Черные яйца Рыбин Алексей
Чтобы проникнуть ближе к окнам, где и находились письменный стол, один из многочисленных диванов и мягкое кресло, то есть на тот участок, в котором расположились сейчас Полянский и Огурцов, нужно было, миновав входную дверь, совершить несколько крутых поворотов, дабы обогнуть все предметы обстановки, встречающиеся на пути. В результате этого, представление о сторонах света и вообще о положении своего тела относительно коридора, лестницы и даже проспекта затуманивалось, и только человек, много и часто бывавший в комнате Полянского, мог с уверенностью сказать, где север и, соответственно, юг, где дверь в коридор, и куда нужно поворачивать, чтобы попасть в коммунальный туалет.
Хозяин помещения обычно терялся в пестроте своего интерьера, ибо и сам полностью ему соответствовал – круглые очки, длинные светлые волосы, бородка и усы, скрадывающие черты его лица, одежда и бижутерия, состоящие из многочисленных цветных деталей – жилеточки, шейные платочки, браслеты, кольца на пальцах, мягкие, с вышивкой мокасины или раскрашенные кеды, широкие ковбойские пояса, – словом, пестрота костюма хозяина комнаты сливалась с анархистским цветовым беспорядком помещения, и свежий человек, бывало, не сразу замечал Полянского, сидящего в кресле с трубкой в руке и, по обыкновению, почесывающего вьющуюся бородку.
«Нет, не буду ссориться, – подумал Огурцов. – Не стоит портить день».
Он благостно потянулся и хотел уже было поинтересоваться у хозяина, не сбегать ли ему за винцом. За счет Полянского, разумеется. Однако в следующую секунду, снова, как и тогда, увидев брошенную в открытое окно бутылку, испытал приступ настоящего ужаса.
Невероятно громкий, знакомый и очень грубый звук заставил Огурцова дернуться всем телом и проглотить начало фразы: «А не усугубить ли нам, милый друг?..»
Саша любил иногда, подвыпив, выражаться вычурно и мило-старомодно. Вообще, кроме музыки «Секс Пис-толз», пива и неразборчивого, с едва различимым налетом садомазохизма секса, он любил книги писателя Гончарова, фильм «Неоконченная пьеса для механического пианино» и тихие летние вечера на Карельском перешейке, когда не хотелось даже думать об алкоголе или о чем-нибудь еще таком же паскудном и необязательном для простого человеческого счастья.
Огурцов мог поклясться, что в комнате, включая таинственный отсек «для спанья», кроме него и Полянского, нет ни души.
И тем не менее, совсем рядом с Сашей кто-то громко блевал. Громко и чрезвычайно развязно. Так себя вести может позволить либо хозяин квартиры, либо какой-нибудь уж совсем потерявший ориентацию во времени, пространстве и социуме, обнаглевший и забывший честь, стыд и совесть гость-невежда.
Людей такого сорта в квартире Полянского не бывало, и Огурцов это знал. Сам же Дюк, хоть и неприметно выглядел на фоне убранства комнаты, но тем не менее сидел напротив Огурцова и вовсе его не тошнило, не рвало с кашлем, ревом и ритуальными алкогольными завываниями, напротив – он ехидно улыбался, поблескивал стеклами круглых очков и спокойно почесывал бородку.
Огурцов быстро огляделся, даже заглянул себе за спину, но ни одной живой души в комнате не увидел. Однако невидимка ревел, отрыгивал, кашлял, дышал в коротких промежутках между приступами рвоты совсем рядом, и эта близость к неопознанному, невидимому гостю выводила Огурцова за грань понимания реального мира.
– Что это? – дрожащим голосом спросил Саша, не решаясь опуститься на стул. – Что это, Леша?
– Это? Котик мой. Там, за шкафом. Должно, заначку утаил. Пьет, видишь ли, сука такая... Котик. Ты не бойся, Огурец, не бойся. Он не страшный.
Глава третья
В ТАНКЕРЕ И С КЕЙСОМ
А сколько захватывающего сулят эксперименты в узко специальных областях!
В. Ерофеев
– Я буду в танкере и с кейсом.
– Чего? – Дюк кашлянул в телефонную трубку. – Чего-чего? Я не понял. В каком танкере?
– Куртка такая, – после короткой паузы пояснил незнакомец, позвонивший Дюку и предложивший встретиться. – Куртка, – еще раз повторил он так, словно разговаривал с маленьким несмышленым ребенком. Или с клиническим идиотом. – А кейс – это чемодан такой. Типа «дипломат». Ясно?
– Ясно, ясно, – ответил Дюк. – Значит, через полчаса?
– Да. На углу Чернышевского и Салтыкова– Щедрина.
Алексей Полянский повесил трубку, поправил очки, которые вечно сползали с переносицы и норовили упасть на пол, если вовремя не схватить их и не водворить на место.
Чаще всего это случалось по утрам и, особенно, в те дни, когда Алексей Полянский по кличке Дюк находился в состоянии глубокого похмелья. Полянский иногда пытался найти этому феномену разумное объяснение, но, несмотря на все усилия мысли, не нашел и решил, что, видимо, просто так Богу угодно.
