Первая женщина Кутерницкий Андрей
Твердо и плоско вспыхнуло впереди озеро. Темные тучи нависали над ним, но щедрый поток солнечных лучей уже пробился сквозь них, упал с высоты на воду. Я спустился на береговой песок и долго стоял у волнительно вздыхающей водной кромки.
Я ничего не мог подарить Вере. Я не имел права даже послать ей поздравительную открытку. Потому что любовь моя была вне закона. Любовь моя была воровская. Мое счастье оказалось моим преступлением.
Как ясно вдруг я понял это!
«Но ведь должен быть какой-то выход, – думал я, глядя на мерцающие на воде блики. – Обязательно должен. Я читал во всех книгах, что любовь не может быть темной».
И главное, я это чувствовал сам, как неоспоримую высшую правду. Она светла и добра, и значит мы будем вместе. Главное: мы уже встретились. Ведь если нет справедливости, то нет и настоящей любви. А я люблю. Я так сильно люблю.
И я все ходил у озера и придумывал ей подарки. Тут были и цветы, и драгоценности, и платья, и книги. И она со счастьем принимала их от меня.
Вечер опустился на лагерь тихий, весь от неба до земли прозрачный, с разметанными по светлому небосводу мелкими черными тучками; дышалось легко, и было хорошо слышно, как в лесу кукует кукушка.
Я стоял в глубине кустов сирени, раздвинув руками холодные ветви, и смотрел на ее окно. Оно было распахнуто настежь. Внутри комнаты горел электрический свет. Оттуда до меня доносились голоса, смех, поздравления, звон рюмок. Пьяно восклицал физрук. Она смеялась.
А сумерки густели, и от этого окно делалось ярче и голоса в нем громче.
– Взгляни на меня! Мне так хочется увидеть тебя! – шептал я.
Я знал, что она не может услышать мой шепот, но мне казалось, что посыл, исходящий из моего сердца, достигнет ее сердца, и она вдруг встанет из-за праздничного стола, подойдет к окну, посмотрит в мою сторону и даже чуть шевельнет мне рукой. Никто не увидит это движение ее руки. Только я один.
Но в запретной для меня комнате по-прежнему веселились, произносили здравицы. И она не слышала моего зова, не подходила к окну. И я понял, что она не услышит и не подойдет.
Я отпустил ветви и пошел прочь.
Я шел и чувствовал, как вместе со мною движется по аллее мое одиночество. Вдруг что-то странное произошло с временем, оно как бы разорвалось и вновь соединилось, но какой-то кусок его при этом исчез, – я увидел, что стемнело и я сижу на скамейке возле ржавого автомобиля без колес, поставленного на четыре деревянных чурбака, и смотрю на этот уродливый автомобиль, который так фантастичен в наступающей полутьме.
Слух мой уловил приближающиеся ко мне шаги.
Кулак шел по аллее от общежития к гаражному дворику и разговаривал сам с собой. Ноги он ставил на землю сильно, с размаха, и все равно его мотало из стороны в сторону.
Я захотел поскорее уйти отсюда, но опоздал: он уже заметил меня.
– О! Пионер! – воскликнул он. – Поработаем?
Он был в черных брюках и желтой нейлоновой рубашке, на спине нижним краем вылезшей из брюк.
– Да, – пролепетал я.
Покачиваясь с пяток на носки, он вынул из кармана ключ, открыл гаражные ворота, исчез за створкой и вскоре показался, неся кусок наждачной бумаги.
– Ржавчину видишь? – спросил он, дыша на меня водкой и копченым мясом.
Я кивнул.
– Снимешь ее.
Он сел на скамейку, икнул, достал сигареты и закурил.
– Автомобиль – символ благополучия! – изрек он пьяным плывущим голосом. – У твоего батьки есть автомобиль?
– Нет, – ответил я.
– Плохо, – сказал он. – Человек с автомобилем – это совсем другой человек, чем без автомобиля.
Я с силою тер переднее крыло машины наждачной бумагой.
Он опять спросил:
– А телевизор есть у вас?
– Есть, – соврал я.
