Зимняя сказка Хелприн Марк
– Честно говоря, ваши слова мне не совсем понятны, – важно кивнул Питер Лейк, – но они делают вам честь как юристу. Мутфаул говорил нам, что работа юриста состоит в том, чтобы загипнотизировать людей замысловатыми речами и прихватить с собой их деньжата.
– Ваш Мутфаул, случаем, не адвокат?
– Механик. И редкостный мастер. Я очень любил его. Он был моим учителем и мог изготовить из металла все, что угодно. Самые странные вещи, самые изящные линии, самые совершенные формы!
– Да-да, я вас понимаю, – закивал барристер.
Питер Лейк отправился в одну из маленьких и чистеньких белых комнаток и проспал там до трех утра. Теперь он чувствовал себя совершенно отдохнувшим и полным сил. Он умылся, сделал несколько глотков холодной как лед воды и вышел на улицу. Бодрый и полный энергии, он шел по пустынным улицам, чувствуя внутри приятное тепло. Когда он пришел в стойло, конь уже не спал – он ждал своего хозяина.
В четыре часа утра Беверли открыла глаза, решив, что в город пришла весна. Звезды были такими красивыми, мирными, ясными и безмятежными, что даже студеный зимний воздух казался ей теплым и ласковым, да и помигивали они совсем но-весеннему.
Беверли улыбнулась, поразившись этому внезапному обращению Вселенной в произведение искусства, поражающее своей синевой, сиянием и удивительным чистым светом, какой бывает лишь перед бурей. Ей не спалось, и потому она сначала села, а в следующее мгновение встала, чувствуя при этом удивительную легкость. Теперь звезды окружали ее со всех сторон. Она стояла, боясь пошелохнуться, ибо воздух по-прежнему был свежим и теплым. Что это с ней? Разве подобное возможно? Она не чувствовала обычного жара, да и дыхание ее было спокойным и ровным. Она сбросила с себя блестящую соболью накидку. И все-таки ей следует быть осторожной. Она пойдет вниз, примет ванну и на всякий случай измерит температуру.
Парк был залит ярким лунным светом. Питер Лейк решил обойти дом вокруг. Все входы были заперты на тяжелые засовы. Впрочем, это его нисколько не смутило – в его сумке лежала портативная ацетиленовая горелка, которая резала стальные прутья, словно сосиски. Он уже хотел было зажечь свою горелку, как тут ему в голову пришла новая мысль. Порывшись в рюкзаке, он достал из него вольтметр. Оказалось, что засовы и решетки находятся под высоким напряжением. Для того чтобы отключить его, ему понадобился бы проводник примерно такого же диаметра. Конечно же, он мог бы сходить на машиностроительный завод «Амстердам», который находился неподалеку, тем более что у него в кармане лежал ключ от заводских ворот, но тут он обратил внимание на то, что стержни имеют разную толщину. Присмотревшись получше, он, к собственному изумлению, обнаружил, что они набраны из разных полос и связаны друг с другом проводами. На то, чтобы разобраться со столь сложной системой сигнализации, у него ушел бы целый день. Сделать же это в темноте да еще в пятнадцатиградусный мороз он, конечно, не мог. Весьма впечатленный увиденным, он обогнул угол дома и, взобравшись на широкий карниз, посмотрел в окно первого этажа.
Запертое окно, находившееся перед ним, наверняка было подключено к системе сигнализации. Однако для того, чтобы перейти с карниза на рояль, стоявший в гостиной, ему достаточно было вырезать в стекле сравнительно небольшую дыру.
Его спасла луна, осветившая карниз и само стекло, по внутренней поверхности которого шло не меньше десяти тысяч тонких, словно волос, канавок. Питер Лейк достал из кармана лупу и увидел, что стекло было армировано металлическими полосками. Как, судя по всему, и остальные окна этого дома. Питер Лейк, конечно же, не знал, что Айзек Пени боялся взломщиков больше всего на свете и потому предпринимал поистине героические шаги для того, чтобы оградить от них свое жилище.
– Подумаешь! – усмехнулся Питер Лейк. – Конечно же, они могут опутать проводами все свои окна и двери. Но они забывают о том, что у дома, помимо прочего, имеются стены и крыша! Я просто-напросто прорежу в крыше дыру!
В тот же момент Беверли открыла дверь, ведшую на железную лесенку, и крыша вновь озарилась светом. За миг до этого Питер Лейк уверенным движением метнул на крышу стальную кошку, с глухим стуком упавшую за коньком крыши. Однако Беверли не услышала этого стука, поскольку он совпал с хлопком двери. Питер Лейк, в рюкзаке которого лежали все нужные инструменты, словно альпинист, стал подниматься по узловатой веревке, моля о том, чтобы крюк не сорвался. Беверли же тем временем стала спускаться по винтовой лестнице. Ее движения были так изящны, будто она сбегала со ступенек тронной залы. Часы пробили четыре раза.
Город еще спал. Кое-где виднелись тонкие, поднимавшиеся высоко вверх столбы дыма и сигнальные огни судов, застрявших среди льдов. И Беверли, и Питеру Лейку было не до них. Она сбежала вниз, сбрасывая на ходу одежды, и остановилась возле края бассейна, терпеливо ожидая того момента, когда он наконец наполнится водой, которая сможет защитить ее от холодных прикосновений воздушных вихрей. Она продолжала самозабвенно кружить в танце, он же сидел на крыше и работал буравом, сопя, словно велосипедист.
– У этой треклятой крыши толщина не меньше метра! – проворчал он, следя за буравом, который уходил все глубже и глубже.
Видимо, бурав попал в балку; Питер Лейк решил просверлить новое отверстие. Через несколько минут рукоять его коловорота уперлась в кровлю, однако просверлить крышу насквозь ему так и не удалось.
– Что за бред! – раздраженно прошипел Питер Лейк, чувствуя себя последним идиотом.
Разумеется, он не знал и не мог знать того, что Айзек Пени (чрезвычайно эксцентричный и ужасно богатый старый китобой) поручил строительство дома лучшим корабельщикам Новой Англии, сказав им при этом, что крыша его дома не должна уступать крепостью корпусу китобойного судна, способному выдержать давление пакового льда. Помимо прочего, Айзек Пени, неведомо почему, боялся метеоритов, что, разумеется, не могло не сказаться на толщине крыши его дома. Брусья, из которых она была сложена, имели такую толщину и так плотно прилегали друг к другу, что Питер Лейк смог бы просверлить в них достаточно широкий лаз разве что к июню. Он перевел дух и решил, что ему не остается ничего иного, как влезть в дом через трубу. Лазать по трубам достаточно неприятно даже в летнюю пору, зимою же – и подавно.
Пока Питер Лейк карабкался по крыше, Беверли готовилась к купанию. Стены плавательного бассейна Айзека Пенна были выложены черным сланцем и бежевым мрамором. Его длина составляла десять, ширина – восемь, а глубина – пять футов. Вода падала в него с полированной каменной полки, шедшей вдоль всего бассейна, и била струями из отверстых ртов золоченых китов, застывших по краям. Все дети Пенна, включая Уиллу, учились плавать именно здесь.
