Закон сохранения любви Шишкин Евгений

Они шли по Тверскому бульвару. Час был ранний, и солнце скользило желтыми лучами по верхам лип, но здесь было уже полно народу, красивого, веселого, с воздушными шарами, с огромными бумажными цветами, с флажками, на которых белели рисованные голуби; даже здешние дикие голуби, сизяки, будто и у них праздник, ходили в это утро чинно, враскачку, не мельтешили под ногами, гордо курлыкали и не боялись прохожих.

С бульвара Ромка и отец поворачивали на улицу Горького. На противоположной стороне стоял Пушкин; Пушкин был, как всегда, задумчив, угрюм. Ромка не любил этот памятник; Пушкин недовольно глядел на Первомай и совсем не разбирался в праздниках! Зато Ромка с волнением ждал встречи с памятником Юрию Долгорукому. Могучий князь в шлеме протягивал сильную руку, указуя верный путь: вот тут-то мы и будем бить врагов! Напротив, через улицу, колыхались стяги на важном доме («Здание Моссовета», — говорил отец), на котором была мемориальная доска, где высечен Ленин. Ромке казалось, что, хоть и рвется Ленин куда-то с доски, и повсюду на плакатах его портреты, всё же он меньше любит праздник Первомай, чем богатырь на коне.

Отовсюду уже доносилась музыка: то медь живого духового оркестра, то веселая песенка из переносного магнитофона, то помпезный марш — через усилительный колокольчик на праздничном грузовике, замаскированном цветной фанерой под необычный веселенький броневичок. А эти слова Ромка знал наизусть и начинал беззвучно подпевать бодрым голосам из рупора.

  • Утро красит нежным цветом
  • Стены древнего кремля,
  • Просыпается с рассветом
  • Вся Советская страна!

Он шел разинув рот, глазел направо-налево, восторженно прыгал взглядом по воздушным шарам, зеленым листочкам на тополиных ветках, которые несли пионерки в белых фартуках, устремлялся в лесок флагов формировавшейся в переулке колонны и, затаив дыхание, следил за полетом гимнаста, который делал сальто-мортале на батуте, установленном в кузове машины, вероятно, разминался перед главными прыжками перед мавзолеем, где на трибуне будут стоять плечистые старые дяденьки со звездочками на груди. С каждой минутой при приближении к Красной площади Ромку начинала сильнее забирать высокая радость от предчувствия грандиозного людского шествия, от всеобщего ликования, которое выливалось под стенами кремлевских башен в громогласное «Ура!». Эта радость от предчувствия грандиозного действа оставалась в его души надольше, чем воспоминания о самом действе. Эта безотчетная воздушная радость похода на первомайскую демонстрацию была выше радости наблюдения самой демонстрации.

С Красной площади они возвращались с отцом уставшие. У Ромки все еще шумело в ушах от чеканного голоса диктора, от громовых маршей оркестра, от всплесков «Ура!», перед глазами все еще сменялись калейдоскопом нарядные люди с флагами и транспарантами. По дороге на дачу Ромка уже крепко-крепко спал на заднем сиденье служебной отцовой машины, положив голову на колени матери.

…Роман с трудом открыл глаза, видения минувших демонстраций, оставшихся от детства, рассеялись. Он дремал в кресле в номере гостиницы. Прошлую ночь, добираясь в поезде до Никольска, Роман почти не спал. Мягких вагонов в составе не было, пришлось ехать в обыкновенном купейном, на верхней полке, где морила духота; к тому же соседи, мужики-строители, едущие с шабашки из Москвы, полночи пили водку, играли в карты, спорили «за жизнь», хохотали и рассказывали анекдоты, и по-дружески зазывали в свою компанию Романа. Но ни духота, ни беспокойные попутчики не были помехой — Роман и не хотел спать. Даже в полной тишине, при пятизвездочном уюте он вряд ли бы надолго отключился, он, как когда-то, будучи маленьким Ромкой, остро и счастливо переживал предчувствие события, предчувствие счастья.

«Мы еще увидимся?» — «Не знаю. Как получится». Эти слова Марины казались неправдоподобными, да и вся встреча с ней выглядела обманной, призрачной, пригрезившейся точно так же, как пригрезилась в дреме давняя майская демонстрация. Он долгие дни и ночи заключения тешился мечтами об этой встрече. Но когда настал час, встречи будто бы и не произошло. Стол, на котором стояли стаканы с недопитым шампанским, смятая постель, призадернутые шторы на окнах — словно всё ему примерещилось. Или сон по-прежнему тешился над ним жестоким розыгрышем. Смириться и поверить, что дальше уже ничего не произойдет и нечего ждать, было невозможно. У Романа начинало давить в висках, от боли гудело в голове. Ему хотелось тут же броситься к телефону, вызванивать Марину, что-то объяснять, упрашивать… Или впрямь — вскрикнуть, чтобы наконец-то проснуться.

Роман почувствовал покалывание в груди. Ему не хватало воздуха. Опираясь на подлокотники, он поднялся с кресла, разбитый от подавленности и недосыпа, подошел к окну, отдернул шторы.

Из номера можно было выйти на узкий, по сути декоративный балкон. Роман с трудом отомкнул дверные запоры и вышел на маленькую площадку, ограниченную цементными перилами с обсыпавшейся штукатуркой и полуразрушенными балясинами, в которых проступила арматура. Балкон выводил в проулок, а не на центральную улицу, и внизу, во дворе гостиницы, были видны мусорные баки, из которых шел горький, пахучий дым, — вероятно, умышленно подожгли мусор, но он не горел, а лишь чадно истлевал. Невдалеке от балкона шла с крыши и до земли ржавая пожарная лестница, рядом с ней второй лестницей шла ее искривленная тень. Солнце стояло еще высоко. Отсюда, с балкона, виднелась часть города: дома из серого кирпича, высокие тополя, длинный глухой забор и трубы над заводскими корпусами. Над всем простиралась сероватая, как водяной пар, дымка — то ли от летнего зноя, то ли от поднимаемой ветром и машинами светлой пыли с разбитых дорог.

Роман вернулся в номер, позвонил портье. Справился: можно ли заказать билет до Москвы на ближайший поезд? Портье женским голосом с ехидненькой подоплекой — «Еще чего захотел!» — сообщила, что такая услуга в гостинице не предусмотрена, что железнодорожные кассы имеются только на железнодорожном вокзале, где билеты продаются только по предъявлении паспорта.

— Такси вам заказать до вокзала?

— Благодарю, не стоит беспокоиться.

Роман положил трубку, рассеянно прикинул, что до вокзала доберется пешком, заодно и посмотрит город. Утром он добирался в гостиницу на такси — езды вышло немного. Таксист, молодой трепливый парень, успел порасспросить про Москву, рассказать про Никольск, про то, что есть старый и новый город, что разделительная черта проходит через реку Улузу, которая сильно обмелела.

— Недавно еще судоходной считалась. На баржах гравий возили.