Конечно, человек недалекий, не утруждающий себя долгими раздумьями и пересчетами вариантов мог бы сказать, что лицо Алексея похмельным утром, к примеру, потеет больше обычного. Однако потливость имела мало общего с тем, что чувствовал Алексей Полянский по пробуждении на следующий день после очередной хорошей вечеринки.
Он скорее был готов признать невероятную возможность того, что голова его с похмелья сжимается и становится, соответственно, меньше на один-два размера и именно из-за этого, а не вследствие банальной потливости, сползают по утрам с переносицы его очки.
В самом деле – какая может идти речь о потливости, о пошлом треморе или повышенном давлении, о типичных симптомах абстинентного синдрома, – Полянский с похмелья низвергался в такие глубины, о которых и помыслить не мог Данте, не говоря уже о каких-нибудь спелеологах.
Пока Леша Полянский, в прошлом году закончивший филологический факультет университета с так называемым «красным» дипломом и считающийся одним из лучших (среди молодежи, конечно) переводчиков с английского и испанского языков, пока он добредал, проснувшись, от постели до туалета, столько проходило перед его внутренним взором видений, столько он успевал передумать, что кому другому этого хватило бы если не на целую жизнь, то, во всяком случае, на ее сознательную часть.
Утром Алексей Полянский, уважаемый и известный в литературных кругах переводчик с английского и испанского, обязательно должен был поблевать. Конечно, можно было бы обойтись и без этого, и Полянский знал несколько способов, помогающих справиться с тошнотой, загнать ее поглубже внутрь измотанного ночными посиделками организма, но – тогда весь день будет отравлен и испорчен. Он не принесет радости, не даст удовлетворения, в том числе и сексуального, не говоря уже о наслаждении пищей, легкой неспешной прогулкой, музыкой или хорошей книгой. Так что уж лучше поблевать, постоять десять минут над унитазом с пальцами в глотке, чтобы ускорить процесс, покашлять желчью, чем мучаться весь день. Тем более что со временем Полянский настолько привык к этой процедуре, что она стала для него обычной гигиенической операцией, вроде бритья или чистки зубов. Причем бритье порой казалось даже более неприятной вещью, чем легкий утренний «блев», как именовал ежедневный процесс сам Полянский.
Однако процедура процедурой, но путь от постели до унитаза являлся для Алексея ежедневным восхождением на Голгофу с одновременным падением в самые глубины преисподней.
Воспоминания о вчерашних безобразиях занимали считанные секунды, пока Полянский вставал с матраса, лежащего на полу. Он давно уже предпочитал всем видам кроватей пол, устланный чем-нибудь мягким. Логического объяснения этому Алексей не находил, но где бы ни заставал его сон – дома, в гостях или где-нибудь еще, – он предпочитал засыпать, улегшись или усевшись на пол. Это была данность, к которой все, с кем Полянский имел дело или водил дружбу, привыкли и считали стремление Алексея максимально приблизиться к уровню моря вещью совершенно естественной.
Самое страшное начиналось на выходе из комнаты, в момент, когда Полянский оставлял позади пыльную тяжелую портьеру, прикрывающую дверь в его комнату и выполняющую помимо эстетической, функцию сугубо утилитарную, а именно, звукоизолирующую. Совсем не обязательно было соседям знать, о чем ведутся в комнате Полянского беседы, что обсуждают его гости и что вещает сам хозяин помещения, – ненужная информация, просочившаяся в коридор, могла обернуться для Алексея крупными неприятностями.
Именно в те секунды, когда Полянский, откинув зеленый бархат, толкал белую, сухую, покрытую толстым слоем краски дверь, именно тогда обрушивался на него град неопровержимых доказательств его собственной ничтожности, бессмысленности бытия собственного, бытия вообще и, соответственно, его, бытия, мерзости.
Полянский в эти минуты казался себе мерзавцем такого пошиба, что места для него не находилось ни в одном из описанных в художественной литературе вариантов ада. Приближаясь к коммунальному туалету, Алексей пролетал мимо счастливых, практически безгрешных весельчаков-сладострастников, почивавших на лаврах во втором, согласно классификации Данте, круге ада. Как бы он хотел быть беззаботным, недалеким ебарем, этаким душкой-бабником, чтобы составить компанию людям известным, можно сказать, знаменитым, симпатичным и изобретательным – Клеопатре, Ахиллу, Елене Прекрасной.
Но куда ему в дружки к Елене Прекрасной, ничтожеству, подлому трусу, уродливому близорукому бездельнику, алкашу и жадине, имеющему знания и не желающему ими воспользоваться – ладно бы, для чьей-то там пользы, а даже для своей, даже свои дела поправить и то руки не доходят. Лень, мать ее так... Нет, не место ему рядом с Парисом, Тристаном и Ахиллом.
