Первая женщина Кутерницкий Андрей
Ровными передними резцами она звонко отломила от плитки прямоугольную дольку. Шоколадные крошки упали ей на колени, и она кистью свободной руки стряхнула их на землю. Тут же к нам подлетели воробьи, целая стая, и, поглядывая точечными глазками, стали подбираться к ее сапогам.
– А ты и вправду оказался опасен, – сказала она. – Я беременна.
И повернула лицо ко мне.
Я вдохнул в себя густой запах шоколада вместе с холодным воздухом осени и провалился в темную глубину ее зрачков. Звуки города исчезли, мысли мои разбежались, но при этом я с удивлением продолжал подробно видеть линии ее лица, отражение света возле губ, тень на гладком лбу, а позади нее совсем близко – тяжелые темно-синие тучи, полные какой-то грозной, но и прекрасной силы, и желтый брусок автобуса-гиганта за Лебяжьей канавкой на Марсовом поле. И вдруг, словно во сне, густо посыпал снег. Он опустился от неба до земли сплошным мерцающим занавесом, и воздух вокруг нас наполнился его зимним шуршанием.
– Снег пошел... – сказал я, все еще неотрывно глядя в ее глаза.
– Это первый, – промолвила она.
– Да, – ответил я. – В этом году еще не было снега.
Белый снег ложился на черные ветви деревьев, на сухое золото листьев, на скамейку, на светлые волосы Веры, он цеплялся за ее брови, ресницы, одна снежинка замерла на крае шоколадной плитки, и мне почудилось, что я вижу всю симметричную красоту этой снежинки, ее острые лучи, ее тончайшее кружево.
– Я была сегодня в женской консультации, – произнесли губы Веры. – Вот откуда я тебе звонила.
Желтый прямоугольник автобуса-гиганта сдвинулся с места на периферии моего взгляда.
– Это получилось, – я с трудом отыскал это слово, – когда мы с тобой первый раз встретились у Риты? – Я почему-то подумал, что ее беременность могла иметь свое начало именно в том бесконечном дне, в котором мы столько раз были близки в нею.
Она поднесла плитку ко рту, и ее теплая розовая губа коснулась снежинки:
– Это случилось на островке, куда мы с тобой ездили из лагеря и где нас напугали самолеты. У меня срок почти шесть недель.
И так же внезапно, как он опустился от неба к земле, он исчез – первый снег в этом году. Словно белый занавес вышел полностью. В одну секунду мелькнул между деревьями его верхний край.
– Пойдем! – сказала она. – Мне просто очень одиноко сегодня, и захотелось увидеть тебя. Ведь я больше никому не могу сказать правду.
Мы поднялись со скамьи и пошли по аллее.
Сад был усыпан снегом.
Я остановил ее, охватил ладонями ее голову и, чувствуя ее мокрые от растаявшего снега волосы, сказал:
– Я тебя очень люблю, Вера! Я тебя очень люблю!
– Спасибо, – ответила она, улыбнулась, но невесело, и под самое мое горло подняла молнию моей куртки. – Не провожай. Мало ли кто может здесь оказаться.
Я смотрел ей вслед, я видел, как ее фигурка становилась все меньше, вот уже трудно было различить ее вдали.
Я побрел назад в глубину сада. Зачем? Я не понимал. Я вообще ничего не соображал. Я даже не знал, куда мне деть руки, и то совал их в карманы куртки, то закладывал за спину, то подносил к лицу. Все смешалось в моей дурацкой башке. Я прошел через сад до Невы, повернул обратно, отыскал скамейку, на которой мы сидели, и при взгляде на эту влажную скамейку, где все еще оставались два сухих места, меня охватило такое сильнейшее чувство утраты, что мне почудилось, будто весь я стал без Веры безжизненно пустым – прозрачная невесомая оболочка.
Как сумасшедший я бросился за ней, надеясь, что она еще не уехала, но, когда выбежал за ограду сада к остановке автобуса, Веры уже нигде не было.
Мокрый город блестел вокруг меня серебристым блеском. Снег растаял. Деревья, здания, транспорт – все отражалось в зеркальном асфальте.
Я давно чувствовал, что навстречу мне движется что-то великое. Но разве мог я подумать, представить, хотя бы увидеть во сне, что это будет – мой ребенок!
XXIV
Вера Брянцева...