– Ну, хоть телевизор, – сказал он.
Я работал, сидя на корточках, стараясь выполнить порученное дело как можно быстрее.
Вдруг с ужасом я услышал, как Кулак громко произнес:
– Верочка пришла!
И увидел совсем близко от себя две женские ноги в белых туфлях на каблуках.
Продолжая тереть крыло наждачной бумагой, я поднял голову.
Вера стояла надо мною в красном сверкающем платье, и шея ее была крепка и необыкновенно высока, потому что волосы ее были уложены в светлый валик на затылке, и шея была вся открыта. Ее черные густые брови были чуть сдвинуты, и зеленые глаза, мерцая, смотрели на меня с такой ненавистью, какой я еще никогда не видел в человеческих глазах.
– Иди ко мне, именинница! – сказал Кулак.
Вера молчала, но глаза ее не отпускали от себя мои снизу вверх смотрящие на нее глаза.
– А ты знаешь, кто тебе помогает чинить твою ржавую рухлядь, которая все равно никогда не поедет? – сказала она, вся вздрагивая от гнева. Крылья ее ноздрей напряглись.
И сердце мое полетело в пустоту от предчувствия того, что сейчас произойдет.
Она тоже была сильно пьяна.
– Нет, ты не права. Поедет, – пробормотал Кулак.
– Знаешь, кто тебе помогает? – повторила она, наслаждаясь моим ужасом.
– Пионер, – ответил Кулак.
– Этот пионер... – она на несколько секунд замолчала, – на мастера спорта Горушина опустил тумбочку с книгами и банками варенья. Так что смотри, как бы он в запале и на тебя твою машину не скинул!
И, круто повернувшись, она стремительно ушла.
– Убежала! – промолвил Кулак.
Он как будто что-то соображал.
Вдруг он громко захохотал.
– Так ты и есть тот пацан, который грохнул его тумбочкой? – давясь смехом, спросил он меня. – Такого у нас в лагере еще не было!
Он перестал хохотать и посерьезнел.
– Машину сделаем... Приходи... Машина поедет. Я тебе точно говорю: она поедет! – заговорил он. – Приходи! Ты мне нравишься. Я тебя научу бить по сердцу. Коротко, сильно. Живот можно напрячь и принять удар. А сердце!..
Час минул после отбоя. Старшие спали, в бараке было тихо. Никакие звуки не доносились и со двора. Все вокруг погрузилось в сон.
«Что там сейчас?» – думал я о Вере и Кулаке.
Я не мог забыть ту ненависть, с которой она смотрела на меня возле автомобиля. Но как мне было объяснить ей, что все произошло вопреки моей воле, я вовсе не хотел работать с ним и когда я пришел в гаражный дворик, там никого не было.
Я вылез из-под одеяла, долго сидел на кровати, спустив на деревянный пол ноги, потом оделся и вышел из корпуса на двор.
На аллеях горели фонари. Окна в бараках были темными, а небо над лагерем – почти чистым; редкие рваные тучки были густо напоены изнутри лунным светом.
Я шел по аллее, оставляя позади один барак за другим. Ее окно в общежитии было закрыто и черно. Стекла холодно поблескивали. И над всем лагерем стояла глубокая до неба тишина.
Никого не встретив, я дошел до леса, и тьма его, как плотная стена, сомкнулась позади меня.
Вдруг я замер, испытав сильный страх. Я почувствовал, что кто-то живой прячется совсем невдалеке от меня.
Стараясь не дышать, я прислушался.
Кто-то плакал.
И я сразу узнал ее голос.
Как будто острый нож воткнули в мою грудь – так это было больно!
– Вера! – закричал я, бросился в направлении всхлипываний, зацепился за корень ступней, упал, вскочил на ноги и опять побежал, готовый к смертельному бою с ее обидчиком.
Она стояла возле большого дерева, прижавшись щекой к его стволу.
– Ты? – промолвила она незнакомым мне пьяным голосом. – Ты следишь за мной?
– Нет. Что ты!
Я шагнул к ней.
– Уходи! – прошептала она.
– Вера...