Пройдя по неширокой, пустынной и сонной улице с двухэтажными деревянными домами, обшитыми почернелой рейкой и покрытыми почернелым тесом, Роман вышел на набережную. За серой лентой реки, которая меж двух песчаных оторочек будто бы не двигалась и окончательно пересыхала, виднелся старый город. Низкие дома с печными трубами, парники в огородах, картофельные участки на задворках — глаз не цеплялся ни за что, убегал вдаль, к лесистому горизонту. Новый город тоже не будоражил видами, взгляд ухватывался в основном за высоко вознесенный крест над церковью из красного кирпича, с синими пластинчатыми куполами. Набережная вела к этому храмовому сооружению, туда и направился Роман.

— Што ж, мил человек, не войдешь в церковку-то? Как раз батюшка к вечерне подошел. Не басурманин, чай. Пожалуйте! — Низенький мужичонка с язвительным, колким, как шило, голосом, отделившись от стайки нищих у церковной калитки, подошел к Роману.

Сперва Роман появившегося перед собой мелкого мужичонку не воспринял, даже оглянулся: нет ли кого поблизости, будто слова относились к постороннему. Но затем мужичонку разглядел. Ежистое от седой щетины лицо, седые брови — тоже торчком, и в черных глазах, окруженных морщинами, — искра забияки. Одет он был в невзрачный темный свитерок, брюки и огромные, явно не по размеру, белые разбитые кроссовки. Руку для милостыни мужичонка не протянул, но и без слов и попрошайных движений претендовал на подачку: неспроста ошивался у церковной ограды среди христорадного люда. Роман достал деньги, передал ему. Мужичонка взял с почтением, поклонился и осенил себя крестом. Заговорил доброжелательным тоном, не лишая себя удовольствия в некоторой запальчивости:

— Ты, мил человек, нездешний будешь. Отколь?

— Как же вы определили, что нездешний?

— Птицу по полету узнаешь. Я на обувной фабрике работал, пока всех не разогнали. Туфли у тебя больно знатные. У нас в таких не выряживаются, только начальство. Дак оно пешим не ходит. Отменная кожа-то, дорогая?

Роман взглянул на свои полуботинки — из тонкой коричневой блестящей кожи с золотистой бляшкой на боку, ответил:

— Не дороже денег.

Мужичонка язвительно расхохотался.

— Из Москвы я, — прибавил Роман.

— Из самой Москвы?

— Из самой.

Мужичонка покачал головой, шершаво спросил:

— Не веруешь, што ль, мил человек, в Господа нашего Иисуса Христа?

Роман пожал плечами, уклончиво промолчал.

— Дак ведь это и понятно, мил человек! — вдруг оживился мужичонка. — Для бедного человека и огонечек на свечке перед иконой Господа нашего Иисуса Христа — большая утеха. Радость да облегченье! А богача разве свечечкой утешить? Ему утеха-то — в золоте купаться, деньги лопатой грести… Вот и начальство разное в церковку-то не ходит. У них забава — власть, людями командовать, над православными измываться. А бедному человеку без Господа нашего Иисуса Христа шагу ступить нельзя. Только бедный человек истинно Господу-то радуется!

Мужичонка еще раз быстро перекрестился и пошел обратно, к церковной калитке, к людям побирушного обличья. Эти люди: старик, выседевший до желтизны и, похоже, пьяный, с трясущейся головой, и две женщины, одна из которых старая, но проворная, с пухлыми суетными руками, а другая — молодая, квелая, с потусторонним взглядом и полуоткрытым ртом, — все, как по команде, стали что-то просительно лепетать, когда Роман поравнялся с ними. Он еще раз залез в свой кошелек, сунул в протянутую пухленькую старушечью руку деньги:

— Это на всех разделите. — И поскорее отвернулся.

— Бог спасет! Бог спасет! — слышал он за спиной торопливый голос.

Во дворе кирпичных хрущевок, среди которых Роман слегка призаблудился, ему повстречалась стая бездомных собак, разномастных, мелкорослых — не выше таксы, и крупных — как овчарки. Они одинаково заискивающе поглядывали на него большими дворняжьими глазами, принюхивались и, как будто улыбнувшись, пробегали дальше. Почти повсюду в домах двери подъездов, расхлестанные и покривившиеся, были раскрыты, видать, по случаю жары; никаких домофонов; в черных зевах подъездов невидимо проступали исцарапанные, исписанные стены, раздолбанные почтовые ящики и пыльные отопительные батареи.

У одного из подъездов Романа Каретникова окликнул мужик:

— Эй, парень, спичек дай!

— Нет у меня спичек.

— Не куришь?

— Нет.

— Здоровье бережешь? Не хрен его беречь! Начинай курить! В твои годы пора наркоту пробовать, а ты еще никотином не наслаждался.

Мужик, веселый и подвыпивший, был в тапках на босу ногу, в спортивном трико с оттянутыми «коленями»; на голом теле — пиджак.

— Вот, купите себе зажигалку. — Роман протянул ему десять рублей.

— Ты чё, охренел? Я чё, у тебя денег просил? Я ж у тебя спичек просил! — Мужик озлился, завозмущался, заскандалил, и Роман поскорее ушел от него. — Деньги мне сует. На хрен мне его деньги! — неслось ему вслед.

Вскоре Роман выбрался на главную никольскую площадь, с колонным домом, вероятно, цитаделью городской администрации, и с памятником Марксу. Основоположник пролетарского учения лобастым монстром с тяжелой окладистой бородой давил на постамент тучным чугунным полутелом. В постаменте, обложенном плитами, не хватало нескольких звеньев, памятник казался брошенным, хотя и стоял посреди площади, окруженный клумбой с желтыми и фиолетовыми анютиными глазками. «Убрали бы они его отсюда к чертовой бабушке! — возмутился Роман. — Ни смысла, ни красоты!»

Повсюду на столбах висели полуоборванные агитационные листовки с фотографиями и призывами каких-то кандидатов, напоминали о прошедших недавно выборах областной власти. Вблизи площади на длинном фанерном щите краснел то ли лозунг, то ли призыв, то ли напоминание: «Судьба России — наша судьба!». «Понятно, что не Гондураса», — на той же уныло-желчной ноте подумал Роман.

К вокзалу ему присоветовали идти коротким путем — по узким улочкам с «деревенскими» домами. Здесь был какой-то сонный вид. Людей почти не встретить. Окна в домах затеняли рябины и акации в палисадниках. Пахло пыльной придорожной травой. И где-то кудахтала курица. Иногда между отемнелых заборных штакетин появлялась собачья морда, начинался лай — не агрессивный, показушеский, для острастки.

У одного из домов, за забором, раздался отчаянный детский крик, плач, и истерический женский голос:

— Будешь еще! Будешь еще!

Забор был не высок — Роман разглядел взъерошенную краснолицую молодую женщину с оскаленными зубами, в халате, и совсем нагого белобрысого мальца, которого она цепко держала за руку и хлестала тряпкой по ягодицам, по спине, по руке, которой он прикрывался. Мальчик и кричал, и ревел, а женщина, по-видимому, его мать, лишь сильнее заводилась истязанием и еще громче взвизгивала: «Будешь еще! Будешь еще!» и лупила тряпкой.

