Закон сохранения любви Шишкин Евгений
— Да, встретимся, — машинально ответила Марина.
Дверь за ним затворилась. Марина осталась одна. В голове почти никаких связных мыслей — мельтешенье обрывков фраз, слов: «реанимация, Домодедово, туфли…»
Когда через минуту Роман вернулся, она всё еще стояла там же, напротив двери, разглядывала бескрасочные зеленоватые бумажки, которые он сунул ей в карман. Но увидев Романа, она вспыхнула, преобразилась, в глазах блеснули слезы. Он бросился ей навстречу. Она кинулась ему на шею. Наступил момент, когда Марина почти поверила: он вернулся за ней! Зачем же еще-то?! Конечно, за ней! Он вернулся, чтобы украсть ее. Увезти навсегда. Навеки соединить их судьбы! Это чувство в Марине было настолько лихим, сладким, обворожительным, что она успела за несколько секунд пережить будущий излом своей жизни: успела представить, как разведется с Сергеем, как заберет из Никольска Ленку, как простится с сестрой Валей… Пусть планета летит с орбиты! Пусть всё перевернется вверх тормашками! Позови он сейчас ее с собой — она ответит неумолимое «Да!» Трижды «Да!»
Она осыпала Романа поцелуями, тыкалась губами в его губы, щеки, в брови, в виски.
— Как-то очень быстро мы расстались. Извини… Мне будет очень не хватать тебя, — шептал он. — Я буду ждать. Мы увидимся через пару дней. Я встречу в аэропорту… Я люблю тебя.
Опять шаги в коридоре, еле слышимые на ворсистом покрытии, удаляющиеся. В горле что-то першит, слезы застят глаза, в груди — то ли стон, то ли крик счастья.
* * *
Зачем она здесь? какие силы притянули ее на эти развалины? — этого Марина и сама не могла понять.
Она шла к морю, на пляж, по солнечной аллее, где всё насыщенно зеленело и влекло красками цветения. Но под ноги из-под кущ вывернула уже знакомая виляющая тропинка. Марина попалась на приманку — ноги понесли другим путем.
Панического страха нечаянно столкнуться у садовничей будки со стариком Ахмедом она не испытывала. Даже изжила былой страх — только брезгливость и мстительность как невыводимые пятна с души — и перед стариковыми постояльцами: Русланом и Фазилом. «Радуйтесь, скоты, попользовались!»
Но чеченцы сейчас — совсем по боку. Ее потянул, позвал к себе разрушенный алчностью нуворишей, разоренный мародерами санаторий.
С опаской, словно вздумала вторгаться в чужой покой, Марина вошла в здание. Пустые комнаты без оконных рам, без дверей, без полов, искореженные ржавые трубы, груды битого кирпича, куски линолеума, осколки стекла, расколотая пополам, грязно-желтая умывальная раковина, брошенная медицинская книга, раскрытая на странице с рисунком позвоночника. Она ходила по пустому мертвому санаторию, огибая груды мусора и хлама, вглядывалась в разруху. Эти комнаты, эти стены могли бы продолжать служить людям — и больным, и здоровым. Люди могли бы здесь отдыхать, радоваться жизни. Но жулики не захотели этого. Теперь санаторий держался на нитке… Еще немного — и уже не восстановить. Надо будет строить заново. Это Марина могла утверждать наверняка: сама по профессии строитель.
Но может, не только новые передельщики виноваты в разрухе и запустении, может быть, дом сам надсадился от людей, изнемог? Эти стены, эти лестницы, эти потолки уже не хотели людей — их присутствия, их голосов, их поступков — и выгнали их отсюда. Продались в лапы нечистых богатеев. Взяли себе передышку. Ведь после яркого света всегда хочется в тень. После шума и многолюдия — тишины и одиночества.
Она вышла из здания, обернулась. Ничего, всё еще наладится. Всё как-нибудь утрясется, выправится. Надо только перетерпеть это время, этот перелом.
На пляже Марина разделась не в солярии, а внизу, у берега. В купальнике, босиком, она вышла на буну, в то место, с которого обычно прыгал в море Йог. «Ну! Нельзя долго раздумывать! Прыгай! Прыгай же! Если будешь тонуть, вытащат. Тут не очень глубоко…» Марина негромко вскрикнула, хлебнула побольше воздуха и провалилась — «солдатиком» вошла в темно-синюю пучину. Плавать она умела: студенткой техникума даже выиграла первенство на своем курсе на соревнованиях в никольском бассейне. Но здесь был не бассейн.
Позднее, уже на берегу, спустя несколько минут, она перенесла ужас от своей взбалмошной отваги. В воде у нее даже помутилось сознание. Море сцапало ее, ошпарило соленым холодом, затянуло на груди невидимый пояс озноба — ни вздохнуть, ни выдохнуть. Она инстинктивно забарахталась в воде, заболтала ногами, стала выбрасывать вперед руки, поволокла свое парализованное от холода туловище к берегу. Только у самого берега, уже задевая руками гальку, она перемогла судорогу, встала, выпрямилась, стиснула зубы и пошла — не побежала — к своему лежаку за полотенцем.
— Зачем вы рискуете? Вода еще очень холодная!
— Вы смелая женщина. Не подумать с виду. Хорошенькая, хрупкая.
— В такой проруби воспаление легких недолго заработать. Здешний-то Йог не первый год моржует…
— Глотните коньяку. Из фляжки. Быстро согреетесь.
Она слышала эти слова от сочувствующих людей из санатория. Но этих людей почти не различала; пронизываемая лихорадкой, куталась в полотенце, прикрывая трясущиеся губы, отвечала:
— Со мной всё нормально. Сегодня вечером я уезжаю. Я должна была искупаться.
Вчера отсюда уехал Роман Каретников. По планам, она должна была полететь вслед за ним, в Москву, завтра. Но все переменилось враз, неожиданно, без видимых причин и побуждений. Она едет домой сегодня. Непременно — сегодня. И никаким не самолетом — обыкновенным поездом. И не через Москву — через Екатеринбург, через Урал — в родной Никольск.
Часть вторая
1
Василь Палыча Каретникова хоронили на Ваганьковском кладбище с нарочитым шиком: в немецком лаковом гробу вишневого цвета с серебряными ручками, с военным многоголосым оркестром, хотя покойник к военной службе касательства не имел, с помпезными венками и резким золотом надписей на траурных лентах; с надгробием из толстой черной мраморной плиты с выдолбленным барельефом, на котором покойник был приукрашен и на себя прижизненного не совсем походил, и надписью: «Ты навсегда останешься в наших сердцах». Всё было устроено пристойно, богато, чтобы родственников и организаторов похорон не жгла совесть: мол, без должных почестей проводили; чтобы и сам покойник, который жил на широкую ногу и любил повторять: «Для меня рубль начинается с червонца!» — остался церемонией доволен…
Жанна поглядывала на толпу, тесным полукружьем охватывающую гроб у свежевырытой могилы. Слетелись… Родственнички разных мастей. Депутаты, менты, воры. Гниды чиновничьи. Плечом к плечу. Из одного корытца кушали. Барин всех потчевал, не скупился. Смеялся, говорил: «Волосатая рука дающего да не оскудеет! Мохнатая лапа берущего да не устанет…»
Оркестр высоко загудел на трагических нотах. Зазывной плач меди скребся в душу, старался разбередить человека хотя бы на безадресную скорбь, выдавить слезу. Людская опояска вкруг гроба была плотной, но все же наметанный глаз Жанны четко разделял всех на группы, на слои. Ближе всех ко гробу — сыновья Вадим и Роман, и их жены. Глядя на жену Романа, очень миленькую брюнеточку Соню с полными, чувственными губами, с большими черными глазами, яркими и истинно красивыми — без подводок и макияжных ухищрений, Жанна в мыслях язвительно укорила: «Что ж ты, цыпочка, своего Илюшу не захватила из Германии? Травмировать душу мальчику, видите ли, не захотела… Мог бы, щенок, и проводить дедушку. В прошлом году дедушка-то ему сто тысяч долларов подарил на десятилетие. Можно бы и расплакаться за такие-то деньги».