Каждый день привносил в ее образ новое. Оказалось, что она – это не только ее замужество, работа на фабрике, ее встречи со мной в квартире сестры; это еще «опасные дни» – она так и сказала: «Когда мы ездили на островок, у меня были опасные дни», – это будоражащее разум словосочетание «женская консультация», куда мы пришли вместе с нею, и я долго ждал на бульваре возле высокого здания родильного дома, поглядывая на его затянутые марлей окна, волнуясь, ревнуя, пока ее осматривает врач, и умолял Провидение, чтобы этим врачом была женщина, потому что представить ее обнаженную рядом с мужчиной не мог; оказалось, что она – это еще срок беременности, который, к моему наивному удивлению, измерялся не месяцами, а неделями, это еще внезапное желание обильно поесть, сверкающая фраза: «Чулок поехал!» – в прихожей у зеркала, заглядывая через плечо на икроножную мышцу, она замечает на новом капроне прозрачную стрелку. Как далеко и как быстро ушла от меня та летняя пионервожатая в спортивных теннисках, в светлой юбке и белой блузке, с красным пионерским галстуком вокруг шеи! Словно в неведомый край я вошел в ее женский мир, мир только ей принадлежащий, какого я в себе никогда не имел, о котором знал лишь понаслышке. О, как сильно волновало меня это новое знание! Я смотрел на ее поджарый живот, гладкий, тугой, с полутенью возле пупка, весь устремленный к густому черному паху, касался его пальцами, прижимал к нему горячие губы, прислушивался к тому, кто уже жил в нем. Как он там жил? Какой он был? Мне казалось, я вижу его взгляд, направленный на меня, взгляд без глаз, без лица, лишь как доказательство того, что он уже существует, пришел ко мне, хотя и отделен от меня мускулистой стенкой ее плоти. Иногда я чувствовал этот взгляд на улице среди прохожих, будто он хотел, чтобы я обернулся к нему и остановился, или ощущал на себе перед сном, лежа в постели и всматриваясь в темный потолок. Я не знал, о чем мне говорить с ним. И он ни о чем не спрашивал меня. Но нас вдруг стало двое.
Вера была растеряна. Она и хотела его и страшилась. Я понимал – она боится не его; она призналась мне, что за восемь лет, прожитых с Кулаком, ни разу не была беременна и поэтому по привычке так безрассудно отнеслась ко встречам со мною; она боится разрыва с мужем, хоть и не любимым, и затем – пустоты. Это значило: она совсем не верит в меня.
– Неужели ты думаешь, мне хочется идти в то заведение и избавляться от него? – сказала она однажды. – Это дело грязное, кровавое.
– Откуда ты знаешь? – спросил я.
– Знаю. Когда мне было столько лет, сколько тебе сейчас, один красивый мальчик из соседнего подъезда подарил мне это удовольствие. Еще врач оказался такой циник, вошел в палату и сказал: «Привет, девчонки! Сделаю вам сегодня подарочки к весне!» А было первое марта.
Помню, как люто возненавидел я сразу «то заведение» и давнего врача, никогда мною не виденного, и исчезнувшего во времени красивого мальчика, к которому почувствовал ревность куда большую, чем к ее мужу Володе.
– Мне не хватает только двух лет! – в отчаянии говорил я. – Только двух лет до возраста, в котором разрешается вступать в брак. Разве это так важно?
– А эти два года где проведем? – спросила она.
Охваченный внезапной надеждой, я начал взахлеб рассказывать ей о том, что моя мать живет у Аркадия Ахмедовича и на Васильевский остров приезжает лишь для того, чтобы приготовить мне еду. Мы можем жить в этой комнате. Мы будем жить вдвоем, по вечерам сидеть в эркере и смотреть на перекресток. И держать друг друга за руку. А наш ребенок будет спать в своей детской кроватке.
Как я верил, что все это возможно!
Случалось, мои пламенные речи действовали на нее, она слушала их молча, не перебивая меня, не возражая, даже распросила про квартиру: сколько комнат, какие соседи? Но проходило несколько дней, и совсем другая женщина появлялась передо мной – резкая, раздраженная, готовая за любое неловкое слово обидеть. И глаза у нее становились жесткие, нелюбящие.
– Ты соображаешь хоть немного, что происходит? – выговаривала она мне со злобою. – О каком ребенке может идти речь! Через месяц, самое большее полтора, станет заметно. Как ты думаешь, кого Володя убьет первого: тебя, меня, его? – Она ткнула себя пальцем в живот. – Или, может, ты полагаешь, он сам повесится от горя? Так вот знай: он не повесится!
Кулак мог появиться в городе в любой день. Я сам все время думал о нем. И мне нужен был ее ответ. Ее согласие. Тогда бы я мог прийти к нему и все открыть.
