Черные яйца Рыбин Алексей
Леков выдернул руку из джинсов обливающейся кровью девушки Наташи, поковырял пальцем в носу и снова запустил ладонь в расстегнутую ширинку своей пассии.
– Какая разница – Горбачев, не Горбачев?
– Ну, Василий, твои политические пристрастия нам известны.
– Не известны они вам!
Девушка Наташа начала медленно сползать с колен Лекова, когда его пальцы вонзились туда, где находилось самое святое, самое заветное. Девушка Наташа была девственницей.
– Да ладно, ладно...
Кудрявцев, наблюдая за манипуляциями Лекова, криво усмехнулся.
– Ты ведь на империи тащишься...
– Да? – встрепенулся Отрадный. – В самом деле? Леков встал, при этом девушка Наташа рухнула на пол и осталась лежать под столом, судорожно подергивая ногами и жалобно скуля.
– Пошли гулять, – сказал Леков. – А, товарищи мои? Пойдемте на улицу! Такая ночь клевая. – Он посмотрел на пустые водочные бутылки. – Все равно еще бежать. Пробздимся вместе... Я люблю Москву ночью. Особенно летом. Красота...
– А мне очень нравится Петербург, – начал Отрадный. Язык его заплетался, глаза за стеклами очков смотрели в разные стороны. – Вы, питерцы, вы не цените того, что имеете. Москва... Москва – это с-с-су-у-масшед-ший дом, – с видимым усилием закончил он фразу.
– Да ладно тебе, Сережа, – махнул рукой Леков и наклонился к копошащемуся под столом телу. – Слышь, девушка! Подъем! На прогулку!
Девушка Наташа вылезла из-под стола, провела обеими руками по длинным густым волосам и, краснея, оглядываясь на Кудрявцева и Отрадного, послушно побрела в прихожую.
– Как ты ее, однако... – Кудрявцев плотоядно улыбнулся. – Как ты ее окрутил. Без единого слова. Гипнотизер ты, Василий. Экстрасенс.
– Да перестань, Рома. Чего ты, в самом деле? Девчонка – что с нее возьмешь?..
Отрадный встал со стула, его качнуло вперед, и, если бы Кудрявцев в очередной раз не придержал его – на этот раз, за талию, – он рухнул бы прямо на стол.
– Слушай, Сережа, может быть, тебе отдохнуть? – спросил артиста Кудрявцев.
– Не-е! – Отрадный поводил перед носом Кудрявцева длинным пальцем. – Не-е... Я пойду гулять. Мне нужно поговорить с Васей. Я хочу его учить.
– Пошли, пошли. – Леков шагнул к прихожей. – Пошли, Рома. Меня сейчас учить будут. Пошли. Учиться... – как это?.. – никогда не поздно. И никогда не рано. Пошли.
– Смотрите, какие дома! Какая мощь! – говорил Леков, идя по ночному Кутузовскому проспекту. – А ты говоришь – «Горбачев»! – Он остановился и взял Кудрявцева за рукав. – Вот это – настоящее. Ужасное, отвратительное. Но – настоящее. Я все это ненавижу и, одновременно, люблю. Восхищаюсь! Вот она, советская музыка! Русская музыка!
Леков покрутил по сторонам головой и широкими шагами двинулся дальше по проспекту.
– Кстати, – вмешался Отрадный, слегка протрезвевший от погожего, свежего ветерка, гуляющего по июльской Москве. – Кстати, вот о чем я хотел поговорить...
– Ну? – очень невежливо бросил Леков. В отличие от артиста, Леков не то чтобы опьянел еще больше, но странно напрягся, озлобился и тащил девушку Наташу, вцепившуюся в его локоть, не обращая внимания на то, что она семенит за ним, спотыкаясь и едва ли не падая.
– В твоих песнях, Вася, совсем нет русских интонаций...
– А какие есть?
– Да я не понял, честно говоря... Очень эклектичная музыка... Вот я поэтому и говорю, что тебе нужно заняться теорией... Русская песня – это же такой кладезь... Тебе нужно изучать историю музыки, чем больше будет багаж...
– Не нужен мне никакой багаж, – отрезал Леков.
– Нет, ты не прав... Ты сможешь использовать приемы, которые уже давным-давно открыты... Это не значит – копировать... Просто ты изобретаешь велосипед... Ты очень способный парень...
Леков мерзко захихикал.
– Нашел себе парня... Какой я тебе парень? Леков снова остановился, причем девушку Наташу занесло вперед, и, если бы ответственный Кудрявцев не подхватил ее под руки, она бы наверняка упала на асфальт и, вполне вероятно, серьезно пострадала.