За спиной Сони и Романа стоял чернявый человек в умных толстых очках — Марк, главный финансист издательского дома Каретниковых. Он был не только правой рукой Романа, но и родным Сониным братом, что и определило его привилегированное местоположение. Но теперь карта по-другому ляжет. Марка от кормушки попрут. Эти ребятки своего не упустят… Жанна наблюдательно щурилась на Вадима Каретникова и его ближнее окружение, на группку мужчин из чиновно-властных и коммерческих структур. Она въедливо вглядывалась то в одно лицо, то в другое, без опасения: на ней были темные очки, и никто не мог доподлинно угадать пристрастия в ее взоре. Все эти люди близ Вадима были еще молоды, и солидны, и холёны, с небольшими умными залысинами и первой благородной сединой на висках, с аккуратными усами и плечистыми статными фигурами — все в костюмах и галстуках. «Безродные коршуны! — крестил их Барин. — Старая номенклатура деньги за кордон так не перекачивала».
Ко гробу жались несколько милицейских чинов, среди них — генерал Михалыч, с золоченой вышитой звездой на погоне. Другим полукольцом шли люди менее приметные: клерки из министерств, из промышленных корпораций — и действующие, и списанные на пенсию. Еще один, разрыхленный в толпе слой — крепкие, рослые парни из службы безопасности каретниковского холдинга и из других контор. Экие милые мордовороты! Жанна безошибочно угадывала среди собравшихся, кто есть охранник, — зырят поверх голов, носом водят. От охраны мало чем отличались несколько бандитов — такие же, «в коже», коротко стриженные, в темных очках, озираются. Среди них стоял человек, по кличке Туз, которого Жанна ненавидела всей сущностью, каждой клеткой организма, каждым нервом. Ненавидела — и побаивалась попадаться ему на глаза.
Недалеко от нее стояла приятельница Ирина, секретарша Романа Каретникова, рядом с ней оглаживал обнаженную плешивую голову краснобай, знаток всего и вся Прокоп Иванович Лущин. «Башковит. А всё — вроде клоуна. Потому что в карманах-то ветер», — Василь Палыч вешал свой ярлык таким людям.
На виду у всех, но как бы и в сторонке, стояли две женщины — Василь Палыча вдовы. «У вдов-то в глазах ни единой слезинки», — отметила для себя Жанна, глядя на них, оказавшихся подле гроба и подле друг друга; обе сухонькие, субтильные, еще не старые, но какие-то поношенные, — обе с седовато-желтыми прядями из-под черных косынок. Чего им реветь? Они уж давно ему не вдовы. Если и было чего-то — отревелись сполна. Барин им спуску не давал. Он с бабами никогда не цацкался.
Вдруг горечь прихлынула к горлу Жанны, щекотно стало в носу, слезы навернулись на глаза. Так же, как горький ком слез тяжелил горло, так и ком обиды болезненно отягчил душу. Ведь она, Жанна, в глазах окружающих тоже почти вдова… Сколько лет отдала Барину! Считалась для окружающих его помощницей, референтом, побегушкой, а была и наложницей, и служанкой, и его личной шпионкой. И дворовой девкой! Которую можно бросить головорезу Тузу! От воспоминаний даже прошла дрожь от ярости и обиды. Жанна подняла голову, чтобы отвлечься, перебороть внезапную горь чувств и нечаянных слез.
Стояли последние дни апреля. Небо было ясным, глубоким и синим. Редкие облака клубились в нем пышной белизной, и кладбище было пронизано солнечным светом. Первые травы зелено проклюнулись на обогретых могилах, а ваганьковские клены наливались соком, испускали тонкий, едва уловимый аромат пока еще склеенных почек; липкими листьями только едва опушились молодые тополя. На солнце приятно припекало, и казалось, никто никуда с кладбища не торопится, словно все выбрались за город, на природу.
Начался траурный митинг, надгробные речи. Стали торжественным тоном рассказывать о доброте усопшего, о том, как он много сделал для всех, о широкой русской душе…
Первым выступал генерал Михалыч. Барин его называл «друг по расчету». Михалыч сам взятки и подношения не берет. Для этого у него есть слишком прожорливые дети. Дочке откуда-то с неба свалилась трехкомнатная квартира на Ленинском проспекте. Сынок, сопляк-студент, на «лендкрузере» ездит. Откуда такой навар? Недаром Барин подшучивал: «Михалыч — благородный отец. Сам в старой шинели, зато дети — в брильянтах!»
За Михалычем к изножью гроба стал Маслов, басовито говорящий, ядреный мужик, в котором кроме наплыва живота под пиджаком проглядывалась начальственная спесь. Маслов был генеральным директором бумажного завода, которым владел Василь Палыч. Жанна помнила науку, которую преподал Барин несколько лет назад этому, тогда еще не заматерелому, подтянутому управленцу. «Учти, Маслов, человек директором становится только тогда, когда начинает вести прием по личным вопросам. Только тогда начнешь понимать, как от тебя зависят люди… Самодурства своего не бойся! Истерику закати какому-нибудь начальнику цеха, съешь кого-нибудь из специалистов, зама со скандалом выгони, даже уволь какого-нибудь дельного работника. Запомни, Маслов, на производстве у того дело прет, кто кнут в руке держит. Пряниками дважды в год покормишь — нашему работяге и хватит. Еще и отцом родным будут считать».
Одного оратора сменял другой. Появился и трибунный профессионал — «депутат Петруха». Это ему Барин втолковывал: «Народ — это ослы и бараны! От них ничего не зависит. Один процент политиков, военных, бизнесменов определяют жизнь. Один процент волков! Если хочешь стать депутатом, иди к вожаку… Так, мол, и так, хочу в депутаты». — «Так что же мне, в мэрию, к «самому» идти?» — «Да! Если он одобрит, денег для избрания мы тебе дадим. Настоящие деньги дают только под лидера».
«Юркий мальчонок» Вовочка, пресс-секретарь каретниковского холдинга, всезнайка и проныра, умеющий свободно разговаривать на трех языках, носивший с собой два сотовых телефона и миникомпьютер, объявлял другого оратора.
