросил:
– Ты, Соня?
– Да, я, папа. Как здоровье?
– Пустяки. Лёгкий грипп.
– Я вызову врача.
– Ну что ж, вызови, – согласился он. Я пошла позвонить, но он остановил меня: – Сядь, пожалуйста…
Я села на стул возле него. Он долго молчал, но я видела, что он о чём-то напряжённо думает. Наконец он каким-то чужим голосом спросил:
– Ну, что твой Краюхин?
– Не знаю. Мы разошлись с ним…
– Ты что же, принесла свою любовь в жертву привязанности ко мне? – проговорил он и впервые на миг открыл глаза, в которых стояли слёзы.
– Нет, папа, – ответила я, – я не хочу тебе лгать. Я люблю Алексея, но, к сожалению, не могу одобрить его ухода из института. Если б было наоборот, я ушла бы с ним. Он звал меня.
– Спасибо, Соня, за правду. Правда всегда бывает голой, как камень. Ложь подобна павлину: она имеет цветистое оперение… Но, знаешь, есть люди, которые одобряют его уход из института.
– Кто?
– Марина Матвеевна и профессор Рослов.
Я думала, что отец что-нибудь расскажет подробнее, но он долго молчал, а потом изрёк по-латыни какой-то афоризм. Ещё с детства я знала, что если отец прибегает к древним, значит, он чем-то сильно взволнован, его обуревают противоречия, он ищет для своей души равновесия. Он больше меня не задерживал, и я ушла.
Теперь мне пора бы уже приступить к анализу твоих и моих ошибок. Но буду перед тобой честной, как перед собой. Твои ошибки мне ясны, а своих я не вижу…
Алёшенька, милый, как бы это было замечательно, если бы ты был со мной! Как бы мне легко работалось и легко дышалось!
Последние месяцы живу одиноко и скучно. Даже на лодке перестала кататься. Все близкие и знакомые относятся ко мне с подчёркнутым вниманием, как к человеку, пережившему большое несчастье. Меня это раздражает, и я чувствую, что становлюсь несносной. Единственная отрада – это работа. Сижу в архиве чуть не по целым суткам.
Пиши, но только не из жалости ко мне. Нет ничего другого, что бы так могло унизить меня. Прощай, бурундук полосатый! Надумаешь вернуться в город – знай: я встречу тебя без упрёков и всегда с радостью.
Софья.
P. S. Письмо посылаю не перечитывая, таким, каким оно получилось. Знаю, что если начну перечитывать, то обязательно найду какие-нибудь противоречия, и тогда захочется его переписать, и отправление вновь затянется».
3
Софья вложила письмо в конверт, заклеила его и приготовилась уже написать адрес, как вдруг в дверь постучали.
– Войдите! – разрешила она.
Вошёл Бенедиктин. На этот раз он был одет в штатский костюм: светло-серая тройка, пышный цветистый галстук, лаковые туфли.
– Я, кажется, вторгся не вовремя, – кивнув на конверт, проговорил он.
– Нет, Григорий Владимирович, пожалуйста. – Софья встала и придвинула ему кресло.
– Здравствуйте и спасибо. А Захара Николаевича нет?
– Да вы разве не с ним были? Он утром говорил, что вы собирались вместе в обком.
– Я уклонился от этого путешествия. В сущности, кто я? Рядовой работник. А в обкоме нужны руководители, – с чуть приметной улыбкой сказал Бенедиктин.
– Почему же только руководители? – удивилась Софья.
– С них больше спросу… А я что? Чернорабочий науки… без звания и степени…
– Вы наговариваете на себя, Григорий Владимирович. Вспомните пословицу: «Уничижение паче гордости», – засмеялась Софья.
– О нет, Софья Захаровна. Я говорю правду. Пока Бенедиктин на фронте кровь проливал, ловкие люди не дремали: готовили диссертации, продвигались по служебной лестнице, заботясь о собственном благополучии…
– Диссертации и знания – дело наживное: сегодня их нет, завтра они появятся.
– Упрощаете, Софья Захаровна! Да, впрочем, спорить не будем, я не с этой целью пришёл…
Софья вопросительно посмотрела на Бенедиктина.
– Вы, вероятно, думаете, что я скажу что-то особенное. А у меня пустяковое дело, вернее – просьба, или, скорее, предложение. Мои приятели организуют сегодня небольшую дружескую вечеринку и поручили мне пригласить вас. Народу будет очень немного, все свои, главным образом ученики и сотрудники Захара Николаевича. Не откажите, Софья Захаровна!
– А Марина Матвеевна будет? – спросила Софья.
– Конечно! Правда, она придёт несколько позже, потому что выступает с лекцией где-то в рабочем клубе, но будет обязательно, – сказал Бенедиктин и чуть приподнялся в кресле, выжидающе поглядывая на Софью.
– Хорошо, Григорий Владимирович, я согласна.