К тому времени, когда бассейн наполнился водой до половины, Питер Лейк неожиданно наткнулся на приоткрытую дверь, за которой он увидел уходящую вниз, освещенную светом электрических ламп винтовую лестницу. Эта дверь вполне могла оказаться хитроумной ловушкой, но Питер Лейк решил, что, скорее всего, ему в очередной раз крупно повезло. Судя по всему, кто-то просто-напросто забыл запереть за собой массивную дверь солярия. Питер Лейк достал пистолет. Беверли подняла руки и посмотрела на свое отражение в зеркале. Питер Лейк стоял на самом верху лестницы, дожидаясь, когда его глаза привыкнут к свету. Наконец он сделал шаг вперед, и в тот же миг Беверли солдатиком прыгнула в водоворот, круживший прямо перед нею. Он стремительно сбежал по лестнице. Она раскинула руки и закружилась вместе с водою. В тот момент, когда он спустился вниз и стал озираться по сторонам, так и не выпуская пистолета из рук, она обхватила руками золотого кита и тихонько запела. Если после купания у нее поднимется температура, она снова станет красной, как роза. Впрочем, сейчас она старалась не думать об этом.
Питер Лейк тем временем осторожно вошел в кабинет Айзека Пенна. Ему еще никогда не доводилось видеть подобной роскоши: тысячи книг в дорогих кожаных переплетах (некоторые из них находились в стеклянных витринах), коллекция тускло поблескивающих старинных навигационных приборов, хронометров и телескопов с латунными кольцами труб, полдюжины картин маслом. Питер Лейк заглянул в одну из витрин и увидел там открытую толстую книгу, возле которой лежала карточка с надписью: «Гутенберговская Библия». Питер Лейк тут же решил, что эта книга не может быть старой и ценной, поскольку напечатана в Гуттенберге, маленьком городке в Нью-Джерси, к югу от Норт-Бергена и к северу от западной оконечности Нью-Йорка. Помимо прочего, она была набрана крайне странным, совершенно нечитаемым шрифтом.
За огромным, словно комната для прислуги, темным столом красного дерева висело полотно, на котором была изображена стоящая на лугу лошадь. Питер Лейк знал, что за подобными полотнами обычно таятся сейфы. Он отвел картину в сторону и изумленно воскликнул:
– Прямо как в банке!
Сейф действительно имел весьма внушительные размеры, ведь он стоял не где-нибудь, а в кабинете Айзека Пенна.
Айзек Пени слыл гением и, как все гении, отличался крайней эксцентричностью. Будучи ревностным поборником науки, он хотел назвать своего последнего ребенка Оксигеном[2], и его домашним с величайшим трудом удалось переубедить его (к счастью для Уиллы). За несколько лет до этого он все-таки умудрился наградить Гарри достаточно неожиданным вторым именем – Бразил. Строительством и устройством дома он занимался лично. Одной из местных достопримечательностей, конечно же, был огромный сейф, который посчастливилось найти Питеру Лейку. Хотя дом мало чем отличался от крепости, Айзек Пенн позаботился о том, чтобы грабителям, заберись они в него, пришлось бы немало попотеть над этим сейфом (цельным куском молибденовой стали, уходившим в стену на пять футов). Питер Лейк вновь вынул свой коловорот.
Примерно через полчаса раздался громкий скрежет. Он отложил коловорот в сторону и вставил в отверстие щуп. Просверлить дверцу сейфа ему так и не удалось. «То ли я закосил отверстие, то ли сверло село», – подумал Питер Лейк. Он достал из сумки штангенциркуль и измерил длину сверла, которая оказалась равной двум дюймам. Он решил, что за дверцей находится лист стали, и, вставив в отверстие керн, с силой ударил по нему молотком. Молоток выскочил у него из рук и, отлетев назад, ударился о стену. «Трехдюймовая дверь? Ее невозможно было бы открыть. Надо подумать…» Сделав несколько замеров и произведя ряд вычислений, он пришел к выводу, что толщина дверцы не может превышать двух дюймов, поскольку этот размер определялся конструкций петли. Тем не менее он решил углубить отверстие и вставил в коловорот сверло длиной три дюйма.
Находившуюся на втором этаже Беверли неожиданно бросило в жар. Похоже, у нее вновь началась лихорадка. Беверли взмокла так, словно температура перевалила за сорок. Наверное, ей нужно было замереть и задержать дыхание в надежде на то, что лихорадка, слепо покружив по дому и не обнаружив своей жертвы, выскочит в окно и растворится в занесенном снегом поле. Впрочем, она не верила подобным вещам, памятуя о словах отца: «Бога молчанием не обманешь». Малодушие не красит человека. Она смахнула с зеркала капельки воды и увидела в отражении свое раскрасневшееся лицо. С лихорадкой нужно бороться, пусть даже ей и не суждено победить. Бог все видит, верно? В любом случае она будет бороться до последнего. Она закуталась в длинное полотенце и, пристегнув его возле плеча серебряной брошкой, направилась вниз, решив немного поиграть на рояле.
К этому времени взмок и Питер Лейк. Патрон его коловорота уперся в дверцу. Он извлек сверло из отверстия, выдул оттуда стружки и вставил в отверстие щуп. Глухо. Он вновь вставил в отверстие керн и изо всех сил ударил по нему молотком. На сей раз отскочивший молоток едва не угодил ему в голову. Питер Лейк принялся разминать занывшую кисть правой руки и, окончательно потеряв самообладание, достал из сумки сверло, длина которого составляла никак не меньше десяти дюймов.
– Все равно я его продырявлю! – злобно прошипел Питер Лейк и, закатав рукава, вновь принялся за работу. Пот стекал по его лицу ручьями, ел глаза и капал на алый ковер.
Беверли проскользнула мимо двери кабинета. Питер Лейк, заметив какое-то движение, резко обернулся, приготовившись к худшему, однако Беверли к этому моменту была уже на кухне. Он вновь принялся за работу, изо всех сил упершись плечом в рукоять коловорота.
Стоило Беверли подойти к тостеру и опустить в него лепешки, как она услышала доносившийся из-за стены скрежет сверла. Решив, что в дом забрались крысы, она стала испуганно озираться. Как они сюда попали? Она внутренне содрогнулась, представив этих тварей, снующих по подземным лабиринтам, разоряющих могилы и пробирающихся между белыми, словно слепые черви, корнями деревьев. Впрочем, уже в следующий миг странные звуки смолкли. Беверли поймала вылетевшие из тостера гренки и совершенно успокоилась.
Питер Лейк просверлил отверстие глубиной десять дюймов. Мышцы его страшно ныли. Ему хотелось пить. За миг до того, как Беверли, решившая немного поиграть на рояле, прошла мимо двери (Беверли обязательно увидела бы его, взгляни она налево), он рухнул на кожаную кушетку и закрыл глаза.
Она поставила на инструмент блюдце с гренками и фарфоровую чашку цвета слоновой кости, в которую был налит горячий чай. Когда она была маленькой, папа ругал ее за это. На рояле действительно осталось несколько светлых кружков, но хуже он от этого звучать не стал. Она открыла крышку, под которой таились желтоватые зубы этого беззлобного черного чудища. Что она будет играть? Пожалуй, «Прощание», одну из самых любимых своих пьес. Она проводит лихорадку. Впрочем, эта пьеса была слишком красивой и могла остановить на скаку лошадь. Вновь вспомнив слова отца, она решила исполнить более динамичную пьесу, аллегро из скрипичного концерта Брамса в переложении для фортепьяно. Она раскрыла папку с нотами на нужной странице. Пар от горячего чая походил на облака, плывущие над горными кряжами нот, встававшими строка за строкой, хребет за хребтом. Смелое и волнующее начало пьесы больше всего походило на крик, исходящий из сокровенных глубин человеческого сердца. Беверли собралась с духом и заиграла. Эхо первых аккордов затерялось в потоке созвучий.
