Блудное художество Трускиновская Далия
– А не угодно ли макарон? – спросил мусью Апре. И даже пообещал дать на пробу без платы, просто так, ради столь почтенного покупателя.
Архаров прежде слыхивал про новомодное лакомство и велел показать. Макароны его смутили – он не мог понять, каким образом получается эта трубочка. Но и француз объяснить не умел – сей товар он получал из Милана. Сказал только, как отваривать и употреблять, посыпав тертым сыром пармезаном. Архаров из любопытства действительно взял фунт на пробу.
Прибыв домой, обер-полицмейстер велел Меркурию Ивановичу одеться понаряднее и присмотреть, чтобы никто из дворни не мельтешил в драных чулках и не слонялся без дела. Сам отправился в кабинет и сел ждать. От скуки велел Саше почитать что-нибудь, и тот выбрал было Лафонтеновы басни, но Архаров был мало склонен к изучению французского языка. Тогда Саша принес «Сказки в стихах Александры Аблесимова» и стал читать оттуда занимательные истории.
Наконец в дверь постучал и заглянул камердинер.
– К вашим милостям мебельщик, – доложил Никодимка.
– Будь ты неладен… Проси.
Купец, одетый для такого случая во французское платье, вошел и поклонился. Архаров велел ему сесть, и тут уж они оба принялись ждать ее сиятельство.
Как выяснилось, княгиня не совсем верно поняла его просьбу. Архаров с мебельщиком уже успели потолковать и о петербуржских новостях, и о местных, и даже порядком наскучить друг другу – а ее сиятельство все не появлялись. Наконец прибежал Никодимка, доложил – по Пречистенке катит княжеский экипаж. Архаров встал и, оставив купца в кабинете, пошел вниз – встречать дорогую гостью.
– Николай Петрович, со всем двором опричь хором! – сказала княгиня, округлым жестом представляя ему свою свиту. Она привезла княжну Анну Михайловну, Вареньку Пухову, компаньонку-француженку мадам Тюрго, русскую компаньонку дворянку Кротову, девчонку для мелких услуг и двух мосек. Француженка имела при себе папку с гравюрами, которые княгиня непременно желала показать обер-полицмейстеру. Но по тому, как она показывала полнейшую свою беззаботность и безмятежную радость от встречи, Архаров видел – не только гравюры, принаряженную Вареньку ей тоже охота показать.
Особняк тут же показался Архарову тесным для этих широких юбок, ярких развевающихся накидок, чепцов и наколок с летящими лентами, мельтешащих вееров, звонких женских голосов. А вот купец, выйдя навстречу, тут же расцвел, как майская роза. Ему явно нравилось беседовать с дамами, слушать их веселые глупости, заставлять себя упрашивать, говорить им те дешевые и пошлые пустячки, от которых они смеются, даже бьют шутника сложенными веером по пальцам, однако беседы не прерывают.
Наконец расположились в гостиной, и туда же Никодимка принес столики для сладостей, а сам был послан варить кофей. Помещение и впрямь имело пока что жалкий вид.
– Что нам потребно для гостиной? – спросила княгиня и сама же ответила: – Гарнитур! Стульев с дюжину, кресел с полдюжины, два больших канапе, экран для камина, ширмы, столов, пожалуй, пять – большой карточный, ломберный, кофейных два, рабочий столик – коли приедут дамы со своим рукоделием…
– Записывай, сударь, – приказал мебельщику Архаров.
– Стулья в гостиную могу предложить а-ля рен, легкие, дамам нравятся, – тут же вступил в беседу купец. – А также есть стулья основательные, для столовой и для господ, что в карты играть изволят, им подолгу сидеть, так что те стулья и поширше… обивка хорошая, тканая купонами, с греческим узором в медальоне, есть с вазами, в вазах букеты – от живых не отличишь.
– Николай Петрович, не все ж тебе бобылем жить, женишься, к женке дамы станут с визитами приезжать – бери стулья а-ля рен, – немедленно подхватила княгиня. – И им подстать креслица а-ля кабриолет… ты что, Анюта?
– Зачем кабриолет, когда у всех бержер? – спросила княжна. – У бержер-кресла подлокотники тоже обтянуты, не только спинка, и это куда приятнее, чем руку на дерево класть…
– Ну и засалится твой бержер, ахнуть не успеешь – засалится! Руки-то у всех в пудре и в помаде, – возразила княгиня. – Это лишь мы с Варенькой ничем не мажемся, а нынче даже щеголи берут притирания, чтобы кожа мягче была.
Архаров прямо наслаждался тем, как ловко княгиня преподносит ему невесту. Однако и мебельную задачу следовало решать.
– Мадам Тюрго, достаньте гравюры, – попросила Анна Михайловна. – Николай Петрович, полюбуйтесь, вот оно, кресло-бержер, а вот табурет. Он может стоять у стены, для девиц, а может быть приставлен вот так – и образуется лонгшез, на коем можно полулежать…
Варенька рассеянно перебирала гравюры. Казалось, она не слышала беседы. Мебельщик, вытягивая шею, глядел на картинки и на княгиню с восторгом.
– Ну, душа моя, неужто в гостиной у Николая Петровича дамы будут спать укладываться? – возразила Елизавета Васильевна. – Это для дамской гостиной хорошо, опять же – чем менее обивки, тем менее страха, что ее засыплют табаком… нет, вот сюда взгляните, сударь… вот что будет у вас стоять вдоль стен! Кресла-маркизы! Спинка невысокая, не выше подлокотников, и никакой вертопрах, никакая вертопрашка эту спинку пудрой с волос не измажет. Теперь волосья день ото дня все выше всчесывают и посыпают жирной пудрой… а маркизы, кстати, довольно широки, чтобы там поместиться и в самой модной юбке, ведь и юбки шьют все шире, как только в дверь проходить? Не так ли?
Вопрос был обращен к купцу.