– Ну, вот и чудесно! В девять часов вечера я зайду за вами, будьте готовы! – Блеснув зубами, Бенедиктин расплылся в улыбке, встал с кресла, раскланялся, пристукнул каблуками лаковых туфель с тупыми, загнутыми вверх носками и, чуть закинув голову, вышел.
Софья закрыла за ним дверь, села к столу и размашистым почерком написала адрес на конверте. Потом она ушла на кухню, воткнула штепсель утюга в розетку и направилась к гардеробу за платьем.
Бенедиктин был точен. Он появился ровно в девять часов свежевыбритый, надушенный, в тёмном вечернем костюме. Софья не заставила себя ждать. Они сели в такси и через полчаса были на другом конце города.
Поддерживаемая Бенедиктиным под локоть, Софья поднялась на крылечко небольшого деревянного дома и вошла в ярко освещённую комнату.
– Прошу знакомиться! Дочь моего учителя и шефа профессора Великанова – Софья Захаровна! – приподнято проговорил Бенедиктин.
«Дочь моего учителя» было подчёркнуто, и это резануло слух Софьи.
Первой к ней подошла полная молодящаяся женщина. По-видимому, ей давно уже перевалило за пятьдесят, но одета она была не по возрасту: ярко-розовое шёлковое платье с короткими рукавами, туфли на высоких каблуках, белые с красной каёмкой носочки вместо чулок.
– О, как я рада видеть в моём доме дочь нашей знаменитости! – заверещала она тонким голоском.
Тотчас же к Софье бросились какие-то незнакомые мужчины и женщины в декольтированных платьях, с распущенными волосами. Все они восторженно заговорили о своём счастье познакомиться и быть в одном обществе с дочерью известного профессора.
Софья стояла смущённая, растерянная, не зная, что сказать. Она была готова уже броситься назад к двери, но послышался пронзительный голос хозяйки:
– Григорий Владимирович! Оберегайте свою очаровательную даму! Прошу к столу!
Возглас хозяйки возымел действие. Гости потянулись в соседнюю комнату, заставленную столами с закусками и винами.
– Как вас сердечно встречают! Даже завидно! – нагибаясь к Софье, прошептал Бенедиктин.
Она посмотрела в его улыбающееся лицо, подумала: «Шутит».
Довольно просторная комната, куда они вошли, была наполнена таким обилием всяких вещей, что им просто не было счёта, а на пианино, стоявшем в углу под прикрытием кружевных дорожек, паслось стадо мраморных слонов. Тут были экземпляры самых различных размеров и расцветок: от белых величиной почти с кошку до жёлтых и серых размером не более одного сустава мизинца. Угловой столик был заставлен флаконами, зеркалами, коробками. Стены комнаты были увешаны коврами, а с потолка спускались парашютики: красные, белые, зелёные, голубые, жёлтые. На диване и кушетке лежали в цветных наволочках подушки тоже разнообразных размеров: самая большая занимала треть дивана, самая маленькая свободно уместилась бы на ладони. С первой же минуты Софья почувствовала, что это обилие вещей угнетает её.
Гости усаживались долго и утомительно. Софье несколько раз пришлось перейти с одного места на другое. «Передвигают меня, как фигуру на шахматной доске», – пришло ей в голову. Соседом её справа оказался всё тот же Бенедиктин, а слева – хозяйка дома.
– Вы, душечка, сплошное очарование! Прелесть! – сжимая Софье руку выше локтя, зашептала хозяйка дома. – Григорий Владимирович от вас без ума, и не только он…
Она что-то шептала ещё, но Софья опустила голову и старалась не слушать её. Всё, что говорила эта молодящаяся женщина, до того было льстиво и пошло, что Софье стало противно. Ей припомнился один разговор с Алексеем.
Как-то раз они вместе зашли в дом старого друга Великановых – профессора университета. То, что они увидели там, крайне поразило Алексея. Многочисленное семейство профессора, прежде чем сесть за стол, подходило к нему и поочерёдно прикладывалось к руке. Профессор с буддийским спокойствием восседал в кресле, ничем не выражая своего отношения к происходящему. После обеда всё это снова повторилось. Приглашённые к столу Алексей и Софья сконфуженно переглядывались, испытывая острое желание скорей уйти отсюда. Когда они вышли на улицу, Алексей сказал:
– Сколько же ещё у нас дикости ютится по закоулкам быта!.. Наблюдая за этой церемонией, я чувствовал себя отброшенным назад по меньшей мере лет на пятьдесят. А ведь живём на подступах к коммунизму!
Софья попыталась защищать обычаи семьи ссылкой на то, что так повелось издавна, вошло в привычку и люди исполняют её механически, но Алексей запротестовал:
– Ты со своим примиренчеством далеко пойдёшь. Учти, что это «механическое» исполнение обычаев часто лежит рядом с консерватизмом в работе.