Роман отвернулся; горло ему вдруг перехватили слезы. Ему стало смертельно жаль этого захлебывающегося в слезах мальчишку, эту взвинченную, распоясавшуюся женщину в застиранном халате; ему почему-то стало остро жаль себя, оказавшегося здесь, в этом чужом далеком городе. Но никакая жалость не могла сравниться с парализующим бессилием: «Марина… Почему так? Зачем я тебя здесь оставляю? Зачем?.. Неужели навсегда?»

* * *

Ближайший поезд на Москву уходил поздним вечером. Билеты в купейный вагон уже распродали, даже в плацкартном — высветилось место на верхней боковушке у туалета. Здесь, у окошка кассы, с Романом вышел конфуз, у него не набралось денег — рублей. Кредитной картой воспользоваться оказалось негде: банкоматами Никольск не обзавелся, обменного пункта валюты на вокзале тоже не отыскалось. Частный извозчик на «москвичонке» согласился поменять стодолларовую купюру по грабительскому курсу. Роман не возражал. Меняльщик долго разглядывал купюру на свет, слюнявил палец и тер портрет штатовского президента, трижды спросил: «Не поддельная? Не врешь?» Позднее этот же валютчик и докатил Романа от вокзала до гостиницы.

В коридоре гостиницы стоял милиционер. Дежурная по этажу что-то громко объясняла ему и указывала на раскрытую дверь номера, в котором остановился Роман. Холодок прокатился по спине. «Что ж они, приехали сюда, здесь хотят допрашивать?» — что-то безумное просквозило в голове. Милицейской формы он теперь побаивался. Недели в следственном изоляторе не прошли даром: решетки, засовы, колючая проволока, «Руки за спину!»…

— Вы сняли этот номер? — спросил милицейский капитан.

— Он! Он и есть, товарищ милиционер. Он при мне поселялся, — опережая Романа, оттараторила дежурная, маленькая морщинистая бабенка с копной белесых волос; ей как будто не терпелось спихнуть с себя какую-то вину. — Утром сегодня заехал. Вот! К нему еще барышня приходила.

— Что произошло? — спросил Роман.

— Вас обокрали, гражданин Каретников, — равнодушно сказал капитан. — Забрались по пожарной лестнице, дальше — через балкон. Когда вор уходил, горничная заметила. Задержать по горячим следам не удалось.

— Закрывать балконы-то надо! Зачем оставили открытым? Сами виноваты. Вот! Мы за всеми не уследим! — опять затараторила дежурная.

Роман демонстративно отвернулся от нее, отсек от разговора с милиционером.

— Пойдемте, гражданин Каретников, в номер. Составим протокол: чего пропало, — устало сказал капитан, снимая фуражку и обнажая патлатую голову.

«Что ж он не подстрижется? Жарко в фуражке с такой прической. Неужели заработка на стрижку не хватает?» — подумал Роман, наблюдая за капитаном, который пристроился к столу, сдвинул бутылку шампанского, вазу с цветами, разложил бумаги.

Через минуту он не спеша записывал на листе перечень пропаж, предварительно осведомляясь у Романа:

— Сумка какого цвета была?.. Плейер… Марка «Сони»?.. Как вы назвали: органайзер?.. Сколько денег в барсетке осталось? Семьсот? Семьсот рублей? Долларов? — Капитан удивленно качнул головой, спросил:

— Женщина, которая к вам приходила, кто она?

Роман замер. Ни за что! Ни слова о ней!

— Кто она? — Милиционер помедлил. — Можете не отвечать… — Равнодушно продолжил: — Не помните водителя, который вас вез в гостиницу с поезда? О чем он разговаривал с вами? Вы сказали ему, что вы из Москвы?.. Вас могли обворовать по наводке. Москвичи богаты, и москвичей у нас не любят.

— За что не любят?

— А за что вас любить? — в голосе капитана появился интерес. Он поправил длинную челку, которая скатывалась ему на глаза, откинулся на спинку стула, окрепшим голосом непримиримо повторил: — А за что вас любить?

Роман снова отмалчивался. Капитан опять не требовал от него ответа, тем более далекого от протокола.

— Москва-то как свинья, без роду, без племени, — милицейский голос налился свинцовой тяжестью. — Корыто у нее всегда полное. Если чуть опустеет, так у каких-нибудь кур жратву отберет… Всю Россию обнищили! Наш завод какая-то шпана из Москвы за бесценок купила. Там раньше семь тыщ людей работало, а теперь двести человек держатся. Я воров ловлю. А воров по всей России Москва плодит… В тюрьмах теснотища, в СИЗО не продохнуть, по трое на одни нары. Печи бы тогда, что ль, Москва придумала, чтоб сжигать ненужных-то, как в Освенциме. — Милиционер еще сильнее преобразился; он представлялся бледным, усталым — теперь он ожил, цвет лица здоровый, взгляд уверенный. — В девяносто первом году вся московская шваль с алкашом Борькой плясала. А потом миллионы людей без родины остались.

— Не надо никаких протоколов! — оборвал Роман. — Я не буду писать заявление. Считайте, что у меня ничего не пропало. — И с мольбой в голосе добавил: — Я хочу отдохнуть перед дорогой. Прошу вас, оставьте меня в покое.

Солнце садилось. Роман уже не видел его непосредственно из окна номера — розовый свет заката отблескивал на самых высоких окнах кирпичной девятиэтажки, которая стояла напротив гостиницы.

Этот милиционер, капитан, он чем-то глубоко обижен, оскорблен, думал Роман, поэтому и ненавидит нас. Тут ему припомнился нечаянно подслушанный разговор строителей, с которыми ехал нынешней ночью из Москвы. Прежде он не придал значения этим словам, но теперь они отчетливо вспомнились: «…Выступал там какой-то мудель, — рассказывал один из подвыпивших попутчиков. — Говорит: вот вы понаехали, провинциалы, лимита, всю работу у нас, москвичей, отняли. А я ему, этому муделю, говорю: да вы, суки, не только работу, вы страну у нас отняли!»

Розовый свет на стеклах дома напротив утеснялся, сползал выше и выше. Скоро грузная девятиэтажка из серого кирпича стала мрачной. Таким же мрачным, насупившимся выглядел мужик в сером пиджаке и в газетной пилотке, который продавал у никольского вокзала пучки зеленого лука. Перо луковое уже переросло, на вершках изжелтело, одрябло, и похоже, никто не зарился на этот витаминный товар. Но мужик сидел на ящике перед разложенными на асфальте на газете пучками и угрюмо поглядывал на прохожих, морщил красный лоб. А ведь в таких никольсках, сарапулах, арзамасах живет половина России. Бедная Марина! Она даже за границей ни разу не была. Ничего толком не видела, не знает…

Роман лег на кровать и некоторое время лежал неподвижно, с закрытыми глазами. Он осторожно дышал, как будто боялся что-то спугнуть, и чутко вслушивался, — вслушивался не во внешний мир, а в себя; он пытался поймать, вернуть те ощущения, которые испытывал здесь совсем недавно, когда рядом была Марина; он пробовал уловить оставшийся, застрявший где-то в материи наволочки или простыни запах ее волос, ее косметики, запах ее тела; он хотел восстановить, вернуть себе неиспятнанным чувство любви и надежды, которое испытывал уже много недель; он эти минувшие недели и жил ради этого чувства, спасаясь в нем от предательства брата, от тюремной замкнутости, от всей обыденной беспросветности, в которой находился до Марины. Утратить разом это чувство и обречь себя на пустоту, на подёнщину было невообразимо. Нет! Вопреки всем обстоятельствам он будет любить Марину! Даже ради собственного эгоизма! Где бы она ни была, с кем бы она ни была, он останется с ней, навсегда с ней!