– Ваше сиятельство, могу предложить маркизы наилучшие, в лавке моей стоят, и к ним подушки пуховые, а также кресла для игрального стола, весьма удобные, новомодные, и черного дерева, и красного дерева, – тут же принялся он расхваливать товар. – На картинке не видно, а мы знаем, которое дерево на что идет. И рисунок поставим самый модный – из лавровых веток плетение, бараньи головы, розеты, пальметы, вьюнок.
– Бараньи головы? – переспросил Архаров.
– Накладочки бронзовые, изволите видеть, какая же новомодная мебель без бронз? – с неподдельным изумлением осведомился купец. – Из Франции рисунки везут, наши мастера льют, не хуже выходит, чем мебеля у французской королевы. А то еще делают с фарфоровыми расписными плакетками, с медальонами, так то более для дамских комнат. Для гостиной и для кабинета господина Архарова нужны бронзы самые изрядные, чтобы одно к одному, на единый лад, – и накладочки, и канделябры, и люстры, и вазы, и часы, и курильницы…
Архаров подумал, что эти бронзы на единый лад влетят ему в немалую копеечку.
– Люстры надобны венецианские, легкие, – тут же решила Елизавета Васильевна, – все пять… а что, Николай Петрович, не хочешь ли обставить и малую гостиную?
– Туда – фонари! – тут же отозвалась княжна. – Как у меня, большие, и оправа из золоченой бронзы, Николай Петрович, модно, и сквозняк свеч не гасит, и воск куда попало с них не летит!
– Да, Анюта права, а для большей тонкости следует купить французские бронзы с матовой позолотой, – решила княгиня. – Что, любезный, сыщется у тебя?
– Для вашего сиятельства есть бронзы от самого господина Гутьера, – блеснул знаниями несколько обиженный купец – дама заподозрила его в том, что он не разбирался в товаре. – Теперь многие продают золоченую бронзу от Гутьера, да только врут, а у меня – подлинный, и бронзы от Томира у меня также имеются.
Архаров отвлекся – он ничего в этих позолотах не понимал, он только знал, что парадные комнаты должны быть достойны его чина.
Его беспокоил иной вопрос.
Государыня в Москве с января. Она внимательно наблюдала за следствием по пугачевскому делу и, несомненно, знала про затеи князя Горелова. О том, что после всех приключений девицу Пухову забрал к себе князь Волконский, она тоже знала. С князем была хороша, звала его и княгиню с княжной к себе на малые приемы, а о девице Пуховой не было сказано ни слова. По крайней мере, так понял Архаров. И теперь, глядя, как Варенька перекладывает листы гравюр, подумал: а что, коли слово было сказано? Что, коли этот визит – по приказу государыни? Ведь и дураку понятно – девицу Пухову, кем бы она ни была, надобно либо запереть в такую обитель, откуда она уж вовеки не выйдет, либо отдать замуж за человека благонадежного и умеющего охранить ее от всевозможных авантюристов. Сам он полагал себя таким человеком, но обхождение государыни с ним этому домыслу противоречило. Впрочем, обхождение могло быть испытанием, государыня ловка…
Когда вспомнился князь Горелов, это имя потянуло за собой другое – Михайла Ховрин.
Неудачная попытка Ваньки Каина выручить из беды старых дружков оказалась для Мишеля спасительной – он не был схвачен с оружием в руке, как князь Горелов, не был пойман идущими по следу полицейскими, как Брокдорф. Однако долго ли он будет отсиживаться в какой-то одному Богу ведомой заволжской деревне? Да и жив ли? Ведь был совсем плох…
И третье имя выплыло в памяти, тем более, что Варенька так держала рука над листами, словно то были не гравюры, а клавиши.
Она чем-то смахивала на Терезу Виллье, самую малость, хотя черты лица Терезы были менее округлы, даже, правду сказать, жестковаты, особенно упрямый, выдающийся вперед узкий подбородок. И даже если им было бы впору одно и то же шнурование, то Вареньке – благодаря ее болезненной хрупкости, а Терезе – потому, что сухое от природы сложение, наследство предков, которые, скорее всего, были бретонскими крестьянами, было необходимым условием стойкости и силы. Опять же, обе темноволосы, но мягкие Варенькины локоны не шли в сравнение с жесткой курчавой гривой Терезы, черной, как вороново крыло.
Архаров глядел на девушку, вполуха слушая рассуждения княгини о мебелях, шпалерах, коврах и бронзах, а сам впервые думал о Терезе спокойно, не гоня воспоминаний. И сам себя оправдывал тем, что всего лишь сравнивает. И сам себе толковал, что в Вареньке он, коли будет угодно Богу, найдет все лучшее, что померещилось ему в Терезе. Коли будет угодно Богу и государыне…
– А есть ли у тебя, сударь, кровати? – спросила княгиня. – Мы Анюту отдаем, приданое собираем, хочу спальню ей обставить так, чтобы все кумушки наши ахнули. Чтобы одна такая спальня на всю Москву была.
– Да ваше сиятельство! Коли угодно! Есть кровати дюшес – рама для балдахина резная, к потолку привинчивается, да изголовье резное. Есть турецкая кровать, есть польская – у той рама для балдахина округлая… Да прикажите! Хоть сами нарисуйте – у меня и столяры, и резчики толковые, поймут. А ткани на балдахины у меня из самой Франции.
– Уж точно ли из Франции?
– С фабрик господина Оберкамфа, ваше сиятельство, – достойно отвечал купец. – Славный французский промышленник, у него ткут и муслины, и перкали на дамские платья, и ткани для занавесей, на балдахины, стены обивать. А коли угодно, могу поставить немецкие ткани из Гамбурга, мы их часто выписываем. Коли позволите, я вам, ваше сиятельство, на дом образцы с сидельцем пришлю.
– Изволь, пришли.
Тут явился Никодимка с кофеем – а варил он этот напиток так, что аромат шел по всем трем этажам особняка. Девицы тут же оказали честь лакомствам, и Архаров подумал было, что более ему никаких трат не присоветуют. Однако ошибся.
– Посуда! – воскликнула княжна. – Главное-то и забыли!