– Что ты мне вешаешь про этот вонючий русский дух? Все уже пропахло портяночной вонью... И это... – Леков схватил артиста за ворот, – это только начало. И ты, ты, композитор, ты, лауреат премии Ленинского комсомола, ты эту заразу тащишь на сцену. Ты ее разносишь по стране!
– Что такое? – возмутился Отрадный. Он был на голову выше Лекова и тяжелее килограммов, как минимум, на двадцать, поэтому легко отпихнул обнаглевшего самодеятельного музыканта. Леков отлетел в сторону, но Кудрявцев с проворством хорошего футбольного вратаря, фиксируя правой рукой девушку Наташу, левой поймал своего товарища и удержал в вертикальном положении.
– Все эти ваши «Песняры», все эти «Ариэли»... Все это... – Леков сморщился и плюнул на асфальт. – Это не русская музыка. Это развесистый, разлюли-малинистый блатняк. И ты, артист, ты свои заунывные рулады валишь со сцены, называешь это «корнями», как и все вы... Ты, мать твою, дедушка русского рока... Какой там рок? Рок – это свобода, это, как ты говоришь, искусство. А знаешь ты, композитор, главное правило любого искусства? А?
Отрадный молчал, тяжело дыша.
– Знаешь? Главное правило искусства – отсутствие каких бы то ни было правил. Понял?
– Козел ты, – переведя дыхание сказал Отрадный. – Рома, я не знал, что твои друзья такие мудаки. Я его хотел, урода, завтра в студию отвести. Хотел его продвинуть... А теперь – пошел он в жопу. Пусть сидит в своих подвалах. Со своей сраной самодеятельностью. Я хотел ему... – он посмотрел на Кудрявцева. – Я хотел ему открыть Москву. Хотел вывести в люди. Подумаешь, блядь, спел три песни... Кроме этого надо еще столько всего... Одними песнями ты себе, идиот, дорогу не проложишь...
– Дорогу куда? – ехидно спросил Леков. Он уже успокоился и стоял, посмеиваясь, чиркая зажигалкой, прикуривая сигаретку и косясь на девушку Наташу, безвольно висящую в руках Кудрявцева.
– Дорогу куда? – переспросил Отрадный. – Дорогу на большую сцену. Познакомить хотел с Лукашиной...
– Вот счастье-то! – хмыкнул Леков. – Еще мне только не хватало с Лукашиной дружбу водить.
– Ладно, кончайте вы. Пошли в магазин. – Кудрявцев попытался остановить перепалку. – Покричали, и будет.
– Действительно. Леков шагнул к Роману и принял у него девушку Наташу.
– Наталья! – обратился он к девушке. – Пойдем в магазин?
– Да, – пролепетала девушка Наташа.
– А потом? – спросил Леков. – Потом куда?
– Не знаю, – ответила девушка, блуждая взглядом по сторонам.
– Молодец! Вот верный ответ. А этот – «на большую сцену»!.. В гробу я видел вашу большую сцену. Я все знаю, что с вашей «большой сценой» будет...
– Ну и что же ты знаешь, пацан? – крикнул Отрадный. – Что ты можешь знать? Ты просираешь свою жизнь, не скажу – «талант», потому что у тебя его нет.
– Где уж нам, – со скукой в голосе отозвался Леков. Он уже двинулся по направлению к магазину, и Кудрявцеву с Отрадным не оставалось ничего, кроме как присоединиться к молодым людям.
– Да, потому что талант подразумевает не только владение инструментом... Не только умение писать... Это, прежде всего, огромная ответственность. И умение существовать в социуме... Ты можешь всю жизнь просидеть в полной заднице со своими способностями... Талант – это реализованные способности... А ты, вы все – вы не в состоянии реализоваться. Не в состоянии донести до слушателя то, что у вас есть... Если вообще есть.
– Ты зато в состоянии, – не оборачиваясь, сказал Леков.
– Да... – начал было Отрадный, но Леков отмахнулся и крепче прижал к себе девушку Наташу.
– Да брось ты... Ты все, что мог, уже сделал. И Лукашина твоя, великая певица земли русской... Все, теперь по инерции покатится.
– Что покатится?
– Ваше говнище...
– Да я тебя сейчас, щенок...
– Брейк, – сказал Кудрявцев. – Василий, ты чего заводишься? Давай кончай. А то водки больше не дам.
– Дашь, – строго вымолвил Леков. – Ты хороший человек, Рома. Ты не можешь не дать мне водки. А ваше говнище... – он снова посмотрел на Отрадного, – ваше дерьмо покатится по стране, и все в нем утонет. Ты не смотри на меня так, не смотри. Не обижайся, вообще-то. Я ведь правду говорю. А на правду – чего на нее обижаться? Правда – она и есть правда. Против правды не попрешь. Точно, Рома?
– Ты о чем? – Кудрявцев пожал плечами. – Я не совсем понимаю, что ты имеешь в виду.