Роман измучил себя мыслями, уснул. В сумбурном многокрасочном сне ему виделась толпа людей на центральной никольской площади у памятника Марксу. Толпа гоготала, улюлюкала и пробовала стащить с постамента с помощью толстого каната чугунного вождя, обвязав ему голову. Руководил свержением христорадник с язвительным голосом. «Што ж, чай, православные! Свихнем! Свихнем супостата!» — выкрикивал он. Толпа налегала на канат, пыжилась сволочь скульптурную глыбину. Но Маркс стоял невредимо. «Взрывом надо брать! — раздался веселый выкрик. Из толпы выделился пьяница в тонком хэбэшном трико с оттянутыми «коленями» и в пиджаке на голое тело. — У меня зажигалочка! Могу фитиль запалить!» — Он чиркал дешевой прозрачной зеленой зажигалкой и всем показывал пламя, которое из нее вырывалось. Тут к толпе подошел патлатый милиционер, капитан, за ним следом шла женщина в застиранном халате с белобрысым голым мальчуганом на руках. Мальчишка смеялся и целовал мать в щеку. «Ты будешь здесь стоять вместо него!» — странно приказал капитан женщине и указал на памятник Марксу, который так и не могли уронить. «Молотом надо! Основанье ему подбить!» — закричали из толпы строители, недавние попутчики Романа. «А ты, мужик, уходи, а то убьем!» — предупредил один из строителей с кувалдой на плече торговца в газетной пилотке. Он сидел на земле у памятника, под постаментом, и продавал пучки лука. Он мешал строителям крушить основание монумента, но уходить не хотел, всем объяснял, что хочет сперва распродать лук. Толпа не хотела ждать, гневно закричала на мужика в газетной пилотке: «Прочь! Пошел прочь!» Строитель занес кувалду и ударил прямо по голове Маркса. Грохот разнесся по всей площади.

Грохот и пробудил Романа. В первые секунды своего пробуждения ему стало очень страшно. Он не мог сразу вспомнить, где он. Кругом густые сумерки, чужая обстановка. Такое же чувство дикого минутного страха иногда накатывало на него в камере изолятора. Он вдруг просыпался среди ночи, тыкался взглядом в потемки и не мог поверить в окружающий его реальный мир. Лишь спустя время он с ужасом вспоминал, где находится, распознавал окошко, одетое в толстую частую решетку, крашенные в сине-зеленый цвет стены камеры с лоснящимися пятнами над койками — постояльцы натерли спинами; распознавал ни с чем не сравнимый запах тюрьмы, созданный долгим мужичьим присутствием в казенных тесных стенах с казенной едой и казенным туалетом, — повсюду, помимо запахов физических, было присутствие духа отчаяния и угрызения, непокорности и лукавства. Сейчас Роману опять почудилось, что он в камере. Но нет. К счастью, нет! Он — в гостинице. Но все же было бы лучше, если б он был в тюрьме. Там с ним была Марина. Здесь ее нет. Неужели всё? Неужели конец? В мутном спросонья сознании происходило что-то непонятное, какая-то неразрешимая задача, в которую уже с головой, казалось, погрузился, но ответа на которую нет и не может быть.

Грохот повторился. Роман вздрогнул. Грохот, оказывается, не прицепился из нелепого сна. Стучали в дверь номера.

Покачиваясь спросонок и жмурясь на свет, который включил в комнате, Роман подошел к двери.

— Кто там?

— Гражданин Каретников, — услышал он быстрый голос белесой дежурной. — Вы сказали, что сегодня уедете. Я пришла узнать…

Роман открыл дверь, без упрека спросил:

— Что ж по телефону не позвонили, в дверь колошматите?

— Телефоны не работают. Что-то на станции погорело.

— Почему здесь так темно? — спросил Роман, замечая коридорную тьму. Лишь настольная лампа на месте дежурной ограниченно высвечивала коридорные стены.

— Экономья электроэнергии. Вот! Постояльцев на этаже всего двое. Один еще из ресторана не пришел.

— Я сейчас соберусь, — сказал Роман.

— Давайте собирайтесь. Я еще подойду. Мне надо у вас номер принять.

— Чего его принимать?

— Ну, как чего принимать? Постельное белье проверить. Вот! Посуду, радио, телевизор. Вот! Пульты от телевизоров то и дело пропадают.

Из гостиницы Роман Каретников вышел с пустыми руками. Сойдя со ступеней, он приподнял воротник пиджака и присутулился. Накрапывал дождь, а зонт достался вору. Повсюду в улицах простирались потемки, фонари почему-то не горели даже в центре. На мостовую падал лишь свет из витрин магазинов и с первых этажей из окон домов. Дождь еще сильнее темнил город, темнота казалась вязкой, обволакивающей. Роман стоял на обочине мостовой и взмахивал рукой, чтобы остановить попутную машину. Удалось поймать старый «газончик», «козла». Пожилой мужик в фуражке-восьмиклинке из черного вельвета, не торгуясь, согласился подвезти.

— Почему света на улицах нет? — поинтересовался Роман.

— Казна в городе пустая. Бюджета на полгода не хватает, стали освещение отключать, — ответил водитель. И, усмехнувшись, прибавил: — Это тебе не при советской власти!

Свет фар на дороге с колдобинами кидался то вверх, то вниз, то вбок. Что-то грубое и чуждое затаилось во всем Никольске. «Не знаю. Как получится… Не знаю. Как получится…» — беззвучно шептал Роман слова Марины по случаю их новой встречи. И с подозрением смотрел на ощетинившийся темнотой город. Ему хотелось поскорее уехать, поскорее выбраться отсюда, так же, как поскорее хочется одинокому позднему прохожему выбраться из темного бандитского проулка на широкую освещенную улицу.

13

Бригада грузчиков, которую сколотил старший лейтенант милиции Шубин, нынешним вечером за подряд не взялась. Товарный вагон, подогнанный к платформе склада, стоял с закрытыми дверями, опечатанный пломбами. Складские ворота также покоились на большом, щекастом навесном замке. Заведующая складом, теть Зоя, ругастая и востроглазая, как надзиратель, лузгала от безделья семечки и вела себя тише воды. В конце концов, чтоб не мозолить глаза мужикам, которые для работы собрались, но приниматься за нее не хотели, подалась в диспетчерскую пить у сослуживиц чай и обсуждать с ними последнюю худую новость.

Худые новости нынче валили валом. Когда-то кража карманником кошелька у пенсионерки, о чем в колонке происшествий сообщала «Никольская правда», вызывала негодующие пересуды. Теперь скупо, торопливо реагировали на убийство на соседней улице. В той же «Никольской правде» — было времечко — сообщалось: «Гражданин такой-то и гражданка такая-то расторгли брак такого-то числа». Это служило некой публичной нравоучительной поркой. Теперь статья о беспризорниках, живущих круглогодично в пещерах на местной свалке, не выливалась никому уроком. Криминальной хроники, трагических известий об авариях и крушениях даже здесь, в заштатном городе, оказалось понапичкано столько, что на всё не хватало ни ума, ни сердца, ни обывательского любознайства.