– Уходи, сказала! – вскрикнула она.
И кинулась от меня прочь.
Я слушал, как шаги ее удаляются.
Вскоре лес поглотил ее.
Я побрел к озеру.
Я сел над ним на вершине обрыва на самом краю.
Вода, словно металл, темнела подо мною очень далеко внизу. Было такое впечатление, будто я нахожусь над нею на головокружительной высоте.
Обняв колени, я неотрывно смотрел в блестящую и седую бездну.
«Оттолкнись и лети! – звала она, завораживая, чаруя. – Оттолкнись! И руки станут крыльями. А дальше – полет...»
XVI
Отец был в своем единственном темно-сером костюме в полоску, давно вышедшем из моды, и в белой рубашке с распахнутым воротом, без галстука, и сидел, отрешенно глядя в землю, ссутулясь, держа между пальцами дымящую папирос у.
И я сразу понял: случилось что-то ужасное. Поза, в которой он ждал меня, весь вид его говорили о том, что он привез плохое известие, и оно касается и меня, иначе бы он не приехал в лагерь так внезапно, на целую неделю раньше срока.
Отец поднял на меня взгляд, встал, осматриваясь – куда бы кинуть окурок, но так и не нашел куда и переложил его из правой руки в левую.
– Здравствуй, папа! – сказал я.
Он слегка прищурился, как бы оценивая меня, и промолвил:
– А ты покрепче стал. Собирайся! Поедем.
– Что-то случилось? – спросил я.
– Нет, особенного ничего, – спокойно ответил он.
Я продохнул тяжелый ком, который стоял у меня в груди.
– Ведь еще не закончилось лето.
– Что поделаешь!
– Но я не могу, – сказал я.
– Почему не можешь? – не понял он.
– Не могу, – повторил я. – У нас будет прощальный бал. Я участвую в матросском танце.
– Станцуют без тебя.
Мысли мои поскакали вразброс. Я стоял не двигаясь. Как будто меня сковал столбняк. Я ничего не мог придумать толкового.
– Поспеши! – поторопил отец. – Опоздаем на электричку.
– Но я не хочу уезжать, – прошептал я, понимая, что мое желание – довод не существенный. – Может, я приеду потом? Один? Ведь я сюда ехал сам.
– Нет, – ответил он и взял меня за плечо. – Ты даже не знаешь, куда возвращаться.
– Домой, – ответил я, как само собой разумеющееся.
– Твой дом теперь в другом месте. Ты будешь жить с матерью на Васильевском острове. Мы разменяли нашу комнату на две в разных районах: мне – маленькую, а вам – побольше. Там вам не будет тесно. А я... Вообще уеду.
– Как уедешь? Куда?
– Далеко.
Я был окончательно сбит с толку.
И как это делают только маленькие дети, я задал ему очень глупый вопрос, словно самим вопросом хотел вернуть все на прежние места.
Я спросил:
– А как же наш дом? Тот, где мы всегда жили.
– В нем живут другие люди.
Я побрел в корпус, но, не дойдя до двери, вдруг круто повернул назад: мне показалось, что я придумал, как надо поступить.
– А если ты дашь мне адрес и я приеду прямо туда? – спросил я. – Почему я не могу побыть в лагере до конца смены?
– Потому что надо устраивать тебя в новую школу. Без тебя это сделать нельзя, – грубо оборвал он меня, сел на скамью, повертел в пальцах окурок; было видно: он волнуется и ему хочется закурить. – Выбрось, где тут у вас урна!
Я взял почерневший окурок и, плохо соображая, что произошло в моей судьбе, пошел собираться. В голове моей был туман, я ничего не видел перед собой.
Не найдя, куда бросить окурок, я кинул его в те самые кусты, в которых по просьбе Веры прятался в ту ночь, когда произошла история с Горушиным.
– Тебя забирают уже? – спросил Понизовский.
Я не ответил.
Вялыми замедленными движениями я стал укладывать в рюкзак трусы, майки, футболки, носки, полотенце, мыло в железной мыльнице, зубную пасту и щетку, сунул в него книгу о пирамидах, вновь достал ее и тупо уставился на ее обложку.