Питер Лейк продолжал валяться на кушетке. Вопреки своему обыкновению он позволил себе расслабиться на рабочем месте, что, помимо прочего, выражалось в том, что он разбросал инструменты по всей комнате. Музыка застала его врасплох. Сердце его замерло, и он взвился в воздух, испытывая те же чувства, которые испытывает пес, проснувшийся оттого, что на него наступили. Впрочем, в тот же миг он пришел в себя (что, несомненно, свидетельствовало о его высоком профессионализме) и превратился из грабителя, взбудораженного концертом, в обычного человека. Оставив свои инструменты и куртку там же, где они и лежали, он пошел на звук.
Его влекла не сама эта прекрасная и немного грустная музыка, но нечто куда более важное. Музыка казалась ему не последовательностью осмысленных звуков, но скорее пением стРУн, унизанных зеленоватыми жемчужинами, что сверкали по ночам над мостами. Они загорались с приходом темноты и всегда представлялись ему символом чего-то по-настоящему родного, но совершенно неведомого остальному миру. Что сталось бы с ним, не будь на свете этих фонарей? Непреложные и прекрасные, они успокаивали Питера Лейка, примиряли его с жизнью. Музыка, которую он слышал сейчас, походила на их сияние, которому не мог помешать никакой туман.
Забыв и думать об оружии, он подошел к двери комнаты и изумленно замер, увидев, что черным, неистовым двигателем, производившим эту волшебную музыку, управляет замотанная в полотенце молодая девушка с мокрыми волосами, заплетенными в косу. Взмокнув от напряжения, она приводила в движение этот неподъемный инструмент. Она пела и говорила с роялем, льстила ему, подбадривала его.
– Да-да, – говорила она, – а теперь так!
Она мурлыкала и пела ноты, жмурилась, качала головой, улыбалась. Руки ее были заняты тяжелой работой, связки и мышцы шеи и плеч находились в постоянном движении. Она готова была разрыдаться, но Питер Лейк не понимал и не мог понять этого. С ним происходила что-то странное: музыка так разбередила ему душу, что он потерял не только контроль над собой, но и способность двигаться. Он стоял как вкопанный до тех пор, пока Беверли не закончила исполнение пьесы и не захлопнула крышку инструмента. Только теперь он обратил внимание на ее странное учащенное дыхание, какое обычно бывает у больных, снедаемых горячим мраком лихорадки.
Еле живая от усталости, она положила руки на инструмент. Питер Лейк не сводил с нее глаз. Как он стыдился в этот момент самого себя! Ведь он хотел ограбить этот дом, он забрался в него без спроса, от него разило потом, и, наконец, он смотрел на Беверли без ее ведома.
Он тут же понял, чего ей стоило перебороть себя, и исполнился невольного уважения к этой слабой и хрупкой девушке. Она являла собой тот идеал, о котором им постоянно твердил Мутфаул. Она смогла превзойти себя, и он стал невольным свидетелем этого чуда. Она поднялась со стула, но тут же вновь рухнула на него в изнеможении, ранимая, одинокая. Как ему хотелось помочь ей! Судя по странному одеянию и по раскрасневшемуся лицу, она только что принимала горячую ванну, усталость же ее больше походила на опьянение. Он мог бы целую вечность любоваться одними ее голыми плечами. Эта девушка потрясла его до глубины души.
Но разве мог бы он приблизиться к ней? Нет-нет, конечно же, об этом не могло идти и речи. Питер Лейк почел за лучшее незаметно покинуть дом и осторожно отступил назад.
Доски пола громко и протяжно заскрипели. Он замер, надеясь на то, что девушка не услышала их скрипа, но было уже поздно. Она подняла глаза и недоуменно уставилась на него, силясь понять, кто мог заявиться к ней в гости в столь ранний час.
Питер Лейк лишился дара речи. Он не имел права находиться в этом доме, он в одно мгновение стал совершенно иным человеком, он не был обучен светским манерам, но он понял, что полюбил эту удивительную девушку.
Он переступил с ноги на ногу, глядя на предательски выдавшую его половицу. Ее скрип походил на писк резиновой детской игрушки. Сгорая от стыда, Питер Лейк растерянно пробормотал:
– Кто б мог подумать, что она заскрипит…
Беверли посмотрела на него с еще большим удивлением:
– Что вы сказали? – спросила она нежным голоском. – Я, признаться, вас не поняла.
– Так, пустяки, ничего особенного, – решительно ответил он.
Она громко рассмеялась. Он ответил ей смущенным смешком. Она прикрыла лицо рукой и, устало вздохнув, усмехнулась вновь, на сей раз куда тише, однако уже в следующий миг уронила голову на руки и беззвучно заплакала. В комнате стало совсем светло. Через какое-то время она взяла себя в руки и, вновь посмотрев ему в глаза, сказала:
– Похоже, я знаю, кто вы такой.
В другой ситуации он почувствовал бы себя оскорбленным, но она, очевидно, совершенно не желала его обидеть. Ему почему-то показалось, что она знает о нем то, чего никогда не знал о себе он сам. Он молча кивнул и неожиданно для себя совершенно успокоился, впервые в жизни почувствовав себя самим собой.
В подвале заработал автоматический паровой котел, заставивший содрогнуться всю громаду дома Пеннов. Они услышали далекий стук форсунки и гудение пламени. Больше всего на свете ему хотелось обнять эту девушку, но об этом не могло быть и речи.
И тут он увидел, что она протягивает к нему свои руки. Он поспешил к ней так, словно ждал этого момента всю свою жизнь.
На болоте
После того как крепкий лед сковал реку, горожане возликовали и насторожились. Народ тут же принялся разбивать на льду цветные палатки и жечь возле них огромные костры. Уже через день на реку, превратившуюся в некое подобие средневековой ярмарки, потянулись горожане, желавшие взглянуть на свой город со стороны. Поскольку паромы оказались скованными льдами, их место поспешили занять проводники и извозчики, из повозок которых, запряженных мулами и лошадьми, составлялись целые караваны. По накатанным ими дорогам порой ехали даже грузовики. Люди стали поговаривать о начале нового ледникового периода. Подобно крысам, они жались к своим печам и отчаянно кутались в одеяла, совершенно забыв о том, что вслед за зимой всегда приходит весна.
Темной ночью Питер Лейк отправился по льду в Вейонн-Марш. Хотя он видел перед собой лишь слепящие вспышки, тонувшие в пульсирующей синеватой мгле, он безошибочно находил дорогу, прислушиваясь к далекому реву облачной стены. Звук этот был чистым, словно гудение газовой горелки или пение многоголосого хора. Ему казалось, что за этой ярящейся преградой таятся глубины былого и светлые дали прекрасного будущего.
Он ориентировался по звуку. Незримым духам, будь это пение их голосами, наверняка было бы приятно сознавать, что он избрал их своими поводырями. Впрочем, он помнил о том, что под ним находится бездонная прорва, и потому постоянно прислушивался и к звукам, доносившимся из-под копыт его коня.
Лошади обычно боятся льда. Если лед не выдержит тяжести коня, его ожидает верная смерть в черных холодных водах, таящихся под снежным покровом. Однако белый конь двигался так уверенно, словно скакал по знакомой дороге. Он то и дело вскидывал голову и с видимым удовольствием вслушивался в пение облачной стены. Питер Лейк едва различал своего белого, сливавшегося со снегом скакуна, который, казалось, припоминал давно забытый путь.
Через несколько часов они были уже на болоте; Питер Лейк узнал его по заметенным снегом дюнам и ломким камышам. Внезапно он почувствовал, что за ним следят. Добраться до болота по льду не составляло ни малейшего труда, и потому его жители, помнившие как налетчиков, так и индейцев, решили заняться самообороной.