– Я имею в виду, что господин Отрадный имеет в виду невиданный прогресс в области популярной музыки. Грядущий прогресс, конечно. Так ведь, господин артист?
– Пошел ты, – огрызнулся Отрадный. – Тебе этот прогресс не грозит.
– О-о! Какая жалость! – воскликнул Леков. – Какая, блядь, жалость! Не попаду я в вашу тусовку! Не согреют меня огни большого города!
Он быстро крутанулся на триста шестьдесят градусов, обозревая окрестности. Девушку Наташу он при этом, каким-то хитрым образом, не выпустил из рук, она только качнулась и снова обрела равновесие.
– Только... – Леков понизил голос, – только не будет уже большого города. Была Москва большим городом. – Он махнул рукой на сталинские здания Кутузовского проспекта. – Была... А скоро ничего от этого всего не останется.
– Это почему же?
Кудрявцев положил руку на плечо Отрадного, который снова хотел вступить в дискуссию.
– Подожди, Сережа. Так почему же, Василий?
– Потому что – ты говоришь – Горбачев... Не в нем дело. Дело в том, что империя себя изжила. Не Горбачев, так кто-нибудь другой даст первый толчок. И все рухнет. Все. Но мне начхать. Мне это даже интересно. Мне это нравится. Но этого самого искусства, о котором так долго говорили господа прогрессивные композиторы, – его не будет. Вы, композиторы хреновы, – он снова обращался к Отрадному, – вы почву подготовили. Своими псевдорусскими стенаниями. Своими проститутскими песнями. – Леков перевел дыхание. Девушка Наташа внимала его словам с благоговением, сходным с религиозным экстазом. – Вы все – шлюхи...
– Слушай, ты! – начал было Отрадный, но Кудрявцев снова не дал ему высказаться, принявшись что-то шептать в ухо артиста, отчего тот замолчал и даже улыбнулся.
Леков, тем временем, продолжил:
– Шлюхи, я сказал! Играете на власть... Все вы, вся ваша кодла – прихвостни царские. Что вам прикажут, то и поете. Что разрешат – выставляете как свою заслугу. «Мы пробили»... «Мы протолкнули»... Лукашина эта ваша, мама, понимаешь... Подсадили всю страну на совковую пошлятину, на блятняк трехаккордный... Рома! Ты, вот, меня поймешь...
– Я понимаю, Василий, – начал было Кудрявцев, но Леков, увлекшись, не дал ему договорить.
– Империя рушится. Это историческая закономерность. С империями это, вообще-то, бывает. И что же будет? Люди привыкли быть нищими. Рухнут стены – все кинутся разгребать обломки. Тащить к себе в конурки... Деньги станут главным и единственным законом. Ну, это, конечно, простительно. Несколько поколений нищих – изголодались, соскучились по денежке... Тем более что вообще никто, почти никто, не знает, что такое деньги... И вы, вы, проститутки, вы первыми броситесь за этими самыми деньгами. Легко будет. Народ будет просить «Калинку-малинку», а вам-то с вашей школой – чего не сбацать? И будете бацать, будете. Дедушка русского рока... Будешь «Мурку» петь, никуда не денешься. Все вы будете тюремную романтику наяривать с утра до ночи и с ночи до утра. Вот что будет! Понял, ты, композитор? Понял, какое светлое будущее тебя ждет? А Москва – Москва станет отстойником. Это судьба всех империй. Всех имперских столиц. Что сейчас с Питером? Отстойник Российской империи. А Москва станет помойкой Советской империи. Это наверняка, это я точно знаю.
– Откуда же ты это знаешь? Видение было? – спросил Кудрявцев.
– Да, – серьезно ответил Леков. – Не веришь?
– Ну, почему... Всякое в жизни случается.
– Это точно. Так что, огнями этого, – Леков показал подбородком на Триумфальную арку, – огнями этого небольшого города меня не соблазнишь.
– Да кому ты нужен? – снова начал Отрадный и осекся.
Леков вдруг побледнел так, что лицо его почти засветилось в полумраке ночного проспекта, губы сжались, пот на лбу не то что выступил, а полился ручьями. Девушка Наташа отшатнулась – кавалер сделал какое-то неловкое движение рукой, почти оттолкнув девушку Наташу в сторону, схватился освобожденными руками за живот, согнулся, разогнулся и, закатив глаза, повалился на бок, звонко стукнувшись виском о теплый, не успевший остыть от дневного жара асфальт.
– Что такое?! – крикнул Роман, бросаясь к лежащему без движения музыканту. – Василий! Что случилось?!
Кудрявцев присел рядом с Лековым, одной рукой приподнял его голову, другой стал искать пульс на шее.
