Первая женщина Кутерницкий Андрей
Мы проследовали в кухню.
Туфли были на толстой пробковой подошве, с бархатным верхом, расшитые бисером.
– Обычно они уходят на полгода, – продолжала она, запихивая стебли цветов в помойное ведро. – Но сейчас ушли на месяц.
Кухня оказалась маленькая – едва повернуться вдвоем. Кроме газовой плиты, холодильника и стола, заставленного пустыми бутылками из-под водки и шампанского, имелись две табуретки.
– Как зовут твою сестру? – спросил я.
Вера стала выкладывать из сумки принесенные продукты.
– Рита. Ее зовут Рита.
Я смотрел на то, как привычно движутся ее руки, и понял: эти помидоры, хлеб, мясо в полиэтиленовом мешочке – для нас с нею. «Моя жена», – с неведомым мне ужасом и восторгом подумал я. Ее глаза вопросительно взглянули на меня исподлобья.
– Что-то не так? – спросила она.
– Нет... Ничего, – застеснялся я.
Она поправила свои волосы, и я увидел, что мое смущение передалось ей.
– Хочешь принять душ? – быстро сказала она. – Теперь это жилище – наше.
И повела меня в ванную комнату.
– Полотенце принесу тебе чистое!
Оставшись в одиночестве на крохотном пятачке между ванной, раковиной и стиральной машиной, на крышке которой лежал розовый пакет с бигудями, я воровато заозирался, не понимая, для чего мне лезть под душ и что теперь следует делать – ждать, когда она принесет полотенце, или сказать ей, что я не хочу мыться.
Над раковиной висела деревянная полочка. Оба этажа ее были заставлены шампунями, кремами, лаком для волос и духами; между стеклянной банкой, туго набитой медицинской ватой, и стаканом, из которого торчали щетиной вверх разноцветные зубные щетки, лежало забытое женское кольцо. Удивил меня бритвенный прибор, сурово поблескивающий сталью. Я подумал: «Зачем ее сестре станок и пачка лезвий?»
Дверь за моей спиной отворилась, Вера кинула на пол тапочки, большие, мужского размера, сунула мне в руки махровое полотенце и исчезла.
Я стал раздеваться.
Выше полки блестело овальное зеркало.
Я взялся рукой за трубчатую перекладину, с которой свисала клеенчатая шторка, и взобрался босыми ногами на железный край ванны, чтобы попасть в зеркало целиком. Я увидел себя абсолютно голым и неловко изогнувшимся над раковиной. И это чужое зеркало вызвало во мне смущение, словно имело способность оставить здесь мой образ.
Душ поначалу окатил меня кипятком. Я мылил голову мылом, и мне все чудилось за шумом льющейся воды, что кто-то вошел в квартиру и разговаривает. Наскоро смыв мыльную пену, я завинтил краны.
Вера сдергивала с кровати постельное белье, бросала его на пол и сразу стелила новое.
Я остановился возле окна. С мокрых волос моих текло мне по лицу и за шиворот, и я чувствовал, как прохладные капли спускаются по моей коже у меня под майкой. Я взял из шкатулки браслет с ромбическими вставками из перламутра и, обернувшись, увидел, как Вера, уже без своего нарядного платья, в черной комбинации с кружевами у выпуклой груди и узкими лямочками через загорелые плечи, чуть вывернув назад голову, отстегивает на бедре чулок от длинной белой резинки. И опять я стал рассматривать браслет. Когда я обернулся снова, она уже лежала в кровати, до подбородка натянув на себя одеяло, темно-бронзовая по сравнению с белоснежностью пододеяльника. И на губах ее светилась чуть насмешливая улыбка.
Это было удивительное ощущение – почувствовать себя рядом с нею в прохладной постели, пахнущей чистотою свежего белья, и среди этого холодного и хрустящего соприкоснуться мышцами напряженных ног с ее горячими бедрами.
– Голова мокрая! – сказала она, тронув мои волосы. – Ты совсем не вытер ее. – Она обняла мое лицо ладонями и прошептала: – Только не торопись! Я не хочу спешить.
Я еще не представлял себе величину дня, наступившего в моей жизни.
Полуденное солнце хлынуло сквозь промежуток в раздвинутых портьерах и осветило кровать, в которой мы сидели, прижавшись друг к другу плечами.
– Вот ее корабль, – говорила Вера. – Он обслуживает космические спутники. Плащ, который я ношу, она привезла мне из Англии.