В следующее мгновение Питер Лейк увидел направленные на него со всех сторон острые пики, однако стоило ему обратиться к обитателям болота на их тайном языке, как они, узнав его, разом опустили оружие и проводили до деревни.
Питер Лейк решил для начала заняться конем. Пока он устраивал его в стойле между двумя огромными пятнистыми першеронами, казавшимися рядом с ним малыми жеребятами, в конюшню, отодвинув войлочный полог, вошел Хамп-стоун Джон. Когда глаза его привыкли к свету медного фонаря, он было замер от изумления, но тут же просиял, обрадовавшись не столько своему старому другу, сколько его коню.
Конь захрапел. Вне всяких сомнений, он не был знаком с Джоном. Последний обратился к Питеру Лейку по-английски:
– Откуда он у тебя?
– Я его взял… В одном месте…
– И где же ты его взял?
– Он там стоял.
– Где – там?
– В Бэттери. Куцые меня едва не заловили. Я поскользнулся и упал. Поднимаюсь, а он выходит…
– Слева.
– Точно! – кивнул Питер Лейк. – Ты-то откуда знаешь?
– Ты уже дал ему имя?
– Нет.
– Ты не знаешь, как его зовут?
– Конечно же нет. – Немного помолчав, он добавил: – Он здорово скачет. Дохлые Кролики хотели показывать его в цирке. Четыре квартала одним скачком – ты можешь себе это представить?
– В этом нет ничего удивительного.
– Ты думаешь?
– Питер Лейк, честно говоря, я полагал, что ты плохо кончишь, не верил, что ты сможешь остаться там нормальным человеком. – Город вызывал у Хампстоуна Джона отвращение. – Я думал, что ты станешь таким же, как они…
– Именно таким я и стал, – вздохнул Питер Лейк.
– Может быть. Но это еще не конец.
– Как так?
– Ты ведь помнишь, что песен должно быть десять?
– Да.
– В тринадцать лет – первая. Через десять лет – вторая, еще через десять – третья…
– Да. Но я их никогда не пел.
– Я знаю. Мы отправили тебя в город. Первая песня об этом мире. Песня природы – воды, воздуха, огня. Петь ее тебе уже поздно. Двадцатитрехлетние поют о женщинах. Третья песня – песня Атанзора.
– Атанзора?
– Да, – кивнул Хампстоун Джон. – Так зовут твоего коня.
На следующее утро, когда снег прекратился и небо стало совершенно ясным, болотные жители, которым была ведома песня белого коня, собрались возле конюшни. Не говоря Питеру Лейку, о чем поется в этой песне, они изумленно разглядывали животное, нареченное ими Атанзором. Понять причину этого Питер Лейк не мог, поскольку выведать секрет у болотного жителя куда труднее, чем раскрыть раковину моллюска. Приблизившись к коню, он облегченно вздохнул, – всеобщий восторг и наречение новым именем никак на нем не сказались, он оставался таким же белым, и нос его был таким же мягким и теплым.
И все-таки что-то изменилось или стало меняться, внешним проявлением чего и стала эта неожиданная суматоха, которая была вызвана неведомыми ему причинами. Он прекрасно понимал, что все в этом мире взаимосвязано и уравновешено и все – страдание ребенка, которого он видел на той грязной и темной лестнице, любовь, несущая смерть, – имеет свою цену, и она станет ведомой в тот миг, когда незримый полог, нависший над миром, внезапно исчезнет и облачная стена окрасится золотом небес.
Укрывшись шкурами, он лежал в своей хижине и смотрел через открытую дверь на Манхэттен, видневшийся на дальнем берегу замерзшего залива. В этом городе, смутно вырисовывавшемся на горизонте, он прожил уже два десятка лет и теперь прекрасно знал, чем на деле являются его далекие отвесные скалы. Теперь ему были ведомы его масштабы, музыка и потаенные стороны, звук его двигателей и план его улиц. Городские мосты уже не казались ему такими непомерно огромными. Небоскребы вырастали у него на глазах. Их возводили механики, к числу которых принадлежал и он сам. Он провел на улицах этого города двадцать лет, он узнал и полюбил их. И все-таки отсюда этот залитый солнцем город представлялся ему чем-то совершенно неведомым и чудесным. Над его недвижными уступами поднимались сотни облаков дыма и пара. Он был уверен в том, что когда-нибудь этот скованный мрачными узами город внезапно оживет, проснется, придет в движение подобно гигантскому киту, взмывающему из океанских глубин навстречу воздуху и свету.
Нахлынувшие на него воспоминания своей яркостью походили на городские улицы. Из хоровода самых разных форм и цветов, проходивших перед его мысленным взором, время от времени выныривали отдельные фигуры, красивые, словно эмалевые миниатюры.
Семейство латиноамериканских аристократов совершало прогулку по парку в четырех экипажах, запряженных серыми, как ноябрьское небо, лошадками. Они привыкли совсем к другой, свободной и беззаботной, жизни в мире, где было куда больше солнца и тепла. Теперь же, когда они чинно восседали на сиденьях своих лакированных карет, они походили на вельмож. Безмолвные главы семейства – отец и мать – с волосами белыми, словно чистые поля почтовой марки, с глазами, в которых светилась вековая мудрость. Питер Лейк тут же понял, что видит перед собой по-настоящему благородных людей, приехавших сюда из какой-то далекой страны. Когда кортеж подъехал ближе, он увидел, что рядом с возницей сидит человек с навеки застывшей на лице улыбкой идиота, который, судя по всему, доводился этим сидевшим в экипаже господам братом, сыном или внуком (во всяком случае, он был одет так же, как и они). Его волосы походили на пух, а руки свисали безвольно, словно плети. Время от времени его бабушка привставала с места, для того чтобы приободрить его и похлопать по плечу. Тот же, судя по выражению лица, был страшно рад тому, что ему дозволили проехаться рядом с кучером. Этот удар судьбы нисколько не сломил аристократов. Напротив, они смогли обратить постигшее их несчастье в радость. Он оставался одним из них. Они любили его. Экипажи давно исчезли, но перед Питером Лейком по-прежнему стояло лицо идиота, сидевшего в первом экипаже.
Ему то и дело приходилось видеть стоявшие навытяжку небоскребы с открытой всем ветрам Бруклинской переправы. Однажды поздней весной он увидел, как они, подобно дамбе, остановили собой облачное море, надвигавшееся с континента, которое тут же превратило их в отдельные островки. По ночам они чаровали его своими огнями и вторившими ветру песнями. Они переговаривались друг с другом странными голосами и отчаянно тянулись к небесным высям, силясь связать небо и землю; в грозу же меж их громоотводами плясали ослепительные огни.
Впрочем, ни одно из этих воспоминаний, сколь бы прекрасными или яркими они ни были, не могло заставить его забыть о Беверли. Он помнил все, все, кроме цвета ее глаз, которые, конечно же, были большими, красивыми и необычайно живыми. И при всем том она умирала. Он ясно представил себе Беверли – ее голубые (голубые ли?) глаза, ее розовый шарфик.
Питер Лейк попытался отвлечься и стал думать о летней поре, когда Манхэттен изнемогает от жары. Он парил на цветных змеях над улицами, любуясь их серебристыми каньонами, прислушиваясь к бессмысленному тиканью огромных часов со сломанными стрелками, к шуму и скрипу деревьев, взволнованных безмолвием темных, словно задернутые гардинами зеркала, улиц, тысячами картин, что возникали и слева и справа: острова в низвергающемся потоке, жар бледного камня, навеки застывшие торговцы, воркующие голуби, парковые цветники, перекрещивающиеся улицы, испещренные леопардовыми пятнами теней. Но чем стал бы этот город, если бы в нем не жила зеленоглазая (зеленоглазая ли?) Беверли в розовом шарфике?