Полянский проходил коридором, стены которого были оклеены древними, отвратительно пыльными коричневыми обоями с каким-то диким рисунком, выходил на кухню, сверкающую мутной синевой тошнотворного цвета «морской волны» и летел, летел вниз, а вслед ему презрительно морщились скупцы, самоубийцы, расточители, насильники над собой и своим состоянием, насильники просто над собой, или содомиты, тираны, убийцы, разбойники, лихоимцы, мздоимцы, сводники и обольстители, льстецы, святокупцы, зачинщики раздора, прорицатели, лицемеры и воры, фальшивомонетчики и предатели, все те, кто имел свое место, хотя бы и в аду, но не было места в строгой иерархии грешников для Полянского – столь мерзок он был, столь не подходил он к установленному порядку Вселенной, столь глубока была пучина порока, гнездившегося в нем, что не принимали его в свой круг самые отпетые негодяи.
Так думал Полянский, открывая дверь туалета, делая последний шаг и склоняясь над треснувшим, всегда, стараниями соседей, воняющим хлоркой, унитазом.
Вот тогда-то съеживание достигало максимального, а точнее, минимального уровня. На протяжении всего пути от постели до туалета Алексей физически ощущал, как уменьшается в размерах. Ему хотелось спрятаться, укрыться от самого себя, самого страшного судьи и прокурора, не принимающего никаких апелляций и категорически объявляющего: «Обжалованию не подлежит!» Когда перед глазами Полянского возникал неровный, с сюрреалистическим узором солевых отложений овал унитаза, Алексей чувствовал себя кем-то вроде муравья. Или – клопа. Немудрено, что очки с носа сползают. Еще не то сползет с носа клопа. Оттого на носу у клопов практически ничего и нет. Кроме хоботка. И хоботок этот все время, ну, когда клоп не спит веками, все время чего-то жаждет. Выпивки, например. «Сангрии». Кровавого такого винца... Так ведь нету «Сангрии». Приходится «Агдамом» себя поддерживать. Хоботок вымачивать...
Телефонный звонок застал Полянского в тот момент, когда он уже миновал собственную дверь, но до кухни еще не добрался, то есть находился примерно между седьмым и восьмым кругами ада, то есть пытался найти свое место между насильниками и сладострастниками.
Незнакомый абонент же, сам того не желая, облегчил проблему выбора похмельного Полянского, предложив ему, как понял Алексей из краткого диалога, стать обыкновенным кагэбэшным стукачом. То есть наконец-то определиться в степени своего падения и обрести долгожданный покой.
Нескольких фраз, сказанных сухим, уверенным в себе голосом, хватило Полянскому для того, чтобы понять цель и смысл предстоящего свидания с неизвестным «в танкере и с кейсом».
Однако тошнота напоминала о себе совершенно недвусмысленно.
Полянский повесил трубку на рычаг древнего, массивного, привинченного к стене телефонного аппарата и под пристальным взглядом Татьяны Васильевны, пятидесятилетней толстой и неряшливой бабы, занимающей соседнюю с Алексеем комнату, побрел к туалету.
На улице шел снег.
Отдышавшись и утерев рот тыльной стороной ладони, Полянский посмотрел в окно. Планировка большой коммунальной квартиры, в которой проживал Алексей, деля кров с пятью соседями, была весьма своеобразна. В частности, туалетная комната была совершенно самодостаточным помещением, то есть имела, к примеру, окно. Коридор, который заканчивался кухней и туалетом, был извилист и делал несколько крутых поворотов, в результате чего выходило так, что окно туалета смотрело прямо в окна просторной кухни.
Алексей застегивал пуговицы на стареньких, мягких и во многих местах заштопанных джинсах и смотрел, как крупные белые снежинки медленно опускаются на дно угрюмого двора-колодца, куда ни в какое время суток не проникали солнечные лучи, и видел, как маячит за мутным стеклом кухонного окна белое, круглое как луна, бесполое лицо Татьяны Васильевны. Дотошная соседка внимательно наблюдала за Полянским, и когда их глаза встретились, не отвернулась.
Выйдя на улицу, Алексей испытал незнакомое и неожиданно приятное чувство защищенности.
С одной стороны, было чрезвычайно мерзко идти на свидание с молодым и явно нештатным гэбэшником. Полянский знал этот сорт людей еще по университету. Все эти члены комсомольских добровольных дружин, все эти активисты, общественники, стучащие на ближнего своего и следящие за каждым шагом не то что простых смертных студентов, не имеющих отношения к всемогущей Конторе, но и друг за другом – порой, даже с большим пристрастием, – вся эта сволочь, строящая свои карьеры на подсиживании товарищей, – как они надоели Полянскому в свое время!
Он не был наивен и знал, что с окончанием высшего учебного заведения проблемы с властями не закончатся, а, возможно, наоборот, усугубятся, но, несмотря на это знание, пребывал в некотором смятении духа.
С другой стороны – в первый раз за много дней Полянский не думал о том, что любой встречный мент несет для него потенциальную опасность. Сейчас он не боялся ни людей в серой форме, ни переодетых в штатское, ни ушлых комсомольцев, помогающих милиции отлавливать на улицах тунеядцев, отлынивающих от всеобщей трудовой повинности, ни даже штатных агентов КГБ, шпионящих за антиобщественными элементами, разлагающими народные массы диссидентами, к числу которых Полянский причислял и себя. Надо сказать, не без оснований.