Громоздкий фотоальбом лежал на коленях Веры.
– А это мы в детстве возле кинотеатра.
Затаив дыхание, я смотрел на некрасивую девочку, коротко остриженную, в скромном платье, которая стояла рядом с невысокой девушкой, держа ее за руку. И меня охватило смятение. Девочка на фотографии и опытная женщина рядом со мною, округлое плечо которой так гладко и горячо, – было одно и то же лицо.
Что присутствовало желанное, но одновременно и болезненное в разглядывании этих старых фотографий? Вдруг дуновениями я ощущал беспричинный страх. Я понял, отчего он возникает, когда открылась их свадебная фотография, цветная, большого размера, где Вера была в подвенечном платье, а Кулак в черном костюме, молодой и еще с небольшими залысинами надо лбом. У Веры было очень счастливое лицо.
– Сколько тебе здесь лет? – спросил я.
– Восемнадцать, – ответила она.
В тот год я только начал ходить в школу.
– У нас поначалу все хорошо складывалось, – заговорила она. – Володю включили в сборную города. Мечталось о сборной страны, чемпионатах мира. Человек ведь дурак. Ему во сне привидится светлое, он уже и думает о нем, будто оно рядом. Вдруг он подряд проиграл несколько боев. Один за другим. И свалил все на тренера. Тот тоже в долгу не остался – катись от меня к чертовой матери! Володя-то думал, его с распахнутыми объятиями другой тренер возьмет. А другой не взял. Берут победителей. Надо было начинать заново. Собрать всю свою волю и тренироваться. А мы, видите ли, обиделись на весь мир: правды нет, все куплено! Я не думала, что он так легко от первой неудачи сломается. И, главное, все будут в этом виноваты. Потом вдруг захотел разбогатеть. Разумеется, тоже в один присест! Окончил водительские курсы, устроился в таксопарк. Даже на первый взнос на квартиру не смог заработать.
– Как вы оказались в лагере? – спросил я.
– Мне на фабрике предложили поехать пионервожатой. А на следующий год Меньшенину нужен был шофер.
Внезапно на лице ее мелькнуло злое выражение.
– Теперь у нас новый бзик: свой автомобиль. Как будто от того, что у него будет свой автомобиль, что-то изменится! Возится целые дни с этим ржавым старьем, выпросил у Меньшенина, даже не заметил, что жену потерял.
Она захлопнула альбом.
– Знаешь, что мне сказала Рита, когда я у нее попросила оставить мне ключи от квартиры?
– Что?
– Она сказала: давно пора!
Я молчал.
Я не знал, что мне надо делать. Грозно и неприглядно открылась мне судьба чужой любви. Это была совсем другая судьба. Не моя. Все в ней было чужим для меня, кроме Веры.
...ее голова была запрокинута, и мышцы гортани напряжены. Ее волосы метались по подушке. Мутными очами я глядел на средневековый замок на ковре и одновременно видел себя отовсюду. Одеяло слетело на пол. Я поднял его и вновь бросил на пол. Зачем я встал? Я хотел посмотреть на нее со стороны. Нагой, бесстыдно возбужденный, я распрямился над нею, удивляясь ее белым незагорелым ступням с крутыми выгнутыми подъемами и поджатыми пальцами.
«Вот как выглядит наша судьба!» – сквозь вихрь ощущений и сумбур мыслей понял я, склонился к ней и поцеловал ее в губы с такой силой, что почувствовал во рту вкус крови.
– Есть хочешь?
Она сидела рядом со мной, и я знал, что она смотрит на меня.
– Еще бы! – сама же ответила она. – Ты себя не пощадил. Выложился на все сто.
Я поднял веки и увидел, как она, улыбаясь, с оглядкою назад, уплывает в кухню.
Взор мой остановился на ее черно-белом платье. Перекинутое через сиденье стула, оно подолом касалось пола. А на спинке стула параллельно висели капроновые чулки.
«Жену потерял...» – сказали мне эти чулки.
Я дотянулся рукой до платья и потрогал его.
Широкое книзу, оно очень шло к ее светлым волосам; меня особенно прельстило то, что оно туго затягивалось на талии поясом. В моей памяти встало, погружаясь вершиной в бездонное небо, мертвое дерево на змеином островке среди клюквенных болот, под которым мы лежали вдвоем, взявшись за руки. У меня не было там таких ощущений. Все эти вещи, плотные и полупрозрачные, яркие и темные, что-то прибавили к ней, как прежде что-то прибавила к ее образу швейная фабрика со своими шумными цехами, многолюдьем и большими грузовыми лифтами.