Но, опередив его приезд, вернулась Рита. К моему недоумению, Вера познакомила нас. Ее сестре было года тридцать два – тридцать три. Крутобокая, с большой грудью, которую она специально выставляла напоказ, надевая платья с глубоким вырезом, она при этих выпуклых формах имела тонкую талию. Мужчины называют такую женскую фигуру рюмочкой. Было в ней что-то развратное и приманчивое, но одновременно жалкое – манеры незамужней официантки, которая улыбается каждому одинокому посетителю-мужчине и при этом делает такие глаза, будто прямо сейчас готова на любые услуги. Я еще встречу таких, как она, на своем пути и узнаю и как они отдают себя в первую ночь, и как страдают, и как мучительно не бывают счастливы, словно свыше наложена на них пожизненная печать неудачливости. В Вере я никогда не видел ничего жалкого, даже если она грустила. Несмотря на молодое лицо, у Риты были глубокие морщины у глаз, которые расходились короткими лучиками, точно прорези, сделанные бритвой, к ее вискам. Они очень старили ее. Когда она впервые взглянула на меня своим откровенным взглядом – морщинки чуть сдвинулись, и у меня похолодело под ложечкой. В тот вечер нашего знакомства мы сидели в кухне втроем и пили ликер. Рита рассказывала, что рейс был неинтересный, ни одного захода заграницей, поэтому валюта осталась не использованной, и она ничего себе не купила и ничего Вере не привезла в подарок. Она с легкостью при мне пропускала между словами матерные выражения и очень часто стряхивала пепел в пепельницу, постукивая по сигарете указательным пальцем с длинным ногтем, окрашенным бордовым лаком. Прощаясь, она поцеловала меня в губы. «Очень серьезный! – сказала она Вере и, погладив меня по щеке, добавила: – Не надо сердиться! Тетка не злая. Тетка просто завидует». А я потом на улице все не мог стереть с губ ее тяжелый поцелуй, наполненный нечистоплотными запахами алкоголя, табака и губной помады.
Удивительно, но с приездом Риты наши встречи в ее квартире не закончились, а лишь стали короткими, скомканными. И сама квартира почужела с ее возвращением, наполнилась посторонним дыханием. Только океанская раковина на телевизоре все так же загадочно переливалась розоватым и перламутровым блеском, и я старался почаще смотреть на нее, чтобы не видеть разбросанных тут и там вещей Риты, которые теперь, когда я познакомился с нею, как бы подглядывали за нашей любовью.
Женскость Веры... Не о женственности говорю я, которой было так много и в Марии, но о женскости во всех ее чувствах, в задумчивости, восторге, гневе, в разглядывании товаров в магазине, в умелости рук постелить постель, в скольжении по бедрам кружевной сорочки, даже в усталости. Женскость, которая в Марии только временами чуть просвечивала, робко, неясно, зыбко, здесь была в полной силе, совершенстве и... власти. В чем заключалась эта власть? Казалось бы, ни в чем. Но я ощущал ее на себе постоянно. Ничего подобного я не испытывал во дни моей первой любви. Быть может, это была давняя, навсегда оставившая свою отметину в сердце, власть матери над ребенком. А может, совсем иное, что человеку так и не дано узнать.
Приехал Кулак, примчался на один день только для того, чтобы сообщить Вере, что Меньшенин предложил ему в лагере выгодную работу и обещал хорошо заплатить. Он был в восторге – на полмашины хватит! – забрал теплые вещи и сказал, что вернется не раньше ноябрьских праздников.
«Как кстати!» – обрадовалась Вера. Она вдруг заметно повеселела, стала со мною неожиданно ласковой, и мне показалось, что это произошло оттого, что, увидев мужа после полутора месяцев разлуки, которые мы провели с нею в любви и нежности и так сильно привязались друг к другу, она поняла, что Володя чужд ей и рано или поздно она расстанется с ним.
Это придало мне уверенности.
По яркому в черноте окну барабанил дождь. Все вещи в темной комнате были выпукло рельефны, освещенные лишь с одной стороны голубоватым светом уличного фонаря. Рита ушла в гости и сказала, что сегодня не вернется. У нас была целая ночь. Вся, до самого рассвета. Окружив нас спящими этажами, безмолвный дом слушал нас. Вера сидела на краю кровати, поставив босые ступни на пол; лицо ее было озарено наполовину, и половина волос на голове сверкала серебристым блеском. Расшитые белыми нитями, позади нее светлели на ковре островерхие крыши средневекового замка. Я стоял перед нею на коленях, вдавливал лицо свое между ее голых горячих ног, так одуряюще пахнущих женщиной, и, чувствуя, сколь близок сейчас ко мне мой ребенок, твердил как безумный:
– Никто никогда не будет любить тебя так сильно! Слышишь? Никто никогда! Я знаю, мы будем счастливы! Я все смогу, лишь бы ты была со мной! Я только о тебе думаю! Только тебя вижу! Его убить можно. Но что будет дальше? Скажи мне, что будет дальше?