Надгробная митинговость затягивалась. Люди в толпе уже перестали слушать речи, переговаривались меж собой. Обычно на похоронах измусоливают тему последних часов покойного, но тут — ни слова, ни полслова, будто наложено табу. Василь Палыч скончался в реанимации. Несколько суток его выхаживали. Пробиваясь сквозь кому, впрыскивали через шприцы вместе с лекарством последние капли жизни. В сознание он так и не пришел. Но фактическая кончина настигла его в бане: прихватило после парилки — подкосило ударом. Ничего тут сверхизумительного не было; баню покойник любил, часто говаривал: «Лучше пять раз потом покрыться, чем один раз инеем». В ней он излечивался от простуд, от похмелья, от дурного настроения, в ней решал множество деловых и кадровых вопросов своей конторы. В роковое посещение оказался там с молоденькой буфетчицей из своего холдинга, которая не прочь была подзаработать элитной проституцией. Штука для Барина тоже обыденная, но то, что вынесли его оттуда на носилках, обыденностью не стало.
«Василь Палыч, побереги себя, — советовал какой-нибудь доброхот. — С похмелья с бабами в баню… Немолод уже». — «Гнилой и так подохнет! Мне в аду бани-то не достанется. Лучше уж я здесь, как в раю, поживу».
Жанна слышала подобные речи от Барина много раз. Он действительно будто всю свою жизнь пропускал через баню. Он и новых людей вокруг себя проверял в горячем пару, узнавал характер, прощупывал ум, наблюдал, как едят, много ли пьют, насколько падки до халявных бабёшек…
Жанна познакомилась с ним тоже там. В сауне.
Она пришла к нему девчушкой, смешная, как цыпленок, волосы, крашенные в бело-желтый цвет, короткие, налаченные, сосульками, казалось, что так ей идет; ей только исполнилось восемнадцать, только приехала в Москву. Она вошла в сауну и увидела его впервые. Он сидел на диване в небольшом холле перед низким накрытым столом с кружкой пива в руке, раскрасневшийся, и потный, и мокрый, видать, уже после парилки, раздетый и полузакутанный в простыню. Жанне почему-то сразу бросились в глаза его голые ноги, короткие волосатые бутылочки икр, маленькие стопы и удивительно толстые, горбатые ногти на пальцах. Позднее она разглядит и его руки. Но сейчас она боялась смотреть на него, опускала глаза, внутренне сжималась от предчувствия чего-то унизительного. Она умоляла себя, чтобы не убежать отсюда. «Ведь всего несколько секунд. Всего несколько черных секунд!» — твердила она про себя как заклинание.
— Чего стоишь? Раздевайся! Здесь баня — тепло.
Жанна взглянула на него и увидела его руки, обнявшие запотелую высокую пивную кружку. Эти руки могли бы принадлежать пахарю или лесорубу, но для министерского начальника, который возится с бумагами, они казались диковатыми, чужими. Короткопалые, с толстыми ногтями; все пальцы один на один похожие, одной длины, одной толщины.
— Чего мнешься? Целка, что ли?
— Нет, — шепнула Жанна и огляделась, выбирая место, где бы раздеться.
Поблизости стояла рогатая вешалка, но раздеться здесь было как-то чересчур непотребно. Чуть дальше в приоткрытую дверь одной из комнат Жанна увидела бильярдный стол с треугольником из желтых шаров на ярко-зеленой прямоугольной поляне, в другой комнате были видны спортивные тренажеры, чуть дальше начинались светлые кафельные стены и там поблескивал водой бассейн.
— Здесь раздевайся! Простыня — вон.
Сложенная квадратом свежая простыня лежала рядом с ним, на диване, как некая приманка: дескать, сперва разденься, потом возьмешь.
На стол, за которым сидел этот человек, Жанна тоже не хотела смотреть. Но не могла удержаться от соблазна. Здесь стояли не только бутылки с пивом, но и пузатая бутылка с коньяком, штоф с водкой, а еще на тарелках — ноздрястый сыр, копченая колбаса, сушеная рыба и красная икра в выпеченных розетках. Икру Жанна видала и раньше, у себя в поселке, но пробовать не пробовала. Она ее не очень и хотела: ее больше манили колбаса и сыр. А главное — ей хотелось пить. На столе стояла «фанта». Лакомая, манящая. Казалось, Жанна выпила бы зараз целую литровку этого апельсинового напитка.
Она стала раздеваться. Сперва стянула с плеч жакетик, потом стала дергать на боку молнию юбки. Не спеша. Она всё еще надеялась, что он пожалеет ее и даст ей возможность уйти в отдельную комнату или хотя бы бросит ей простыню. Василь Палыч этого делать не торопился: наблюдая за ней, криво улыбался, отхлебывал из кружки пиво, утирал рукой пену с губ. Покашиваясь на него, Жанна приметила: у него были толстые, тесно прижатые к голове мясистые уши и отяжелелый двойной подбородок. Ей казалось, что люди с двойным подбородком — добрые, мягкотелые, но его суровые крупные уши сбивали такой домысел.
Осталось снять только трусики. Она всё еще надеялась, что он отвернется, но Василь Палыч, похоже, ждал именно этого момента, как самого затейного. Когда Жанна осталась совсем голой, он встал, сбросил с себя простыню и подошел ближе. Она с ужасом смотрела на его малорослое обрюзгшее тело с выпирающим волосатым брюхом. Василь Палыч заметил этот испуганный взгляд Жанны на свой живот, усмехнулся: «Лучше большой живот, чем маленький горб». Ради потехи и испытания он взял руку Жанны, худую, узкую ручонку с красненько накрашенными ноготками, и положил себе на живот, засмеялся.
«Только секунды! Всего несколько черных секунд!» — мысленно умоляла себя Жанна.
Чуть позже, в близости с ним на массажной кушетке, теряя разум, даже не сознавая: от боли с ней такое или от какого-то животного наслаждения, Жанна крепко стиснула в объятиях Василь Палыча, поцарапала ему спину, застонала с криком, с надрывом, потом еще долго дышала шумно, часто, приходя в себя. Он был тоже, видать, ошеломлен ею и, потряхивая головой от пережитого, неистового удовольствия, вдруг сказал ей деспотичным голосом, глядя в глаза:
— Ты очень хороша. Теперь ты моя б…. Можешь выходить замуж, можешь заводить любовников, но помни: теперь ты моя б…! О деньгах не беспокойся. Единственное условие: никогда не путайся с моими сыновьями.
Этот день знакомства в бане, казалось, всё и определил в их отношениях на будущие годы.
Когда Жанна сидела на диване перед накрытым столом и, уже не пряча своего голода, ела колбасу, сыр и запивала долгожданной «фантой», Василь Палыч с добродушной усмешкой поглядывал на нее. Она тоже, только искоса, не впрямую, оценивающе поглядывала на своего властелина. Он этот оценивающий взгляд в какой-то момент поймал, и как будто внутри у него что-то пошатнулось, заколебалось, какой-то внутренний маятник сбился с ритма. Они слов не произнесли, но Жанна будто бы ему угрозливо предъявила: что ж, если так, то смотри — я с тебя за б… стребую сполна. В его взгляде трепыхнулось опасение: и впрямь, уж не пожадничал ли на старости лет — как будто бы где-то в гостях, в хлебосольном застолье, попросил кусок пышного, масляного торта, но кусок-то отрезали очень велик — и тут закралось сомнение: смогу ли одолеть?
Однако отступать ни тому ни другому уже не хотелось. Оба упрямы, целенаправленны: она — по молодости, он — из принципа. Подпоясались одним кушаком.
…Жанна опять подняла голову кверху.