Он мог скрыться в глубинах города, мог потерять себя в его неистовстве, но рано или поздно ему пришлось бы вернуться к самому себе, тем более что кареглазая (кареглазая ли?) Беверли в своем розовом шарфике взирала на него отовсюду. Молоденькая девушка, воплощение хрупкости, сама естественность и простота, которая была настолько слаба, что даже не могла стоять на ногах, никогда в жизни не держала в руках пистолета, не посещала заведение, в котором подавали печеных устриц, не бывала ни на крышах небоскребов, ни у кромки причалов и не знала ничего из того, что знал он сам, – завладела им на веки вечные.
Город не моргнув глазом в один миг забирает жизнь у сотен своих обитателей. Она тут же растворится среди его каменных громад, навеки исчезнет в бесконечных лабиринтах его хищных улиц, но и тогда ее зеленые, голубые, карие глаза будут взирать на него со всех перекрестков и изо всех окон.
Нет-нет, лучше вовремя остановиться, ибо этот путь ведет в никуда. В скопище домов, которые высятся на той стороне скованного льдами залива, красавиц предостаточно, и толпы очаровательных женщин притягивают взгляд, как тенистый зеленый сквер на перекрестке шумных улиц. Всего несколько умело оброненных незнакомкой слов, и его сердце, будто попав в руки мастера-ювелира, готово лечь жемчужиной в заранее заготовленную для него серебряную оправу. Он никогда не мог устоять перед магией женского голоса, особенно по телефону, как ни раскаивался потом. Одна ревнивая красотка даже стреляла в него, когда он стоял за стойкой бара в ожидании своих устриц. Одна пуля застряла в стойке, другая пробила ракушку моллюска, третья оставила дыру в шинковальной машине. Повернувшись к ней, Питер Лейк спросил:
– На вашем языке это называется любовью?
Впрочем, с появлением Беверли он забыл и думать обо всех женщинах. Теперь им безраздельно владела только она.
Как смог бы он объяснить все это Мутфаулу, незримое присутствие которого он ощущал каждую минуту (ему казалось, что он живет внутри какой-то картины, на которой, помимо прочего, был нарисован портрет Мутфаула). Мутфаул смотрел на храм жизни Питера Лейка из стрельчатого окошка. Он готов был простить своему ученику все, но он хотел услышать от него правду. Правда же заключалась в том, что девушка эта могла умереть в любую минуту.
Ее душа вот-вот покинет этот мир, превратившись в еле уловимый лучик или в тончайшую паутинку. О какой же любви может идти речь? Конечно же, она была очень богатой, но богатые, пусть кому-то это и кажется странным, тоже умирают. На сей счет Питер Лейк не имел ни малейших иллюзий. Смерть уравнивает всех, подлинными же сокровищами земной жизни всегда были и будут движение, отвага, смех и любовь. Купить их невозможно. Напротив, они всегда достаются только даром. Питер Лейк считал себя удачливым человеком, но никогда не был богатым, пусть через его руки проходило немало золота, серебра и ценных бумаг (сбыть которые было не так-то просто). Беверли же наследовала гигантское состояние, одна мысль о котором могла изменить человека до неузнаваемости, словно инъекция стимуляторов прямо в вену; речь шла о десятках, если не о сотнях миллионов долларов.
Как бы он смог доказать незримому Мутфаулу, что он движим любовью, а не расчетом? Она обречена и скоро умрет, а он полюбит другую, ту, как говаривал Мутфаул, что лучше устроилась в жизни. Как ему втолковать, что наконец он обрел свою любимую и желанную. Желанную и любимую нераздельно.
Он взял ее на руки и отнес от рояля в спальню, минуя и гостиную, и отцовский кабинет. Там он положил ее на хлопковые простыни, такие же свежие и прохладные, как шелк, и смотрел изумленно, как медленно она освобождается от полотенца, откидываясь на подушки, будто перед медицинским осмотром. Она тяжело дышала, лихорадочно тяжело, и смотрела прямо перед собой. Потом она заставила себя взглянуть на него и увидела, как он испуган. Она глубоко вздохнула, облизала губы, выдохнула и сказала стоящему у ее кровати незнакомцу:
– Я никогда этим не занималась.
– Чем? – спросил Питер Лейк.
– Любовью.
– Вы с ума сошли. У вас лихорадка, – сказал Питер Лейк.
– Иди к черту! – сказала она.
– Конечно, вы красавица, вы не подумайте. Просто я…
– Что ты?
– Ну, просто я ввалился в дом. Думал спереть чего. – Он покачал головой.
– Если мы не полюбим друг друга, – сказала она, – меня уже никто не полюбит. Мне восемнадцать лет, и меня еще никто не целовал в губы. У меня и знакомых нет. Зато я могу еще прожить целый год. – Она закрыла глаза. – Если верить доктору из Балтимора – полтора года. Врач из Бостона говорил, что я проживу месяцев шесть. С тех пор прошло восемь, и, значит, я уже два месяца как на том свете. Так что, – шепнула она, – ты можешь делать со мной все, что хочешь.
Питер Лейк, ощутив в то же мгновение прилив сил, задумался.
– Что ж, этим я и займусь, – сказал он, присаживаясь на краешек кровати.
Он осторожно обнял ее и принялся покачивать, целуя в лоб, в волосы. Сначала она вся сжалась, словно в предчувствии падения с неимоверной высоты. У нее даже сердце остановилось, до того она растерялась. Он целовал ее виски, щеки, поглаживал по спине, как котенка. Она закрыла глаза и заплакала. Слезы текли из под век, катились по лицу, и от этого ей становилось легче.
Беверли Пенн всю свою короткую жизнь отважно боролась с непреодолимыми препятствиями и даже не подозревала, что в мире найдется человек ей под стать. Питер Лейк прикасался к ней с той нежностью, с какой она привыкла относиться ко всему, что было ей дорого и что она очень скоро могла потерять навсегда. Укачивая ее, он разговаривал с ней, и она слушала и удивлялась. Он говорил о городе, и город в его словах казался живым бледно-розовым существом, по жилам которого текла настоящая кровь.
Он рассказывал ей о приходе весны на Принс-стрит, об узком газоне, на котором в тени деревьев беззвучно распускаются цветы. Он рассказывал о прохожих, о разноцветных вывесках, уличных фонарях, о нескончаемом движении городской жизни.
– На улице все живет, – говорил он. – Дома такие румяные, и они дышат, я сам видел.
Он говорил не один час, удивляясь вместе с ней своему рассказу. Без умолку, без остановки. Она откинулась на подушки, обласканная его взглядом, спокойно улыбаясь. Он говорил о холмах, о садах, так нежно, так уверенно, не говорил, а пел, и задолго до того, как он кончил свой сказ, она поняла, что влюбилась в него бесповоротно.
Ее жар утих, и, когда он замолчал и от наступившей тишины легко зазвенело в ушах, он склонился и коснулся таким желанным поцелуем ее прохладной груди. Прохладной, потому что если она в мельчайших подробностях могла представить сцепления обстоятельств, из-за которых они оказались вместе, то ничего из того, что сейчас с ними произойдет, она вообразить не могла. Тысячу лет ждали они этой встречи и, кто знает, может быть, тысячу лет будут ждать следующей. И, обнявшись, лицом к лицу, рука в руке они поднялись над облачной круговертью.