Откуда я брал слова? Они душили меня, как душат невыплаканные слезы, и сами вырывались на свободу.
Вера обняла мою голову, повернула лицом к себе, так что глаза наши в полутьме встретились, и как-то странно, удивленно посмотрела на меня.
– Ты любишь меня так сильно? – спросила она.
– Да, – не задумываясь ответил я.
– Но почему?
– Потому что это ты.
– Но что же такое – я?
– Не знаю. Просто я не могу без тебя жить.
Она все смотрела мне в глаза и перебирала пальцами мои волосы.
– Может, и не случайно ты послан мне судьбой, – промолвила она задумчиво. – И потому я беременна... Но ты понимаешь, какой груз хочешь взвалить на себя? Сколько для этого потребуется труда, денег?
– Понимаю! – прошептал я.
– И как дорого стоит иметь ребенка? Ведь меня тоже надо хорошо кормить. Надо много витаминов. Чтобы он был здоров.
– Понимаю! – шептал я.
– Но тебе необходимо закончить школу. Это действительно необходимо.
– Я буду учиться и прирабатывать. Отец, когда у нас не хватало денег, разгружал вагоны. Там много платят.
– А ты понимаешь, что когда тебе будет тридцать, мне будет сорок? И у меня будут на лице морщины. А вокруг расцветут красивые девочки.
– Мне не нужен никто, кроме тебя. Только обещай, что ты не убьешь его! Прошу тебя!
Она молчала.
– Прошу тебя! Вера!
Ее черты в полутьме были неподвижны.
– Вера! Прошу тебя! Обещай!
– Да, – тихо промолвила она.
На всю жизнь я запомню это первое женское «да». Никогда ничего большего не произойдет. Ее голова плавно опустилась передо мной затылком на подушку. Глаза ее были закрыты. Я смотрел на мягкие тени на ее лице. Я вдыхал в себя ее горячее дыхание. По стеклам стучал дождь. Два наших сердца бились друг возле друга так близко! Пройдут десятилетия, но сколько ни буду я гнаться за тем улетевшим счастьем, чтобы вернуть его, чтобы снова хотя бы раз испытать подобное ему, я уже не догоню его огненный, безмерно расширяющийся миг, не поднимусь на такую высоту. Все будет мельче, слабее, остуженнее.
Этой же ночью ко мне явился Кулак. Он возник из тьмы в дальнем углу комнаты, едва она, усталая, заснула на моем плече, и я сказал ему:
– Твое право на нее кончено. Все годы, которые ты провел с нею, все то, что ты испытал, будучи ее мужем, и та свадебная фотография в альбоме, – меньше того, что уже живет в ней от меня. И запомни, ты не прикоснешься к ее животу. Пусть твои кулаки способны сокрушить меня, я все равно успею, как зверь, вцепиться зубами в твое горло и, даже будучи мертвым, сомкну челюсти!
С этой ночи мой страх перед ним исчез.
XXV
По изломам городских крыш текла заря. Длинной дугой изгибаясь в надземном сумраке, железнодорожные пути уносились за поворот; я шел по одному из них, и блеск стали двигался по рельсам вместе с моим взглядом. Я был высок ростом, широк грудью, у меня было сильное дыхание, и глаза мои видели далеко и зорко. Я был крепкий заматерелый мужчина. А рядом со мной уверенным шагом ступал отец.
– Я все узнал вчера, – говорил я ему. – Работяга объяснил мне, куда прийти и кого спросить. Видишь, я взял с собой поесть: бутылку кефира и бутерброды с колбасой? И старую одежду, которую не жалко испачкать. Он сказал, что за день можно заработать червонец. И деньги дают сразу после окончания рабочего дня. Я не пропущу школу: сегодня воскресенье. Как ты думаешь, я справлюсь?
– Конечно, – отвечал он. – Ведь ты такой же, как я. А я справлялся.