Я оделся и прошел в кухню.
Вера протянула мне горячую оладью.
– Замори червячка! – сказала она. – Обед будет позже.
Перекидывая оладью с ладони на ладонь, я жадно съел ее. Вдруг мне стало весело на душе. Как будто что-то трудное само собой разрешилось. Великая гордость охватила меня.
Обед на двоих. Обед, приготовленный Верой. Какая необыкновенная женщина полюбила меня!
Такой женщины нет больше ни у одного мужчины!
И как будто мысли мои были подслушаны: в прихожей прозвенел звонок.
Вера остановила в воздухе деревянную ложку, из которой капало на сковородку жидкое тесто.
Звонок сразу повторился, долгий и настойчивый.
Мы посмотрели друг на друга.
Ледяной страх охватил меня с ног до головы.
Сняв туфли, Вера на цыпочках прошла в прихожую.
Звонок зазвенел часто, как морзянка.
«Это не случайный посетитель, – подумал я. – Тот, кто стоит за дверью, непременно хочет войти и поэтому так настойчив и нетерпелив».
– Рита! Открой! – крикнул низкий мужской голос.
Другой мужской голос, более высокий, сказал:
– Я тебе говорил: они ушли в рейс.
Звонок звякнул еще раз, но уже рвано, нерешительно.
Шаги по лестнице удалились.
– Это к Рите приходили ее знакомые, – сказала Вера. – Он сюда вряд ли придет. Он еще в лагере. А если придет, мы ему не откроем. Здесь никого нет.
Я неподвижно сидел за столом. Сердце мое все еще яростно колотилось.
Я не смел поднять на нее глаза.
Как мне хотелось быть сейчас таким же взрослым, заматерелым, как Кулак!
– Пожалуйста! Думай только обо мне! – сказала она. – Я ждала этой встречи. И мне было так хорошо с тобой. Как никогда!
День, проведенный в постели.
День, проведенный с Верой.
День, состоящий из непрерывного обладания друг другом, объятий, поцелуев, нежности.
– У тебя прекрасное тело. Смуглое, мускулистое. И твои серые глаза... Много девочек падет под такими чарами. Но ты все равно всегда будешь один.
Я слушал ее, и то, что она говорила, льстило моему самолюбию; в глубине сердца я так о себе и думал, и страдал я оттого, что никто никогда мне этого не сказал. Она первая. Ведь я всегда боялся, что девочки не будут меня любить. А я именно об их любви мечтал. Я очень рано начал мечтать об этой особенной их любви, таинственной, манящей, ни на какую более не похожей, потому что в ней была стыдливость. А я всегда был очень стыдлив и стеснителен.
– Почему? – спросил я.
– Не знаю. Я это еще в лагере поняла. Как будто на земле для тебя нет никакого занятия, которое ты смог бы полюбить...
Она увидела на моем лице недоумение.
– Я тебя сразу выделила из толпы, когда вас привезли в лагерь. Словно кто-то меня в спину толкнул. И я стала за тобой следить.
– Следить? – удивился я.
– Мне хотелось чаще видеть тебя и, главное, понять, почему ты так сильно потянул меня к себе. У меня до тебя ничего подобного не было. А ты сразу стал держаться в стороне. Все знакомились со мной, что-то хотели, пытались понравиться, мальчики косились на мои ноги.
– Ты об этом знала!
– Но ведь ты чувствуешь, если на тебя кто-то смотрит?
– Да.
– И я такой же человек. Или ты считаешь, что пионервожатая не человек?
Мне и на самом деле всегда казалось, что школьные учителя, врачи в поликлиниках, пионервожатые особенные люди, и я в какой-то мере благоговел перед ними, потому что чувствовал над собою их власть, особенно если это были молодые привлекательные женщины.
– Потом смотрю, шалаш над озером построил. Чтобы уже совсем не бывать в лагере. И меня этот тайный шалаш разъярил. Пошла поздно вечером и сломала.
– Так это ты его сломала! – воскликнул я. – А я думал, кто-то из ребят.
Она взяла мою руку в свою и крепко сжала пальцами.