Но все же этот случай в Никольске, вывернутый и своей неприглядной изнанкой, казался слишком царапист и жгуч, чтобы второпях прошмыгнуть мимо него.

Пятеро мужиков из бригады Шубина сидели возле склада кружком, на изношенных, лысых автомобильных покрышках. Посреди, на картонном коробе, стояла литровая бутылка водки, эмалированная кружка, на пергаментной бумаге разложена килька, ржаной хлеб, раскроенные на четвертины помидоры, горсточка соли — незамысловатая снедь и выпивка для будничной мужиковской гульбы. Однако грузчики сидели смуро, переговаривались редко и коротко, много смолили табаку, к водке особо и не тянулись, даже как-то стыдились пить: не тот случай, чтоб загульванить.

— Чего сидим, гаврики? Почему простой? — выкрикнул Сергей Кондратов, широко шагая по платформе к своей бригаде. К условленному часу сбора он припозднился.

Его встретили без оживления. На прямой вопрос никто не ответил, просто протягивали руки, обыденно здоровались.

— В чем дело-то? — понизив голос, спросил Сергей. На лицах было писано происшествие. Даже Лёва Черных, самый близкий по приятельству среди сидящих, клонил вниз курчавую голову.

— Шубин застрелился. Всё, Серёга, нет больше бригадира! Отработался Костя с гавриками… Вот, поминаем. На, выпей. — Лёва налил в кружку водки, протянул Сергею.

— Почему застрелился? Себя, что ли? Объясните толком-то!

— Выпей сперва, — кивнул на кружку Кладовщик, сидевший рядом с Левой. — Помяни доброго человека. — И сам мелко перекрестился.

Сергей тоже крестно перемахнул себя щепотью и машинально выпил водку. Сперва зажал рукавом рот, потом отломил корочку хлеба — зажевать горечь.

— Из табельного оружия в состоянии аффекта. Ночью, на набережной. На дежурстве был, решил домой отлучиться, но до дому сил не хватило… — Лёва приставил указательный палец к виску — вроде пистолета, издал короткий негромкий звук «пых!».

— Не в висок, не путай! — строго уточнил Кладовщик. — В сердце он застрелился. Туда, где пуще всего болело. Не в висок! В голову, братцы, стреляются, когда ум покою не дает или совесть нечиста. А Костя в сердце пулю пустил, чтоб главную боль остановить.

— Из-за бабы с собой покончил.

— Пропади она пропадом, красавица евонная!

— Он вкалывал, вкалывал: то шубу ей, то колечко. А она, стерва — такую пакость!

— В том и дело! Незакаленным Костя оказался. Молод еще, не знал. Баба может такую подлость устроить, которая мужику и в голову никогда не вступит.

— Я бы тому менту, гаденышу, который ее предал, тоже бы пулю в лоб!

— Ежели бы она просто так сгульнула, повело молодую бабу от мужика — хрен бы с ней! А то ведь она с корыстью. А? Как потаскуха…

— Чё хочешь ряди, а за ради денег люди на любое отчаянье идут.

— Да какое отчаянье! Чего она, с голоду помирала? Чего у них, семеро по лавкам?

Мужики перекидывались фразами, из которых Сергей не уточнил ясного повода к самоубийству Шубина. Он в это самоубийство еще не мог и поверить, мрачно смотрел на поминальный «стол» и видел перед собой жизнелюбивого старлея, которых всех окружающих именовал «гавриками».

— Я с юности диву давался, — говорил Лёва. — Какую книгу ни возьму — всё про деньги. Сколько я их перечитал — и всё одна катавасия! Гоголь, Достоевский, Салтыков-Щедрин… А уж в пьесах Островского! Деньги, наследство, приданое. Без расчета пальчиком никто не пошевелит. Меня это аж коробило по молодости. Вот, думаю, люди дуреманы какие. Теперь накрылась коммунистическая уравниловка, всё опять и всплыло. Деньги стелили человеку судьбу — так и стелют! Вот и для Кости они дорогу выстелили.

— Только не в рай, прости Господи, — печально прибавил Кладовщик. Всем было известно, что православная церковь самоубиенных отвергает и запрещает их отпевать, но вопреки канонам Кладовщик, сидевший в расстегнутом синем халате, так что видать на груди серебристый нательный крестик на тонком шнурке, перекрестился. — В записке прощальной, братцы, написал: «Я так жить не смогу». Как мучился-то! А?

— Вот это обидней всего, — опять негромко загудели мужики. — А ты, Костя, смоги. Назло всем смоги!

— Это правильно. Подлость других, даже самых близких, твоей чести не убавит.

— Самую горькую боль самые близкие и приносят.

— С оружием он был. Может, без пистолета — и обошлось бы.

— Лучше б тогда уж ее порешил.

— Нет, ее он не мог. Он ей как медалью гордился, — сказал Кладовщик. Кладовщик и пересказал Сергею густым приглушенным голосом историю погибели Шубина. — …Вакансия в ихнем отделенье освободилась, должность майорская. А конкурентов-то двое: он да еще один лейтеха. Жена и стала Костю науськивать: давай, рвись, чего мешки-то таскать с мужиками, карьеру делать надо. Сходи к начальству, попросись на должность сам, согни спину. Костя парень-то сговорчивый, да перед начальством лебезить не захотел. Напросишься, прогнешься разок, так после в холуи запишут, не отмажешься. Так оно по жизни-то и выходит. А? Не пошел он проситься. — Кладовщик вздохнул, нахмурил седые пучкастые брови, промолвил: — Она сходила к его начальнику… Она ведь тоже в управленье ихнем работала, вольнонаемной, бумаги какие-то перебирала. Всё вроде шито-крыто вышло. Да не для всех. Косте должность отдали, вчера приказ начальник подписал. А его конкурент расчухал, откуда ветер, вынюхал, как чего. Ну и спьяну позвонил, сукин сын, Косте, поздравил с назначением. Бухнул ему: ты с такой женой до генерала скоро дослужишься… Дерьмо народ! А? Из глотки друг у друга кусок вырвать готовы!.. Костю под утро на скамейке на набережной нашли. Ночью он сам себя. Видно, совсем невмоготу сделалось.

Некоторое время мужики сидели в молчании. Они опять переживали то, о чем рассказал Кладовщик, и вероятно, сопротивлялись смерти Шубина, давали ему запоздалые советы, судили его жену. Они не могли чего-то понять в этой гибели молодого милицейского офицера: здесь отсутствовали месть, расплата, любовь к жизни. По логике чего-то недоставало, но этого и не могло доставать. Тут и не могло идти по здравомыслию и расчету. Все тупые вопросы «Почему?» оставались навсегда безответными.