На кирпичных стенах пакгаузов горели лампы. Еще дальше, за десятком путей, железной сетью застилавших холодную землю, как исполинская топка пылало, крестообразно озаренное изнутри прожекторами, тепловозное депо с раскрытыми в обе стороны створками ворот. Локомотивы стояли в нем бок о бок, словно насупленные быки. Металлический звон, долетавший оттуда, свидетельствовал о том, что в депо еще работают усталые люди ночной смены.
Мы шли, оставляя позади вереницы товарных платформ, белые вагоны-рефрижераторы, цистерны с аммиаком, пассажирские составы, стынущие в тупиках на отстое. Остро пахло горячим угольным шлаком, загашенным водою. Возле вагона для перевозки заключенных под зарешеченными окнами сидел на перевернутом ящике солдат-охранник и курил сигарету. Мы молчали, но как дорого было мне наше мужское молчание!
Наконец из-за складского строения выплыл деревянный домик конторы.
Я остановился.
– Так вот где ты бывал, папа, когда уходил из дому, чтобы подработать денег! Теперь и я пришел сюда. Значит что-то изменилось в моей жизни?
Он ничего не ответил мне. И я увидел, что он ушел уже далеко вперед. Он удалялся от меня по сверкающему льду полярного моря, среди разноцветных огней стрелок и светофоров, перешагивая через бесчисленные железнодорожные пути, к тем далеким черным скалам, с которых сползали белыми языками тяжелые снега.
Весело крикнул маневровый тепловоз. Я обернул голову и когда вновь посмотрел в даль поворота, там уже не было ни фигуры отца, ни затуманенных скал. Узкий сегмент взошедшего солнца блестел над городом.
Квадратная комната в два окна, с геранью и столетником на подоконниках, с низким дощатым потолком и железной печью, была заполнена мужчинами. Пожилые, молодые, рослые, маленькие, кряжистые с воловьими шеями, болезненные с темными полукружиями под глазами – все имели с собой сумку, рюкзак или чемоданчик с одеждой для работы и какой-нибудь скромной едой. В углу гнездился канцелярский стол, за которым, наклонив в свете настольной лампы красивое лицо, сидела черноволосая женщина в незастегнутой спецовочной куртке, надетой поверх платья в горошек. Возле нее стоял бригадир. В комнате было душно. От печи струился жар. Мужчины по очереди подходили к бригадиру, женщина что-то писала в амбарной книге.
«Только бы он взял меня на работу! – думал я. – Только бы не отказал! Как мне тогда идти обратно, отвергнутому, опозоренному, со своей спортивной сумкой, набитой старой одеждой?»
Я был уверен, что бригадир грузчиков – обязательно самый сильный из них. Но этот был мал ростом, сутул, невелик в плечах и карикатурно курнос. Глазки у него были маленькие, а губы тонкие.
Когда настала моя очередь, он оглядел меня оценивающим взглядом и спросил:
– Шестнадцать лет есть?
– Есть, – ответил я.
– Паспорт!
Я суетливо расстегнул куртку и достал из внутреннего кармана недавно полученный новенький паспорт, от которого, когда я прикасался к нему, непривычно веяло на меня не природной, неживой силой государства.
Он раскрыл его, посмотрел, сличая лицо с фотографией.
Только теперь, глядя на его руки, я увидел, какие у него широкие крепкие пальцы. Как железные крючья.
– Запиши его, Тоня! – промолвил он женщине и кинул паспорт на стол. – В первый раз? – спросил он меня.
– Да, – ответил я.
– Знаешь, как тяжести таскать?
– Знаю. – И я еще дважды кивнул головой, чтобы он вдруг не передумал.
Он продолжал смотреть на меня, что-то прикидывая в уме.
– Ни хрена ты не знаешь, – сказал он, пожевывая нижнюю губу верхними зубами. – Я покажу. – И, переведя взгляд на следующего, буркнул: – Дальше!
Я вышел на крыльцо, где, сидя на ступеньках, курили принятые на работу.
Солнце красными лучами освещало пути. Воздух был горьковатым. Такой особенный воздух бывает только над железной дорогой.
Кто-то крепко пихнул меня в бок:
– Пошли!
Мимо меня шаркающим шагом прошел бригадир, и за ним валили скученной толпой такие же, как я, бедолаги, которым позарез нужны были деньги.