– Я долго не решалась к тебе подступиться. Я преступница. Но, может быть, я удержалась бы и ничего не было, если бы я тебя не застала тогда в кустах можжевельника. Ты в тот момент открыл мне дорогу к себе. Потому что я тоже не могла переступить через что-то. Ты мне помог. У одной у меня не хватило бы сил. Как я боялась! И потом поняла, что сделала что-то запретное. Но затаенно надеялась, что ты не придешь в лес поздно вечером в темноте. И как будто специально началась эта сумасшедшая гроза, и я успокоилась. Мне даже стало легче, что ты струсишь и не придешь и сам положишь этому конец. Но ты не струсил и пришел. – Она провела моей ладонью по своему лицу. – Не жалеешь? – Нет, – ответил я.
Наступил вечер, а мы все были вместе. Никогда еще подряд я не был с нею так долго, неразлучно. Значит, и она любила меня! А я ничего не видел, не понимал. Даже сторонился ее. Но ведь и я любил ее. Я просто боялся себе в этом признаться. Иначе зачем мне всегда хотелось подольше задержать на ней взгляд?
Храня неподвижность, мы лежали под одеялом. Ее волосы были возле самых моих губ. Я вдыхал их пряный аромат. Позади нас за стеной кто-то наполнял водой ванну – был слышен звук сильной струи воды, бьющей в воду. Наверху шло застолье. Но наша комната, целиком утонувшая во тьме, полна была молчания.
– Расскажи мне о своей семье, – тихо попросила она.
– Они разошлись.
– Вот как... Почему?
– Мама полюбила другого человека.
И опять я вдохнул в себя аромат ее волос. Она была так близко ко мне!
– А твой отец?.. Что стало с ним?
– Отец уехал на Шпицберген.
Она задумалась.
– Где это? Я не знаю.
– В Ледовитом океане.
– Он полярник?
– Механик. Там угольные шахты.
Я обнял ее за плечо, которое неожиданно легко поддалось движению моей руки.
– А кто мама? Я видела ее, когда она навещала тебя в лагере.
– В библиотеке работает.
– Книгу о пирамидах она тебе достала?
– Да.
Вдруг мне захотелось рассказать Вере случай, который произошел год назад, когда я с отцом ездил в Кипень.
Удивляясь своему голосу, словно он изменился оттого, что я решил доверить ей очень тайное, я произнес первые слова:
– Он всегда следил за нею. У них вечно ссоры из-за этого происходили. А у нее в ту осень были часто приступы. У нее с детства порок сердца. Он отдал последние деньги и купил ей путевку в дом отдыха. Место называлось – Кипень. Она уехала. Через неделю вечером он мне говорит: «Я знаю, что там сейчас делается». – «Где?» – «В Кипени». И мы помчались на автобусный вокзал.
– Он хотел проверить, не изменяет ли ему мама? – спросила Вера.
– Хотел. Главное, он эту путевку сам ей купил и уговорил отдохнуть. Она отказывалась. Приехали. Идем по аллее... И видим – мать сидит на скамейке под фонарем. Книга на коленях.
Одна сидит и с книгой. Он так обрадовался! Бросился к ней. Я редко у него такое счастливое лицо видел. А мать смотрит на меня. Все поняла. Погуляли немного, и она нас проводила до остановки автобуса. И чем дальше отъезжаем, тем отец мрачнее становится. Я догадался: опять все сначала. Ему надо было все время видеть ее. А меня как холодом обдало: сейчас авария произойдет. И сразу – удар, стекла зазвенели, крики, суматоха.
– Вы столкнулись с кем-то?
– Нет. Мальчишки на ночном шоссе автобус поджидали. Запустили камнями – и в лес: посмотреть, что будет. Но меня больше всего знаешь что поразило?
– Что?
– То, что я предугадал. Ведь я ничего не знал заранее. Мне даже жутко стало. Не оттого, что стекла побили. А оттого, что предугадал.
Вера ничего не сказала мне. И я опять погрузился в воспоминания.
– Ведь если можно предугадать одну секунду, – продолжал я, – значит, можно предугадать все. И несчастий не будет.
Вера молчала. Я думал, она спросит меня о чем-нибудь. Но она не спрашивала. И вдруг я понял: она спит.
Я взял ее руку, которой она обнимала меня, – рука была расслаблена. Прислушался к дыханию – оно было спокойно. Погладил ее волосы – она не почувствовала. Я тихо произнес: «Вера!» – она не услышала.
Я смотрел в потолок, в середине которого висела темная люстра с пятью черными рожками, направленными вверх, и думал о том, что в моей жизни случилось нечто прекрасное – любимая заснула на моем плече, и мне чудилось, что на самом деле мы с ней встретились не в это лето, а давным-давно, мы с ней даже не встречались вовсе, а всегда шли рядом, как несколько дней назад по разным берегам реки Мойки.