Завскладом теть Зоя, по-прежнему щелкая неотвязные семечки, снова появилась возле грузчиков. Утирая ладошкой уголки губ, сказала:

— Работать не надумали? Ну и успеется. Простой невелик, не оштрафуют. Мне хоть новую учетную книгу не пачкать. До завтрева!

Мужики прикончили остатки водки в бутылке, пустили наполненную кружку по кругу, «по глотку», и засобирались по домам. Расходились тихо, в молчанке, всё еще протестуя в душе против трагической кончины бригадира.

* * *

Дом Сергея Кондратова находился на одной улице с домом Шубина. Проходя мимо этого дома, Сергей неожиданно свернул во двор. Он не знал номера квартиры, не знал, какие окна в этой пятиэтажке принадлежали шубинской семье, и все же неведомая сила позвала его сюда. Ему захотелось побыть здесь, в родном углу Кости, почтить его. После ходового слова «гаврики» Шубин улыбался, его аккуратные черные усы подчеркивали эту улыбку — вместе с уголками губ слегка подзагибались вверх. Сергей пробовал и поточнее вспомнить его жену, на которую, случалось, заглядывался на улице. Но сейчас он не мог ее представить живо, естественно. Она представала искаженно и смазанно, будто актриса в роли обольстительницы из какого-то пошленького фильма. Вот идет она на подлую случку, размалеванная, бедрами повиливает, — идет, чтобы выкупить собой у начальства место для простофили мужа…

Во дворе, за деревьями, Сергей увидел бежевый старенький «жигуленок». Этой «копейкой» Костя разжился несколько месяцев назад. Машину он свою любил: первая, надсадой и потом заслуженная. Сейчас машина стояла словно сирота — запыленная, с мутными стеклами, с полуспущенными колесами — брошенная без всякого догляда. Возможно, и не было так, но она такой показалась.

Выйдя опять со двора на улицу, Сергей повернул не домой, а пошел в сторону набережной, к Улузе, туда, где сыскал свой удел Костя Шубин.

Никольские улицы уже опустели. Небо померкло, и лишь однобоко горело на западе закатом. Сумерки расстилались под деревьями, густели тени. Густела и тишина. В окнах повспыхивали огни. Редкие рекламные вывески торговых точек затряслись жидкой иллюминацией.

Напротив цветочного магазина, над которым худыми стручками с ядовито-синим неоном горела надпись «Фиалка», Сергей остановился. В витринах повсюду стояли горшки с цветами, композиции из растений и кореньев, экзотические кактусы. В этом магазине, самом большом в Никольске по цветочному профилю, продавали и простенькие гераньки, и заморские фитодиковины. Здесь, в числе их, была выставлена в горшке орхидея, почти такая же, какую Марина привезла с юга.

Сергей вышел на набережную. Закатное солнце, большое, налитое красивой красниной, опускалось в дымчатую пелену над горизонтом, раскидывало по округлым бокам ближних облаков свой рдяный свет. Этот свет уже не нес света. Это был свет сам в себе и будто для себя.

Быстро, почти на глазах, темнело. Сергей не знал, где нашла пуля Костино сердце, невольно поглядывал на скамейки, ища на них пятна крови, невольно всматривался под ноги, ища те же пятна. Он, словно обзабывшись, шел в сторону старого города и всё дальше уходил от своего дома. Он смотрел на мерклую сталистую воду Улузы, на закат, которого оставалось всё меньше и меньше, на дальние туманные заречные дали. Сегодня ему не хотелось возвращаться домой.

14

Поутру Марина приехала к Валентине за ягодами. В этом году богато уродилась смородина, и старшая сестра по-родственному делились урожаем. Ведерко с ягодами было уже приготовлено, повязано сверху белой марлей. Сестры пили чай.

— Раньше жила и всё надеялась: впереди ждет что-то такое светлое, вроде сказки. А теперь выходит, сказка-то уж прошла. Ничего, кажется, больше такого и не будет, — признавалась печальным лирическим тоном Марина и попутно думала: надо бы Валентине про Романа рассказать, открыться, облегчить душу. Но покуда оттягивала исповедь. — Всё мне теперь кажется, будто со мной рядом тень идет. Как предвестница какая-то. Я от нее убегаю, а она догоняет… Мнительной стала. Черную кошку увижу — пугаюсь. На днях соседку с пустым ведром встретила — так домой захотелось убежать, никуда носу не показывать. На работе тоже все из рук валится. За Ленку сердце изболелось. Ругаю себя, зачем ее так надолго в лагерь отправили. Хоть и под присмотром она, накормленная, все равно неспокойно.

— Второго бы тебе, Марин, рожать надо. Считай, уж пора. Всё б и пошло по-другому. У меня вон их — трое. Некогда хандрить. Уличных кошаков да баб с ведрами разглядывать. — Валентина утишила голос, по секрету спросила: — Помирилась ли ты с ним?

— В том-то и беда — нет! Мы с ним почти не разговариваем, в разных комнатах спим. Я ему еду приготовлю и ухожу с кухни. Раньше, бывало, подуемся друг на дружку дня три — самое большее, потом — мир. А теперь уже третья неделя кончается. Такого у нас еще не выходило.

— Вот ведь как! — горячо изумилась Валентина. — Рыбалка-то костью в горле встала!

Марина покивала в согласии головой, но про себя сестре возразила: «Не рыбалка! Совсем не рыбалка. Роман меж нами стоит! Вот и не могу я к берегу-то прибиться…»

Роман Каретников навязчиво и пока неистребимо полонил мысли Марины. После разлучных слов в вестибюле гостиницы о нем не было ни слуху ни духу, но животрепещущая нить к нему не оборвалась. Если бы он уехал «навсегда», отрекся от Марины, возможно, что-то бы в ней переменилось, поугасло. Но он уехал просто в неизвестность и ни от чего не отрекся, стало быть, круг не замкнулся на их последней встрече, и время не спешило с песком забвения… «Хватит травить себе душу!» — отталкивала Марина прочь, в прошлое, от себя Романа. А он опять настырно возвращался, догонял ее. Возвращался, принося страх разоблачения и огласки. И вместе с тем — соблазнительный шанс уехать с ним, ополоуметь от счастья, догнать несбыточную сказку.

— Может, к врачу мне сходить, к психологу? — спрашивала Марина сестру.

— Ты на себя токо лишнего не нагоняй, — предупреждала та. — Отваров для началу попей. Валерьянка, мята, пустырник. Счас я погляжу, у меня разные травы насушены.

Валентина полезла к банкам и коробкам в кухонный шкаф. Марина незаметно для себя снова оказывалась в путах изъезженных мыслей. Что-то всё-таки должно произойти! Где-то когда-то Роман еще должен означиться!

Потом она слушала сестру: как правильно заваривать травы, поскольку пить, как лучше управиться со смородиной, чтоб варенье зимой не засахарилось и чтоб не закисло, — слушала рассеянно и глядела на нее пустым взглядом.

Из старого города она возвращалась со взбалмошной мечтою. Глупо, вздорно, но искусительно. Вот бы приехать и застать Сергея с полюбовницей… Выпроводить не успел! В своем захватывающем сумасбродстве Марина даже представляла совратительницу мужа — кареглазая блондинка, волосы мелкими завитушками, толстогубая, смех грубый, в черных вульгарных чулках сеточкой. «Чушь! Какая чушь в голову лезет!» — осекла она себя и все же окончательно несуразную мечту не отогнала. Хоть бы Сергей действительно женщину нашел. Погулял бы немного. Поквитались бы с ним. Может, и упал бы с ее души камень. Простила бы его и себя не изводила.