Несмотря на то, что утренняя гигиеническая тошнота не принесла обычного облегчения (интимный процесс был отравлен телефонным звонком неведомого комитетчика), несмотря на грязь под ногами и летящий в лицо снег, который оказался вовсе не таким пушистым и легким, каким выглядел из окна, настроение Полянского стремительно улучшалось. Одной из основных черт его характера был здоровый авантюризм – он любил бросаться очертя голову в неизвестность, не пугался ее, а, напротив, получал удовольствие от процесса познания неведомых до поры сторон окружающей действительности. И хотя свидание с кагэбэшником было мало похоже на поездки автостопом в Азию или в Сибирь, которые практиковал Полянский уже несколько лет, элемент неизвестности и непредсказуемости будоражил, вбрасывал в кровь адреналин и, как ни странно, не оставлял места банальному страху.
Ему не хотелось думать о том, как он будет выкручиваться, ловчить и стараться выйти из столкновения с органами с минимальными потерями, а то, глядишь, и вовсе без потерь. Более того, если вспомнить принцип, исповедуемый Томом Сойером, принцип покраски забора, когда тяжелый, изнурительный и ненужный тебе труд превращается в легкий, необременительный и веселый способ заработка – то, вполне возможно, что с этой беседы можно будет даже что-то поиметь для себя лично. Например, информацию о том, кто же из его непосредственного окружения является стукачом. Они ведь есть, наверняка есть, их не может не быть.
Кто угодно может оказаться стукачом, любого могут подловить и поставить перед выбором – либо крупные, очень крупные неприятности, либо вполне спокойное, тихое существование, вот это самое пресловутое чувство защищенности, которое испытывал сейчас Полянский, – ни менты тебя не заберут, ни дружинники не пристанут. Точнее, пристать-то могут, но тут же отстанут. И не каждый способен сделать выбор в пользу неприятностей.
Стукачом может быть и молодой пьяница Огурец, и Леков, вечно таскающийся с марихуаной в кармане, совершенно, кажется, чуждый конспирации беспредельщик. Кто угодно. Такая сучья жизнь.
Полянский посмотрел на часы – дешевая «Ракета» на истершемся, готовом порваться ремешке болталась на худом запястье – и решил, что имеет полное право похмелиться.
В распивочной на углу Чайковского не было никого. Точнее, один посетитель имелся – низкорослый мужичок в бесформенном сером пальто стоял в углу, отвернувшись от мира и упершись тяжелым, что ощущалось даже со спины, взглядом в стену, в одной руке он держал стаканчик с водкой, в другой – бутерброд с холодной котлетой.
Полянский пошарил в кармане куртки, вытащил горсть мелочи, посчитал наличность – хватало как раз на такой же набор.
«Прекрасный легкий завтрак», – вспомнил он фразу, прочитанную когда-то в одной из московских пивных.
«О чем же это было написано? – подумал он, поднося ко рту стаканчик с водкой. – И почему – в пивной? Издевательство какое-то. Легкий завтрак...»
– Так, документики попрошу! Полянский едва успел проглотить водку, как веселый голос за спиной прервал неспешное течение его мыслей.
– Документики, граждане, приготовили. Полянский, не оборачиваясь на хотя и произнесенный легкомысленным тоном, но вполне властный призыв, откусил кусок котлеты, поставил стаканчик на потрескавшуюся от старости или от горя мраморную столешницу и только после этого неторопливо повернул голову.
Обычное дело. Двое милиционеров в форме, двое штатских отвратительно-комсомольской наружности.
– Давай, давай, – сказал Полянскому один из штатских. Он был явно моложе Алексея, но выглядел солиднее – в своем черном толстом пальто, меховой шапке и отлично выглаженных брюках, падающих на аккуратные, сверкающие кремом ботинки, юный дружинник вполне мог сойти за сорокалетнего, хорошо сохранившегося товарища. Причем профессиональная принадлежность «товарища» сомнений не вызывала. Тем более что, как заметил Полянский, ретивый комсомолец словно афишировал свою близость к органам охраны правопорядка – если не выше, если не к самим органам. Афишировал и гордился тем, что он причастен. И, кажется, именно поэтому он обратился к Полянскому, а не к плюгавому алкашу, топтавшемуся возле соседнего столика.
Полянский вытащил из кармана паспорт и молча протянул дружиннику.
– Так-так... С утра пьянствуем? – спросил выглаженный-вычищенный комсомолец, не заглядывая в документ.
Полянский пожал плечами, не утруждая себя ответом.
– Пьянствуем, я спрашиваю? – повысил голос комсомолец.
– Нет, пишем маслом, – ответил Полянский.
– Чего? – не понял дружинник и воровато покосился на котлету, которую Алексей продолжал держать в руке. – Каким еще маслом?
– Паспорт верни, – спокойно заметил Алексей.
– Ага... Сейчас. С нами пойдешь, – отрезал дружинник, пряча документ Полянского за пазуху.