– Да, сударь, твое серебро в переплавку давно пора, – согласилась Елизавета Васильевна. – Новое будешь покупать – возьми мое за образец. Когда государыня для господина Орлова сервиз во Франции заказала, мы все смотреть ходили и Анюта даже зарисовала немало. Так там – сплошь лавровые гирлянды, никакой вычурности, многие даже полагали, будто сервиз чересчур прост. А я взяла да и заказала себе почти такой же. Славно твой человек кофей варит, я пришлю нашего кофешенка к нему поучиться. Не откажи, Николай Петрович!
– С радостью, ваше сиятельство, – сказал Архаров, глядя, как Варенька точными движениями выбирает с блюда полюбившиеся ей драже.
Они почти не говорили друг с другом, но он заметил – девушка приглядывается к дому.
Княгиня поднялась с канапе, всем видом показывая, что пора собираться домой.
– Маман, еще картины! – вспомнила княжна. – Что за гостиные без картин? Да и в кабинет…
– И точно. Николай Петрович, – сказала княгиня, увлекая его с собой к окну весьма решительно – взяв под локоть. – Насчет картин-то…
Тут она понизила голос, чтобы не услышали девицы.
– Поезжай к отставному сенатору Захарову, он продает… метрессу, вишь, содержать не на что… а картины изрядные, я видала.
Княгиня стала перечислять художников, чьи имена Архарову ровно ничего не говорили. Он слушал, не перебивая, и словно примерял в это время на себя обстоятельство: вот он возвращается домой после трудного дня, и молодая очаровательная женщина, имеющая полное право распоряжаться его кошельком, радостно рассказывает про картины, про серебро, про нарядные ткани, про театральные премьеры, про драгоценности, про цветы, он же, ведомый ею, стряхивает с себя свои заботы и входит в ее уютный мирок, где все красиво и изящно, где нет иного закона, кроме закона красоты…
Это ему самому показалось странным – но почему бы и нет? Не могут же помешать службе эти самые кресла-бержер и кресла-маркизы? Да и долго ли жить в холостяцком раю, устроенном Меркурием Ивановичем в меру его понимания, то бишь – без излишеств?
– Я, ваше сиятельство, ровно ничего не смыслю в живописи, – пробормотал Архаров.
– Николай Петрович, вы прямо заволжский помещик, изящных искусств не признаете. Когда к родне такой гостенек приезжает, мы уж в ту неделю слона смотреть не ходим! – воскликнула бойкая Анна Михайловна. Обе компаньонки и Варенька рассмеялись.
– Да, я таков, – невозмутимо отвечал обер-полицмейстер.
Он наконец встретил Варенькин взгляд.
Такими взглядами Архаров не был избалован. Он знал, как глядят матушки готовых под венец дочек, знал, как глядят сами дочки, знал пустые глаза дешевых петербуржских девок, предлагающих себя под крылышком у своден… Дунькиных глаз почему-то вспоминать сейчас не пожелал… Знал светски любезный взгляд дам высокого полета, вроде княгини Волконской, которая, видимо, переняла его у государыни вместе с деликатной полуулыбкой…
Но никогда еще красивая женщина не смотрела ему в глаза с такой искренней симпатией. Он уловил бы тончайший оттенок фальши, но оттенка не было – Варенька, простая и пылкая душа, действительно рада была показать обер-полицмейстеру свою благосклонность.
Архаров поступил единственно возможным для него образом – даже не улыбнулся в ответ. Только дважды едва заметно кивнул – не столько Вареньке, сколько самому себе он предназначал сие выражение глубокого удовлетворения.
Дамы уехали. Архаров, проводив их до экипажа вместе с домоправителем, пошел обратно в гостиную, где остался ждать его купец.
– Меркурий Иванович, возьми Потапа, поезжай по модным лавкам, наберите там серебряной посуды, чтобы не стыдно было на стол взгромоздить, – распорядился Архаров, поднимаясь по лестнице. – Сообразите вместе, сколько чего надобно. Да только не слишком усердствуйте, я не господин Потемкин, полтысячи человек за стол сажать не собираюсь. Сперва же отправляйтесь к его сиятельству, ее сиятельство обещали снабдить модными картинками и показать свою посуду.
Купец, увидев в дверях обер-полицмейстера, живо встал со стула и поклонился на русский лад – в пояс.
– Должник ваш, батюшка, – сказал он. – Теперь-то мне подфортунило, сами их сиятельства… да еще государыня, пошли ей Бог здоровья… видел бы покойник-батька, куда сынок залетел…
– А ты вот скинь четверть цены – и не будешь должником, – отвечал Архаров.
– А поторгуемся! – немедленно нашелся купец. – Без торговли никак нельзя. И еще, ваша милость, присоветовать хочу…
– Что?
– Коли к вам гости будут приезжать, да и дамы тоже…
– Ну?
– Так дама – она ведь как устроена? – загадочно спросил купец. – Так же точно, как простая баба. И ест, и пьет… и, стало быть… извергает…
Архаров задумался.
У него самого на сей предмет имелось в гардеробной за ширмами кресло с дыркой, а что делалось дальше с ночной вазой – это не хозяйская печаль. Для дворни были нужники на свежем воздухе, хорошие нужники, просторные и чистые.
Однако купец прав – дам водить в свою спальню к креслу как-то нелепо.
– И что же? – спросил обер-полицмейстер.
– У меня мастера на примете есть, артелью трудятся. Сам дома конурку сделал велел, семейство не нарадуется, печка у меня там, супруга курильницу поставила. Ваша милость, ей-Богу, приезжайте! Стол велю накрыть – таких разносолов вам у их сиятельства князя Волконского не подадут!
– Почем ты знаешь?
– А вижу. Их сиятельство – дама светская, кофей с сахаром пьет, пряниками заедает. А моя Фетинья Марковна с утра как заберется на поварню, сама во все входит, все наизусть помнит – как печь, как томить. Впору записывать за ней – начнет рассказывать, как красные блины заводить, право слово, заслушаешься и слюнки потекут. Приезжайте обедать, ваша милость, а она расстарается! Вот прямо на Пасху!