Потом из тумана выплыл остров Шпицберген, укрытый белыми снегами, грозный, скалистый, и я стал гадать, что в эту минуту делает мой отец и может ли он сейчас тоже думать обо мне среди этих диких скал и тумана.
Наверху начались танцы. И улыбаясь какому-то новому загадочному счастью, которое так стремительно заполнило всего меня, я обнаружил вокруг множество жизней. Одна человеческая жизнь заявляла о себе звуком заводимого во дворе автомобильного мотора, другая – плеском в ванне за стеной, третья, четвертая, пятая – топотом по потолку, шестая – даже не словом и не восклицанием, а только каким-то невидимым дуновением, седьмая – всей этой пустой безмолвной квартирой, этой кроватью, на которой я лежал, блеском океанской раковины над телевизионным экраном. Но самой главной была все заслоняющая жизнь Веры. Я ощущал сонную тяжесть ее головы, чувствовал кожей ее близкое дыхание, прижимал ее к себе рукою и наслаждался тем, что она, блуждая где-то далеко в своих снах, доверила мне себя на это время. Я был ее защитником.
Голова Веры лежала на моей груди слева, прямо над моим сердцем, и я знал, что сквозь свои сны она слышит его биение. Никогда еще я не чувствовал такой преданной, нежной, всежертвенной любви к другому человеку!
Она проснулась внезапно, рывком приподняла голову, глядя на меня блестящими в темноте глазами, еще плохо соображая, что произошло с нею и где она находится, спустила ноги на пол и прошептала:
– Господи, я спала! Сколько сейчас времени?
– Часов одиннадцать, – ответил я.
Она зажгла ночник – полупрозрачную мраморную сову, внутри которой вспыхнула лампочка, – и комната озарилась осторожным жилистым светом.
Свет этот выхватил из темноты лишь кровать и часть туалетного столика.
– Четверть двенадцатого, – сказала она, поднеся к глазам наручные часы. – Надо идти!
Она одевалась быстро, привычно совершая каждое движение. Тонкое нижнее белье мелькало в ее руках. И большая тень женщины шевелилась на стене. Перед тем как надеть чулок, она сворачивала его в кольцо, а потом натягивала на вытянутую вперед ногу, по-балериньи выпрямив подъем стопы. Она совсем не стеснялась меня. Уже будучи в туфлях и плаще, она достала косметичку и в прихожей перед зеркалом подкрасила ресницы тушью.
Мы вышли на лестницу порознь. Но на улице она взяла меня под руку, и мы долго петляли по темным дворам и проездам, среди детских площадок и автомобильных гаражей, наконец выбрались на проспект, еще недостроенный, плохо освещенный и безлюдный. Вдали сверкали в прожекторах узоры башенных кранов.
В троллейбусе мы сидели на одном сиденье, уже не касаясь друг друга, словно чужие.
Мы вместе спустились в метро и вместе летели в ярком вагоне по черным туннелям.
Она вышла раньше меня.
Она не взглянула в мою сторону.
Когда поезд тронулся, я на мгновение успел увидеть ее, одиноко идущую по пустой станции между тяжелых мраморных колонн.
На поверхность земли я поднялся за полночь. Перекресток был освещен серебристыми лампами, висящими на натянутых через улицу тросах. Желто сияли витрины в кондитерском магазине, хотя сам магазин был давно закрыт. По тротуару возле павильона метро бродили редкие человеческие фигуры. Попадая в неоновый свет, они обретали восковые лица с ртутно мерцающими каплями глаз, быстро проскальзывали мимо меня и растворялись в черноте. Другой, таинственный мир принимал их, и там с ними случалось главное, ради чего они жили.
Я сел на скамью под бетонным козырьком павильона.
Предо мной возвышался до мглистого неба мой новый дом. И меня удивило то обстоятельство, что он так скоро и так легко стал для меня моим.
Из павильона вышел милиционер в форме, в фуражке, с пистолетом на правом боку, глянул на меня и опять ушел внутрь павильона.
И сладостен был мягкий воздух уже с холодным дуновением осени – будто кто-то о чем-то пытался сказать мне из ночной темноты.