– А ты с работы вылететь не боишься? – ехидно спросил Полянский.
– Не понял. Ты что, грубишь, что ли? Товарищ капитан...
Дружинник быстро повернулся к милиционерам, мучавшим несчастного алкаша. Тот никак не мог найти в карманах документы, представители закона сверлили его огненными взглядами, мужичок утирал со лба пот, краснел, бледнел, пыхтел и продолжал шарить в брюках, в пиджачке, в пальто, но ощутимых результатов эта суета пока что не имела.
– Товарищ капитан, – повторил дружинник. – Интересный экземпляр...
– Что еще за экземпляр? – спросил капитан, оставив вконец замученного мужичка на своего напарника и в два широких решительных шага оказавшись рядом с Полянским. – Где прописан? Где работаешь? Что здесь делаешь?
– Пишет маслом, он сказал, – услужливо встрял дружинник.
– Чего? Маслом? Капитан быстро оглядел Полянского с ног до головы, заглянул ему за спину, окинул взглядом мраморный столик, осмотрел стену над головой Полянского.
– Маслом, значит? Очень хорошо. В машину его.
– У меня встреча сейчас, – сказал Полянский, отправив в рот оставшуюся половину котлеты.
– Ты как разговариваешь? – рыкнул капитан. – Ты что жрешь тут у меня? Ты, значит, поиздеваться решил?
– Да ни боже мой, – замахал руками Полянский. – У меня встреча тут просто... С одним человеком...
– С каким еще человеком?
Капитан быстро повернулся к дружиннику, и – Полянский не успел заметить: то ли что-то шепнул ему одними губами, то ли просто мигнул, – в следующее мгновение острая боль судорогой свела его плечо, согнула в три погибели. Он начал падать лицом вниз на истертый сапогами местных выпивох кафель, но крепкие руки дружинника удержали его в нескольких сантиметрах от пола.
Он оказался хорошо подготовлен, этот комсомольский деятель – руку Полянскому вывернул быстро и грамотно, как в кино, и от падения подстраховал, то есть все проделал красиво и точно, словно напоказ. Скорее всего, так оно и было – красовался дружинник перед милицией, зарабатывал поощрения.
– В машину, – услышал Полянский голос капитана – уже равнодушный, по которому было ясно, что начальник уже все решил и отговаривать, пытаться переубедить его, приводить какие-либо аргументы – дело пустое и бесполезное.
Он не видел, что стражи общественного порядка сделали с безобидным мужиком-алкоголиком из рюмочной, его же, Полянского, грубо вытащили на улицу, встряхнули и привели в вертикальное положение. Милицейской машины поблизости не было.
– Где он? – сурово спросил капитан, обращаясь непонятно к кому. – Где он?! Мать его етти! Где, бляха-муха, козел несчастный?!
– Заправляться он собирался, – тихо подсказал напарник капитана, звания которого Полянский не знал, поскольку милиционер все время оказывался вне поля зрения Алексея.
– Заправляться? Вот мудак! Нашел время... Ладно. Пошли.
Грубый капитан снова кивнул дружиннику, и тот дернул Полянского за выкрученную назад руку.
– Пш-ше-ел! – зашипел он, стараясь вложить в свой голос максимум презрения и брезгливости. – Пш-ш-ше-ел!
Идти, впрочем, пришлось не долго. Возле метро «Чернышевская» дружинник придержал Полянского и направил к тяжелым стеклянным дверям.
«В отделение станции ведут, – сообразил Алексей. – Там допрашивать будут, суки... Где же мой кагэбэшник?..»
Кагэбэшника он увидел тут же. Высокий парень, как и было обещано, «в танкере и с кейсом», стоял возле табачного киоска, пристально глядя на влекомого милицией Полянского. Арестованный хотел было крикнуть ему, махнуть рукой, привлечь к себе внимание, но парень «в танкере и с кейсом» криво усмехнулся и, резко повернувшись на каблуках, пошел прочь.
«Вот сука, – подумал Полянский. – Вот гад. Нет, чтобы выручить... Ему же надо. Подонки. В жизни для вас пальцем не шевельну!»
Глава четвертая
ДАРЕНОМУ КОТУ В ЗУБЫ
Народные массы с окраин устремились в центр города.
С. Ловлатов
– В общем, алкаш он был настоящий. Царев скосил глаза и посмотрел на пивную кружку, которую держал перед собой. Белая рыхлая пена сползала по мутной, толстой, граненой стенке. Царев изящно наклонился вперед, отведя руку подальше, чтобы пена не упала на его зеркально отполированные ботинки.