На своей улице, на углу одного из домов, Марина увидела милицейские легковушки, автобус с черной полосой, скорбное сборище людей. Хоронили милиционера, покончившего с собой. Про эту смерть уже много посудачили в Никольске. Теперь, влившись в толпу, Марина еще услыхала пересуды стоявших рядом женщин.

— Долго Костя невесту выбирал. Ему говорили — довыбираешься. Вот и привез красивую лешачиху на свою шею.

— С чужой-то стороны брать всегда опасно. Что за птица, не сразу угадаешь. Своя-то на виду.

— Он, говорят, даже белье за нее стирал.

— Она сподличала, но и тот милиционер, который Косте донес, сволочь редкая.

— Его, говорят, из милиции уж выгнали. Люди не захотели с таким работать.

— Сейчас вынесут. Вон с цветами выходят.

Толпа в мрачных одеждах дрогнула, подалась поближе к дому. В распахнутых дверях одного из подъездов показались люди с венками. Затем четверо простоволосых милиционеров вынесли из дома гроб, обитый глухой бордовой тканью, поместили этот гроб с покойным на табуретки посреди двора. Марина, пересилив в себе страх и брезгливость, которую испытывала ко всем усопшим, тоже подалась поближе к гробу. Люди, окружившие покойного, перешептывались, вздыхали; старушка в черном платке трижды осенила себя крестом, раздались чьи-то всхлипы и негромкий детский девичий голос:

— Бабуль, это дядя Костя?

Вскоре из подъезда вышли еще несколько человек. Среди них была женщина в длинном темно-сером платье, в черной капроновой косынке, с опущенным книзу лицом. Она шла пошатываясь и чуть в стороне от других. Подойдя к покойному, она вдруг повалилась на колени и, ухватившись за край гроба, громко завыла. Она мотала головой, прерывала свой истеричный вой плачем, взрёвами, тянула свои бледные руки к желтым безжизненным рукам покойника. Лицо у нее было некрасиво, размыто от слез, с оплывшими, сузившимися глазами, с нечеткими очертаниями губ, с припухлым красным носом. Она голосила и плакала резко, дико, пугая стайку дворовых ребятишек, которые стояли поблизости. Она трогала своим кликушеским, обособленным плачем нервы всем собравшимся.

Марине показалось, что все вокруг насторожились. Какой-то мстительный шепот прокатился по толпе. Казалось, вслед за этой отчаявшейся женщиной в сером платье толпа готова была тоже выйти из берегов спокойствия, забесноваться, закричать от несправедливости и досады.

Женщину в сером никто не утешал, не причитал над ней соболезненных слов. К ней подошел парень в голубой милицейской рубашке без погон, не особо церемонясь, силой поднял ее с колен и оттащил от гроба. Она капризно и неумело отбивалась от него, рвалась опять к гробу, вскрикивала: «Пустите!» и опять падала на колени. Полы ее серого платья были грязны от пыли.

— Кто это? — непроизвольно спросила Марина низенькую женщину, которая стояла впереди, и в тот же миг догадалась обо всем.

— Она и есть, — скоро откликнулась на вопрос низенькая женщина с приплюснутым лицом и узким разрезом глаз. — Супружница его. Вишь, пуще всех орет. Мужа ей, вишь, жалко. А сама и угробила его, сучка!

Последнее слово резануло слух, ударило по какой-то болезненной струне, раздражило; Марина отодвинулась подальше от этой низенькой женщины с покатыми плечами. Взглянув напоследок на зареванную жену покойного в грязном сером платье, со сбитым черным платком, зажавшую ладонью свой рот (парень в милицейской рубашке не подпускал ее больше к гробу), Марина потихоньку выбралась из толпы. Глядя себе под ноги, пошла прочь.

Она не могла найти в себе иных чувств к покойному, только естественные «обидно», «жаль», «он такой молодой…». Но к его жене она испытывала теперь, повидав ее, странную, искупительную, милостивую жалость. Слабая, несчастная женщина. Она счастья, наверняка счастья не только себе, но им хотела. Она любила его и сейчас любит. Она гналась за счастьем, только не знала, как правильно…

«Ах, лучше бы мне здесь не останавливаться! Зачем я остановилась? Не надо было. Не видеть, не слышать… Ничего не знать!» — потупя голову, поругала себя Марина, отдаляясь от скорбного зрелища.

Когда она взглянула вперед, то опешила. Ей навстречу, всего в нескольких метрах от нее, шагал Сергей. Разминуться друг с другом в молчании — это же настоящая пытка. Да ведь и ссора еще не пережита, не вычерпана! Всё же они остановились друг против друга.

— Ягоды везу. Смородину от Валентины, — сказала Марина, неловко переложила ведро из одной руки в другую.

— Я на похороны. Костю Шубина сегодня хоронят.

— Да, я сейчас видела. Гроб во двор вынесли.

— Там тебе какой-то мужик звонил. Я его номер записал.

В Марине что-то оборвалось. Даже в глазах зарябило. Неужели опять Роман? А Сергей будто что-то почувствовал, но пытать не стал — ушел сразу. Господи, это наказанье какое-то! Ну зачем он позвонил? И опять на домашний номер, в выходной день. Чего ему еще надо?

Она пришла домой, суетливо схватила возле телефона клочок бумаги, разглядела записанный номер. Из пяти цифр! Значит, местный! Наверно, прораб с третьего участка. От души немного отлегло. Только и эта радость была с каким-то солоноватым слезным привкусом.

* * *

Марина побаивалась, что вечером с поминок по милиционеру Сергей вернется домой пьяным. Нет, он пришел трезвым, поминальная чарка, видать, его совсем не пробрала. От ужина он отказался, ушел в спальню. Телевизор не включал, никаких звуков из спальни не доносилось. Марина в одиночестве попила на кухне чаю и, уже по обыкновению, подалась в детскую, на кровать Ленки. Но через день Ленка вернется из лагеря. Тогда где спать? На раскладушке? Заново потекли привычным руслом безотрадные мысли. Чтобы уснуть, нужно было измучить себя ими. Но и в сновидения перетекала из осознанных страхов незатухающая тревога.