– Мать вашу! – крикнул он через несколько секунд. – Пульса нет! Сережа! «Скорую», быстро! Звони! В автомат! Наталья! Лови машину! Пулей!
Девушка Наташа с ужасом смотрела на лежащего Лекова и не двигалась с места.
Глава пятая
СИЛА И СЛАВА
Нам с тобою повезло в отношении всего.
А. Панов
Если ты не хочешь быть никем, то не будь никем. А если не можешь быть никем – не залупайся.
А. Панов
– Как я ненавижу праздники, если бы ты знала! А особенно – Восьмое марта. Мерзее и придумать ничего себе нельзя. Мужики, эти мужики... Нет, я не пидор, пойми меня правильно. Но мужиков этих терпеть не могу. Меня от них тошнит. Как они с этими светящимися лицами, да какими там лицами – с рожами, красными от водки, как они лыбятся, уроды, в очереди за мимозами... Это такая пошлость, я сказал «тошнит» – соврал. Не может меня тошнить. У меня сводит скулы, мне рта не открыть. Я только мычать могу. Когда вижу эти толпы с их мимозами! Да ладно, восьмое – а вот седьмое, предпраздничный день... «Короткий день». На работе начинают бухать – причем, и дамы тоже. Ну как так можно? Это как же нужно свою работу ненавидеть, чтобы прийти туда и не работать, а жрать водку? Я не понимаю, просто не понимаю! И слинять пораньше – и кайфовать от этого. Так зачем на нее, на работу эту, вообще ходить, если главное желание – слинять? Я не понимаю... Я вот не хочу на работу ходить, так я и не хожу. Уже много лет. Я делаю то, что мне нравится. Я работаю больше, чем десять этих работяг, вместе взятых.
– Странно, Саша.
– Что – «странно»?
– Странно видеть, как люди меняются.
– А что такое? Ты кого имеешь в виду? Меня?
– А кого же? Ты как закодировался, таким стал...
– Каким?
– Занудой ты стал, вот что. Полным занудой. Иногда слушать тебя тошно.
– Не слушай. Люди меняются, это ты верно сказала. Не меняются только олигофрены. А нормальные люди растут. И приоритеты со временем тоже...
– И я уже для тебя не приоритет, да? У тебя другие теперь приоритеты? Познакомишь?
– Познакомлю. Обязательно познакомлю.
– Ага. И я тебя со своими познакомлю. У меня тоже теперь есть новые приоритеты.
– А то я не знаю! Иди, катись к своим мужикам. Веселись. А я пока пахать буду. Денежку зарабатывать.
Огурцов резко встал из-за стола, брезгливо взял пустую тарелку из-под только что съеденного им супа и швырнул ее в раковину. Тарелка не разбилась, но звякнула, скрипнула, проехавшись по металлу мойки, и затихла, напоследок обиженно булькнув, захлебываясь тонкой струей воды, льющейся из неплотно закрученного крана.
– Бей, бей посуду. Бей. И меня можешь побить. Пожалуйста. Ты же у нас в доме хозяин.
– А что? Может быть, ты?
– Да что ты, милый. Конечно, ты у нас знаменитость. Ты у нас сильный. Ты у нас...
– Да, да, да. Я не жру водку каждый день. Посмотри, сколько я всего сделал за последние годы! Да, я меняюсь! А что с теми стало, кто не меняется? Во что Леков превратился? Бомж натуральный! Ты этого хочешь? Конечно, зато он не зануда! С ним весело! Нажраться пива с утра, потом водочку херачить до полного отруба! То-то жизнь! То-то веселье!
– Дурак ты.
– Слушай, Таня... – Огурцов, уже собравшийся было выйти из кухни, повернулся к жене. – Таня, я не пойму тебя... Не было у нас денег – плохо. Я виноват. Я – лентяй. Я – бездельник. Теперь: хочешь квартиру – на тебе квартиру. Хочешь машину – вот тебе машина. Хочешь пятое-десятое – получи и пятое, и десятое, и в довесок – двадцатое и двадцать пятое. Бонусом. Опять плохо. Когда тебе хорошо-то будет? А? Когда? Что мне сделать еще? Обосраться и не жить?
– Дурак. Огурцов молча повернулся и направился в прихожую.
Таня появилась в коридоре в тот момент, когда он, надев пальто, зашнуровывал ботинки. Черт бы побрал эти шнурки круглого сечения. Вечно так: наденешь обувь, завяжешь узелки, пальто натянешь, шаг сделаешь – и снова наклоняться приходится, уже при полном параде. И контрольные узелки вязать. Кто только эту мерзость изобрел?
– Ты куда собрался? – Огурцов молча возился со шнурками. – Далеко, я тебя спрашиваю?
– А что? Это принципиально? Огурцов выпрямился и отодвинул засов на двери. Засов противно взвизгнул, царапая металлом по металлу.
