Любимый ястреб дома Аббаса Чэнь Мастер
Там, где я стоял-то есть в главной палатке, у стола, где беспрерывно резали и зашивали все новых раненых, — не было уже никого. И поэтому вся эта разгоряченная толпа воинов бросилась прямо ко мне, перебивая друг друга и размахивая перед моим носом руками.
Я, еще плохо державшийся на ногах, махнул рукой ближайшей лекарской девушке, а дальше — мне оставалось лишь самому начать что-то делать, пока несчастный целитель протирал глаза и шел сюда.
— На стол, лицом вниз, и снимайте одежду с плеча и руки, — уверенно сказал я, и визжащего человека начали укладывать. Он с дрожью прижался щекой к плохо вымытой доске. Прямо передо мной оказался его совершенно безумный, желтый, как у зверя, глаз, в котором дрожали огоньки ламп.
— Сейчас придет лучший целитель в этой части света, — говорил я в ухо, высовывающееся из-под черных, маслянисто блестевших завитых волос, — и надо перестать бояться. Будет то, что будет. Но вам придется потерпеть — потому что боль на какое-то время станет еще страшнее. Если дернетесь — рука целителя тоже дрогнет и тогда будет еще хуже. А мы будем вас держать.
— И-и-и-и… — тихо подвывал человек, и с его совершенно мокрого лица на стол лились все новые капли пота, смешиваясь со слезами.
— Мервази, — выдохнул ему в лицо грязный воин, неловко пытавшийся снять с несчастного кожаную стеганую куртку. — Мервази! Хорасани! Хочешь, я отдам всю свою кровь за тебя?
В глазах его пылала любовь.
Так. Кого в этих краях могут называть вот так просто — «мервец» и «хорасанец», да еще и предлагать ему всю свою кровь? Интересные гости в нашем скромном доме боли и надежды. Вот только кто же ранил мервского барса?
— Кровь одного человека нельзя отдать другому, — сварливо ответил я воину (хотя в голове мелькнула мысль — а если можно? И как тогда это сделать — влить в жилы из кувшина?). - Ему сейчас нужна не кровь, а травы, снимающие боль. Или мак. Или хотя бы просто лед.
Но Ашофте, маленький, серьезный и собранный, уже шел к нам, расталкивая здоровенных воинов в железе. Вот он навис над раненым полководцем, которого я все так же держал, готовясь по команде целителя навалиться на несчастного всем своим весом.
— Белое вино двойной перегонки, половину растворить в воде одну часть к четырем, — бросил целитель женщинам. — Всех лишних — вон отсюда, всех вон, потому что боль будет такой, что…
Воины послушались его мгновенно, бросились вон, расталкивая друг друга, — и первым тот, что предлагал свою кровь.
— Свет, свет, все лампы сюда, — продолжал целитель побелевшими губами: увидел, наконец, кто лежит на его столе. — Ага, тут только чиркнули кончиком, это меч — мечи, это они могут, да… А вот дальше, к локтю… Уй-юй. Так, слушайте меня, повелитель: рука ваша останется цела, и даже будет работать. Кости целы. Но тут, у самого локтя, есть такая ямка, в ней проходят длинные серые нити — и если их задеть, то это такая жуткая боль, что… Поэтому сейчас надо терпеть и не шевелиться. Слышишь меня, ты, мальчишка? — вдруг обратился он ко мне. — А вот что было бы, если бы у меня под лежанкой не оставался бы последний — самый последний! — мешочек одного густого, такого коричневатого кое-чего? Что бы тогда было, а?
От стыда за дом Маниахов я наклонил голову. А Ашофте уже отсыпал что-то из принесенного им с собой флакончика, отдавал новые приказы, ему несли чистые тряпки, вино, иглы и нити, ножи — весь этот жуткий арсенал, которого я боялся также, как и когда сам лежал на этом столе.
— Ага… — бормотал великий лекарь себе под нос, — вот это место надо просто закрыть… вот, эта штука уже действует — боль стала маленькой, она испугалась нас с вами… это что же, у вас не было щита, и вы попытались отбить удар голой рукой в одной коже?
— И-и, а-а, — выдохнул лежавший мне в ухо. От него удушливо пахло розой.
Но мучения его были близки к концу.
И очень скоро стоявший на собственных ногах и отряхивавший липших к нему соратников непобедимый Абу Муслим уже говорил целителю, с детской искренностью улыбаясь еще мокрым лицом:
— Я никогда вам этого не забуду. И вам тоже, — последнее было обращено уже ко мне.
И мы с Ашофте одновременно приложили руки к сердцам.