Ей снилась сейчас причерноморская железнодорожная станция. Будто бы поезд уже стоял под парами, нужно уезжать. Но на перроне Марину заманил своим товаром улыбчивый узкоглазый человек в тюрбане и полосатом халате. Он предлагал купить большую расписную деревянную чашу. Торговец по-восточному, с лукавым почтением, с поклонами, предлагал свой товар, нахваливал чашу, но главное — не саму чашу, а тот напиток, которым она была наполнена. «Випей, милый дэушка, випей. Ай-ай-ай, как вкусний напиток! Цилительный». Марине хочется попробовать волшебного зелья, но она побаивается: что-то тут не так, почему он ей задаром предлагает то, чего стоит больших денег? Тем временем поезд незаметно ушел. И не просто ушел, — укатил с вещами Марины, оставив ее одну на пустом перроне. Нет уже ни торговца, ни чаши. Испарились… Марина кинулась догонять поезд. Бежит по железнодорожному полотну, спотыкается, — бежать неудобно, утомительно: одной ногой на шпалу ступит, а другой ногой на шпалу не попадает, — на крупную гальку, — того и гляди подвернешь ногу. Вдруг Марина видит, что по шпалам бежит уже не она — ее дочь Ленка. Догоняет не поезд, а Сергея, которого едва видно вдали. Вскоре Марина разглядела, что и бежит Ленка не по шпалам, а по мосту над рекой. Мост этот даже мостом назвать нельзя: щелястый, зыбкий мосток в три горбылины, и висит он будто бы на воздухе. Ленка бежит по нему во весь дух, мосток под ней так и прыгает… Марина с ужасом предчувствует, что дочка сорвется, хочет окликнуть ее, остановить. Кричит, кричит изо всех сил, но голоса своего не слышит. Ей становится всё страшнее от предчувствия скорого несчастья. Она сама кидается вслед за дочкой.

Марина вздрогнула, проснулась, открыла глаза. Сердце в груди колотилось учащенно, слышимо; где-то в горле, будто бы в голосовых связках застрял отчаянный оклик из сна. Ничего кошмарного кругом, комната Ленки: письменный стол, книжная полка, немного завядшие астры в вазе на тумбочке, похожие на маленьких ежиков. В окно, сквозь тюлевое сито занавесок, льется отдаленный свет уличного фонаря. Вдруг этот свет потух. Вероятно, опять по всему Никольску отключили уличное освещение. Стало темнее, как-то глуше, и очень-очень одиноко. Марина заплакала.

То ли дверь была неплотно притворена, то ли Сергей был в это время поблизости, на кухне, — как бы то ни было, он услышал плач Марины и пришел в детскую, сел осторожно на краешек кровати.

— Ты чего плачешь? Что с тобой происходит? — тихо спросил он.

Марина вмиг съежилась, придавила в себе слезы.

— Так, ничего, — быстро пробормотала она, сильнее поджимая колени, группируясь в комок. — Просто сон страшный. Ничего со мной. Сейчас отойдет.

— Может, капель тебе успокоительных выпить?

— Я выпью. Я обязательно выпью.

Марине хотелось, чтобы он поскорее ушел, не видел ее слез, не слышал всхлипов — не заронил в себя каких-нибудь подозрений. В то же время ей не хотелось упускать возможность: Сергей подошел сам, первый, — надо бы помириться, все равно придется мириться, ведь и Ленка вот-вот приедет. К тому же в комнате — почти потемки, только слабый свет из прихожей в приоткрытую дверь; в темноте мириться легче. Такое между ними не однажды случалось: семейная ссора, распря, неурядица, — но всему есть предел. Обычно Марина, первая ища мира, уступчиво притрагивалась к плечу Сергею, а уж через мгновение он отзывчиво тянулся к ней — заключит в крепкое всепрощающее объятие, и на душе светло, даже слезы радости навертывались. Но теперь у Марины не было сил, казалось, не было и права примиренчески потянуться к мужу.

— Там, на реке, скверно вышло. Это я во всем виноват. Ты извини, — глухим голосом произнес Сергей. Произнес тяжело и сдавленно, и свою вину как будто не загладил, не снял, а попросту перевалил на плечи Марины.

— Да! да! Я виновата! Я! я! Я!!! — истерично вскричала Марина, вскочив в кровати на колени. Но тут же и повалилась на подушку, опять скорчилась, заплакала еще горше.

Сергей всполошился, забормотал: «Успокойся, успокойся». Через минуту принес из кухни стакан с водой:

— Выпей. Чего ты? Я ж говорю: я виноват.

А Марина еще долго не могла остановить слезы, не могла перебороть жалость к себе, отчаяние и досаду.

— Чего уж ты так-то убиваешься? Чего уж такого случилось? — тихо спрашивал Сергей.

На эти вопросы она не отвечала, отмалчивалась. Разлад они, однако, преодолели. Уснули в полном мире, на своей постели, переступив затянувшееся отчуждение.

15

Болезнь сцапала Ленку, болезнь в считанные часы испалила детский задор и живость. Еще в обед Ленка смеялась, вертелась и дурила за столом, разлила из кружки молоко и получила от Марины нагоняй, вечером — пришла с улицы немая, ватная, с бескровным лицом. В прихожей она пришибленно уселась на банкетку, с мольбой взглянула на мать и просипела:

— Горло у меня болит, глотать не могу.

Марина приложилась своими губами к ее лбу — она всегда так измеряла у дочки температуру, — ошалело отпрянула:

— Так у тебя ж под сорок!

Она подхватила Ленку на руки, отнесла на кровать, переодела, покутала в одеяло, кинулась к телефону вызывать врача. Участковый врач мог прийти только завтра, да и то, по словам регистраторши, в течение дня.

«Я знала, что чего-то будет, знала, — воспаленная суевериями, рылась Марина в аптечке, разыскивала аспирин. — Это мне в наказание. На Ленку перешло. Моё — перешло…» Хотя ничего сверхъестественного и рокового в болезни дочери не было. Местная детвора, набегавшись до распару, часто устремлялась к роднику на береговом склоне Улузы, где, обжигая горло, утоляла жажду ледяной водой. Хворали многие, но в зачет и в проучку не шло.

Опасную температуру сбить не удавалось, ночью Ленке стало совсем невмочь: тело покрылось розовой сыпью, словно напухло от ожогов крапивы, ртуть в градуснике доползала до красной меты «40». Губы Ленки обсохли и потрескались, а глаза с расширенными зрачками двигались медленно и недоуменно. Она ни о чем не говорила, ни о чем не просила и будто ничего не слышала. Тянуть до утра было чревато — Марина вызвала неотложку.

Врач «скорой помощи», моложавая, порывистая женщина с тонким носом с горбинкой и чеканным быстрым голосом, находилась у кровати Ленки не больше минуты, выпалила диагноз:

— Скарлатина. В инфекционную больницу надо везти. Оденьте и несите ребенка в машину.

Марина и рта для вопроса не успела раскрыть, как врачиха повернулась к ней спиной, с цокотом туфель пошла к выходу. Суетливо хватаясь то за одно, то за другое, Марина стала собирать дочку, но действовала невпопад, раздерганно, в итоге Ленку собрал Сергей, взял на руки, понес во двор к «скорой».

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

Григорий Грег – главный герой вампирской саги Ярославы Лазаревой. До своего превращения в вампира Гр...
В Полых Холмах под Йоркширом кипит своя загадочная жизнь. Попавший туда молодой словен Вратко должен...
Эта книга рассказывает о неизвестных героях второй мировой войны. О людях, входивших в военное подра...
Жюли Турнель живет в небольшом французском городке, работает в банке, общается с подругами, по суббо...
В отношениях с женщинами Дон Тиллман – молодой успешный ученый-генетик – ни разу не продвинулся даль...
Подлинная история главных героев популярнейшего французского фильма «Неприкасаемые» (в российском пр...