Черные высокие ветки кленов слегка покачивались от ветра. А может быть, не от ветра? От громовой трубной музыки? Оркестр опять грянул скорбящими нотами, сдавил душу. Не снимая очков, Жанна стерла платком со щеки соскользнувшую с века слезу, — слезу от щемящей жалости к себе самой. Она еще раз посмотрела на голые космы старых ваганьковских кленов, повидавших разные знатные похороны, и вместо того чтобы идти к могиле, побросать на крышку опущенного в яму гроба обрядовые горсти земли, напротив, затесалась поглубже в толпу, подальше от покойника.
Скоро могильщики, опытные, расчетливые ребята, умело заровняли могилу и водрузили надгробный мрамор. Со всех сторон к мраморной плите и могильной грядке прижались пестрые, цветистые венки, образуя крикливый, неестественно праздничный курган.
Толпа потихоньку растекалась, тянулась к выходу. Жанна нашла глазами Туза в окружении нескольких корефанов и окончательно утвердилась в своем отказе ехать на поминки.
— Не обижайся, я не поеду в ресторан, — тихо сказала она, подойдя к Роману Каретникову.
— Жаль. Ты была для отца… Прости его…
— У меня очень болит голова, — оборвала Жанна. Уходя с кладбища, она перекрестилась на купола ваганьковской церкви Вознесения и, уже сдернув с головы темную косынку, широко пошагала через площадь к своей машине.
— Разве ты не едешь на поминки? — окликнула ее Ирина.
— Пока! — быстро отозвалась Жанна. — Позвони завтра — расскажешь.
Минуя шеренгу дорогих припаркованных машин, среди которых лез на глаза черный «хаммер» Вадима Каретникова, Жанна добралась до белого «мерседеса» с темными тонированными стеклами.
— Ну что, дружок, можно ехать, — по привычке обратилась она к своей машине, усевшись за руль. — Его уже зарыли!
Прежде чем тронуться с места, Жанна достала из салонного багажника бутылку мартини, из горлышка сделала несколько глотков.
— Помянем Барина. Пусть спит крепко и беспробудно. — Она сделала еще несколько глотков, словно ее мучила жажда, а другого питья под рукой не нашлось. — Поехали, друг мой!
Машина понятливо вздрогнула, ответив плавным ходом на прикосновение Жанны к педали.
2
«Черные секунды» Жанна придумала еще школьницей. Чтобы чего-то добиться, надо пережить черные секунды. Вот делают тебе укол под лопатку, прививку от гриппа, — больно, страшно, мурашки бегут по телу, но от инфекции после укола тебя уже оградили. Всего-то перетерпеть несколько черных секунд боли — и спасена… Секунда ведь очень мала! Произнес: «Двадцать два» — она уж и пролетела. Так рассуждала Жанна еще пионеркой. Выпускницей свои наблюдения превратила в целую теорию черных секунд. Любая цель вполне достижима. Чтобы ее добиться, не обязательно карабкаться в гору, срывая ногти и обдирая колени, или лбом прошибать кирпичную стену сопротивления, — иногда надо пережить черные секунды. Сломать себя на короткое время, подавить самолюбие, гордость, даже унизиться, пасть — всего на короткие секунды! — чтобы открыть себе дорогу к заветному, перешагнуть через препятствие. Теория не подводила ее ни в малом, ни в большом.
«Дяденька, дайте мне десять копеек. В автобусе кондукторша злая. Без билета не садит… Мне до дому доехать. Я деньги потратила. Думала, у меня на дорогу останется, но не осталось. Выручите меня, пожалуйста. Мне, честное слово, стыдно». — Она стояла перед незнакомым мужчиной в военной форме, покрасневшая, готовая расплакаться. Семиклассница, с пионерским галстуком на шее. Гривенник на дорогу военный дал сразу, без раздумий; стал насылаться другой помощью: может, голодна? может, проводить куда? Словом, всё уладилось. И на автобус не опоздала, и заколку для волос, которая приглянулась, купила, отдав за нее последние билетные деньги. А вот не сломай себя, не выпроси гривенник у случайного человека на автобусной станции, пошла бы до поселка пешком — топала бы шесть верст от райцентра. Пережила черные секунды, отпылала стыдом, зато добралась до поселка на автобусе, вертя в ладошках блескучую заколку.
Или с учительницей по английскому тоже был случай. Казалось, вредюга из вредюг эта «англичанка» Оксана Игоревна. И так, и этак Жанна к ней подбивалась: просила контрольную переписать, темы пересдать, переводы еще раз выполнить. Но учителка как ослица: «Произношения у тебя нет. В аттестат только «тройка» пойдет». «Тройка»? «Тройка» мне не нужна», — твердо определилась Жанна, понимая, что с такой оценкой по английскому в аттестате из нее выйдет никудышная абитуриентка для столичного института и даже техникума. «Произношения нет — значит, другим надо взять!» Она пришла к Оксане Игоревне домой, подгадала момент — без посторонних глаз. Одно дело — учительница в школе: там ей форс держать надо — перед коллегами, перед воспитанниками. Другое дело — учительница дома: тут ей форситься не перед кем. «Оксана Игоревна, мне минимум «четверка» в аттестат нужна, — сказала Жанна. — Мне она очень нужна. Помогите мне». — И тут Жанна отмочила номер: рухнула перед учительницей на колени. Бедную Оксану Игоревну чуть инфаркт не хватил. Она настолько перепугалась поведения своей ученицы, что с лица сошла. Вместе с Жанной расплакалась, стала виноватить себя: мало, очень мало уделяла ей времени, не позанималась как следует. В аттестате в Москву Жанна везла по английскому языку заслуженную «четверку». Сыграла теория, послужили черные секунды: подкосила собственные колени — сломала упрямую педагогичку.
«…Какая тебе Москва? Охренела? Никаких денег не дам! Мать, слышь, чего она удумала? В Москву учиться…» — Отец кричал, матерился. Но Жанна не колебалась: без отцовой подмоги выберется из опостылого лесного поселка в город. И не просто в город — прямиком в Москву. Деньги? Ничего, она найдет деньги! По рублю, по трешке, по пятерке насшибает у друзей, подруг, назанимает у родственников, у знакомых, после сполна рассчитается, когда встанет на ноги.
Выход на Василь Палыча по доброте душевной дал Жанне местный директор лесхоза, узнав, что она намылилась в Москву. Правда, предупредил: «Человек этот очень влиятельный. Он поможет, точно поможет. Только ты, Жанка, к нему в крайнем случае обращайся. Он мужик самоуправный. Его за глаза Барином кличут. Только в крайнем случае, поняла?»
Но Жанна, провалив в Москве первый же экзамен в институт, сразу вышла на Барина. Позвонила, сговорилась о встрече. «Переживу черные секунды. Дальше видно будет».
…Растянулись секунды-то! Год за годом она крутилась возле Барина и себя уговаривала: ну что ж, если от жизни любовью не взяла, хотя бы деньгами возьмет.
— Скоро ли мы поедем в конце концов? Пробки проклятые! — «Мерседес» Жанны застрял в толчее машин на Садовом кольце; ей нужно было на Новый Арбат, к себе, в одну из серых арбатских «свечек».