– В смысле – кот? – спросил Ихтиандр. Откуда взялось это прозвище и что общего было у толстого, высокого, обладающего громоподобным голосом и не иссякающим запасом хорошего, циничного оптимизма Игоря Куйбышева, с тонким и трепетным героем морских глубин и девичьих сердец, не знал никто. Ко всему, Игорь Куйбышев и плавать-то не умел. Однако многие из тех, с кем ему приходилось общаться, и общаться довольно часто, даже не знали ни его настоящего имени, ни фамилии, а так и звали – Ихтиандр да Ихтиандр. Единственное, что, возможно, как-то, с определенной натяжкой, сближало его с секс-символом, рожденным отечественным кинематографом, так это именно та беспомощность, которая овладевала представительницами слабого пола при виде Ихтиандра-Куйбышева, вероятно, необъяснимым образом будившего своим обликом в женском подсознании ассоциации, которые мог бы вызвать у них живой Ихтиандр-Ихтиандр. Женщины тихо сдавались ему не то что без боя, а даже без намека на сомнение. Просто молча и покорно шли за ним, в зависимости от обстоятельств – в пустую комнату, в ванную, на кухню, в кусты или, случалось, в подвал строящегося дома. Игорь Ихтиандр-Куйбышев был, в отличие от Ихтиандра-Ихтиандра, не привередлив.
Женщины, побывав с Куйбышевым в подвале (на кухне, в ванной, в пустой комнате), никогда и никому не рассказывали о пережитом, не делились впечатлениями даже с лучшими подругами и (Ленинград – город маленький), если информация о том, что они были с Куйбышевым наедине, все-таки просачивалась, выливаясь в прямые вопросы товарок, аккуратно, но жестко уходили от ответов, хотя вид имели вполне довольный. Вероятно, ничего плохого Ихтиандр-Куйбышев с ними в ванной (на кухне, в подвале) не делал. Скорее, напротив, делал что-то очень для них важное и нужное. Игорю Куйбышеву было двадцать четыре года, хотя выглядел он на все тридцать, он любил новую, дорогую одежду и, несмотря на то, что целыми днями был свободен для общения с друзьями, умудрялся каким-то образом эту одежду приобретать. Источники его дохода для большинства знакомых, и даже тех, кто назывались Ихтиандровыми друзьями, были покрыты мраком неизвестности.
Для большинства, но не для Царева – пожалуй, единственного настоящего друга Игоря Куйбышева, который стоял сейчас рядом с ним у пивного ларька на углу проспекта Гагарина и улицы Ленсовета.
– Кот? – переспросил Ихтиандр.
– Ну конечно. Настоящий алкаш. Законченный. Причем, Игорь, это у него прогрессировало.
– Ясно. А как же?
– А вот так – прямо как у человека. То есть началось все с халявы. Приходят, скажем, ко мне гости. Юрик – ну, кот мой, я его Юриком звал – прыг, гад, за стол. Либо на колени к кому – меня боялся уже, падла этакая, а – прыг к кому-то из гостей. И сидит. Или, если табуреточка свободная есть – на нее. И ждет, подонок.
Царев говорил весело, поглядывая на кружку, с явным удовольствием оттягивая наслаждение первым глотком холодного пива.
– Вот. Сидит, значит, сволочь этакая... Водочку мы по рюмкам разольем, а он, так, невзначай – лапой шасть! И, типа, случайно так, рюмочку какую и опрокинет.
– И вылизывает? Куйбышев коротко рассмеялся.
– Молодец!
– Ага... Молодец... Царев наконец зажмурился и отхлебнул из кружки.
На рыжих усах застыли хлопья пены.
– Хорошо... Но началось-то все, конечно, раньше. Это я потом только понял. Я его с утра несколько раз заставал на столе. Рюмки вылизывал, гаденыш. А потом во вкус вошел, стал их полными ронять. Мало ему стало – просто вылизывать.
– Ну, конечно. – Куйбышев важно кивнул. – Дозняк-то растет.
– А то! В общем, мы тоже все первое время смеялись. А потом, когда он стал уже бутылки со стола на пол сметать, смеяться перестали. Отлучил я его от стола. Хотел сразу выгнать, да жалко стало. Хороший кот, Юрик, хороший... Хоть и спивался на глазах.
– Пиво классное, – заметил Куйбышев.
– А здесь другого не бывает. Коля работает, мой приятель.
– Да? А ты раньше мне не говорил... Он, что ли?
Куйбышев кивнул в сторону амбразуры над прилавком, откуда словно сами собой появлялись кружки, наполненные янтарным, гипнотизирующим стоящих рядом мужчин напитком.
– Не-е. Это сменщик его. Коля тут сам-то не часто светится. Только так – общий контроль.
– А-а... Правильный человек, значит.
– Еще бы. Жигуль купил себе.
– Так что там с котом-то твоим? С Юриком?
– Юрик оборзел вконец. Понял, что я его стал пасти, не давать пить. Так он повадился на улицу сваливать. И домой, тварь такая, в жопу пьяный приходил. По ночам.
– Пьяный? Кот? Это как же?
– Бля, это зрелище, леденящее кровь. Как пьяный мужик, только еще хуже. Ну, это еще хрен с ним. Я терпел. Он придет, спать ляжет, и нет его до следующего вечера. Но терпению моему пришел конец, когда он стал дружков водить. Таких же алкашей, как и сам... Где он только их находил? Я и думать не мог, что в нашем городе столько пьющих котов. Да не просто пьющих, а, натурально, спившихся...
– Да... Дела... Куйбышев покачал головой.
– А я и не знал, что коты...