Часы, подаренные матерью, отсчитали пять с половиной часов, до конца рабочего дня оставалось еще два с половиной, а я уже еле держался на ногах. Когда из вагона мне на спину клали тридцатикилограммовый мешок с картошкой, у меня темнело в глазах. Шатаясь, я нес его на склад, опускал на цементный пол к общей куче мешков и шел обратно, чувствуя, как дрожат от пережитого напряжения мои мускулы. Я вспоминал все, чему он меня учил – распределять вес на всю спину, ступать неторопливо, глядя под ноги, дышать животом, а не верхушкой легких, и, главное, не делать резких движений, не сбрасывать с себя тяжесть рывком, а снимать медленно, аккуратно, потому что можно порвать связки или заработать грыжу. «Надрываются один раз и на всю жизнь», – сказал он. Никогда не забуду, с какой легкостью этот не больше меня ростом человек понес мешок, показывая мне, как надо носить мешки. Я-то, герой, схватился сразу за пятидесятикилограммовый! Хорошо, что он запретил. «Носишь по тридцать! – сказал коротко и строго. – По пятьдесят не носишь!» Если бы я носил по пятьдесят, я не проработал бы и часа. Всего то и надо было с этим мешком преодолеть сорок метров от вагона до склада и метров десять внутри помещения! Самое трудное было то, что по пути приходилось дважды перешагивать через рельсы. На картошке нас работало пять человек. Другие разгружали железные ящики, такие громоздкие, что их носили по два человека каждый. Я закусывал губу и твердил сам себе: «Смогу! Это только сначала кажется, что трудно. А потом я привыкну». Впереди меня все время маячил другой грузчик – долговязый худой мужчина лет сорока. Лицо у него было изможденное, глаза блестели. Но на ногах он держался прочно. Исподлобья я видел перед собой мешок картошки на его узкой длинной спине и его затылок с жидкими волосами. За мной следовал плотный парень с рыжей бородкой и небритыми щеками. Опуская мешок в помещении склада, он всякий раз, как заклинание, произносил ругательство. Бранил ли он свою жизнь, или просто ему так было легче – не знаю. Я тоже попробовал ругаться, но не почувствовал от этого облегчения.
Я готовился принять на себя из вагона очередной мешок, когда ко мне косолапым шаркающим шагом подошел бригадир.
– Завязывай! Этот несешь последний.
– Почему? – испугался я.
Неприятный страх охватил меня: его не устраивает моя работа, и он с позором выгоняет меня. Ведь он подошел именно ко мне.
– Потому что тебе нет восемнадцати лет. Для тебя рабочий день шесть часов.
– Но прошу вас! – взмолился я, глядя на его испачканные в грязи кирзовые сапоги с закатанными на икрах голенищами. – Я совсем не устал. Пожалуйста! Мне очень нужны деньги!
– А сколько ты хотел бы получить? – спросил он, как мне показалось, с усмешкой.
– Десять рублей, – еле слышно промолвил я, назвав ту крупную сумму, о которой мне говорил работяга.
– Я тебе червонец и выписал.
Советский червонец розового цвета с барельефом Ленина в овале – вместе с паспортом мне его протянула красивая Тоня в платье в горошек, и я, сунув и паспорт, и купюру в карман куртки, расписался в ведомости.
Я шел по незнакомым мне привокзальным улицам. Усталость вмиг слетела с меня, я не чувствовал под собой ног. Вдруг я понял, что ужасно голоден. Бутылка кефира и два бутерброда с колбасой, съеденные во время обеденного перерыва, мало напитали мой организм. В одном из домов я увидел молочную столовую и завернул в нее. Рисовая каша стоила четырнадцать копеек. Я взял тарелку каши, выскреб ее до дна и пошел за новой порцией. Добрая кухарка положила мне побольше, видя как я голоден, и полила сверху двумя чайными ложками растопленного масла. Я ни за что не хотел хотя бы копейку истратить из этих десяти рублей. Они целиком принадлежали Вере. И расплатился мелочью, которая была у меня в кошельке.
Когда, отяжелевший и сытый, я вышел на улицу, начинало темнеть.
Я сразу поехал на рынок.
Курага – волшебное слово! Я куплю ей два килограмма! Денег хватит!
Андреевский рынок был на Васильевском острове совсем близко от моего дома. Позавчера я осторожно выведал у матери, в каких фруктах больше всего витаминов. Она сначала удивилась моему вопросу.
– Тебе не хватает витаминов? – спросила она.
– Нет, – быстро ответил я, пытаясь отвести вопрос от себя. – Я ни при чем. Просто мы в школе заспорили: в каких фруктах их больше. Я сказал, что в яблоках, а Вилор – что в грушах.
Она улыбнулась.
– Груши конечно хороши, но в грушах не так много витаминов.
– А в яблоках? – спросил я.
– Осенью, в отличие от весны, во всех фруктах их много. В винограде, например, глюкоза. Полезны гранаты. Но больше всего в кураге. Поэтому курага очень дорогая.