Время от времени поток машин сдвигался вперед. Белый «мерседес» из правого ряда вдруг нахально сунул передок между деревьев на обочине тротуара и выполз в эту лазейку на пешеходную дорожку. Пугая встречных прохожих вспышками фар, огибая прохожих попутных, под ругань и угрозы тех и других, «мерседес» лавировал по тротуару, чтобы шмыгнуть в переулок и срезать развилку, где плотняком встали машины.
Резкий короткий свист. Откуда ни возьмись на тротуаре появился гаишник, вскинутым полосатым жезлом приказал «мерседесу» остановиться.
— Опаньки! Менты! — тормознула Жанна. — Неужели влетели? Я ведь даже жвачкой не пользовалась.
Гаишник, неторопливый и вальяжный, внешностью молодой, но, видать, уже в должности пообтертый, глядя куда-то поверх машины и Жанны в открытом боковом окне, вяло козырнул, неразборчиво представился и буркнул:
— Возьмите документы и следуйте за мной.
— Как вы сказали? — не расслышала Жанна. — Как ваше имя?
— Старшина Шустов, — неохотно ответил он. — За мной шагайте.
— Эй, эй, погодите! Старшина Шустов, у меня кое-какие проблемы. Понимаете… Не могли бы вы сесть в мою машину? На минутку. Прошу вас.
Предложению гаишник не обрадовался, хмуро посмотрел из-под козырька фуражки, но в «мерседес», однако ж, сел.
— В экспертизе нуждаетесь, Жанна Владимировна? Или так все понятно? — глядя в водительское удостоверение, спросил гаишник, сразу сообразив, что водительница под мухой.
— Так все понятно, — вторила Жанна. — Поэтому я вас и попросила… Старшина Шустов, я с похорон еду. Понимаете… А давайте-ка, старшина Шустов, я заплачу вам штраф. В двойном размере. И мы благополучно замнем эту неувязку. Вот. Берите-ка! — Она не особенно афишируя деньги, но так, чтобы номинал купюры был ясно различим, подсунула к его колену долларовую сотку.
Старшина Шустов посмотрел равнодушно, никакого вымогательского интереса не проявляя. Хотя случай складывался заурядный: отмазывается подвыпившая краля из навороченной иномарки, вариант безопасный, можно даже на пару стольников раскрутить. Но — какая-то заминка, нерешимость, и вроде бы ни туда ни сюда…
— Берите, берите, старшина Шустов, — вкрадчиво и заботливо подбодрила Жанна. — Берите. Взять денежку — это всего лишь секунда. Ну и пусть, что эта секунда черненькая. Но совсем коротенькая. Меня накажете — вам проку не будет. Возьмете денежку — на посту стоять веселей. Без денежки обидно на перекрестке гарью дышать… Берите, старшина Шустов. Вечером детишкам конфет купите, жене — цветочков. Всего одна секунда.
Старшина Шустов усмехнулся, еще раз заглянул в права, которые держал в руках.
— Так-то оно так, Жанна Владимировна, — столь же добрым ответным тоном заговорил он, забирая купюру и пряча в карман. — Всего одна секунда. Все мы гоняемся за какими-то секундами, но забываем, что авария — это даже не секунда. Всего один черный миг!
Когда старшина Шустов скрылся из виду, Жанна слегка ударила ладонями по рулю, поделилась с машиной:
— Видел, как сработало! Ха-ха! Понятливый старшина, тоже клюнул на секунды.
Белый «мередес» с чуть вытянутыми по вертикали фарами, похожими на большие грустные глаза спаниеля, въехал во двор дома, на свое стояночное место. Машина подкатила к стене впритык, замерла, как вкопанная, хотя Жанна педали тормоза не касалась. Всякий раз на этой стоянке она проверяла автомобильный компьютер, который должен блокировать колеса, почуяв близкое препятствие. Компьютер не подводил.
— Спасибо, дружок! — Жанна вышла из машины, мягко захлопнулась дверца, мяукнула сработавшая сигнализация.
Этот «мерседес» Жанне подарил Барин. И квартиру на восемнадцатом этаже в знаменитых высотных стекляшках, тоже подарил он, Василь Палыч Каретников. Теперь он был мертв и похоронен, но его деньги еще повсюду служили и заставляли признавать его силу.
В последнее время Жанна сопротивлялась этой силе, не верила в подарки и щедроты Барина. Какие, к чертям, подарки! Она рассчиталась за них сполна. Еще и молодостью приплатила! Еще и аборты от Барина делала… Однажды хотела родить от него. Но побоялась: вдруг ребенок будет неполноценным. Барин был уже не молод и частенько пьян. Да и она с ним прикладывалась — то шампанское, то мартини. Он любил повторять: «Пей! Всё равно всех черви съедят!»
Жанна сидела на розовом пуфе перед туалетным столиком, держала в руках бокал с мартини. Ей нравилось это душистое, сладкое вино. Поначалу она полюбила его не за вкус — за название, — иностранное, аристократическое, уже позднее распробовала и оценила винный букет. Ей тоже хотелось стать хотя бы немножечко светской дамой, хоть чуточку-чуточку аристократкой. Порой ей казалось, что, выбравшись из болота провинциальной нищеты и убогости, познав новое качество жизни, вкус денег и мартини, она обрела самодостаточность, свободу, личностный авторитет. Но ей только казалось. Даже всесильный Барин не был всесилен, он и Жанне указал, где ее истинное место.
В тот день Туз вернулся из лагеря, из Коми. Прямо с поезда, с Ярославского вокзала, в рыжей замшевой, вытертой до лысин куртке пришел к Барину за отсроченным платежом. Жанна с изумлением наблюдала, как Барин распинается, лебезит перед этим рецидивистом с длинными руками в татуировках, сутулой и нескладной фигурой и исподлобным диковатым взглядом. Угощает так, будто к нему снизошел премьер-министр или приехала генпрокурорская шишка. Жанна знала, что Туз до отсидки выполнял в холдинге самую грязную криминальную работу, если таковая была востребована. Иногда она была очень востребована. «Если человек один раз посидел в тюрьме, — рассуждал однажды Барин, — он еще может выправиться. Если пару раз поторчал на зоне — шансов стать нормальным человеком почти нет. Нервишки уже не те, сорвется. Год-два и опять сорвется. Такие уже на всё способны…» Этой способностью уголовников Барин умел попользоваться.
За угощением, в застолье, разговор зашел о машинах.
— Я тебе свой джип отдам — мерседесовский. Он почти нулёвый, — говорил Барин, поощрительно поглядывая на Туза.
— Не-е, мне мерседесовский не нужен. Он на катафалк похож.
— Сам ты на катафалк похож! — насмешливо вклинилась Жанна. — Это стиль! Фирма! Соображать надо!
— А ты, шалава, заткнись! Тебя не спрашивают!
Жанна вспыхнула, вскочила со стула. Она ждала защиты от Барина. Но тот молчал. Смотрел на уставленный жратвой и пойлом стол и молчал. Только на скулах означились желваки.
— Ты, чучело, со мной спал? Чтобы меня шалавой называть?!
— Хочешь попробовать? — блеснули звериным блеском глаза Туза, и Жанна вскрикнула, почувствовав, как цепко, жестоко он схватил ее за колено.
Она задохнулась от боли и ярости:
— Отпусти, козел!
— Чего? — ощетинился Туз. — Ты чего вякнула, шмара? Я же тебя…
Но тут ударил кулаком по столу Барин, прервал свару:
— Заткнитесь! Устроили спектакль, Голливуда мне здесь не хватало!
