Черные яйца Рыбин Алексей
– Кварту выдержать не можешь, тогда в терцию, что ли, затяни, – тихонько сказала девка. А бомж все продолжал:
– «Е-е-сау-у-у-ул догадлив был... Су-у-умел сон мой разгадать, разгадать...»
– Это же элементарно. Ты же взрослый мужчина, – девка схватила Вавилова за рукав пиджака. – Три тона вверх берешь – и все дела. Ты сольфеджио-то проходил в школе?
– Нет, – честно ответил Вавилов.
– Ну, мужик... То-то я и гляжу, ты серый такой...
– «Пропадет, он говорил, твоя буйна голова».
– Я – серый? – спросил Вавилов. Достали его эти недоноски. Это он, Вавилов, – серый. Нашли себе серого... – Это я-то – серый? – Вавилов уставился на Маркизу.
– А какой же еще? – ответила та. – Конечно. Терцию не держишь, вообще интервал вменяемый построить не можешь, о чем с тобой тогда говорить-то? А туда же – продюсер. Ты помолчи пока, пусть он один поет. – Она кивнула на гегемона-Лекова.
Да что я, в самом-то деле, вдруг разозлился на себя Вавилов. Он вспомнил лицо Лекова. Мудрено было не вспомнить. Все ларьки кассетами завалены. Каждый третий подросток в футболку с его портретом одет.
Вавилов мысленно перенес морду гегемона на футболку. И не удержался, зашелся хохотом.
Гегемон оборвал «Есаула».
– Этому не наливать, – сказал он Маркизе. И, подумав, добавил: – Толерантность низкая.
Вавилова аж скрючило от хохота. Шуты! Дешевые шуты! Толерантность! Слова-то какие знают.
– Врубайся, мужик, – сказал вдруг гегемон. – «Весна священная», финал. В переложении для деревянной лопаты.
– Ну все, – простонала Маркиза. – Начинается...
Со стороны гостиницы «Россия» вдруг грянул оркестр. Нет, не оркестр. Что-то другое. Что за странные инструменты? Правда, была и медь – тромбоны, валторны. О, и деревянная группа вплелась. Что за черт?
Не поворачивая головы, Мишунин скосил глаза. Точно, от «России». Вроде бы сегодня праздников не планировалось. Ростропович позавчера играл, а Паваротти с Доминго послезавтра голосить станут на Васильевском спуске. Ишь, повадились.
Если честно, Мишунин не любил «попсовую оперу». Что-то есть в этом... Не неестественное, нет. Поверхностное какое-то. Целлофановое бельканто.
Мишунин про себя попытался определить инструментальный состав. Да, симфонический оркестр имеется. Синтезатор вроде есть. Электрогитары – куда же без них? – две. Нет, три. И, кстати, не к месту: забивают оркестр. Оркестр-то «Весну священную» заканчивает, а гитары – одна что-то из Сантаны до боли знакомое ведет, вторая – монотонный, грубый, металлический рифф, третья – просто классический блатняк. Ум-ца, ум-ца. Нет, что ни говори, нет у людей нынче вкуса. Чувство меры потеряно. То ли дело, бывало, в крепостном театре. Маленькая труппа, все свои, все через одну конюшню прошли. Петька-кузнец, Васька-бондарь. Зальчик деревяненький, на двадцать мест. А из зальчика выйдешь – парк, пруд с лебедями. Все чинно-благородно, никаких вольностей.
Та гитара, что играла параллельные квинты, тяжелый хард-роковый рифф, вдруг повела мелодию. О, знакомое. Прокофьев, из фильма «Александр Невский». Злые тевтонские рыцари в бой с картонными мечами под такое шли.
А оркестрик-то в «России» с претензией.
Только фигня все это.
Дешевка.
Опять «новые русские» гуляют. Устроили себе незнамо что. Да и к тому же из какой-нибудь золотоносной дыры. Здесь-то такие простые забавы давно не в ходу.
Леков играл, прислонясь к стене и поставив ногу в грязном стоптанном ботинке на журнальный столик.
Музыка Шопена лилась и лилась, воскрешая в памяти лица, голоса...
Анна откинулась на спинку кресла и закрыла глаза. Как он чудно играет, этот странный человек. Так не хочется вставать, спешить на вокзал...
A peine les ont-ils duposus sur les planches...[30]
Исковерканное тело на рельсах...
А в сущности, зачем?
Маркизе вдруг явственно увиделась та обшарпанная квартирка в Питере. Капли дождя на оконных стеклах. Запах красок и скипидара. Раздолбанный катушечный «Маяк» с западающей кнопкой переключения дорожек. Рядом чашка с засохшими остатками кофе.
«Арнольд Лейн». Первый хит Сида Барретта.