Мутфаул ведь не поверит, что, когда к ней вернулась лихорадка и речь стала путаться, она попросила Питера Лейка взять ее в жены, а он был на все готов и только боялся, что она передумает. Долго ей не жить, и потом, столько денег! Он заплакал. Она спала и не заметила его слез. Наутро, когда он уходил, она вышла проводить его на крыльцо и стояла совершенно опустошенная, отдав ему все силы, вложив в него за ночь, проведенную на бескрайних белых простынях, всю свою душу, без остатка. Он это чувствовал, но, уходя, думал по привычке о токарных станках, измерительных приборах в медных корпусах с циферблатами под стеклом.
Он полюбил ее вопреки тому, что она была дочерью Айзека Пенна. С такой мыслью ему было легче смириться. Мутфаул мог бы обрадоваться такому повороту дела, и чувство вины постепенно оставило Питера Лейка.
А потом он увидел необычное белое облако, скользящее над городом в золотых закатных лучах. Оно меняло очертания. Вдруг он понял, что это были сотни голубей, кружащихся в непрестанном полете в просвете между темнеющим небом и слепящей зеркальной линией горизонта. Издали они казались песком на ветру, косо летящим снегом, а в какой-то момент голубиную стаю можно было принять за столб дыма, взметнувшийся над городом.
Питер Лейк решил, что городу грозит опасность. Каждому входящему в город сквозь волшебные врата следовало запастись чистыми помыслами, мечтой и отвагой. Отвага им пригодится, потому что город в опасности. Пока же он мог надеяться на чутье строителей, уверенно воплощавших свой план над закованными в лед водами залива.
Он начал думать о ней, силясь вспомнить цвет ее глаз. Он лежал, вспоминая, и тут его буквально подбросило, будто в спину ударили молнии и он вылетел в синее небо и видел только синеву, яркую, слепящую до рези, бесконечную синеву. Синеву, синеву. Ну да, у нее синие глаза.
Озеро Кохирайс
Каждую зиму озеро Кохирайс переходило на осадное положение. Ни одно из хитроумных изрыгающих огонь или дробящих камень военных орудий эпохи Ренессанса не могло устоять перед мощным натиском нью-йоркской зимы, неумолимым, как вращение гребного колеса одного из тех белых пароходов, которые ходили по озеру в давно забытую летнюю пору. Эскадрильи арктических облаков, идущие на бреющем полете с севера, подвергали земли штата ковровым снежным бомбардировкам, и доведенные до цвета слоновой кости поля отбеливались в ледяном известковом растворе с сентября по май. Затерянный посреди этой холодной пустыни городок Кохирайс казался по сравнению с необъятным озером, граничившим, как поговаривали некоторые местные жители, с Китаем, не больше спичечного коробка.
Начиная с середины декабря, когда озеро покрывалось льдом, над ним вырастали снежные горы, изрезанные лабиринтами широких долин, по которым скользили буера. Время от времени какой-нибудь смельчак поднимался в воздух на воздушном шаре, с тем чтобы найти кратчайший путь по этим лабиринтам. Однако не проходило и недели, как ветер до неузнаваемости менял их форму, и тогда командам буеров вновь приходилось плутать, перекрикиваться и выбираться на берег, с тем чтобы получше осмотреться. Впрочем, в январе снег заметал уже все озеро, и тогда единственным средством передвижения становились лошади и сани.
В этом декабре лед был на удивление чистым и гладким, словно зеркало, и буера могли скользить по нему свободно, как рассекающие небесную высь ласточки или зимородки. Они носились по застывшей глади озера подобно стеклорезам. Пенны пересекли озеро со скоростью восемьдесят миль в час, что, конечно же, не могло не впечатлить Уиллу, которая сидела на коленях у Айзека Пенна. Буер был голландским (так сказал Айзек Пени), и этим объяснялась и его скорость, и форма его полозьев. Уилла сочла это объяснение исчерпывающим. Все понятно. Они ехали на голландском буере по голландскому лазурному льду бескрайнего голландского озера, и удивляться тут было нечему.
Телеграфист забирался на борт своего буера совсем с другим чувством. Он имел при себе телеграмму, адресованную Айзеку Пенну, и должен был в темноте перебраться на восточный берег озера, где поблескивал рождественскими огнями дом Пеннов. Сжимая в руках лини, шедшие к парусам, он вглядывался в темную гладь озера, пытаясь отыскать кратчайший путь к цели. Огни долгое время тускло поблескивали где-то на горизонте, однако затем они засветились заметно ярче, и вскоре он уже несся к ним со скоростью, которая, как ему казалось, ничуть не уступала скорости света. Он поспешил спустить паруса и нажать на тормоз, и потому последние полмили его буер полз медленно, словно улитка. Время от времени телеграфист похлопывал себя по груди, желая убедиться в том, что телеграмма по-прежнему находится в кармане его жилетки.
Айзек Пени был известен всем своими приступами уныния и черной меланхолии, сменяющими состояния небесной гармонии с безумными вспышками счастья и радости. Его настроение обычно тут же передавалось всем окружающим. Если Айзек Пенн был не в духе, мир становился серым, как сырые стволы унылых лондонских парков. Если же сердце его исполнялось радости, во всех комнатах начинали звучать тимпаны и тарелки, вы оказывались на средневековой ярмарке или на расцвеченной майским солнцем лужайке где-нибудь на Среднем Западе, видели огромных птиц, парящих в немыслимой выси, и слышали звонкий смех маленькой Уиллы. Этим вечером дом, стоявший на берегу озера Кохирайс, светился, словно свеча в бумажном стаканчике. Был канун рождественского сочельника, и Айзек Пени не забывал об этом ни на минуту. То он танцевал с Уиллой, то боксировал с Гарри, то вместе со слугами и семейством Геймли, жившим неподалеку, водил хороводы в зале, освещенном огнем огромного камина. Столы ломились от жаркого, пирогов, шампанского и рома. В доме было тепло и светло. В этот вечер здесь танцевали даже коты.
Телеграфист постучал в дверь. Слуги, открывшие ему, увидели перед собой человека, удивительно похожего на засыпанный снегом зимний куст. Он вошел в дом и тут же зажмурился, пытаясь защитить глаза от яркого света. В следующую минуту ему вручили чашку с горячим светло-желтым пуншем. Когда с его оттаявших усов в чашку стали падать капельки воды, а громоздкий цирковой орган заиграл «Индюшку в кустах», он тихо, но внятно произнес:
– Телеграмма.
Как его поразила или, вернее будет сказать, как его испугала их реакция! Они радостно закружились в танце и бешено зааплодировали.
– Я не сказал «второе пришествие», – запротестовал работник телеграфа, – я сказал «телеграмма»!
– Дай вам бог здоровья! – дружно закричали все присутствовавшие, оглушив несчастного работника, который, словно бесплотный полуночный дух, в течение целого часа мчался сюда по застывшей водной глади. – Телеграмма! Телеграмма!
«Безумцы, – подумал разносчик телеграмм. – Типичные провинциальные безумцы». Он протянул им телеграмму. Гарри прочел вслух:
– «Не приеду на Рождество. Буду танцевать с Питером Лейком. Я люблю всех вас. Жизнь прекрасна. Поцелуйте от меня Уиллу. Беверли».
Айзек Пени застыл посреди залы, ему было уже не до музыки. Разве Беверли можно танцевать? Может быть, она сошла с ума? И что это еще за Питер Лейк?