«Но как же так... Пирамиды... – подумал я странную мысль. – Где же там будут пирамиды?»
Словно, уезжая отсюда, я терял и их. Словно они были не в Египте, а здесь в лагере.
Я сел на кровать, вертя книгу в руках и ощущая неприятную тошноту под горлом.
Вдруг я вскочил с кровати и вихрем вылетел из корпуса.
– Попрощаюсь с ребятами! – крикнул я отцу.
И бегом пустился по аллее.
Навстречу мне попалась Лида.
– Куда ты несешься как сумасшедший? – спросила она и кокетливо повела плечами.
– Ты не видела Веру? – задыхаясь, спросил я.
– Нет. А ты еще чего-нибудь вытворил?
Веры не оказалось ни в столовой, ни в клубе, ни в музейной комнате, ни на стадионе.
«Вдруг она уехала на целый день, и мы больше не увидимся?» – лихорадочно думал я.
Какими незначительными виделись мне сейчас ее вчерашнее пьяное «Уходи!» и даже ненависть в ее глазах по сравнению с этой новой страшной бедой разлучения навсегда!
Я приблизился к общежитию.
Окно было занавешено тюлевыми занавесками. Занавески не шевелились.
Невдалеке от здания общежития стоял Меньшенин.
«Спросить у него? – подумал я. – Нет. У него нельзя».
И, подойдя к нему, выговорил с ужасным подхалимством в голосе:
– Я хотел бы с вами попрощаться.
Он протянул мне руку.
Переминаясь с ноги на ногу, пожимая его руку, я сказал:
– Я очень счастлив, что побывал в вашем лагере!
– Наш лагерь считается одним из лучших, – промолвил он, самодовольно улыбаясь. – Я рад, что тебе здесь понравилось. У нас и программа интересная и кормят хорошо.
– Да. Замечательный лагерь, – поддакнул я. – За мной приехал отец. Он забирает меня.
– Я знаю. Он говорил со мной, – сказал Меньшенин. – Жаль, что ты не будешь на прощальном балу. Желаю тебе удачного учебного года!
Он все еще держал мою руку в своей, и мы все жали и жали друг другу кисти.
– Спасибо! – лепетал я. – Большое спасибо! Вы не подскажете... Я хотел поблагодарить... Попрощаться... Вера Станиславна. Где она?
– Минут десять назад видел ее в корпусе младшей группы, – сказал Меньшенин.
Я выдернул свою руку из его руки и, стараясь сдерживать шаги, пошел к корпусу младшей группы. И оттого, что я с трудом сдерживал шаги, в то время как все во мне спешило, летело к ней, сердце мое совсем разбушевалось, а грудь стала такой тесной, что я задыхался от волнения еще сильнее, чем когда бежал.
Я вошел в корпус младшей группы и увидел Веру. Окруженная детворой, она стояла в проходе между кроватями.
Она повернула ко мне лицо, и вслед за нею все они повернули лица в мою сторону.
«Что случилось?» – спросили ее глаза.
Я не мог вымолвить ни слова.
– Дети, подождите меня здесь! – сказала она, развела малышей руками в стороны, освобождая себе проход, и приблизилась ко мне.
– Пойдем на улицу! – сказала она. – Что с тобой? На тебе лица нет.
– Меня отец забирает, – с трудом проговорил я, едва мы оказались на крыльце. – Отец приехал. Он меня забирает совсем. Прямо сейчас. Он там сидит. Он ждет.
По ее лицу пробежала мгновенная тень.
– Зачем? Почему так рано?
– Мы переезжаем жить в другое место.
– В другой город?
– Нет. В другой район города. На Васильевский остров.
Ее темные густые брови нахмурились, и рука, взлетев к голове, замерла, трогая кончиками пальцев концы волос. Мне всегда так нравилось это выражение сосредоточенности на ее лице.
– Подожди здесь! – сказала она, вернулась к малышам и спросила:
– У кого есть листок бумаги и карандаш?
– У меня есть! – послышались голоса. – Вам в клеточку или в линеечку?
– В клеточку.