Мне не хотелось идти домой, мне хотелось сидеть здесь, и еще и еще мучиться этим дурманящим состоянием счастья. Я теперь понимал: все лучшее, сокровенное в жизни человека полуреально, как забытье, опьянение, сон. Но самым главным из всех моих ощущений было утомление, которое я испытывал во всем теле и даже духовно. И я впервые сознавал, что моя сила ушла в любимую мною женщину. Это она забрала ее у меня. Это ради того, чтобы она насладилась, я отдал ей так много силы, что теперь сижу утомленный, точно совершил громадную работу.
«Так вот что такое женщина! – думал я. – Это все не так просто. И она сама со своими желаниями, вкусами, привычками – совсем не проста. И ее одежда и обувь, как бы наполненные теплотою ее тела, как бы с ним сливающиеся и придающие ему что-то такое, чужое и манящее, красивые платья, туфли на высоких каблуках, так что подъем ступни неестественно выгнут, украшения, которые она надевает на себя, чтобы быть еще прекраснее, духи, которыми она смазывает кончики ушей и шею, – это все не так просто. И ее слова, произносимые голосом то нежным, то упрямым, и ее закрытые при поцелуе глаза... Почему она закрывает их? Мне, напротив, очень нравится смотреть на нее в такие моменты, когда лицо ее близко и дыхания наши сливаются, – это тоже все не просто. И движение ее груди на вдохе, и ее власть над мужчиной, и страх перед ним, и ее страшная измена мужу со мной – это все не просто. Но я знаю, что я еще не понял самого главного в ней. Какой-то тайной ее сути, от которой все простое и ясное в ней – так не просто».
Неся перед собой в воздухе изогнутые струи воды, по проспекту проехала поливальная машина. Сполохи ее оранжевой мигалки несколько раз отразились в крупных стеклах павильона метро, два человека, шедшие по тротуару под стеной дома, выхваченные из мрака яркими вспышками, замирали в эти моменты на месте.
Я встал со скамьи и направился к парадной.
Не спеша я поднялся по лестнице, пахнущей арбузными корками, проплыл по темному коридору и зашел в комнату.
На столе лежала записка. Я зажег настольную лампу. Мать сообщала, что сегодня ночует там, и чтобы я сделал уроки, хорошо поел и не скучал. Отглаженная рубашка висит для меня в шкафу на вешалке. И еще: в четверг мы поедем к Аркадию Ахмедовичу, и она наконец познакомит нас.
Я не стал ничего есть, повалился на кровать и мгновенно уснул. Может быть, я спал уже тогда, когда стелил постель или раздевался. Я даже забыл выключить настольную лампу и, увидя ее на следующее утро зажженной, был крайне удивлен.
XX
«Новый муж моей мамы... Что он скажет мне в первую минуту? Чем встретит? Усмешкой, повелительным взглядом, безразличием? Как мне вести себя при нем, чтобы не уронить своего достоинства?»
Такие мысли мучили меня на протяжении пути, пока мы с матерью ехали на трамвае на Петроградскую сторону.
Аркадий Ахмедович рисовался мне похожим на моего отца – крупным, широкоплечим, молчаливым. Очевидно потому, что никого другого, кроме отца, я не мог представить рядом с матерью.
Я предполагал, что, предваряя встречу, мать будет без умолку рассказывать мне о нем, о его прошлом, профессии, доме. Но она всю дорогу молчала.
Наконец вошли в вестибюль шестиэтажного дома сталинской постройки, добротного, с толстыми кирпичными стенами, с высокими этажами, поднялись в мягко бегущем лифте. Квартирные двери были обиты черной кожей.
Мать достала из кармана пальто ключи и открыла одну из них. И меня неприятно удивило то, что у нее от этого чужого для меня дома есть свои ключи.
Из незримых комнат, властно излучающих что-то враждебное по отношению к моей жизни, с чем мне сейчас придется соприкоснуться, навстречу нам вышел легкими шагами мужчина маленького роста, стройный, с поджарой прямой фигурой. Одет он был в домашние брюки, клетчатую рубашку, распахнутую у горла, и черную вязаную безрукавку поверх нее. Я был смущен и обескуражен тем, что он так мал. Мой отец мог бы сбить его с ног одним ударом кулака. Первый взгляд подмечает то, что затем потускнеет, присмотрится, станет привычным, – я никогда не забуду поразившее меня контрастное сочетание в его лице ярко-белого и бронзового. Мужчина был совершенно сед – снежно-белый короткий ежик и снежно-белые тонкие усы – и имел европейское по форме, но смуглое лицо с азиатскими скулами. Сами же небольшие глаза его сидели глубоко в черепе и полны были внутри себя энергичным блеском. Он относился к тем людям, которые выглядят на сорок, но что-то такое есть в их лице или взгляде, что при внешности «на сорок» все равно выдает «шестьдесят».