Незадолго до Рождества Питер Лейк, обуреваемый недобрыми предчувствиями, отправился вместе с белым конем (он теперь звал его Антазором) к туманному холму в парке, на котором стоял дом Пеннов. Беверли запомнилась ему не мгновениями любви, не игрой на рояле, затронувшей потаенные струны в его душе, а прощальным взглядом. Она стояла на нижней ступеньке крыльца, и жесткий холодный свет, путаясь в золоте ее распущенных волос, становился мягче, теплее. Она смотрела на него неизбывно простым взглядом. Ее глаза ничего не выражали, ничего не отражали. В них не было ни желания, ни надежды, ни планов на будущее. В них не было даже любви. Может быть, она так сильно устала, что не могла ни о чем думать. Но и преград в тот миг между ними не было, и он запомнил ее стоящую на крыльце в волнах холодного света, застывшего брызгами в ее волосах. Такой она и была.
Дом же, в котором она жила, привык к капризам, к остроумию и смеху. Он был прочным, словно корпус корабля, неуязвимым, словно крепость, и привлекательным, как зеленая гирлянда, висевшая на входной двери. Сама эта дверь была выкрашена то ли в бледно-голубой, то ли в сероватый цвет.
– Нет-нет, конечно же, это невозможно, – пробормотал Питер Лейк, обращаясь к зеленой гирлянде. – Слишком уж быстро все произошло… Такие вещи добром не кончаются. Представляю, как она расстроится. Если она и откроет мне двери, то только для того, чтобы сказать, что она обо мне думает…
Дверь отворилась. Его поразило то, что она открывалась наружу, а не внутрь, как все обычные входные двери. Заметив его изумление, Джейга пояснила:
– Господин Пени считает, что двери должны открываться нараспашку, как в сарае. Ему так больше нравится. А вам-то что за дело до нас? – Она смерила его взглядом. – Мы никого не звали.
– Я к Беверли.
Джейга презрительно фыркнула и повторила вновь:
– Что вам здесь нужно? Мы никого не звали.
– Я к Беверли, – спокойно повторил Питер Лейк.
– Какой такой Беверли?
– Беверли Пени.
– Мисс Беверли Пенн? Мисс?!
– Я к мисс Беверли Пенн, – отозвался эхом Питер Лейк. – Мисс.
– Это вы-то? – изумленно уставилась на него Джейга. – Не очень-то вы похожи на джентльмена.
– Я вовсе не джентльмен. Я такой же, как ты.
Изумившись еще больше, Джейга повела его на крышу.
Лежа в своем защищенном от ветра шезлонге, Беверли следила за облаками. Она показалась Питеру Лейку отдохнувшей и набравшейся сил. Она была совершенно спокойна – словно небо, затянутое низкими серыми облаками. Спокойна и прекрасна. Она обладала такой силой и уверенностью, которой никогда не хватало ему самому. Он смотрел на нее, и ему казалось, что все его беды и битвы остались где-то далеко-далеко позади. «Как хорошо нам было бы вдвоем», – подумалось ему.
Джейга, которая была явно недовольна своей госпожой, еще раз выразительно посмотрела на Питера Лейка и отправилась вниз. Питер Лейк сел напротив Беверли, одернув полы своего черного словно смоль плаща, топорщившегося на коленях. Будь на нем шляпа (он никогда не носил шляп), он, конечно же, снял бы ее перед Беверли. Город готовился к Рождеству. Они чувствовали это предпраздничное напряжение, которое, впрочем, было на удивление мирным.
И тут стало происходить что-то совсем уж необычное. Не проронив ни слова, они совершенно непостижимым образом стали высказывать друг другу все, что было у них на душе, делиться своими чувствами, своими надеждами и планами. Их лица и глаза ожили и засверкали подобно свету, играющему в прозрачных волнах, гуляющих над песчаной косой. Питеру Лейку случалось похищать бриллианты – прозрачные, розовые и желтоватые. Прежде чем отправляться к скупщикам, он подолгу рассматривал их, любуясь игрой света на их гранях. Их безмолвие, подобно безмолвию Беверли и Питера Лейка, было красноречивее любых слов.
То, что они чувствовали, не казалось им странным. Им было радостно смотреть друг на друга при дневном свете. Они уже не нуждались в словах, потому что любили друг друга.
– Танцевать? – нарушил молчание Питер Лейк. – Мне нельзя!..
– Но я так хочу! – запротестовала Беверли, не желая слушать возражений Питера Лейка, помогавшего ей спускаться по лестнице. – Я надену мамино бальное платье. Такие наряды снова в моде. Шелковое платье – синее с белым.
– Все это хорошо, – согласился Питер Лейк. – Все это замечательно, но мне…
– Мы поедем в желтое деревянное здание, похожее на обычную гостиницу, внутри которого находится замечательный французский танцевальный зал с мраморными балюстрадами и с папоротниками в кадках. Там всегда играет музыка, и там всегда много людей! Они приходят туда для того, чтобы потанцевать. Я это знаю от папы. И еще он говорил мне, что там всегда немного грустно и потому там всегда хорошо!
– Что грустно, то грустно… – вздохнул Питер Лейк, усаживаясь на обтянутую коричневым бархатом кушетку, стоявшую в библиотеке. – Особенно для меня. Мне нельзя появляться на людях. Перли Соумз там днюет и ночует. – Он сказал Беверли о том, что Перли поклялся зарезать его, отметив, что тот, несмотря на свою неуклюжесть (он то и дело набивал шишки и прищемлял себе дверьми пальцы), обычно исполнял все свои обещания и был способен на любую подлость. – Я бывал там и должен сказать тебе, что там нет ничего особенного. Во всяком случае, умирать из-за этого мне бы не хотелось.
Беверли откинулась на подушки коричневого бархата и прикрыла глаза. Тепло утомляло ее, наполняя тело приятной тягучей истомой. Джейга пыталась заняться делами на кухне, но не могла удержаться и то и дело выглядывала в темный коридор, на другом конце которого находилась залитая светом ламп библиотека.
Беверли думала о танцевальном зале, и он казался ей особенным миром, безмолвной заснеженной русской Пасхой, уместившейся в прозрачном стеклянном яйце, образом маленького рая на матовой подставке, где, стоит туда попасть, могут случиться любые чудеса. Она беспечно считала, что там болезнь уступит место танцу, музыка зальет зал немеркнущим светом и едва лишь она пройдет сквозь завесу времени и красоты и окажется на другой стороне, как лихорадка исчезнет, а любящие друг друга обретут вечную жизнь.
– Если ты будешь танцевать со мной, Перли не сможет причинить тебе никакого вреда, – улыбнулась она.
– Ты думаешь?
– Конечно. Я сама не знаю, почему я чувствую себя такой сильной, но рядом со мной ты можешь ничего не бояться, где бы ты ни находился – в танцевальном зале, в логове Перли или в кромешном мраке могилы.
Она говорила правду. Однако Питер Лейк вновь покачал головой.
– И все-таки лучше не рисковать.
– Я хочу танцевать! – закричала Беверли с такой силой, что Джейга, подскочив от испуга, больно ударилась головой о котел, висевший у нее над головой, и заплясала на месте, пытаясь унять боль. – Сколько раз тебе говорить – со мною ты в полной безопасности! Если кто-то и рискует, так это я! Мне придется ехать в экипаже, пить вино, танцевать в душной людной зале. Перли не посмеет тебя тронуть!
Он верил ей. Когда она теряла силы, она походила на пророчицу, уверенно говорившую о вещах, ведомых ей одной. Беверли вновь улеглась на кушетку. Он слышал только ее дыхание, тиканье часов и странный топот, доносившийся из кухни. Да, если он будет танцевать с Беверли, Перли сойдет с ума от злости. Ну а для него самого этот танец будет последним. Он выпьет море шампанского, и весь этот бомонд, все это высшее и низшее общество, собравшееся на танцы, станет свидетелем его кончины. Впрочем, именно ради таких минут и стоит жить.