Чуть позже у Василь Палыча была делегация из Финляндии, троица лесоторговых бизнесменов. Жанна им улыбалась, и они ей тоже очень радушно улыбались и, казалось, хотели понравиться. Тут же, в гостиной офиса, для них был устроен фуршет. На угощенческую выпивку финны сильно приналегли; тосты за дружбу между народами, привычная болтовня о выгодах сотрудничества и разная трепотня. В разгар веселья Барин и подошел к Жанне, протянул почти полный фужер «хеннесси».
— Пей!
— Ты чего, с ума сошел? Зачем столько много? Я же сразу окосею и вырублюсь.
— Это было бы лучше, — угрюмо заметил Барин. — Пей! Считай, что это приказ!
Она выпила половину фужера. Вскоре ее заметно повело, она стала болтать всякую чепуху долговязому белобрысому финну с прозрачными синими глазами. Барин будто ждал этого момента, взял ее под локоть и проводил через коридор к двери в комнату отдыха.
— Иди! Я обещал. Молчи, терпи, иди! Тебя не убудет, зато долг быстрей покроем. Я обещал! — Барин открыл дверь и втолкнул Жанну в комнату отдыха.
Там ее дожидался Туз. Кричать было бессмысленно: на помощь никто бы не пришел, урке ее отдал сам хозяин.
— Жирная тварь! Старая мразь! Предатель! — Она не просто выкрикивала оскорбления, она плевала Барину в лицо, она пыталась пнуть его в живот, лезла царапаться. Потом она ревела, выла, стонала, извивалась в истерике на диване, проклиная Барина.
Ей еще долго-долго не верилось, что такое могло произойти, что такое уже произошло! И хотя она знала, что Барин по части женщин не исповедует никаких принципов, кроме одного: «бабы — это получеловеки», и не способен к ревности, она недоумевала, что он, имевший на нее исключительное, «эксклюзивное» право, как на свою собственность, уступил ее какому-то уголовнику, ублюдку.
— Дуреха! Я ему почти жизнью обязан. Он за меня пятерку строгача отсидел! Это сейчас бандюков сторонятся. Сейчас можно с ментами, с фээсбешниками, с таможней договориться. Раньше без бандюков было не обойтись. Я ему пообещал, что всё сделаю, как он выйдет. Ты же сама на рожон полезла. Обозвала его козлом. Он отступного не захотел. Ну, прости ты меня! Такие, как Туз, на свободе не держатся. Он здесь вроде ассенизатора. Сделал свою говенную работу и ступай снова в тюрьму! Прости ты меня! — Барин неистовствовал, пыхтел, махал руками, пробовал ластиться к Жанне. Но она обжигала словами, как кипятком.
— Это не он козел. Это ты козел! Навсегда козел! Ты же сам говорил: «Козлом становятся один раз и навсегда».
— Замолчи! Не забывай, что ты ко мне пришла как шлюха. И если бы не я, шаталась бы теперь со стайкой проституток на Ленинградке.
Жанна и впрямь не раскрывала больше рта, усвоила еще одну баринову науку: «Я сперва человека-то стараюсь в дерьме купнуть, чтоб он надолго выучил себе цену». И теперь он сделал гаже и больнее, чем просто разрушил Жаннину мечту о какой-то истинной свободе и светскости, он опять ее ткнул носом в дерьмо, не признавая выслугу.
С тех пор она поставила на Барине крест: ни кутежей, ни загулов, ни саун, ни заграничных поездок с ним; но по-прежнему числилась в его ведомстве и получала завидное жалованье. В отместку она преступила запрет Барина — совратила и привадила к себе Романа. Барин обо всем знал, ее мстительные выходки покуда сносил, но развязка, казалось, была не за горами. Только никто не думал, что — такая. Судьба всегда разрубит узел не там и не тогда, как замышляют люди.
…Жанна допила вино. Этот мартини — как неизбежная поминальная чарка. Она опьянела, но раздерганность от похорон Барина, от встречи с Тузом не угасла во хмелю. Даже вышел обратный эффект — в Жанне нарастала раздражительность. Эта была уже знакомая, знаковая раздражительность, которая могла и не иметь определенного источника, она могла прийти внезапно и беспричинно. Порой Жанне было душеприятно испытывать сумбур от своей, какой-то неясной капризности или всесветного недовольства, ибо она знала, чем всё закончится, где сладостное избавление.
Она достала из ящика туалетного столика деревянную шкатулку, где в одной стороне — пустые папиросы-заготовки, в другой — серо-зелено-желтоватая, мелко нарубленная трава. Аккуратно черпая гильзой папиросы траву, подправляя ее пальцем и утрамбовывая длинным ногтем мизинца, осторожно, чтобы не надорвать нежную папиросную бумагу, Жанна набивала «косячок».
Напряженность в ней еще не пропала, но предчувствие близкого наслаждения уже настропалило всё существо на радость — так же, как существо алкоголика, который еще с глубокого бодуна не опохмелился, но священный шкалик уже в кармане и до квартиры дойти два-три лестничных пролета…
Жанна чиркнула настольной зажигалкой на малахитовой подставке и сделала первую глубокую затяжку. Дым с привкусом сена поплыл по спальне.
Она сидела на пуфе, размеренно и поглощенно курила и щурилась на лампочку в настенном бра. Сквозь полусомкнутые ресницы бело-желтый электрический свет от нити накаливания расслаивался на цвета радуги, разбегался лучами. Ей становилось весело от игры такого многоцветья. Она наслаждалась этим светом. Всякие мысли мельчали, превращаясь в разноцветные конфетти, кружились в светлых виденьях, в дурмане, в дыме марихуаны.
Наконец глаза утомились заигрывать со светом электрической лампочки, а необыкновенная начинка в папиросе иссякла. Она поднялась с пуфа, ткнула папиросу в пепельницу, поглядела на себя в зеркало, потрясла мелкими кудряшками коротких крашенных в желтый цвет волос и рассмеялась. Ей было легко и свободно. Она раскинула руки, покружила по спальне, будто в танце, а затем повалилась на кровать, заправленную зеленым шелковым покрывалом. Жанна обожала шелк любых расцветок. Шелк — символ успеха и достатка! На кровати она с удовольствием потерлась щекой о прохладную гладь материала и закрыла глаза.
Она еще не спала. В ней ходили приятные течения радостных настроений. Тело таяло в неге внутреннего тепла. От наркотика и хмеля голова слегка кружилась. Все мысли — поверхностно-легкие. В уголках губ на блаженном расслабленном лице спряталась улыбка, загадочная, удивленная и беззащитно-детская, — с такой улыбкой Жанна наблюдала в цирке-шапито выступление иллюзиониста, который вытаскивал из своей шляпы целые километры разноцветных, связанных за концы шелковых косынок. Хотя на глазах у публики фокусник положил туда всего одну!
Бесконечно длинные шелковые ткани: золотистые, бордовые, синие, бежевые, малиновые — будто колышущиеся шторы, свисавшие из поднебесья, овевали Жанну своим скользящим прикосновением. Шелковые полотна лились с неба. Словно потоки дождя, сухого и прохладно-гладкого, — беспрестанные потоки шелка лились и, играючи омывая Жанну, утекали куда-то в круговерти вниз, словно вода, которая водоворотом проваливается в воронку; этот поток весело подхватывал Жанну, она, как на карусели, вертелась в нем и временами тоже проваливалась вниз, в таинственное исчезновение, небытие; в такую чудодейственную секунду она испуганно и громко вздыхала, пыталась открыть глаза, но веки были тяжелы, а новый наплыв шелка так нежен, так приятен, так беспамятен.