– Приеду, – подумав, сказал Архаров. Хорошую простую еду он уважал. А к французской кухне питал недоверие после того прискорбного случая, как еще в Санкт-Петербурге объелся вкусной, но неимоверно жирной гусиной печенки.
Опять же, на Пасху не только можно, но и полагается баловать свой желудок.
Стоило подумать о французской печенке – тут же снизу явился Никодимка, доложил о приходе Клавароша.
– Посади его в людской, вели, чтобы ужин там для нас накрыли, – распорядился Архаров. – Сейчас и я спущусь.
Сделано это было не только потому, что Архаров любил ужинать попросту, но в обществе, пусть даже с дворней, а и для купца – пусть видит, что обер-полицмейстер живет без затей, постной кашей из общего котла не брезгует. Опять же, в купеческих домах общий стол для хозяев и прислуги – обычное дело, тем более, что служит в доме зачастую небогатая родня, мужчины – в надежде, что возьмут в дело, девицы и вдовы – рассчитывая, что выдадут замуж. Устраивать брачные союзы между подопечными было любимым развлечением богатых купчих.
Купец, повторив свое приглашение, откланялся, а Архаров пошел ужинать, хотя после марципанов, которые он, не удержавшись, грыз вместе с девицами под кофей, не очень-то хотелось.
Француз сидел за столом и, глядя на полную миску горячих грибных ушек, тосковал – правила приличия не позволяли приступить к трапезе без хозяина дома.
– Ну, докладывай, – распорядился Архаров, садась напротив и подвигая к себе точно такую же миску.
– Я, ваша милость, видел подозрительных особ.
– Сотню? Или две?
– Сотнями их числить начнем ближе к лету… ближе к празднику.
Перед Клаварошем была поставлена занятная задача. Вслед за государыней в Москву из Санкт-Петербурга притащилось немало семейств вместе с детьми, от новорожденных до недорослей, по коим армейские полки плачут. Стало быть, каждая приличная семья имела среди домочадцев и гувернера, и гувернантку, да еще везла с собой учителей – танцевального, рисовального, музыкального, особенно если имела девиц на выданье. Клаварош лучше, чем кто-либо, знал, из кого вербуются сии наставники юношества: сам он стал гувернером, не сумев заработать в России на жизнь ремеслом кучера, а многие прежде, чем им были вверены дворянские отпрыски, служили в лакеях. Но это бы еще полбеды – может же честный лакей, набравшись ума, начать успешно обучать грамматике. Худо было другое – в России большинство этих педагогов оказалось, спасаясь от французского правосудия. Как, кстати, и сам Клаварош.
Уже с января он начал тратить казенные деньки на выпивку с земляками. Представляясь им кучером, ищущим работу, он довольно скоро выпытывал у каждого, откуда и по какой причине его занесло в Россию. А поскольку он умел говорить с мошенниками на их языке, то и узнавал немало любопытного. Все свои сведения он приносил в канцелярию, где их под его диктовку записывали по-русски. Потом листки складывали в особую папку, и Архаров уже как-то, пораженный ее толщиной, пообещал отправить сии сокровища прямиком в Париж к де Сартену – пусть приезжает и забирает своих мазуриков согласно описи.
– Ну так что же за особы? – собрав в ложку побольше ушек, спросил Архаров и уже раскрыл рот пошире, но ушки шлепнулись мимо миски на стол, когда он услышал имя:
– Де Берни.
Архаров отпихнул Никодимку, кинувшегося прибирать барское свинячество.
– Ты видел его?
– Да, ваша милость, видел. Господин де Берни – пожилой человек почтенной внешности, обучает французскому языку, математике и рисованию детей отставного гвардейского полковника Шитова. Взят с хорошими рекомендациями.
– Ни хрена себе совпадение…
– Ваша милость, я узнавал – взят осенью семьдесят третьего года. Где был до того – известно лишь с его слов.
– Прелестно… вот подарок…
Такие подарки падают с небес крайне редко – во всяком случае, Архаров не мог надеяться, что шулер-француз, исхитрившийся сбежать, когда архаровцы взяли притон в Кожевниках, вдруг заявится в Москву в виде домашнего учителя, да еще открыто, не скрываясь!
Обер-полицмейстер задумался. Клаварош неторопливо отправлял в рот грибные ушки. Он вместе со всей Москвой соблюдал православный пост, хотя и без особой радости.
– Вот что, Клаварош… ты его пока не трогай…
Собственно, Архаров имел в виду, что надобно первым делом изучить все бумаги домашнего учителя, но проделать сие как можно более деликатно. Следовало кого-то подослать к отставному полковнику Шитову, придумав предлог для изъятия бумаг – но такой, чтобы не спугнуть господина де Берни. И даже убедившись в том, что именно его упустили той бурной ночью, не хватать и тащить в нижний подвал к Шварцу, а еще несколько времени понаблюдать. Ибо де Берни мог заявиться в Москву с сообщниками, и днем, к примеру, учить дитя четырем действиям арифметическим, ночью же проделывать карточные кундштюки и обчищать простаков.
– Велите поставить наружное наблюдение, ваша милость.
– Завтра же. Ешь, мусью, заработал…
Клаварош понес ко рту ложку с грибными ушками, умственно считая дни до завершения Великого поста. Ему уже не на шутку хотелось ну хоть жареной курицы. Архарову, кстати, тоже, но в его доме пост соблюдали из двух соображений: во-первых, чиновник столь высокого ранга был обязан показывать свою приверженность вере, во-вторых, ради дворни, которой строгий порядок необходим, иначе начнутся разброд и шатание.
А оставалось и впрямь совсем немного…
Но еще до Пасхи, когда мебельщик уже привез и стулья а-ля рен, и кресла для игрального стола, выяснилось, что государыня действительно недолюбливает московского обер-полицмейстера. Явилось сие в день ее рождения. Архаров был по долгу службы в Кремлевском дворце, где решено было справлять торжество и устроить большой прием, и глядел издали, как Екатерина Алексеевна в нарядном платье, спереди весьма похожем на простонародный сарафан, хотя и из богатой ткани, принимала поздравителей и сама в честь праздника делала близким людям подарки.