– Курага – это что? – спросил я.
– Сушеные абрикосы. Вспомни! У Аркадия Ахмедовича была полная вазочка.
Я мгновенно вспомнил терпкий вкус тугих оранжево-янтарных и красновато-янтарных разрезанных пополам плодов.
Я вошел под высокие своды рынка. От расположенных в начале зала рядов картошки я отшатнулся, как от чумы. Я видеть не мог картошку Я весь пропах ею. Я пошел вдоль прилавков, и наконец нежно запахло яблоками, дынями, изюмом. Курага была у многих продавцов. Я выбрал медовую. Самую крупную и самую дорогую.
– Пробуй! – сказала мне восточная женщина. – Лучше не найдешь.
Я положил в рот одну штучку и стал жевать. Какая она была сладкая и терпкая! Она просто таяла во рту.
– Сколько будешь брать?
– Два килограмма, – ответил я.
– Вот это покупатель! – воскликнула сероглазая девица с завитыми кудрями, торговавшая рядом яблоками.
Я сконфузился, будто они могли всё знать обо мне, и, оправдываясь, сказал:
– У меня сестра ждет ребенка. Ей нужны витамины.
– Отличная курага! Одни витамины! – сказала восточная женщина, смуглой рукой накладывая курагу в большой бумажный пакет и взвешивая ее на весах.
Девица смотрела на меня с любопытством.
Стесняясь взглянуть в ее сторону – у нее были такие приманчивые серые глаза! – я принял пакет и поскорее заплатил. Курага стоила три пятьдесят за килограмм; мне причиталось еще три рубля сдачи.
Я отошел от прилавка, когда услышал вослед себе веселый девичий голос:
– Эй, чудо, только не заливай, что сестре! Посадил в девчонку семечко?
Я оглянулся.
– Правильно, правильно! – крикнула она и расхохоталась. – Корми ее как следует! Молодец! Она тебе такого парня родит!
На улице стемнело, день угасал, а я чувствовал в себе радость. Все ликовало во мне, все жаждало действия, подвига.
Надо было спрятать курагу, чтобы мать не увидела ее, если вдруг она окажется дома, когда я вернусь. Я прижал пакет к себе и побрел на набережную Невы, раздумывая по дороге, не купить ли еще и розу, красную, на длинном стебле, как символ любви? Мне не давал покоя тот разговор в ресторане, когда мать сказала: «Дари каждый день розы – и полюбит!»
Поставив спортивную сумку на гранитные плиты, я остановился у парапета между двумя ошвартованными сухогрузными судами. Палуба одного из них была пуста, а другого – от носа до надстройки загружена толстыми бревнами. Запах свежепиленного дерева тек смолянистой струей в холодном запахе реки.
Я вытащил из сумки одежду, в которой сегодня работал, аккуратно положил на ее место пакет с курагой, облокотился на парапет и стал смотреть на воду. Так стоял я не знаю сколько времени, ни о чем не думая, и вдруг у меня возникло ощущение, будто я поднимаюсь над Невой, взлетаю над нею, не прилагая к этому никаких усилий, словно и впрямь преодолел силу притяжения планеты. Я поднимался все выше и видел все дальше. Железные теплоходы, холодный гранит, пунктирная дуга озаренного фонарями моста через реку... Как случилось, что я лечу над ними, счастливый и смущенный своим счастьем?
Тайна говорила со мною из каждого дрожащего на воде огня.
XXVI
Страх.
Откуда он? Отчего?
Я обнаружил его в себе, даже не открыв глаза. Я проснулся с ним.
Я разогрел еду, позавтракал и отправился в школу, наблюдая по пути, как свет наступившего дня становится сильнее. Но ни во время завтрака, ни в школе страх не покинул меня. Он затаился под сердцем, как хищный зверек, и сидел там тихо, не двигаясь, сверкая маленькими глазками, словно прислушивался ко мне изнутри. Волны тревоги исходили от его дыхания по всему моему телу.
На большой перемене я встал в одиночестве возле лестничной площадки в коридоре четвертого этажа, соединявшем два крыла школы. Вокруг было шумно. Ученики пятых и шестых классов носились с нижних этажей на верхние, из левого крыла в правое, сбивали друг друга с ног, боксировали; старшеклассники держались степеннее, большинство юношей уходило в туалет покурить, девушки прихорашивались возле светлых окон, пряча в ладонях маленькие зеркальца, кто-то списывал домашнее задание с тетради товарища, кто-то зубрил учебник перед началом урока. Время от времени по коридору проходил очень высокий мужчина – директор школы; породистая седовласая голова его с достоинством плыла поверх коричневых платьев и серых школьных форм, и платья и формы расступались перед ним.