* * *
На другой день Жанну слегка «плющило». Она поругивала себя за то, что соединила травку и алкоголь, мучилась от двойного похмелья. Ей пришлось долго разгонять себя: принять анальгин, искупаться под контрастным душем, выпить кружку кофе.
Впечатления о вчерашнем дне были туманны, размыты и удобны, чтобы навсегда позабыть. Но о событиях минувшего дня напомнила Ирина. Она рассказывала взахлеб, взволнованно, по сотовому телефону, откуда-то с улицы, под гул машин:
— Уже на поминках началось. Пока Василь Палыча не схоронили, еще крепились. А после похорон все в открытую поехали. Вадим со своей компашкой демонстративно с поминок ушел. Вместе с ним генерал Михалыч и депутат. Маслов к ним тоже примазался. Роман какие-то бумаги по наследству подписать отказался. Акции какие-то передать не хочет. Вадим белый от злости был… Уголовник этот, Туз, со своей шпаной тоже быстро смотался. А Романа обрабатывал Марк. Чего-то ему наговаривал, на листке показывал… А сегодня, представляешь, мы пришли в издательство — все кабинеты опечатаны и охрана Вадима кругом. Романа в издательстве нет. Он свою Соню в аэропорт провожать уехал. Она к Илюше, в Германию… Вадим, говорят, Марка от работы отстранил. Всё взял под свой контроль. Хотя это незаконно, но в его руках все службы, все юристы. Ох, Жанка, как ты и предполагала, дележ начался крутой. Без драки тут не обойдется. Лишь бы до убийства не дошло.
На другой день Жанне снова позвонила взволнованная Ирина:
— Ты слышала? Романа арестовали! Опять по тому же делу — за особняк. Его в «Матросскую тишину» увезли. С Марка — подписку о невыезде. Всё уже наперед организовали. Вадим с Михалычем договорился. Ты представляешь?
— Не может быть! Это же ни в какие ворота не лезет!
— Где такие деньги, там всё полезет. Ты же сама так говорила.
3
Теплый приморский край с рододендронами и кипарисами остался далеко позади, за тысячи километров. В северной равнинной России кое-где в складках рельефа лежал снег. Солнце светило с высоких высот, но еще не разукрасило землю свежим зеленым цветом.
Голые плакучие ветки берез колыхались на ветру, в сквозящих кронах тополей пятнисто проглядывались грачиные гнезда. Сами птицы сидели на линии электропередач черной шеренгой. Они наблюдали, как на опушке леса колхозный тракторист чинит чумазый трактор, и дожидались, когда он выедет на вспашку поля, чтобы подобрать за ним червяков. Тракторист был в фуфайке, в больших сапогах, в шапке. Весна теплом не расщедрилась.
И Никольск встретил зябким, скучным, замусоренным видом. По мутной, поднявшейся воде Улузы уходил последний тусклый лед. В одноэтажном пригороде вдоль железнодорожной ветки тянулись кривые погрызанные заборы. На обнаженной после снега земле выступил всякий сор — насвинячили за зиму и пока не убрали… Серое средоточие кирпично-панельных однотипных коробок нового города казалось придуманным людям не на радость, а в наказание.
Сойдя с поезда, держа в одной руке сумку, в другой — драгоценную горшечную орхидею, упечатанную в прозрачный целлофан, Марина обреченно вздохнула: из той жизни нужно было возвращаться в эту.
Вот и родная пятиэтажка: подъезд с грязными разрисованными панелями и разбитыми почтовыми ящиками, дверь квартиры, обитая непачковитым коричневым дерматином.
Дома никого не было. Повезло. Нашлось время немного поосвоиться, вжиться. Время своего приезда Марина домашним не сообщила: дескать, ехать все равно с пересадками, приедет на том поезде, который быстрей подвернется; встречать на вокзале не надо: не барыня, сама доберусь.
Она обошла свою квартиру. Всего-то две комнаты — спальня да детская, да кухонька-шестиметровка. Казалось, Марина не была здесь много лет. Она даже пока не чувствовала себя здесь хозяйкой и притрагивалась к некоторым вещам с гостевой осторожностью; поправила узорчатую вышитую салфетку на столе под вазой, призатворила створку шифоньера, отодвинула от опасного края на подоконнике горшок с бегонией. Цветы оказались политы. Пыль повсюду стерта. На кухне и в комнатах приглядно, прибрано. Значит, ее ждут. Конечно, ждут! Она и сама здорово соскучилась по дому!
Ленка, вернувшись из школы, бросилась к ней на шею.
— Мама-а!
Обнимая дочку, целуя, оглаживая, Марина приметно вглядывалась в нее, искала следы повзросления, как будто впрямь разлучалась с домом на долгие месяцы. Попутно она замечала в дочериной внешности черты Сергея. И русые волосы, и серые глаза, и движение улыбающихся губ — отцовы… Неспроста ее мысли стелились от дочки к мужу: она ждала и побаивалась встречи с Сергеем, точно что-то в ее внешности, облике могло предательски сообщить мужу о ее измене. Не раз она подходила к зеркалу, осматривала себя с придирчивостью. Ничего не заподозрив, успокаивала с хитроватой усмешкой: «Всё такая же. Всё обойдется… Правда, Рома?» Потаенно-беззвучно, нежно произносила она это имя — имя, чужеродное для этих стен, но способное укрепить духом.
Уезжая с юга, она позвонила Роману, чтобы сказать, что не прилетит в Москву. Он сразу всё понял, словно ее волнение, ее дыхание, ее перебивки в приготовленных и, казалось, заранее отточенных фразах объяснили всё лучше, чем сами эти фразы.
— Отец умер. Как только улажу дела, приеду к тебе в Никольск. Обязательно приеду… Не забывай меня. Я тебя люблю.
Он опять произнес этот одурманивающий трехсловный пароль — пароль к счастью. Марина растерялась, стала говорить что-то про деньги: зачем он столько оставил, не надо было… Потом перебила себя:
— Я буду очень-очень тебя ждать. Каждый день буду ждать. Каждый час…
Роман оставил ей тысячу долларов. Таких денег она не только никогда не имела, но и толстощекого американского президента на банкноте разглядела впервые. Деньги поначалу ее тяготили, но после разговора с Романом она примирилась с ними.
С покупкой туфель, которые он собирался ей подарить, она решила повременить. В подарок себе купила на романовы деньги комнатную орхидею. Очень дорогую, красивую, рослую орхидею. Пусть цветок бережет вместе с нею южную сказку.
…Когда отворилась входная дверь и в прихожей раздался голос дочери: «Папка! Мама приехала!», Марина на мгновение обомлела. Панически почувствовала, что начинает краснеть. Поскорее отхлебнула из стакана воды, скинула с себя фартук и вышла из кухни навстречу мужу. Сергей стоял удивленный, но уже с радостной искристостью в прищуренных глазах.
— Ты откуда? Мы тебя завтра ждали. С московским поездом.