Остриженный наголо мальчик поспешно выдернул из тонкой школьной тетради чистый лист.
Она оторвала от листа полоску, что-то написала на ней, сложила ее вчетверо.
Я наблюдал за Верой с крыльца сквозь проем двери.
– А из оставшегося листика мы сделаем бумажного голубя, – сказала она детям и быстро вышла ко мне.
– Это мой телефон на работе в городе. Вызывай без отчества. Веру из третьего цеха. Запомнил?
– Да.
– Я закончу все дела в лагере ко второму сентября. И с третьего – на работе. Звони не раньше третьего.
Я сунул сложенную вчетверо полоску бумаги в карман брюк. Мы повернулись друг к другу, и глаза наши встретились. Вера смотрела на меня с такой любовью, с такой нежностью, что я невольно подался к ней, но она резко отстранилась, сделав шаг назад.
Я спустился с крыльца и пошел по аллее. И все же, когда я отошел далеко, я оглянулся: ее уже не было.
Несколько секунд я стоял, глядя на пустое крыльцо.
«Вот и закончилось твое лето в лагере!» – сказало мне это далекое опустевшее крыльцо.
Это была правда. Лето закончилось. Запрокинув голову, я посмотрел в предвечернее небо. Высоко в нем висели слоистые облака. В разрывах между ними, много выше них, блуждали солнечные искры, словно кто-то удивительный, имеющий нечеловеческий образ, летал там, не ведая ни разлук, ни тоски, ни отчаяния. Скорбное чувство прощания навсегда – охватило меня. Как много лиц, ставших мне знакомыми, как много голосов, которые я уже узнавал на слух, оставалось здесь у озера в центре этого леса, на этих аллеях, в этих бараках! Все они значили для меня теперь так много, – ведь и она, моя любовь, оставалась с ними. И боязливый добрый Меньшенин со смертью, уже затаившейся в глубине его темных глаз, и глупая доверчивая Лида – тоже оставались здесь. Я оглядел лагерь. Красный флаг, медленно опадая и вновь лениво набирая ветер в свое полотнище, клубился на тонком стальном шесте.
Отец молчал до самого города. Он не проронил ни слова ни в рейсовом автобусе, ни на станции, пока мы ждали электричку.
Когда мы ступили в тамбур вагона, там дрались пьяные. Они мешали нам пройти. Отец с силою оттолкнул одного из них, мы прошли в салон и сели на свободные места. Отец закинул мой рюкзак на багажную полку. Напротив нас молодая женщина, коротко остриженная, с бледным рыхлым лицом в крупных веснушках, держа на коленях запеленутого младенца, кормила его молоком из рожка. Из кружевного белого конверта, обвязанного синей газовой лентой, торчало крохотное личико величиной с кулак. Женщина улыбалась и цокала языком. Машинисты еще не включили освещение. Внутри вагона был разлит мягкий сумрак. Люди в нем казались чем-то отделенными друг от друга. Каждый был сам по себе. За окном далеко над горизонтом мутным пятном проступало в тучах солнце. Было не тихо, а безмолвно. И только двое пьяных все ожесточенно дрались за стеклами сомкнувшихся дверей, ведших из тамбура в салон, но сквозь толстые стекла их ругань и хрипы не доносились, и было странно видеть, как они беззвучно волочат друг друга от одной стены вагона до другой. На следующей станции оба они выкатились на платформу, но когда электричка поехала, я увидел в окно, что они продолжают драться и на платформе. Лица у них были грязные, злые, в крови, у одного была разорвана на груди рубаха.
Я смотрел на низкое солнце. Край его, блеснув золотом, вынырнул из-за тучи, но тут же спрятался за другую. Отец сидел неестественно прямо, положив расслабленные кисти на колени. Глаза его были закрыты. Но я знал: он не спит.
А электричка неслась по темнеющей равнине, оставляя позади дачные поселки, станции, дальше и дальше от Веры, от ее лица, взгляда, голоса. Вагон качался, вдруг визгливо заплакал младенец, и я всем моим существом ощутил, как стремительно удаляется от меня мое счастье. Вот уже произошел надлом – я стал ближе к городу, чем к лагерю, и мне почудилось, что все навсегда кончено и назад вернуться невозможно, потому что быстрый бег железного вагона уже что-то непоправимо разорвал, разделил, разрушил...