– Коты – как люди. Только хуже, – снова повторил Царев. – Их словами не прошибешь. Ничего слушать не хотят, твари... Говори не говори...
– И чего? Выгнал ты его?
– Хотел. – Царев помрачнел. – Хотел выгнать... Да, видно, судьба этому уроду благоволит. Дюк пришел, поглядел, за яйца потрогал, отдай, говорит, его мне. Я и отдал.
– Дюку? Ему же самому жрать нечего. Еще кота...
– Это у него пусть голова болит. Мне-то что?
– Верно. Забрал, значит? Знаешь, может, ему и лучше? Дюк же сам такой же алкаш.
– Да. Я ему звонил на днях, спрашивал – как там котик мой. Отлично, говорит. Покупаю, говорит, утром спинку мента...
– Кого?
– Ну, минтая. Беру, говорит, кило спинки мента, половину – себе, половину – коту. Так и живут.
– И чего кот? Не бухает?
– А пес их разберет. Наверное, пьет. Вместе с Дюком. Ему же скучно. К нему теперь не ходит никто. Всех друзей отвадил.
– Да-а... А хороший мужик был.
– Точно. Царев поставил пустую кружку на прилавок и взял другую – пена в ней уже осела и почти не оставляла следов на усах и бороде Царева.
– Точно, – повторил он, засунув в рот папиросу. Деньги у Царева, так же как и у Куйбышева, водились, но курил Витя Царев исключительно «Беломор». То ли по привычке, оставшейся со студенческих голодных времен, то ли находя в этом некий особенный шарм. – Мужик был классный. Умничал только слишком. Вот и остался один.
– Ага. Главное – не умничать, – кивнул Ихтиандр. – Главное – чтобы костюмчик сидел. О, гляди! По нашу душу вроде.
К пивному ларьку, пристально оглядывая небольшую очередь, толпившуюся окрест, приближались двое милиционеров. Осматривали-то они всех, стоящих в ожидании опохмелки или уже вкушающих целебный напиток, но траектория их движения была направлена прямо к Цареву с Куйбышевым.
– Ну е-мое, – разочарованно протянул Царев. – Будет покой в этом городе или нет? Дадут нам пива выпить, как людям, или что?
– Не боись, – успокоил друга Куйбышев. – Разберемся.
– По улице шла мерзость, – тихо сказал Царев. – И не видна в толпе. Одета ли по моде, одета ли как все...
– Да... Костюмчики, конечно, подкачали... Я все не понимаю, почему им форму по росту не подбирают? Специально, что ли?
Форменные брюки милиционеров были, мягко говоря, коротковаты. Впрочем, это не являлось исключением из правил. Брюки любого из милиционеров, встреченных вами на улицах Ленинграда в 1983 году, открывали для всеобщего обозрения милицейские лодыжки.
– И рубашки у них говенные, – сказал Ихтиандр. – Ни одна баба на мужика в таком наряде не западет.
– Ну да – «не западет». А то они все без баб?
– А кто западет – это и не баба вовсе. Это уж совсем надо быть... Не знаю кем. Посмотри, клоуны просто. Брючки маленькие, ботиночки бесформенные... Уроды, одно слово.
Милиционеры, подойдя к ларьку поближе, ускорили шаг и, вероятно, услышав последние слова Куйбышева, как-то оттерли Царева и нависли над Ихтиандром с двух сторон.
– Документы! – бесцветным, но не предвещавшим ничего хорошего голосом произнес один из них, с сержантскими погонами на болтающейся мешком голубой рубашке. На красном лбу постового выступили капли пота, фуражка съехала на затылок, открывая плоское, невыразительное, какое-то белесое лицо.
«Ну и рожа, – подумал Царев. – Явно – сволочь комсомольская... Принципиальный гад. Из этих, идейных. Таких не уболтаешь... Чего им надо, сукам?»
Куйбышев полез в карман джинсовой куртки «Ливайс», на которую с непонятным выражением лица взирал второй постовой, хранивший молчание и застывший в неудобной позе, слегка наклонившись вперед с руками, вытянутыми по швам.
– Почему не на работе? – строго спросил первый, белесый, резко дернув головой и переведя взгляд на Царева.
– Так мы это... Во вторую смену, – ответил Витя Царев, последние полтора года официально нигде не работающий.
– Во вторую смену... Быстрее давай. – Он снова уперся взглядом в Куйбышева, который продолжал копаться в карманах.
– Товарищ сержант, – тихо сказал Ихтиандр, вытащив наконец из заднего кармана джинсов маленькую красную книжечку. – Товарищ сержант, можно вас на минуточку?
– Чего? – постовой вытаращил глаза, удивительно быстро из голубых превратившиеся в темно-фиолетовые. – На какую еще минуточку?
– Ну, мне нужно вам кое-что сказать.
– Дай сюда! – рявкнул постовой, вырвав документ из пальцев Ихтиандра.
– Так... Так, так... Ага...
– Видите ли... Мы тут на работе как бы, – почти шепотом произнес Куйбышев.
Белесый сержант шевелил губами, вникая в смысл написанного в красной книжечке Куйбышева.