– Давай, давай. Проветрись. Тебе это полезно.
– Пошла ты, – сквозь зубы прошипел Огурцов и, что было сил, хлопнул за собой тяжелой железной дверью.
Спустившись двумя этажами ниже, он понял, что оставил дома ключи от машины. И от квартиры, собственно. И черт с ними. Бумажник на месте, паспорт всегда при нем – в пиджаке. Как-нибудь и без ключей проживем.
Куда пойти? Ночь на дворе.
Так это еще и лучше, что ночь. Днем шастать по Невскому пешком – мука смертная. А на машине – так еще хуже. Пешком – можно хотя бы в «Катькин садик» свернуть, на лавочке посидеть.
К нему, к Огурцову, отчего-то пидоры, что в садике болтаются круглые сутки, не пристают. Мимо проходят. Вот и хорошо. А то бывает, что Огурцов в таком настроении в садик, всему городу известный, заходит на лавочке посидеть, что может и в морду дать пидору наглому. А среди них много ребят крепких, вполне за себя постоять способных, вообще, пидор нынче не тот пошел, что прежде. Прежде-то они запуганные были, по туалетам вокзальным прятались, чуть что – в бега, ищи, милиция, свищи его, пидора, пока головой будешь крутить, милиция, да беглеца в толпе приезжающих и провожающих высматривать – его, пидора, уже и след простыл.
Отсидится потом пидор в гостях милых, у людей приятных во всех отношениях, залижет раны душевные и снова на Невский. Робкий тогда был люд, представляющий сексуальные меньшинства, тихий и какой-то нежный. А сейчас что? Расплодились с невиданной скоростью, словно китайцы или индийцы, ходят толпами по проспекту, глазами алчными до плотских утех косят по сторонам. Обнимаются, целуются. И парни все накачанные, с мордами наетыми, жизнерадостные, не боящиеся никого и ничего.
Но к нему, к Огурцову, однако, ни разу не лезли. Было в нем, наверное, что-то ущербное, какая-то патология скрытая. Или запах неправильный он выделял, на который пористые пидорские носы не реагировали. Поэтому и любил он в «Катькином садике» посидеть, носком ботинка по гравию повозить, сигаретку-другую выкурить, молодость вспомнить.
Потом встать, плюнуть в сторону запруженного народом Невского и уйти по переулку Крылова, мимо ОВИРа, в котором свой первый заграничный паспорт получал, – какое волнение было, какой трепет душевный он испытывал, сколько адреналина было в его кровь выброшено смущенным и напрягшимся, готовым к бою организмом, пока битых два часа слушал Огурцов истории, рассказываемые соседями по очереди. Очереди за счастьем. За документом, открывающим путь в огромный и прекрасный мир. Теперь половина его знакомых и друзей живет в этом Огромном и Прекрасном, и сам он там, в этом Прекрасном и Огромном, побывал. Поездил, водки с пивом попил, марихуаны покурил, поглазел на достопримечательности Огромного и Прекрасного. Амбиции не дали только остаться там, далеко, по ту сторону океана.
Европа сразу отпала – слишком близко. Ощутимо близко, а хотелось оторваться, хотелось преграду выстроить между осточертевшим «совком» и собой, забыть навсегда и все пути к возвращению отрезать.
Амбиции, будь они неладны.
А другие ведь живут по сю пору – и ничего. Вполне довольны. Кто поваром на Манхэттене, кто маляром, деньги друг у друга занимают, что, вообще-то, там не принято. Но – довольны.
И Дюк доволен.
В лесу живет, на отшибе, говорит, что никакой у него тут Америки нет в радиусе двадцати миль. И вообще никакой страны – есть только владения сорокапятилетнего хиппи Марка, который наследство получил да и прикупил участок в глухом лесу.
Вокруг фермы Марка поселились его старые друзья по Вудстоку – тоже люди все не бедные. Дети – цветы. Уходили в свое время, в конце шестидесятых, из домов своих обеспеченных родителей, мотались по миру – от Индии до Австралии и от Тибета до России – с заездами в Европу. Многие не выдержали тягот и лишений общинной жизни, вернулись в офисы и университеты, кое-кто помер от передозы или экзотических европейских болезней, а часть – вот такие, как Марк и его товарищи, – дождались благополучной кончины престарелых родичей и оказались владельцами состояний, что сколачивались долгие годы трудолюбивыми, патриотичными и набожными отцами.
Марк и его соседи жили исключительно своим трудом. Так, по крайней мере, считалось. Возились в земле, сажали огороды, пахали, сеяли, били зверя в глухом лесу – от вегетарианства уже давно отошли древние хиппи, баловались ружьишками. Возводили теплицы, цветы сажали, торговали этими цветами через Интернет.