Прошел еще один день, лихорадка моя спала, плечо дергало теперь уверенной и утихающей болью. И тут я понял, что хочется не просто пить — воду здесь носили всем, и помногу, — а и съесть что-то. Кроме той очень странной еды, которая иногда доставалась мне с какими-то непонятными промежутками: бледный суп с кубиками овощей типа редиски или с парой мясных жил, сероватый хлеб… Хотя спать все еще хотелось больше.
На четвертое, кажется, утро я вдруг обнаружил, что попросту хорошо себя чувствую — хотя ноги были еще слабыми, зато я теперь был весь каким-то непривычно легким и пустым внутри.
И непривычно злым. Мне чего-то очень не хватало.
Я начал обследовать то место, где оказался (о выходе из ворот пока думать не хотелось). Это был двор, большой двор с редкими деревьями, окруженный со всех сторон длинными галереями, покоившимися на деревянных и каменных столбах-колоннах. Все вместе — типичный караван-сарай (видимо, в прошлом тут он, из числа дешевых, и помещался). Но поскольку в городе уже было жарко, то большая часть больных, как и я сам, помещались под шатрами, рядами раскинутыми во дворе.
А сзади двора были кухни и — большая помойка. Состоявшая из глиняных сосудов и стоявших один на другом мешков. Располагалось же это все хозяйство на широких плитах из желтоватого камня.
И у самого краешка одной такой плиты я обнаружил выпавшую откуда-то довольно внушительную кучку абрикосовых косточек. Видимо, здешний повар бросил в котел сушеный урюк, а потом, употребив в дело мякоть, косточки выбросил, как и положено.
От ближайшего помойного мешка эти косточки лежали шагах в двух. То есть отдельно от всего остального. И хотя у меня не было никаких иллюзий насчет внешней стороны косточек — их мог даже обсасывать какой-нибудь человек, а то и животное, — а что касается ядрышек (я представил их себе весьма ясно, эти нежно-коричневые продолговатые ядрышки в морщинистой коричневатой кожице, со слегка горьковатой и скрипящей на зубах сердцевинкой), то их не касалось еще ничто в мире. Чище их ничего быть не могло.
Я внимательно огляделся по сторонам — никого.
Потом нашел поблизости подходящий камень.
Я остановился, только когда от кучки остались лишь пустые скорлупки, темные влажные пятна на которых быстро съеживались на солнце.
Посидел немного в задумчивости и сказал себе: не только для самого богатого человека Самарканда, но и вообще для любого человека ниже, наверное, пасть уже невозможно. Пора думать, что делать дальше.
ГЛАВА 7
Дапирпат города Мерва
И я пошел искать целителя.
Ашофте сидел на корточках у стенки, безвольно опустив кисти рук. Было еще утро, но лицо его выглядело совершенно измученным.
— А, ну вот, — поприветствовал он меня. — И что, уже ходим? Наверное, есть уже хочется? Повезло. Еще два денька — и…
Он кивнул в сторону ворот.
Я глубоко вздохнул под его выразительным взглядом. Взгляд этот говорил: не переживай, денег не возьму, откуда у тебя взяться деньгам.
Лежа в своем окровавленном углу, я уже успел подсчитать то, что звенело на донышке моего кошелька. Четыре дирхема. Один из них я мог бы вручить целителю, это было бы по крайней мере не совсем стыдно. В конце концов, на один дирхем можно купить целую овцу, живую или зарезанную, со шкурой, шерстью и мясом (что бы целитель делал с шерстью или кожей?), или огромный мешок фиников, или…
На три же оставшихся дирхема можно кормиться — но ведь где-то еще надо жить. И смешно надеяться, с такими деньгами, на обратный путь, даже если у меня хватило бы духу вернуться в винный дом за осликом. Если ослик — и дом, вместе с его волшебным вином, — еще существовали на свете.
Поэтому у меня появились вполне определенные мысли насчет того, что с этими остатками денег можно сделать.
На них следовало начать новое предприятие, которое хотя бы помогло мне вернуть силы за пару недель. И за это время придумать что-то поумнее. Как минимум, послать через кого-то письмо в Самарканд.
Знал я и о том, что это будет за предприятие.
Что я умею делать? Тут все просто, всего несколько дней назад я над этим размышлял. Прежде всего, мог торговать шелком (лучше всех в Самарканде, молчаливо добавил я), но для этого требовался немалый капитал, репутация, все то, что дом Маниахов завоевывал годами. Не говоря уж о том, как этот дом начал свою историю — с великого первого Маниаха, человека, который ездил с весьма деликатной миссией сначала к царю царей Ирана, потом к императору Бизанта. В результате чего в мире одной войной стало больше — но, пока шла война, в результате задуманной Маниахом сложной и хитрой операции был втихомолку создан знаменитый торговый путь к северу от моря Джурджан, в обход земель царя царей. И мир в результате изменился — да еще и к лучшему.