Неподалеку от нее стоят Григорий Второй – соблюдая приличное расстояние.
Этот человек, явившись в качестве фаворита, вызвал некоторое смятение при дворе – недоумевали, неужто не нашлось никого приятнее сей ужасной образины? В тридцать пять лет господин Потемкин утратил стройность, обрел грузность, лицо его огрубело, красоты себе придать он и не пытался – волосы пудрил редко, на выбитый глаз повязку надевал не каждый день. Да и от дурной привычки не отстал – вон государыня принимает поздравления от знатных особ, а он знай грызет ногти, да как еще – исступленно, яростно, до крови.
Рядом с Потемкиным Архаров увидел человека, которого с легкой руки господина Фонвизина, секретаря графа Панина, втихомолку звали шпынем. Не шутом либо гаером, как полагается звать такого рода господ, увеселяющиъ публику, а на старый русский лад – шпынем. Обер-шталмейстер Лев Нарышкин уже более двадцати лет был любимцем государыни и умел ее развлечь при любой хандре. Способов к тому он имел несколько.
Прежде всего, государыня любила, когда Нарышкин принимался толковать о политике. На третьей либо четвертой минуте, слыша, как перекроена Европа на новый лад, она обыкновенно начинала смеяться. Затем – любимец изрядно передразнивал приближенных. И, наконец, он просто нес ахинею, мало заботясь, в какие дебри занесет его красноречие.
Господин Потемкин и сам любил пошутить, и сам был горазд передразнить, к тому же, Нарышкин не стремился играть при дворе иной роли, кроме арлекинской, и потому новый фаворит был к нему благосклонен.
Фонвизин, кстати сказать, тоже присутствовал и внимательно наблюдал за происходящим. Этого полного, как если бы он дородством подражал своему покровителю Панину, даже рыхлого, круглолицего человека шутом звать не осмеливались – склонность же его к подражанию признавали за талант. Особливо после того, как он шесть лет назад в Петергофе мастерски прочитал перед государыней и ее приближенными свою новорожденную комедию «Бригадир». Тем, кстати, в очередной раз обидев драматурга и анненского кавалера Александра Петровича Сумарокова – Панин назвал «Бригадира», первой комедией о русских нравах, как если бы не было сумароковских. После сего бенефиса, кстати, Фонвизин и попал в секретари к графу Панину.
Архарову этот человек не больно понравился – склонность к язвительности вызвала в обер-полицмейстере весьма настороженное отношение. Кроме того, он недавно наблюдал, как Фонвизин щегольски передразнивает Сумарокова. Если бы что-то похожее учудил Демка в стенах Рязанского подворья – Архаров расхохотался бы и дал гривенник на пропой. Но фонвизинский Сумароков, обидчивее и сварливее подлинного, был чересчур смешон – а Архаров ощущал обычно границу, за которую шутник переходить не должен.
Нельзя сказать, что праздник ему нравился – прежде всего, он тут присутствовал по долгу службы, а затем – он не имел привычки к большому свету. Красивые молодые женщины со взбитыми волосами, с красноречивыми веерами, почти не обращали на него внимания, а сам он тоже не умел войти в кружок петиметров, собравшийся вокруг языкастой щеголихи, чтобы сказать нечто глупо-беззаботное, однако приправленное любовной страстью. Общество же людей почтенных манило его – да только он слишком любил расставлять людей по ступенькам. Тщательно соотнеся свой возраст и чин с возрастом и чином петербуржских придворных, он решил, что будет в их компании самым младшим и незначительным. Потому и остался в одиночестве, поглядывая направо и налево, примечая мелочи и пытаясь делать из них выводы.
Ему очень бы хотелось высмотреть генерал-поручика Суворова. Княгиня Волконская рассказала, что Варюта брюхата, а Александр Васильевич страстно желает поспеть в Москву к родинам. Но хрупкой подвижной фигурки Суворова Архаров не приметил.
Обер-полицмейстер был сильно озадачен – в зале не оказалось и половины гостей, которым следовало бы явиться. Зато и французский посланник Дюран де Дистроф, и английский посланник Гуннинг присутствовали, каждый с небольшой свитой, и наверняка готовились отписать своим повелителям про сей конфуз.
Как им помешать – Архаров не знал. Он понимал – опять бунташная Москва являет свое дурацкое неудовольствие. А ведь государыня очень хотела Москве нравиться.
Это ее желание и вышло Архарову боком.
Он был позван пред светлые очи и услышал приказание – выйдя сейчас на крыльцо, объявить народу, коего сколько-то там, на улице собралось, чтобы таращиться в окна и угадывать силуэты, новый указ про соль.
Архаров получил бумагу с указом и, готовясь ужаснуться, заглянул в нее. Но на сей раз государыня изволила выразиться весьма кратко.
Просматривая строчки, чтобы при громогласном чтении не вышло какой запинки, он ощутил щекой даже не дыхание, а некую мимолетность справа и сверху. Скосив глаза, он обнаружил, что вместе с ним читает указ вдруг оказавшийся рядом его сиятельство Григорий Второй – новый фаворит. И на лице у фаворита – явное неудовольствие.
Тут Архаров вспомнил, о чем говорили третьего дня у Волконских.
Князь Михайла Никитич вспомнил к месту Эзопову басню о лягушках, просивших царя. Смысл ее был таков. Лягушки, позавидовав прочим тварям, попросили у Юпитера себе царя: у все-де есть владыка, и нам также надобен. Юпитер, недолго думая, скинул с небес в болото чурбан. Довольно скоро лягушки догадались, что вреда от чурбана нет, да и пользы тоже нет, взмолились сызнова. Недовольный Юпитер послал им на болото аиста…
Сказано сие было, без упоминания имен, к тому, что был раньше при государыне Григорий Орлов, ни в какие дела не мешался и тем даже Екатерину Алексеевну огорчал – ей очень хотелось доказать свету, что красавец избран не только за мужские стати. Затем промелькнул ничем не примечательный Васильчиков. Ныне имеем иного Григория – и тот норовит научить князя Вяземского, как писать указы о соляной торговле. Князь-то имеет в таких делах навык, а господин Потемкин только вызывает у государыни сильное беспокойство, и она, в его отсутствие, даже обмолвилась, что от затей любезного друга более будет ненависти и хлопот, нежели истинного добра. Хотя, может статься, именно он додумался, что удешевление соли послужит успокоению народа после недавнего бунта маркиза Пугачева.