Он первым протянул мне руку, очень крепкую, даже жесткую, и сказал:
– Здравствуй! Имя мое знаешь?
– Знаю, – растерянно ответил я.
– А я знаю твое. Значит, знакомы.
Он помог матери раздеться, взял с ее плеч пальто и повесил его на вешалку. Туда же он поместил мою куртку. Я хотел было развязать шнурки, чтобы снять туфли, но он остановил меня:
– В моем доме гостям не выдают поношенных тапочек. Я и сам брезгую надевать чужую обувь.
А мне вдруг стало понятно: его лицо не знает улыбки. Может быть, оно даже вообще не способно улыбаться. Он весь был спрятан в своих глубоких узких глазах.
Я бродил из комнаты в комнату, не заходя в самую торжественную, где мать и Аркадий Ахмедович готовили стол. Стены были оклеены гладкими обоями с едва уловимым рисунком, в каждой комнате своего цвета. Одна была зеленоватая, оттенка зеленого малахита, другая – бордовая, вся золотящаяся: на обоях искрились мелкие золотые завитки, третья – бело-серая, очень светлая: в ней имелись двойные белые двери на балкон. Я никогда еще не бывал в таких домах. В первую очередь меня поразила просторность жилища. Я с детства привык, что в нашей единственной комнате все было загромождено вещами, ни один угол не был открытым. А тут стены видны от потолка до пола, мебель распределена по всей квартире, есть гостиная, спальня, рабочий кабинет хозяина. В зеленоватой комнате находился широкий письменный стол, возвышались друг за другом шкафы с книгами и чернели громадные напольные часы с медными римскими цифрами на циферблате; половину бордовой комнаты занимала двуспальная полированная кровать; в бело-серой стоял новейший телевизор с большим экраном и на полу лежали железные гантели. Я попробовал их на вес. Они оказались очень тяжелыми. «Неужели этот маленький человек занимается гимнастикой с такими гантелями!» – подумал я. Все в его квартире было целое, добротное, дорогое, без пятен, протечек, трещин, сколов.
Во всех комнатах висели на стенах гравюры и акварели. Я был восхищен и подавлен. Особенно привлекли мое внимание напольные часы, их длинный маятник, который очень медленно, с каким-то грозным достоинством двигался от одной стенки футляра к другой и своим непрерывным движением как бы отсекал от вечности одинаковые отрезки времени. Я стоял возле часов, слышал, как в соседней комнате Аркадий Ахмедович обращался к матери по имени, как она говорила ему «ты», и это тоже было непривычно и болезненно. Все в этот день было непривычно и подавляло меня: и то, что мать так хорошо ориентировалась в этой квартире, и то, что знала, где здесь что лежит. В спальне на тумбочке я увидел толстую синюю книгу, заложенную бумажкой от конфеты. Она всегда читала перед сном и в том месте, где бросала чтение, закладывала между страниц конфетную обертку, аккуратно сложенную вдоль.
«Они здесь живут без меня, без моего отца, едят за тем столом, смотрят тот телевизор с большим экраном, читают эти толстые книги, – думал я, машинально следя за движением маятника в часах. – Они уже вместе. Они каким-то образом незаметно для меня соединились, сблизились, стали родными. А я? А отец? С кем связан он? С кем я?»
– Пойдем к столу! – произнесла позади меня мать. И удивилась: – Что ты так вздрогнул?
Гостиная была особенно светла и просторна. На одной из стен блестела в золоченой раме написанная маслом картина – утренний горный пейзаж. Стол был овальный. За таким столом могло уместиться двенадцать человек. Мы сидели с трех его сторон далеко друг от друга, так что мать, которая подкладывала еду то мне, то Аркадию Ахмедовичу, вынуждена была вставать со своего места и подходить то к нему, то ко мне. Но ей это нравилось. Аркадий Ахмедович всякий раз говорил: «Спасибо. Достаточно». Он ел очень красиво, в совершенстве владея ножом и вилкой. Глядя на него, у любого бы разыгрался аппетит. Стол покрыт был чистой льняной скатертью, а не клеенкой, как у нас дома. Посредине стола в гранатово-красной вазе стояли три высокие розы – белая, вишневая и желтая. Они так прекрасно пахли. Аркадий Ахмедович разлил сухое вино. Он не стал спрашивать, можно ли мне пить вино, а просто налил в узкий стеклянный стаканчик, украшенный рельефными знаками игральных карт – бубнами, трефами, винями, пиками, и пододвинул его в мою сторону. Знаки были белые, а вино темное. И они ярко выделялись на темном фоне. Вдруг мать, дотоле молчавшая, сказала, что я в этом году заканчиваю школу. Аркадий Ахмедович с интересом взглянул на меня и спросил:
– Что собираешься делать после школы?