Если бы отец сказал хоть слово!
Наконец с обеих сторон поползли в окнах окраинные городские кварталы – недостроенные панельные дома, башенные краны, экскаваторы, котлованы, заборы, свалки, забелели еще не успевшие стать грязными новые крупноблочные здания, все с плоскими крышами, широкими окнами, балконами, расчерченные на одинаковые квадраты швами между бетонными блоками; они заменились старыми петербургскими постройками, почерневшими от многолетней копоти, с обвалившейся лепниной и глухими стенами; справа и слева замелькали составы пустых пассажирских вагонов на отстое, корпуса депо, будки диспетчеров, законсервированные паровозы пятидесятых годов, черные, звероподобные, состыкованные один с другим; пути разветвлялись, множились, и внезапно сразу очень близко под окном потекла платформа вокзала.
И вот я шагал по ней, окруженный молчанием движущейся толпы, над которой плыл невесть откуда невнятный женский голос, объявляющий отправления поездов дальнего следования. Город-исполин чадил вокруг меня газом и нефтью, застилал небосвод шлейфами наэлектризованного дыма, грохотал транспортом, кого-то встречал и с кем-то прощался; низко висел над ним свинцовый ядовитый смог, и мне показалось давним сном то, что пять часов назад я бродил в лесной тишине, наполненной пением птиц, и озеро мерцало подо мною, и небо было синим, чудесного яркого цвета. Как будто гигантский нож одним махом отсек от меня все это.
Мы прошли платформу до конца, но не стали заходить внутрь вокзала, а по лестнице спустились на правую сторону, миновав вереницу железных тележек для перевозки багажа. Возле багажного сарая был небольшой скверик – шесть-семь старых тополей в густой пыльной листве. Кто-то сильно толкнул меня сзади в рюкзак, так что я чуть не полетел носом. Под тополями ютился пивной ларек, к окошку которого тянулась длинная очередь мужчин – привокзальных пьяниц и забулдыг, хотя среди них были и две подвыпившие женщины.
– Пива попью, – сказал отец.
Мы пристроились в хвост очереди.
Я стоял рядом с отцом, внимая забытому звучанию города, исподлобья поглядывая на здание вокзала. Между стволами деревьев просвечивала улица. По улице непрерывной цепью двигались автомобили. Потом взгляд мой переместился на двух женщин в очереди. Они были лет по тридцати, но с изможденными старыми лицами; у одной под глазом чернел синяк. Они стояли молча, по-девчоночьи взявшись за руки, притихшие, с какими-то робкими улыбками на губах. Обе были очень бедно и неопрятно одеты, и ноги у них были тощие, с корявыми неразвитыми икрами, обтянутые серыми чулками.
– Хочешь пива? – неожиданно спросил отец. – Или ты еще не пьешь пиво?
И я почувствовал, уловил в интонации его голоса, что ему тяжело пить одному.
– Пью, – соврал я.
– Я думаю, пиво тебе не повредит.
Отец взял три больших поллитровых кружки пива, мы отошли подальше от ларька, и, так как единственная скамейка была уже занята, сели на трубчатое ограждение газона.
Отец снял с меня рюкзак, поставил его перед нами на асфальт, как столик, достал из кармана плоскую сверкающую флягу со спиртом. Это был технический спирт, который механики воровали на заводе. А чтобы можно было легко пронести через заводскую проходную, делали очень плоские металлические фляги – они помещались во внутренний карман пиджака или даже в карман брюк. Фляга по форме точно прилегала к бедру, так что со стороны ее не было видно.
Он налил спирт в пиво в две свои кружки и сказал мне:
– Принеси соли! В окошке есть солонка.
Я принес ему в кулаке соль и стал смотреть, как он обкладывает ею края своих кружек.
Он заметил мой взгляд и сказал:
– Никогда не делай так. Печень разрушает.