Волконский рассказал, что проект указа велено составить обоим, Вяземскому и Потемкину, и государыня обещалась либо подписать тот, который выйдет лучше, либо, сведя оба вместе, сочинить третий своим, как она изволила выразиться, лаконическим и нервозным штилем, в котором обыкновенно более дела, чем слов.
Судя по всему, это было творчество именно государыни.
Архаров, поклонясь, торопливо пошел на крыльцо. Возможно, чего-то этакого народ ждал – увидев его, толпа притихла, и он, прочистив горло, произнес весьма внятно:
– Объявляется всенародно!
Затем он обвел взглядом народ, давая время последним болтунам и пьянюшкам замолчать и уставиться на оратора.
– В именном ее императорского величества указе, данном Сенату сего апреля 21 дня, за собственноручным ее величества подписанием, написано, – неторопливо и зычно сообщил публике Архаров. – По долговременной и трудной войне, воспользуясь восстановлением мира и тишины, за благо рассудили ее императорское величество, для народной выгоды и облегчения, сбавить с продажи соли с каждого пуда по пять копеек! И сей всемилостивейший указ сенат имеет обнародовать повсюду; о чем чрез сие и публикуется!
Криков восторга, которые должна вызвать такая новость, почему-то не последовало.
То есть, народ зашумел, но весьма умеренно.
Архаров даже несколько растерялся – не должно так быть, чтобы указ о понижении цены на соль приняли без проявления радости. Он просмотрел строчки – да, именно то, что было, он прочитал, вот и пять копеек…
Вдруг до него дошло – не иначе, как толпа вспомнила иной указ, тринадцатилетней давности! Тогда, сразу после шелковой революции, государыня опустила цену соли, как самой нужной и необходимой к пропитанию человеческому вещи, не на пять, а на десять копеек с пуда.
А дальше случилось самое скверное. Московские мещане, перекрестившись вразнобой, стали молча расходиться.
Бывшие в толпе архаровцы, поняв наконец, что дело неладно, закричали «ура!», но спасти положение они уже не могли.
Архаров скосил глаза на ряд окон – за одним непременно стояла императрица и ожидала народных восторгов. Нетрудно было представить ее положение – при посланниках, при знатных гостях до такой степени опростоволоситься…
Обер-полицмейстер вернулся в залу. Тут бы ему и остаться в толпе – кто бы стал вспоминать о том окаянном указе? Но Архаров, не имея опыта придворной жизни, вообразил, что бумагу следует вернуть.
Он подошел к государыне, наклоняясь несколько вперед – ему казалось, что так наиболее удачно изображается почтительность. Но Екатерина Алексеевна, сделав синие глаза пустыми, отвернулась, как если бы не заметила бумагу в архаровской руке. Рядом с ней, кроме Потемкина и Нарышкина при нем, Вяземского и Волконского, оказался как-то незаметно француз Дюран де Дистроф с сопровождавшим его кавалером. Они встали достаточно близко, чтобы услышать, как государыня, указывая на окно, произнесла негромко:
– Ну, что за тупоумие…
Француз посмотрел на обер-полицмейстера с бумагой и усмехнулся, но усмехнулся нехорошо, смерил злыми глазами…
Волконский локтем отодвинул подчиненного, и тут лишь Архаров понял свою ошибку. Он отступил, пятясь, оказался за чьей-то бархатной спиной и уже не слышал, что такое сказал Потемкин императрице, что она ему ответила. Видно лишь было, что оба сильно друг дружкой недовольны.
Архаров устал пятиться, не с его телосложением было совершать такие маневры, развернулся и пошел прочь, считая, что обязанности по оказанию почтения выполнены. И в спину ему, как снежком меж лопаток, ударил смех государыни. Он остановился.
Не иначе, как шпынь Нарышкин, норовя переменить общее тягостное состояние на праздничное, кого-то передразнил. А кого?
А передразнить он мог только московского обер-полицмейстера с его совсем не придворной манерой подходить, говорить кратко и отступать неуклюже…
Оборачиваться Архаров не стал. Он окаменел на мгновение, боясь одного – если увидит шпыня в лицо, разум уступит место кулакам. А что кулаки у него обладают мыслительными способностями, он знал уже давно.
Смех государыни подхватили мужские голоса. И смолкли, и опять грянули – возможно, шпынь Нарышкин избрал иной объект для подражания.
Да много ли нужно Нарышкину, чтобы иметь повод для ахинеи? Сердиться на такого шпыня – нелепица, все равно что на комнатную моську… да он и состоит при государыни на правах моськи…
Архаров всячески пыталася задушить в себе обиду. Но дело было даже не в смехе государыни. Он с самого начала чувствовал себя в этой зале чужим. Тут была другая лестница, ему пока незнакомая, и он знал только, что стоит на одной из нижних ступенек. На собственной-то, на московской, он мнил себя едва ли не на следующей ступеньке после князя Волконского. А петербуржские гости сего не знали, знать не желали, и не станешь же этим придворным вертопрахам растиолковывать все, начиная с чумы… Дня них сейчас важнее, как глядят друг на дружку государыня и Григорий Второй, надолго ли ссора.
Ближе к вечеру, впрочем, императрица с фаворитом помирились. Архаров узнал об этом случайно – не имея возможности покинуть прием, где ему надлежало быть по долгу службы, он держался подальше от именинницы и близких к ней кавалеров и дам, потому и оказался вдруг рядом с цесаревичем Павлом. Павел, его красавица-жена и лучший друг Андрей Разумовский стояли втроем и беседовали довольно громко. Наследник обижен был беспредельно – жаловался другу, что не получил обещанных к празднику пятидесяти тысяч рублей, а получил дрянные часы, деньги же матушка вдруг вздумала отдать господину Потемкину. То-то он рядом с матушкой остроумием блещет…
Великая княгиня Наталья Алексеевна произнесла что-то по-немецки, явно утешая супруга, однако Разумовского это утешение насторожило.