– Не знаю, – не сразу ответил я.
– Ты хочешь сказать, что у тебя нет ярко выраженного призвания?
Я пожал плечами.
– Но ведь что-то тебе хотелось бы сделать? – настаивал он. – Достигнуть каких-то вершин. У каждого есть главная потаенная мечта.
И тут я совершил ужасную глупость, я клюнул на эту удочку и сказал именно о том, о чем всегда размышлял сам с собой и что, как я чувствовал, каким-то образом было связано с бессмертием человека: я сказал ему о моем детском желании – научиться летать без крыльев, то есть перестать подчиняться силам гравитации. Не то чтобы я был такой тупица или фантазер, готовый всерьез думать – взмахну руками и полечу! Но где-то глубоко в подсознании я имел об этом самое живое представление. И не требовалось ни крыльев, ни взмахов рук; просто наступала необыкновенная легкость, и притяжение земли исчезало. Но для того, чтобы это осуществить, надо было как-то исправить себя, научиться владеть иной энергией, о которой мы пока не подозреваем, хотя она в нас есть.
Зачем я рассказал ему об этом? Наверное, на меня подействовало выпитое вино. Впервые я увидел рядом человека необычного, не такого, каких я видел прежде. Он поборол в жизни моего отца. Он прельстил мою мать. Откуда он взял такую силу? Что это за сила и власть? У него замечательная квартира. У него такое количество книг, картины на стенах, напольные часы. Он может каждый день смотреть, как движется их маятник. Сам не знаю, почему именно ему, которого я совсем не знал, я решился открыть свои мысли. Что-то влекло меня к нему и одновременно отталкивало от него. Не такой же я был идиот, чтобы не соображать, что то, что я скажу сейчас, будет великой глупостью с точки зрения любого здравомыслящего человека. И все же я сказал.
Он остановил в воздухе стаканчик с вином и внимательно посмотрел на меня, стараясь понять, не издеваюсь ли я над ним. И тут же я ощутил ужасную досаду на себя.
– И куда бы ты полетел? – спросил он.
– Никуда, – смутясь, ответил я.
Потому что мне не важно было куда лететь; смысл заключался в самой возможности полета, в нарушении общепризнанного физического закона.
– Если никуда, то зачем лететь? – сказал он.
Я насупился и замолчал.
– Я понимаю, есть некоторые чудесные сны, которые могут волновать нас на протяжении всей жизни, – заговорил он как-то особенно торжественно, откинувшись на спинку стула. – Но следует различать разницу между снами и реальностью. Тебе, дружок, надо приобретать профессию. То, чем ты сможешь зарабатывать на кусок хлеба. Настоящий мужчина должен уметь зарабатывать деньги. Если он, конечно, хочет что-либо значить среди людей. И я тебе скажу: это – главная задача в его жизни. Сверхзадача. А потом он может быть поэтом, мечтателем, романтиком. Нищий не станет никем. Разве что монахом. Ты хотел бы быть монахом?
Он как-то мгновенно и очень умело перевел разговор в иную плоскость. Ведь я и не собирался спорить с тем, что он говорил. Только это были разные вещи. Он спросил меня о мечте, а не о будущей профессии.
– Я слышал, ты интересуешься Древним Египтом, – продолжал он. – Однако пирамиды, которыми мы восторгаемся, тоже возникли не сами по себе, но стоили налогоплательщикам фантастических средств.
И вдруг я понял, что этот разговор специально подготовлен матерью. Не зная, что мне делать, испытывая тяжкий стыд за себя и за свое откровение, я попросил еще вина, и когда Аркадий Ахмедович без лишних слов налил мне, я этот полный стаканчик сразу залпом выпил.
Мать улыбалась. Ей нравилось, что Аркадий Ахмедович так умно рассуждает со мной о серьезных вещах. И она подкладывала нам еще еды.