Марина подошла к нему и машинально — руки сами поползли на его шею — обняла его, поцеловала в щеку, прижалась.
— Почему раньше-то? — все еще недоумевая, с трогательной хрипотцой спросил Сергей.
— По вас соскучилась — вот и прибыла, — рассмеялась она.
В прихожей возле них вертелась Ленка. «Хорошо, что она здесь», — промелькнуло в мозгу у Марины. Не пришлось целоваться с Сергеем сразу крепко, в губы: при Ленке так целоваться неловко, нельзя. Ей казалось, что ее губы все еще послушны только Роману.
От Сергея пахло табаком, на его щеках чувствовалась деручая щетина. Прижимаясь к мужу, Марина невольно почувствовала их разницу с Романом. В комплекции Романа сохранилось что-то юношеское, хрупкое, но вместе с тем эта юношеская стройность таила темпераментную силу. Сергей был плотнее, медлительнее, мужикастее. Сопоставление Романа и Сергея было бессмысленным и чем-то оскорбительным для них обоих, но Марина невольно выискивала отличия.
— Я там совсем разленилась. Ни стирать, ни стряпать. Жила как царица… Сейчас я вас накормлю, — улыбнулась она Сергею, ушла в кухню.
Ей хотелось приготовить сейчас обыкновенную жареную картошку и жареную треску, любимую Сергеем, как-то особенно, повкуснее, понаряднее, чтобы порадовать его, угодить. Она суетилась у плиты, Сергей и Ленка находились рядом, слушали ее беглые рассказы о море, о санатории, о диковинных деревьях. Но вдруг по радио передали сводку погоды: «В Москве завтра…» — и Марина с замиранием сердца вспомнила о Романе. Он там, в Москве, где-то в другом мире; сейчас у него скорбные заботы: смерть отца. «Рома, милый мой», — мысленно приласкалась она к нему. Но при этом ловчилась пообжаристее, поаппетитнее сделать рыбу к ужину и радовалась, что привезла с юга бутылку десертного вина — к нынешнему столу.
Вечером, перед сном, Марина долго сидела у Ленки на кровати, болтала с дочкой. К мужу в спальню не спешила. Даже выйдя из детской, к Сергею не пошла. Закрылась в ванной. Скоро она окажется в объятиях мужа. Она не то чтобы не хотела этих объятий, но побаивалась их, вспоминала, как нужно себя вести с мужем: вдруг она целуется уже не так, вдруг еще что-то не то, к чему привыкла с Романом. Она сидела на краю ванны, смотрела на воду, льющуюся из крана. Вода монотонно журчала, дробилась о белую эмаль дна, собиралась в лужицу возле стока, завихрялась водоворотом и стекала в крестовину слива, поблескивая на свету. «Да чего это я? Он, может, здесь тоже зря времени не терял. Мужика одного только оставь!» — Она резко встала, приободрилась, с каким-то ожесточением намертво закрутила кран. Но из ванной вышла кротко, до комнаты пробиралась на цыпочках, надеясь на невероятное: вдруг Сергей уже спит. Он, разумеется, не спал, лежал на кровати, положив под голову руки.
Марина улыбнулась ему — получилось открыто, непритворно — и выключила свет, прежде чем снять халат. Теперь комнату тускло освещал уличный фонарь напротив окна, его свет просачивался через тюль, бликами застывал на полировке мебели, на чеканке с портретом Есенина, на стеклянных висюльках люстры. Марине показалась, что и этого скудного света чересчур много. Она не хотела, чтобы Сергей разглядывал ее обнаженное тело, которое недавно целовал Роман. Она задернула гардину на окне, скинула халат и легла к мужу. Прижалась, положила голову на его плечо.
— Ты загорела. Даже в темноте заметно. Видно, там тепло. Здесь весна совсем застопорилась. Лед еще на реке, а уж Первомай на носу… Чего там еще интересного, на море-то?
— Ничего особенного. Всё по распорядку, как в пионерлагере.
— Так уж ничего особенного? — со снисходительной усмешкой, за которой пряталась ревность, переспросил Сергей.
— Минеральные воды, в солярии грелись, по набережной гуляли с соседкой, вечером иногда — в кино.
— Танцев-то разве там нету? — допытывался Сергей.
— Есть. Но я туда не ходила.
— Что ж ты так? Кавалеры не нравились?
— Да какие там кавалеры? Старики одни.
— Уж так и старики? — солоно-лукаво спросил Сергей, приподнимаясь на локте и испытующе заглядывая в лицо Марины. (Благо в комнате лишь блики от прищемленного шторами света уличного фонаря — и не разглядеть на щеках румянца обмана.) — Я смотрю, ты совсем не соскучилась по мне, — в голосе Сергея ревность колыхнулась в сторону обиды.
Марина, как по команде, теснее прижалась с мужу, крепче обняла, ткнулась губами в его плечо.
— Соскучилась. Еще как соскучилась!
Нужно было быть сейчас с Сергеем пылкой, ласковой, стосковавшейся. Ей и хотелось быть с ним ласковой. Она себя не ломала ни в чем. Только иногда, в минуту невольных провалов в недалекое прошлое, в ней угасал пыл и притуплялось удовольствие от какой-то несбыточной мечты — остаться преданной Роману Каретникову.
Утром Марина испытывала странное чувство обиды на себя: слишком безболезненно она вернулась к мужу, примирилась и отдалась ему. Еще в дороге с курорта казалось, что будет невыносимо трудно с Сергеем, особенно в близости. Но вышло обратное. «Может, и двоих можно любить?» — спрашивала себя Марина.
* * *
В следующую ночь, и еще в другую ночь, и опять в последующую — Марина сгорала в объятиях мужа. И была счастлива. Ей казалось — греховно счастлива, дьявольски счастлива. Но может быть, только так и возможно испытать полновесное, высшее наслаждение? Может быть, порочное счастье самое острое?
Даже деньги были. Для семейного бюджета — средства слегка сомнительные, но этих денег по непритязательным провинциальным меркам хватило бы для пропитания на полгода.
Горячую трепетную кровь, напитанную солнцем и еще чем-то, почувствовал в Марине и Сергей.
— Ты оттуда какая-то другая приехала.
— Какая еще другая? Отдохнула всего-навсего. Перемена мест и занятий, — по-простецки старалась она погасить интерес мужа, хотя ознобец страха щекотал нервы возможностью уличения.
— Помолодела будто лет на десять. Я тебя такой давненько не видел.
— Разве плохо?
— Наоборот, — смущенно прищуривался Сергей. — Налюбоваться на тебя не могу. — И он притягивал ее к себе, чтобы поцеловать.
Однажды ночью, в густых сумерках спальни с трогательными, бледно-желтыми бликами уличного фонаря, Сергей признался Марине:
— Я тут о тебе целыми днями думал. Всё ругал себя: зачем отпустил? А с другой стороны, радовался: годы проходят, а все какое-то беспросветье у нас. В отпуск по-человечески съездить не можем. Ты хоть на море поглядишь…
Марина молчала, прижавшись к нему. Не смела спугнуть эту взволнованную искренность мужа. Он на признания был скуп, взаперти держал слова про чувства, лишь редкий раз приоткроет душу. Зато дорогого это и стоит.
— Мне тут тебя не хватало. Я ведь тебя как раньше люблю.