– Любезный друг, – уже гораздо тише сказал он цесаревичу, – ради Бога, уйми ее высочество, чтобы не всякому пройдохе верила. Возьмет этак для тебя денег взаймы – чем расплачиваться станет?
Архаров понял, что великая княгиня все еще не говорит, да и не разумеет по-русски.
– Мало ли у нас побрякушек? – спросил Павел. – При нужде продадим. А деньги надобны, я на них рассчитывал.
– Надобны – да не французские… – тут Разумовский быстро огляделся. – Коли ее величеству французский посланник заем устроит – так вы оба у него в коготках…
– Может, оно и к лучшему, – отрубил недовольный Павел. И оба они, цесаревич и его лучший, хоть и неверный, друг, переглянулись – всем было известно, что государыня Екатерина в бытность великой княгиней тоже делала займы, имевшие, как оказалось, политический смысл…
Сведения были прелюбопытные, и Архаров забеспокоился – не слышит ли беседы кто посторонний.
Оглядевшись по сторонам, он заметил, что за цесаревичем внимательно наблюдает английский посол. Причем стоит, повернувшись спиной к той части залы, где придворные развлекают государыню.
Сам не зная иноземных языков, Архаров с трудом понимал, как им можно обучиться настолько, чтобы пользоваться наравне с родным. Тем более – за недолгий срок. Однако ж по лицу видел – англичанин уразумел, по какой причине возмущен наследник и высокомерно показывает обиду его супруга.
На всякий случай обер-полицмейстер отошел подальше.
Указ он все еще держал в руке. Насилу додумался сложить бумагу вдвое и сунуть в карман.
Тут к нему подошел наконец князь Волконский со своей княгиней.
– Сердилась матушка, – шепнул он, – да и мы хороши… что ж ты народу не пригнал, ну хоть десятских бы выставил?..
Архаров ничего не ответил.
– Да еще с указом этим?
– Не придворный ты человек, Николай Петрович, прямой ты Вольтеров Кандид, – добавила Елизавета Васильевна, улыбаясь.
– Да, я таков, – буркнул Архаров. Кандида при нем поминали давеча, когда выбирали ему по картинкам мебель, и обер-полицмейстер понял, что так звали некого французского простофилю.
– Ничего, обойдется, – сказала княгиня. – Господин Нарышкин сумел всех насмешить, теперь про указ и не вспомнят…
Но Архаров знал, что так просто не обойдется. Как бы ни толковали про доброту государыни, а его не обманешь – на лице было явное недовольство, и когда-либо оно даст себя знать… люди с такой полуулыбкой частенько оказываются на диво злопамятны…
Яшка-Скес, как и следовало ожидать, не узнал у Клавароша, какой гренадерский полк поила кофеем его лихая подруга. Француз спросил, сколько было чашек, узнал, что не менее десяти, и хмыкнул. Яшка попытался было вселить в его душу сомнение, но Клаварош растолковал ему, что у Марфы что-то с сердцем, жалуется, что порой охватывает неимоверная слабость, хоть с постели не слезай, и единственное средство – крепкий кофей. Яшка подумал, что в таком случае хитрая сводня не иначе как с того света выбиралась…
Давняя его нелюбовь к Марфе погнала архаровца в Зарядье с прекрасной целью – выманить инвалида Тетеркина и расспросить его о странных гостях. Хотя Архаров бы таких действий не одобрил. Мало ли у кого из придворных растяп пропадет дорогая побрякушка – так уж лучше искать ее у ведомой скупщицы краденого Марфы и выкупать за разумные деньги, чем ссориться с Марфой – и оставлять «явочную» о воровстве тяжким грузом, висящим на полицейской конторе до скончания века.
Удалось ему выбраться в Зарядье не сразу, а уже на страстной седмице, рано утром. Был Чистый четверг – тот самый день, когда хозяйки должны замесить тесто для куличей, покрасить яйца и убраться в доме. По крутым улице уже спешили кухарки, неся перед собой двумя руками укутанные горшки с опарой для куличей. Это были кухарки из небогатых домов, и шли они в парфюмерную лавку. Там им за грошик капали в опару одну-единственную каплю розового масла, ее вполне хватало, чтобы пасхальный кулич выпекался духовит.
До Марфиного местожительства Яшка не дошел.
Двигался он в Зарядье кружным путем и оказался на Ильинке, неподалеку от дома, где, как он знал, жила мартонка господина Захарова, принявшая странное участие в штурме Оперного дома. И надо ж было тому случиться, что навстречу ему из Дунькиных дверей вышла Марфа, разряженная в пух и прах, а главное – при шнуровании. Трудно было даже представить себе, сколько нужно силищи, чтобы хоть как-то затянуть на ней шнуровку и создать подобие талии.
Кроме того, Марфа, не вращаясь в высоких сферах и не зная, что такое утонченный вкус, привыкла наряжаться так, чтобы за версту было видно: вот где богачество! Дорогие ткани, да поярче, да чтобы золота и серебра поболее, да непременно жемчужное перло на шее, а жемчуг чтоб с вишню величиной, – таков был ее идеал, позаимствованный у богатых московских купчих. Поскольку их никто не неволил носить французское платье, они любили наряжаться на старый лад, особливо же – чтоб головной убор побогаче, с жемчужным шитьем, с ряснами на лбу – как у давно позабытых боярынь.
Марфа понимала, что надобно соответствовать моде, и волосы всчесала довольно высоко, увенчав их пышной наколкой из лент и кружева. На руки она надела парные браслеты и множество колец, на шею – дорогой изумрудный фермуар, скреплявший перло, да нарумянилась, да посадила на лицо две мушки: над левой бровью и на правой щеке, ближе к уголку рта. Первая означала, что носительница – особа честных правил, вторая же – ее склонность к сердечной жалости.