Софья заспорила, но спорила вяло, отлично понимая, что правда на стороне Алексея. Да и профессор, которого они посетили, был известен в университете как рутинёр и педант, чуравшийся всего нового.
«А что бы сказал Алёша, увидев сегодняшнее сборище? Как бы он назвал эти закоулки быта?» – думала Софья, прислушиваясь к голосам незнакомых людей.
Сразу же она поняла, что здесь собрались мужья без жён и жёны без мужей. Всё это обозначалось специально придуманными словечками: «мальчишник» и «девишник».
– Зачем вы меня сюда привели? – спросила Софья Бенедиктина, когда один из участников сборища уже заплетающимся языком начал произносить очередной тост.
Бенедиктин взглянул Софье в глаза и умоляющим голосом ответил:
– Упрёки и вопросы потом, Софья Захаровна! Будьте милостивы!
Вслед за этим он нагнулся к сидящему рядом с ним лысоватому мужчине, и Софья слышала, как он уговаривал того произнести тост за её здоровье и успехи.
Все уже изрядно выпили и захмелели. Лысоватый с трудом водворил порядок.
– Граждане! Товарищи! Тост первостепенной важности. Прошу внимания! Минуту внимания! – надрывно кричал он. – Я предлагаю поднять бокалы за здоровье нашей драгоценной гостьи Софьи Великановны, – с пафосом произнёс он.
Взрыв смеха заглушил его слова. Софья большим усилием воли сдержала себя, чтобы не вскочить, чувствуя, что краснеет до корней волос.
Но терпение её иссякло, когда кто-то из опьяневших мужчин предложил играть в «уголочки». Софья не знала этой игры и робко потянула за уголок платка, собранного в руке Бенедиктина. Она и не предполагала, что, по условиям игры, ей предстояло поцеловаться с лысоватым мужчиной, уголок которого оказался скреплённым узелочком с уголком платка Софьи. Вспыхнув, Софья поднялась со своего места и выбежала на улицу.
Стоял душный вечер. Собиралась гроза. Где-то за городом поблёскивала молния и слышались раскаты грома. Тополевая аллея, тянувшаяся вдоль улицы, расплылась в темноте.
Софья сошла с тротуара и встала за толстый ствол тополя. Тотчас же заскрипела калитка и обеспокоенный голос Бенедиктина разнёсся по всему кварталу:
– Софья Захаровна, где вы?
Софья не откликнулась. Бенедиктин крикнул ещё раз, потом послышались его торопливые шаги. Он устремился в противоположном направлении.
Софья побежала, не оглядываясь. На площади она села в такси.
Когда она вошла в свой двор и направилась по дорожке между черёмуховых кустов к дому, дорогу ей преградила женщина. Это была Марина Строгова.
– Соня, милая, где вы запропали? Я вас уже часа два жду. Есть очень срочное дело, – взволнованно заговорила она.
– Ой, Марина Матвеевна, вы так меня напугали! – воскликнула Софья. – Да вы разве не на лекции?
– Что вы! У меня лекции с утра.
– Но вы же собирались выступать с лекцией где-то в рабочем клубе!
– Первый раз слышу. Кто вам сказал?
Софье захотелось рассказать о Бенедиктине, о бегстве с вечеринки, но стыдливость сковала её.
Не дождавшись ответа, Марина обняла её за плечи.
– Соня, у Алексея большое-большое несчастье.
Софья почувствовала, как сердце её остановилось, дышать стало трудно. Она опустилась на скамейку.
– Что с ним? – прошептала она, дрожащей рукой ловя руку Марины, в которой та держала письмо Краюхина.
Глава шестая
1
Когда шла война и люди в страшной тревоге за Родину, за близких, за успех своего дела думали о будущем, о счастье общем и личном, то счастье это рисовалось им точным подобием той жизни, которая была прервана войной. Люди желали, в сущности, одного: чтобы скорейшее окончание войны восстановило их прежнюю жизнь, как бы механически продолжив её течение с того самого уровня – не выше и не ниже, – на котором это течение так круто изменилось.
В этом представлении, как, может быть, ни в чём другом, выразилось отвращение советских людей к войне, их глубокое миролюбие, понимание ими войны как жестокого, но временного бедствия, которое, уж коли оно случилось, надо пережить и преодолеть как можно скорее.
События войны жестоко и неотвратимо пронизали собой всю жизнь Марины. Она была не только активным членом того общества, которое подвергалось неслыханному испытанию. На фронте были её муж, родной брат, десятки друзей и знакомых. Радуясь по поводу каждой победы наших войск и с болью переживая каждую их неудачу, Марина вместе с этим патриотическим чувством носила в своей душе постоянную, никогда не покидающую её тревогу за близких. Особенно велика была её тревога за мужа.
Её семейное счастье было недолгим. Марина вышла замуж в тысяча девятьсот сороковом году, в ноябре. В июле следующего года был призван в армию её муж.