– Хорошо, – согласился он. – Я отправлюсь вместе с тобой. Только давай сделаем это в канун Нового года.
– Замечательно, – обрадовалась Беверли. – Значит, мы успеем побывать на озере Кохирайс, куда уехали все мои родные. Мне хотелось бы увидеться с папой и с Уиллой.
Она говорила теперь куда как тише, однако Питер Лейк даже и не пытался с ней спорить.
– Как скажешь, – вздохнул он. – На озеро так на озеро.
– Я так рада, – еле слышно отозвалась Беверли.
К высокой темной трубе парохода из Олбани была привязана маленькая сосенка. Ее ветви согнулись от постоянной борьбы с ветром, однако это не мешало ей играть роль рождественской елки. Питер Лейк и Беверли спустились в темный трюм, где находилось стойло и где стояли сани. В тот же миг над их головами ярко засветились электрические лампы, работавшие от генератора, приводимого в действие только что запущенными судовыми двигателями. Питер и Беверли – он в своем сером плаще, она в своей собольей накидке – вновь видели друг друга. Удостоверившись в том, что Атанзор хорошо устроен, он взял Беверли под руку и повел ее наверх, где должна была находиться их каюта. Беверли прекрасно знала этот путь, поскольку занимала эту каюту уже не раз и не два.
Питер Лейк подошел к поручням и увидел на пристани лотки, торговавшие горячим хлебом, каштанами, чаем и кофе.
– Куплю-ка я нам хлеба и чая или даже не чая, а пива!
– В этом нет необходимости, – отозвалась Беверли.
– Это еше почему? Должны же мы что-то есть.
– На пароходе есть ресторан, и при желании ты можешь вызвать в четыре утра стюарда и заказать у него запеченных омаров, горячий ром, баранью грудинку и все, что тебе заблагорассудится.
– В таком случае я не стану покупать каштаны.
Каюта занимала два уровня. Внизу находились огромный обеденный стол, над которым висела большая масляная лампа на шарнирах (оставленная по просьбе Айзека Пенна), капитанская кровать, двухъярусные койки, письменный стол, канапе и ванная комната. Наверху стояли еще одна койка и несколько кожаных кресел, перед которыми находился смотровой иллюминатор правого борта.
– Вот и наша каюта, – сказала Беверли. – «Брайтон Ив» возит газетную бумагу для «Сан» из Гленн-Фоллз, и потому мы можем забронировать эту каюту в любое мгновение. Платим же мы за нее, как за обычную каюту. Хотя она и тесновата, мне она нравится. Когда мы были маленькими, мы спали здесь вместе с Гарри, потому что коек на всех не хватало.
Корабль отдал швартовы и поплыл по расчищенному ото льда узкому проходу. Несмотря на громкое урчание двигателей, они слышали музыку духовых оркестров и пение церковного хора, доносившееся со стороны Верхнего Вест-Сайда. Когда пароход доплыл до Ривердейла, они поднялись на палубу. Они праздновали Рождество, глядя на занесенные снегом гряды холмов, поблескивающие инеем ветви деревьев и ширь Таппанского залива и слушая рождественскую музыку корабельных двигателей.
В Тэрритауне закатное солнце окрасило колокольни, башни и кирпичные здания, стоявшие на холме, в цвета тропических фруктов – в красный и оранжевый. К тому времени, когда они миновали Оссининг, солнце уже скрылось за горизонтом, а заснеженные поля наполнились синим и фиолетовым цветом. Дома стоявшего на холмах Оссининга светились изнутри. Счастливые и несчастливые семьи уже собрались за праздничными столами. Впрочем, часть мальчишек все еще оставалась на катках и на узких, расчищенных от снега дорожках между дубами и зарослями рогоза. Река в Оссининге была так широка, прекрасна и величава, лед Кротонского залива так крепок, горы так высоки, леса на восточном берегу так красивы, поля и сады, подсвеченные огнями кукольных домиков, так милы, что Питеру Лейку и Беверли совершенно не хотелось уходить с палубы.
Залив Хаверстроу был почти свободен ото льда, однако по нему плавали огромные ледяные глыбы, с которыми время от времени сталкивался обшитый сталью нос «Брайтон Ив». При каждом столкновении раздавался такой грохот, словно с лестницы разом скатывалось десять тысяч колоколов. Этот звук хорошо сочетался с напором ветра, ревом двигателей и звуками парового свистка. Питер Лейк и Беверли, не обращая внимания на пронизывающий ветер, с интересом наблюдали за тем, как корабль крушит льдину за льдиной.
Горы, среди которых текла река, становились все выше и выше. Сейчас их покрывал снег, летом же они утопали в пышной зелени, над которой вздымались бурые скалы с обугленными стволами пораженных молниями дерев, на ветвях которых стаи орлов свивали свои огромные гнезда. До Нью-Йорка отсюда можно было добраться всего за полдня, и потому вид диких пустынных долин казался особенно странным. Севернее Хаверстроу и Верплэнка, где властвовали ледоколы, не было видно ни огонька: все уже либо легли спать, либо собрались возле каминов, погасив свет. Холмы становились все пустыннее, вода все чернее, льдины все тяжелее, что, впрочем, нисколько не смущало капитана «Брайтон Ив».
Они вернулись в каюту и тут же заснули, убаюканные мерной качкой. Им уже начинало казаться, что вся их жизнь прошла среди льдов. Им снилось, что они, подобно ангелам, кружат над землей, широко раскинув руки. Порой в открытый иллюминатор каюты влетал дым, который начинал есть им глаза, но тут же улетучивался невесть куда, и тогда им казалось, что они летят высоко-высоко над океаном или над мрачным громадным хребтом, затерянным в пустынях Центральной Азии.
На заре их разбудили крики, доносившиеся с палубы.
– Какие у нас остались дрова? – крикнул капитан, стоявший за штурвалом.
– Дуб и горная сосна, сэр, – ответил палубный матрос с заледеневшего полубака и, немного подумав, добавил: – Есть и красное дерево.
– Начните с горной сосны. За ней пойдет дуб. Если же не хватит и его, подбросьте в топку этого самого красного дерева. Мы за него заплатим.
«Брайтон Ив» подошел к Конн-Хук, где река становилась настолько узкой, что казалась мощенной мрамором дорогой. Корабль, словно огромная механическая утка, то и дело забирался с разгона на хрупкую кромку ледяного поля и продавливал ее своим весом. Зимняя навигация больше походила на войну.
Судно отступило назад на четверть мили, и матросы принялись загружать в топку новую партию дров. Рев пламени стал заметно громче. Давление поползло вверх. Главный инженер застыл над приборами. Три столбика подкрашенной воды уже поднялись над красной предупредительной отметкой. Инженер затаил дыхание: 1750—1800-1850-1900-1950-1975-2000! Он приказал дать полный ход, надеясь на то, что механизмы справятся и с давлением.
Шестеренки заврашались с бешеной скоростью. Масло тут же утратило свою былую вязкость. Валы задымились, хотя матросы то и дело окатывали их из ведер холодной водой. Лопатки колеса завертелись, разрезая воду подобно циркулярной пиле. «Брайтон Ив» преодолел четверть мили за несколько секунд и, выехав на ледяное поле, к вящему изумлению стоявших на палубе капитана, матросов, Питера Лейка и Беверли, проехал по нему никак не меньше тысячи футов. Обезумевшее гребное колесо продолжало молотить по льду своими лопатками.
– Сейчас взорвемся! – вскричал главный инженер, выдергивая предохранительный клапан.