– Покурим? – сказал Вилор, положив мне ладонь на плечо. – Ты какой-то озабоченный сегодня. Это вредно для здоровья.
Мы зашли в туалетную комнату. Табачный дым пластами висел в воздухе и сквозняком утягивался из него в открытую форточку.
Передо мной появилась пачка сигарет «Джейбол». Вилор не просто подавал открытую пачку, но предварительно щелчком в ее дно выбивал из нее несколько сигарет, чтобы удобнее было взять.
Закурив, он начал с жаром рассказывать о спортивных автомобилях. Однако я плохо понимал его речь: я все время чувствовал, как дышит во мне зверь-страх.
– Дай монетку! – вдруг сказал я. – Мне надо позвонить.
Он не стал расспрашивать, отчего я прервал его на полуслове и кому мне понадобилось звонить, покопался в карманах, сосредоточенно нахмурив брови, и протянул мне монетку.
Я кинул длинный окурок в урну и спустился в вестибюль к телефону-автомату.
На фабрике ответили: «На работу не вышла». – «Почему?» – спросил я. «Взяла бюллетень». – «Зачем?» – это был глупейший вопрос. На том конце провода разозлились: «Зачем берут бюллетень? Заболела, очевидно!»
У гардеробщицы я разменял на монетки еще десять копеек.
«Рискнуть позвонить ей домой?»
Трубку сняла ее соседка Я слышал, как она, отойдя от телефона, долго стучала в дверь ее комнаты, дважды крикнула: «Вера!» – потом вернулась к аппарату и ответила мне:
– Никого нет!
Взрыв школьного звонка обозначил конец перемены.
Я забрал из гардероба куртку и побрел домой. Я все равно не мог сидеть на уроках. Удушливая тоска все плотнее заполняла мою грудь.
Бросив портфель в эркер, я уставился на перекресток.
«Если она заболела, то должна быть дома, – пытался рассуждать я спокойно. – Дома ее нет. Конечно, она могла куда угодно уйти, наконец, поехать к мужу в лагерь. Но тогда почему она взяла бюллетень? Бюллетень не дадут здоровому человеку. Мы два дня назад виделись с нею. Она была в полном порядке».
Неожиданно меня осенило: ее сестра наверняка все знает!
Я поехал на другой конец города.
Рита открыла не сразу, спросила: «Кто?» Она была в том самом халате и туфлях, расшитых поверху бисером, которые в ее отсутствие носила Вера. И это произвело на меня неприятное впечатление. Одежда была мною любимая, а лицо и тело – чужие. Алые накрашенные губы, вытянутые вперед трубочкой, зажимали дорогую сигарету с фильтром.
– Откуда ты? – удивилась она, вытащив сигарету изо рта, и пустила вниз струю синего дыма. Она была пьяна и вся возбужденно колыхалась своими пышными формами.
– Я хотел спросить... Где Вера?
Рита улыбнулась.
– Ну, зайди! – сказала, продолжая колыхаться.
На вешалке чернела военно-морская офицерская шинель с погонами.
– У меня гость, – шепнула она мне и крикнула кому-то в кухню: – Сейчас вернусь!
Я вошел в комнату.
Вещи, помнящие мое счастье, вновь окружили меня, но как будто что-то изменилось в их расстановке.
– Что ты хочешь узнать? – спросила она, усевшись на пуфике.
– Где Вера?
– Вера там, где ей сегодня не слишком весело. И очень больно. Из-за тебя, между прочим.
– Она...
– Да. Пусть все это наконец закончится.
– Что закончится? – промолвил я растерянно.
И вдруг зверь-страх под моим сердцем в одно мгновение стал громаден. Весь воздух вокруг меня зашевелился этим страхом.
Казнь!!! Его казнят!!!
– А что ей прикажешь делать? Ты кто такой, извини? Полковник? Директор? Капитан корабля? Ты – школьник!
– Мы хотели... У нас должен был родиться...
– У кого – у вас? – Рита взглянула на меня с неприязнью. – У нее он был бы. Какой из тебя отец! Ты соображаешь хоть сколько-нибудь в своей башке?
– Но она обещала.
– А что она могла сказать тебе? Как ты сам думаешь?
«Это дело грязное, кровавое!» – вспомнил я слова Веры и содрогнулся.
Не знаю зачем, я приблизился к окну и тронул занавеску.
– Я видел его глаза.