Скес этих тонкостей не разумел, а только поразился светскому виду Марфы.
Сводня, повернувшись, сказала что-то человеку, оставшемуся за дверью, а потом поспешила к богатой карете. Лакей слез с запяток и помог ей забраться вовнутрь, что было, учитывая ширину топорщащихся юбок, делом нелегким.
Яшка неторопливо подошел поближе и разглядел герб. Герб был, на его взгляд, даже красивый – черный с красным, увенчанный рыцарским шлемом, откуда торчали три больших страусиных пера. Эти же перья имелись и на самом щите, разделенном на четыре части. В двух красных, левой верхней и правий нижней, стояло по латнику с обнаженным мечом, острием вверх, а в двух черных, правой верхней и левой нижней, как раз имелись пучки этих курчавых перьев, схваченные лавровыми гирляндами и вставленные в остроконечные портбукеты. Запомнил Яшка и щитодержателей – латников с обнаженными шпагами, опущенным острием вниз.
Карета укатила, Яшка проводил ее взглядом и, хмыкнув, отправился в Зарядье.
Инвалид Тетеркин наотрез отказался рассказывать, кого Марфа угощала кофеем. Зная, что шутить с архаровцами не след, он даже принялся божиться, что рано ложится спать, дрыхнет без задних ног, просыпается едва ль не к обеду, ничего не знает, не ведает, коли Марфа кого угощала – то ему сие неизвестно.
Порой правда в устах человека перепуганного выглядит сущим враньем. Архаров не раз повторял эту несложную истину своим подчиненным. Некоторые улавливали. Яшка-Скес дураком не был, но и внутреннего ощущения четкой грани между правдой и ложью не имел. Вернее, во всяком слове прежде всего подозревал ложь и недоумевал, когда слово оказывалось правдивым.
Инвалидова божба внушила ему сильное подозрение.
Скес не первый год служил в полиции и кое-чему научился. Поэтому сильно обижать инвалида Тетеркина он не стал, постарался свести разговор к какой-то сущей ерунде. Покидая Марфин двор, он уже прикидывал, кого расспросит о странном кофепитии. Была тут в Зарядье некая соседка, муж которой служил в трех шагах от дома, на проволочной фабрике Ворошатина, где работал шпажные эфесы; жена же, бабенка шалая и никчемная, охотно принимала даже таких сомнительных гостей, каковы были архаровцы.
Бабенка, которую звали Феклушка, была вызвана Яшкой из дому и уединилась с ним в сарае. Марфу она недолюбливала, и Скес даже знал, почему – Марфа водила знакомство с денежными людьми и могла бы подвести Феклу к хорошему и щедрому любовнику, да не пожелала, объяснив кратко, что с Феклиной рожей разве бурлацкую ватагу сопровождать или в богадельне среди обездвиженных старцев подвизаться. Тут Марфа была неправа – соседка имела лицо, изрытое оспой, но тело красивое и статное, а рожу можно так белилами натереть, что выйдет гладенька, словно яичко. Яшка побаловался с бабенкой, но в меру, и попросил разведать у баб, кто это повадился пить кофей ведрами у старой сводни, а сам отправился в полицейскую контору.
Там он нашел время и поспрошал у канцелярских насчет красивого герба с перьями и латниками.
– Это не наши, не московские, – сказали ему, – это кого-то из столици черти принесли.
Скес тихо выругался – столичные гости, что уже начали съезжаться на празднование знаменитого Кючук-Кайнарджийского мира, уже успели крепко надоесть архаровцам. Мало мороки присматривать за новым Пречистенским дворцом, чтобы всякий шалый народ государыню не тревожил, так еще поди упомни всех этих путешественников.
Но выслеживать старую проказницу ему никто не велел, а вот поузнавать насчет золотого сервиза – велели. И коли не выполнить приказания – можно и на дробь напроситься. Так на байковском наречии назывались батоги и розги.
Первым делом он еще до Пасхи побывал в «Негасимке» и о многом перетолковал с Герасимом. Кабатчик выслушал все, что Яшка знал о сервизе, и побожился, что к нему такую кучу золота не понесут. Обещал, понятно, коли что услышит – донести.
Скес и сам знал, что шуры не сбывают богатый слам в кабаках наподобие «Негасимки». Но шуры могли приметить, в каком доме появилось французское сокровище, и задумывать кражу.
Беседа с Герасимом некоторое время спустя навела Яшку на мудрую мысль, и он направился к Варварским воротам, где сидела нищая братия.
Когда в чумную осень Архаров заметил, что мортусы подкармливают нищих, он не придал этому особого значения. И напрасно – среди убогой братии, что сидела едва ль не у всех московских храмов и монастырей, было десятка два ветхих старцев, что кормились отнюдь не подаянием. Они служили чем-то вроде секретарей, у кого всегда можно оставить сведения для нужного человека или же получить сведения от него. Они знали, кто из мазов по своим делам тайно посетил Москву, кто кого и зачем ищет, какие составляются компании для разнообразных темных затей.
Сразу подходить к нищим Скес не стал – сперва понаблюдал издали, как себя ведет известный ему одноногий дед по прозвищу Ходорок.
Дед просил подаяния, нарядившись в ветхий артиллерийский мундир времен государыни Анны – красный с черным подбоем, с медными пуговицами, и поминал всуе какие-то турецкие города, которые брал штурмом. Скес сомневался, что те города в Турции имеются, потому что слышал доподлинно – ни в какой артиллерии Ходорок не служил, а ноги лишился при пожаре – на нее свалилась горящая балка. Как к нему попала гусарская лядунка – Яшка не знал, знал только, что этим предметом Ходорок предупреждает об опасности – чтобы те, кто собрался к нему подойти, топали бы себе мимо.
На сей раз лядунки не было, так что Скес, достав полушку, неторопливо направился к нищим.
– Мас Скитайлу искомает, – сказал он тихо, опуская полушку в протянутую ладонь.