– Этот с тобой? – наконец спросил он, указав глазами на Царева.
– Да, товарищ сержант.
– Ладно... Держи. – Милиционер протянул книжечку Куйбышеву. – И не на жопе такие вещи надо носить. Понял?
– Так точно, – отрапортовал Ихтиандр, пряча книжечку в нагрудный карман рубашки.
– Ладно... А вы? Сержант шагнул в сторону очереди.
– Документы всем приготовить! Мужики, понуро топтавшиеся возле ларька, сделали скучающие лица. Царев заметил, что пока постовые разбирались с документами Ихтиандра, народу в очереди, и без того небольшой, заметно поубавилось.
– Пошли, – шепнул Ихтиандр Цареву. – Нечего нам тут торчать.
В молчании, не оглядываясь, друзья дошли до парка Победы.
– Ну что, – Куйбышев посмотрел на своего спутника, – в «Розу» пойдем? Продолжим банкет?
– Покажи документик-то, – хмыкнул Царев. – Интересно, чегой-то у тебя там написано?
– Документик? На, смотри.
Ихтиандр сунул приятелю удостоверение, столь необычно подействовавшее на сержанта милиции.
– «Обладает правом бесплатного прохода в кинотеатры, театры и концертные залы (ложа Б)». Что за липа?
– Липа. Да не совсем. Мне один товарищ подарил. Я ему помог, а он мне такую вот корку выделил. Буров. Не слышал?
– Нет.
– Ну, не важно. Хороший мужик. Следователь, а с блатными связан, все его знают. И проблем у него никогда... Ну, короче, это все мелочи. А корка эта – мало ли что... Видишь, пригодилась. Просрочена, правда. Да только на это менты внимания не обращают. Пугает их красный цвет. Быки, одно слово.
– Хм... Я таких никогда не видел. Что это за спецуха? Для кого?
– Так, думаю, что для спецов и есть. Или для партейных. Этот крендель – он же гэбист. Все может, – значительно сообщил Ихтиандр после короткой паузы.
– Все... А что же ему, если он все может, от тебя нужно было?
– Ой, Витя... Лучше давай поверь мне на слово. Зачем тебе чужие проблемы?
– Мне своих хватает. Ладно, проехали. Пошли в «Розу».
Редкие прохожие, оказавшиеся на улице в разгар жаркого августовского понедельника, искоса посматривали на бодро шагающую парочку – в новеньком джинсовом костюме, выпятив вперед раннее, но уже вполне сформировавшееся брюшко, неся на лице выражение блаженной безмятежности, двигался Ихтиандр, и, поскрипывая лаковыми штиблетами, аккуратно ставя ноги, чтобы не запылить обшлага дорогих, явно фирменных, брюк, распахнув белый пиджак, шел рядом с ним Царев, чему-то ухмыляясь в рыжую бороду.
Прохожие смотрели на гордо шагающих друзей без одобрения, иные даже что-то бормотали сквозь зубы, судя по всему, поругивались, однако, встретившись с молодыми людьми взглядами, глаза отводили и ругательства проглатывали.
– Приподнимемся. Игорь Куйбышев пнул ногой туго набитый рюкзак.
– Надо думать. Царев взвесил на руке второй, крякнул от натуги и аккуратно поставил зеленый брезентовый мешок на асфальт.
– Давай, лови тачку. Ихтиандр бодро шагнул на проезжую часть и поднял руку.
– Стремак, вообще-то, – сказал Царев, засовывая в рот папиросу.
– Никакого стремака. Чувак, ты видел мою ксиву?
– Ну и какой понт? Если повяжут, что ты им будешь вешать? Что конфисковал у фарцы пятьдесят пар штанов и два видика? Все, кранты. Прощай, табаш. И с Сулей разбираться потом всю жизнь. Да он просто грохнет и все. И не будет разбираться. Такие бабки...
– Для него это не ох, какие большие бабки.
– Да брось ты, Игорь, бабки есть бабки. Нормальные бабки. – Царев пнул ногой рюкзак. – За такие бабки нужно пахать и пахать. Так что, давай, Игорь, как-то это...
– Руки вверх!
Резкий голос, врезавшийся хоть и в слегка напряженную по смыслу, но ленивую по выразительности беседу приятелей, заставил их оглянуться. У дверей кафе «Роза», откуда только что вышли Царев и Ихтиандр, нагруженные рюкзаками, стоял Василий Леков.
– Е-мое, – выдохнул Ихтиандр. – Ну ты даешь, Василий... Слушай, а что случилось? Свадьба, что ли, у тебя? Узнать нельзя! Заматерел... Костюмчик-то чей?
Василий Леков усмехнулся. Костюм его – синий, двубортный, свеженький, словно только что снятый с вешалки хорошего магазина, явно нравился Ихтиандру. Близкие друзья Куйбышева знали о том, что он обожает костюмы, но, предпочитая исключительно «фирму» и декларируя презрение к отечественной легкой промышленности – в том числе и к вещам, пошитым в ателье, – он долгие годы не мог одеться, по его выражению, «солидно».