Если ломался у Марка, к примеру, трактор, то он просто снимал со своего наследного счета деньги и через тот же Интернет спокойно покупал новый. Понятно, что трактор доставляли поставщики, – Марку даже в город ездить не приходилось, хотя пара машин у него была – старенький, но мощный джип и форд для деловых поездок, которые, с появлением в его доме хорошего компьютера, случались не часто.
Дюк снимал у Марка домишко о двух этажах, на отшибе участка, расчищенного от леса.
Огурец гостил у старого приятеля, выходил перед сном на двор и часами глазел в бархатную тьму леса. Такой тишины он не слышал никогда и нигде. Ни на подмосковных дачах, ни на Карельском перешейке, ни в Сибири, ни, уж тем более, в Крыму или на Кавказе.
Тишина медленно текла из невидимого леса, заполняла лощинку, в которой размещалась ферма старого хиппи Марка, заполняла с верхом. Огурцов физически чувствовал, что стоит на дне глубокого черного пруда, даже движения его рук в тот момент, когда он решал прикурить очередную сигарету, были замедленны, затруднены, словно он проделывал свои манипуляции под водой.
Ни звука не раздавалось из-за стены деревьев, вплотную подходящих к дому Полянского. Но он уже знал, что тишина эта обманчива. В черном безмолвии бродили олени, еноты, какие-то граундхоги, живущие только в этом полушарии, иногда, рассказывал Полянский, появлялись и медведи. Как это они умудрялись передвигаться совершенно бесшумно, было Огурцову решительно непонятно. Ни веточка не треснет, ни трава не зашуршит. Да еще – медведи. Сказки какие-то. Тут город недалеко – двадцать миль... И вообще – Америка. Цивилизация. Хоть и глухомань, конечно, жуткая, но все-таки.
Когда в словах гостя появлялась ирония, Полянский спрашивал его, мол, как ты думаешь, зачем мне собачка? Ну как это, пожимал плечами Огурцов, – дом охранять.
А от кого здесь мне дом охранять, снова задавал вопрос Полянский. Здесь частная территория. Сюда никто не сунется. Опасно для жизни. Марк и выстрелить может, несмотря на то, что хиппи. У него оружия – полон дом. А собачка у меня на пороге ночами спит, если медведя учует – сразу вой подымет. Или там – лай.
«А это видел? – спрашивал Полянский и показывал новенький винчестер. – Что ты думаешь, я карабин боевой купил, чтобы по банкам консервным стрелять? Мало ли – мохнатый забредет, так выбора не будет. Либо я его шугану, либо он меня. Впрочем, мы с Марком, да с его арсеналом, да с этой игрушкой, – он взвешивал винчестер в руках, – как-нибудь отобъемся. Медведь – это ведь не КГБ, против которого и вправду ни карабин, ни лом, ни топор, что бы там Солженицын ни писал – никакое оружие не работает. Не получается. А медведь – это для меня после «совка» – так, легкое приключение».
Вечерами, когда было еще не совсем темно, Огурцов, сидя на завалинке, наблюдал, как на ближайшие деревья карабкались, срываясь иногда на нижние ветки, тяжело взмахивая крыльями и неуклюже лавируя пышными длинными хвостами, павлины.
Это было настоящим откровением – узнать, что павлины ночуют на деревьях. Застывают на такой высоте, где ветви еще могут, хоть и опасно прогнувшись, удержать вес их массивных тушек, и висят там всю ночь неподвижными черными сгустками.
Павлинов в приступе сентиментальности купил Марк. Когда Полянский спросил его: зачем? – Марк ответил: чтобы больше было похоже на рай.
За день до отъезда на родину Огурцов и Полянский гуляли по этому раю, остановились возле водопада – ровная стальная полоска лесной речки резко обламывалась под прямым углом и, дробясь на бесчисленное множество осколков, летела вниз, на огромные серые камни, взлетала блестящим бисером брызг и продолжала свой путь уже в другом качестве – бурля и пенясь, шипя, извиваясь, стремилась вниз, туда, где в низине развалился лениво небольшой, уютный и стандартный, как дешевый диван, обыкновенный американский городок.
Огурцов достал из кармана паспорт, проверил, на месте ли обратный билет, и заметил усмешку на лице Полянского.
– Ты чего? – спросил он.
– Холишь и лелеешь? – Улыбка на лице Полянского стала шире. – Краснокожую свою паспортину, говорю, холишь и лелеешь?
– Да нет, просто проверил...
– А слабо сейчас ее порвать и в речку?
– То есть? – не понял Огурцов.
– То есть взять и жизнь свою изменить. Причем, как мне кажется, в лучшую сторону.
– Нелегалом, что ли, тут остаться?