Леков всегда любил Сида. И, видать, сильно любил, раз даже в таком состоянии умудряется играть один в один.
Ни хрена Васька не изменился. Если глаза закрыть. И только слушать. Теперь снова быть им вместе? Ей, Лекову, Огурцу. А в сущности, зачем?
Огурцов притоптывал в такт ногой. «Солнечные дни». Навсегда любимая песня. На даче с Кудрявцевым под водочку в мягких московских сумерках она звучала точно так же.
Вернуть бы, блин, все. Кудрявцева, ту дачу, сосновый лес. Посиделки молодых бездельников, у которых все впереди, а потом вдруг оказывается, что все уже позади.
Эх, стать бы снова романтиком. Без рефлексий ненужных, без депрессий. Со здоровым желудком, в который хоть «царскую водку» заливай.
А в сущности, зачем?
Вот ведь народ. Песня-то создавалась как шутка. С шутками да прибаутками. Да и группа вся – «Черный лебедь» – сами же ржали над собой. Музыканты все уже в летах. И на тебе – решили в охотку оттянуться. Ан гляди-ка, в народ пошли песни. А еще говорят, что я неважный продюсер. Пусть говорят. Только вот хмырь этот запредельный мои песни поет.
Еле на ногах стоит, шатается, одет чудовищно, морда небрита и хрипит диким голосом: «Где мои депозиты?» Неплохо хрипит, неплохо. Отмыть бы его, побрить, приодеть, имиджмейкера приставить. Глядишь, и раскрутили бы панк-звезду. Хрипел бы себе.
А в сущности, зачем?
Леков играл «Весну священную». Всегда любил эту вещь. Сегодня он играл ее строго, без причуд играл. Так, позволил себе несколько вольностей. Из моцартовского «Реквиема» пару фраз вставил. Ну и из иного – так, по мелочи.
Скучно. Так, блин, скучно. Давным-давно.
Да и на этом отбойном молотке разве что путное сыграешь?
Во, новое лицо нарисовалось. Сейчас мы его встретим. Во-от так, небольшой импровизацией в фа-диез миноре.
Вахтанг застыл в дверях. Шеф всегда любил отрываться «по полной». За те четыре года, что Вахтанг провел с Вавиловым, он, кажется, напрочь уже утратил способность удивляться. Гулял Владимир Владимирович широко. Медвежья охота, яхты, вертолетные экскурсии, разгромленные ресторанные залы – все было. Но всегда было то, что Вахтанг называл про себя так: шик.
Здесь шика не было. Напрочь.
Дешевый номер, бодяжная, ларечная водка. Тяжелый запах «Беломора». Старая бомжиха в кресле. Шлюшка, из самых дешевых. Мужик с опухшим лицом, храпящий на диване. Еще один, гопник с гитарой в руках. Одна нога на журнальном столике, вторая попирает полураздавленную сардельку, упавшую на пол с грязной тарелки. Лопнувшая кожица с обрывком нитки, вылезшая начинка.
И – Владимир Владимирович, с лицом, измазанным кетчупом, с лацканами пиджака, умащенными майонезом. С брюками, усыпанными пеплом.
– О, Ваханг, дарагой! – Шеф наконец сфокусировал на своем шофере разъезжающиеся в стороны зрачки. – Мы... – Владимир Владимирович глубоко задумался.
Вахтанг терпеливо ждал.
Шеф взял с тарелки последнюю оставшуюся сардельку, тоскливо поглядел на нее, надкусил и бережно положил назад.
– Мы едем, – наконец сказал он. – Да.
– Мы? – вопросительно поднял черные брови Вахтанг. Вопрос вновь поверг Владимира Владимировича в задумчивость. С минуту он посидел, шевеля губами.
Бомж, прижав рукой гитарные струны, ехидно поглядывал на Вавилова.
И остальные тоже смотрели теперь на него. Даже спящий мужик вдруг проснулся, повернулся на другой бок и глядел, глядел, прищурившись.
– Мы, – подтвердил Вавилов. – Все... И я. – Он грозно обвел глазами номер. – Все! – сказал он еще раз.
Вахтанг кивнул. Вахтанг не любил лишних слов.
Какофоническое исполнение «Весны священной» оборвалось так же внезапно, как и началось.
У Мишунина было отличное зрение. И он увидел, как в «России» распахнулось одно из окон на восьмом этаже и оттуда вырвалось несколько точек. Точки направились прямо к нему, к Мишунину.
Только не голуби, нет!
Это были не голуби. Это были дрозды. Пропорхнули прямо над головой, сделали круг над мавзолеем, взмыли вверх, к рубиновым звездам Спасской башни, и канули, растаяли в ослепительном сиянии солнца.
Мишунин перенес вес тела с одной ноги на другую.
До дембеля тридцать восемь дней.
Алексей Рыбин
Виктор Беньковский