– Человеком. Свободным человеком. Начать новую жизнь. Вместо одной жизни прожить две. Может быть, вторая и будет трудной, хуевой... Несчастной. Хотя, здесь это вряд ли, рай ведь. Павлины... Но, в любом случае, у тебя их будет не одна, как у большинства людей, а две. А? Что скажешь?
Огурцов молчал. Он знал, что и Полянский пять лет жил в Штатах на нелегальном положении. Знал он и то, что все в руках человека. Знал также, что если чего-то сильно хочешь, то обязательно получишь желаемое. Хоть грин-карту, хоть домик в деревне. Хоть «Мерседес» или еще что. Нужно только очень хотеть.
– Нет, Леша. Я поеду к себе. У меня же там работа, и вообще, не так уж там страшно, как прежде. Жить можно.
– Ну-ну, – хмыкнул Полянский. – Приезжай к нам еще. Мы гостям всегда рады. – Он плюнул в водопад. – Пошли обедать, – сказал тот, кого в Ленинграде называли Дюком, странно заикнувшись, словно слезы проглотил. И, быстро повернувшись к Огурцову спиной, зашагал по густой траве в сторону дома.
Он посидел на лавочке в «Катькином саду». Выкурил две сигареты. В последнее время много стал курить. Две пачки в день – норма.
А Полянский, вот, в Америке не курит. И за те десять лет, что они не виделись, почти не изменился. Потолстел, порозовел, разве что. И, что удивительно, ростом выше стал. Не вырос, конечно, в наши годы не растут. Позвоночник распрямился. Перестал товарищ к земле голову клонить. Гордо на мир смотрит из своего леса.
Огурцов сегодня, перед тем, как покинуть родной дом, зашел в ванную и посмотрел на себя в зеркало. Просто так. Мешки под глазами, отеки, хоть и не пьет уже несколько лет, а вид – краше в гроб кладут.
Черт с ним.
Выбросил сигарету на гравий, встал, шагнул в сторону ненавистного Невского.
«В клуб «Зомби» пойду, – решил он. – По старой памяти. Там, кажется, сегодня «Вечерние совы» работают. Вот и послушаем, чего эти девчонки могут. А то разговоров вокруг этой группы просто шквал».
Огурцов никогда не слышал «Вечерних сов», равно как и большинства современных молодых групп. Неинтересно. Посмотрел пару раз МТV, заскучал и не то чтобы крест поставил на подобного рода развлечениях, а просто равнодушно отвернулся от бесперебойно работающей, не останавливающейся ни на секунду конвейерной ленты шоу-бизнеса. Он не любил все, что связано с заводами. И пролетариат не любил. Юные же дарования, одно за другим выкатывающиеся из цехов по выковыванию сценических героев, ничего, кроме завода имени Ленина, на котором он трудился в ранней юности, ему не напоминали. На заводе имени Ленина тоже производили блестящие, красивые металлические агрегаты – с виду – загляденье. А в цехах – грязь, вонь, мат-перемат и тупость в разговорах и глазах товарищей по работе. Не любил Огурец ничего, что напоминало ему заводы. В любой форме. Хоть тебе MTV, хоть современная детективная литература, хоть Государственная дума. Тот же конвейер, те же стандартные операции и тот же, заранее известный, запланированный и рассчитанный инженерами результат.
Клуб «Зомби», который Огурцов помнил еще по началу девяностых, пьяных и бессмысленных, теперь превратился во вполне респектабельное заведение с опостылевшим уже бильярдом на втором этаже, с неплохим баром и средней, но вполне приемлемой кухней, с удобными столиками и уютным светом.
Концертный зал располагался ниже, и, пожалуй, самой большой находкой дизайнеров и строителей была отличная звукоизоляция – если кому-то не нравилась группа, играющая на первом этаже, он спокойно мог подняться на второй и мгновенно забыть о том, что творится внизу.
Огурцов, заплатив охраннику несколько червонцев, сразу прошел в зал и через десять минут уже сидел в баре.
Группа была в точности такой, какой он представлял ее себе, еще не слыша, собственно, музыки, а исходя из рассказов приятелей. Безголосые девчонки, бубнящие убогие, часто игнорирующие правила русского языка, тексты, примитивные гармонии, отсутствие мелодий и слабое исполнение. Все это, впрочем, было в современной отечественной музыке в порядке вещей, и такого рода коллективы пользовались большой популярностью.
На втором этаже было получше. Из нескольких задрапированных колонок, развешанных по стенам, доносилась музыка. Тоже не бог весть что, но все-таки мелодия, игра, качество европейское. Эрик Клэптон – поздний.
Огурцов тяжело вздохнул, посмотрел с завистью на сидящих за соседними столиками девушек – в первую очередь, потом – на юношей – все они пили пиво, коньяк или элементарную водку, – и заказал себе кофе.
«Хорошо бы сейчас нажраться, – подумал он, прихлебывая «Эспрессо». – Вон с той девушкой, длинноногой. Нажраться, начать анекдоты рассказывать, за бока ее хватать. А потом – к ней поехать. Или в гостиницу. Денег на гостиницу хватит. Почему нет? Да только у нее наверняка дома папа с мамой, в гостиницу она с незнакомым мужчиной потасканного вида не пойдет, а мне пить нельзя. В бильярд, что ли, попробовать? Да ну его на хрен».
– Позволите компанию составить? Низкорослый, плечистый мужичок с очень ухоженным лицом, отличной стрижкой, распространяющий вокруг себя запах хорошего одеколона, вырос рядом со столиком Огурцова. Одет был мужичок в традиционный для бизнесменов и бандитов средней руки просторный черный костюм и ботинки, почему-то из крокодиловой кожи. Ботинки никак не вязались с общим обликом странного господина. Огурцов быстро прикинул, что обувка эта стоит на порядок дороже, чем весь гардероб коренастого.
– Ради Бога, – лениво ответил он и отвернулся.
– Винцом не угостишь? – вдруг спросил мужичок, присевший напротив Огурцова.
– Что?
Саша удивленно повернул голову и уставился на странного соседа.
– Винца, говорю, не нальешь, бригадир?
Мужичок улыбался. Огурцов никогда не любил банальных фраз вроде «он улыбался, но глаза его оставались холодными». Ничего похожего. Человек, если улыбается, – то улыбается всем лицом. Он может быть злобным типом, может радоваться несчастью другого, но если он радуется – то радуется. От души. А если «глаза оставались холодными» – то он и не улыбается вовсе. Так просто – рожи корчит.
Сосед Огурцова улыбался. Искренне.
– Я не понял. Это вы мне?
– Огурец, слушай, короткая же у тебя память.
– Я, право... – забормотал Огурцов, – я, честно говоря... Напомните, пожалуйста... Извините...
– «Ленфильм» помнишь?
– Ну...
Огурцов начал судорожно перебирать в памяти лица знакомых режиссеров, актеров, светотехников, гримеров – несть числа лицам, которые он перевидал, пока трудился на киностудии.
– Э-э-э...
– Троллейбус-то забыл наш?
– Миша Кошмар!
– Михаил Васильевич, – корректно поправил его Миша Кошмар. – Ну, наконец-то.
– Господи... ты изменился, Миша... Прости, Михаил Васильевич.
Огурцов вдруг почувствовал себя неуютно.
– Да и ты, Огурец, заматерел слегка. Был-то полным сопляком. А в людях вообще не разбирался. Сейчас, не знаю – может, насобачился... Хотя – вряд ли. Такому не учат. Такое либо есть у человека внутри, либо нет. И ни зона этого не даст, ни война, ничто.
– Да-да... – неопределенно протянул Огурцов. – А ты... То есть вы, как сейчас?
– Что это – «как»?
– Ну, где работаете? Чем занимаетесь?
– Чем занимаюсь? Троллейбусы впариваю разным козлам, – ответил Миша Кошмар и вытащил из кармана пачку «Кента». – А если серьезно, то контора у меня.
– Контора? – Огурец еще сильнее ощутил уже почти физическое неудобство от присутствия этого неприятного ему гостя из прошлого. Явно криминальный тип. Мешает отдыхать. Нигде покоя нет – ни дома, ни в клубе... Только, разве, в «Катькином садике». Да и то – покой относительный.
– Контора, – подтвердил Миша Кошмар. – А ты, я вижу, как был босяком, так и остался.
– Послушай, Миша...
– Михаил Васильевич, – снова улыбнувшись, сказал Кошмар.
– Да. Конечно. Это все хорошо. Все замечательно. Я все помню, конечно. Только, Михаил Васильевич, я сейчас не в настроении беседовать. Да?
Он постарался посмотреть на Кошмара так, как смотрели на врагов герои его романов, – жестко, пристально, убедительно и т. д. и т. п.
Кошмар пожевал губами.
– Да... Другой бы кто так мне сказал – проблем бы огреб по самое «не могу». А тебя прощаю. Подельник, все-таки. Но ты не залупайся особенно, Огурец. А то не ровен час нахамишь незнакомому человеку и – пиши пропало. Ты же пишешь там чего-то? Как это называется?.. Писатель – инженер человеческих душ. Точно?
– Ну... Огурцов никак не мог с легкостью произнести «вы» в отношении Миши Кошмара – бывшего беспаспортного, затюканного и замороченного какими-то своими микроскопическими проблемами разнорабочего с «Ленфильма», мужичка на побегушках, которым помыкали все и вся.
– Ну, в общем... Так, по-разному.
– Ладно, не крути тут. Я все про тебя знаю.