Такая работа, что было очевидно, в ближайшие дни меня не ожидала. И даже абрикосовых косточек на помойке можно было уже никогда не обнаружить.
Еще, как выяснилось, из меня мог бы получиться отличный караван-баши на пути из Самарканда в Чанъань и обратно. Но в нынешней ситуации это тоже вряд ли могло пригодиться. Так — а кто я еще? «Ты мальчик из хорошей семьи. А сейчас ты — дапирпат».
Вот и отлично. Значит, дапирпат. Такая работа в самый раз для человека, который еле-еле приходит в себя от раны. Тихая, сидячая. Осталось договориться кое о чем с целителем.
— Уважаемый Ашофте, — сказал я ему, — давайте начнем с самого начала. Итак, ваша больница вдруг перестала получать деньги от моего торгового дома. Произошло это (тут я вспомнил разговор с несчастным гением виноделия Адижером, который рассказывал мне, сколько времени он не видел никого из Самарканда) недели три-четыре назад. Так?
— Вы, значит, продолжаете утверждать, что ваше имя — Маниах, — устало отвечал мне целитель. — Хорошо. Два трупа у вашей лежанки и никакого следа тех, кто расправился с ними, — это почти доказательство. О вашем доме, знаете ли, многое рассказывают, и вот, пожалуйста… Допустим, вы и вправду Маниах — какой-нибудь там бедный родственник великих шелкоторговцев. Да, деньги от вашей семьи перестали поступать. Именно недели три-четыре назад. Хотите выразить мне сочувствие? Я найду, да, найду деньги здесь. Мне дадут. Пойду и попрошу. Если оторвусь от хорошо известного вам стола.
И госпиталь престанет быть нашим, мысленно добавил я.
— Деньги от семьи к вам придут, — заверил его я. — Но мне надо сначала прийти в себя. Как вы видели сами, у меня тут были всякие… неприятности. Поэтому я предлагаю вам все, что имею, — то есть себя. По вечерам я могу держать за плечи или ноги ваших раненых, как делал это уже два раза. Кстати, а тот, первый человек, который лежал там, когда меня привели, — он?…
— Умер, конечно, — угрюмо сказал Ашофте. — Кто ж такое выдержит. Так, что вы там только что говорили?
— Я буду работать на вас, — продолжал я. — Буду ухаживать за теми, что лежат там. Буду учиться.
— А за это, как положено ученику, сохраните свою лежанку и ту дохлую еду, которую мы здесь для вас наскребаем, — мгновенно понял он. — Тем временем найдете родных или друзей… Хм-хм. Вы не боитесь грязи и крови, мальчишка? Потому что этого тут у вас будет достаточно.
— Если путь целителя начинается с грязи и крови, — сказал я, — то пусть так.
— Путь целителя… — тяжело выговорил он. — Да нет, грязь и кровь — это и продолжение этого пути, и конец его. А начало — это когда вы смотрите на больного и говорите ему: я хочу, чтобы ты жил. Заметьте, он все равно может умереть. Но у меня тут лежат десятки, которые жили бы, если бы кто-то просто говорил с ними по вечерам, рассказывал потом мне, как идет их выздоровление. И вот еще что важно — чтобы кровь бежала правильно, надо разминать им руки, плечи, ноги, иногда осторожно — те места, где заживают раны. Нажимать на некоторые точки на теле. У меня это делать некому. А вот вы могли бы, простые вещи хотя бы выучили. Как я дошел до такого ужаса? — вдруг спросил он меня и себя. — Вы ведь слышали о школе Бухтишу в Джунди-Шапуре. Это не так далеко отсюда, в Ахвазе… Мы там целыми днями вели споры, что подмешать в лекарство, чтобы оно быстрее дошло до больного места. А в других случаях, наоборот, надо, чтобы оно шло туда постепенно и весь день. Мы придумали смеси разных лекарств с сахаром или с розовой водой. Все вроде бы по ромею Диоскориду, но очень, очень многое добав ил и от себя. А тут-какой там Диоскорид, несут людей, которым надо отрезать остатки ноги или руки. Какое тут целительство, если это попросту мясной ряд на рынке? Да, я принимаю ваше предложение, мальчишка, но не надо мне говорить больше про дом Маниахов. Целителем вы, может, и не станете, денег, может быть, и не принесете, но предложение ваше хотя бы честно.
Вздохнув, я отправился к своей лежанке.
А следующим утром начал новую жизнь.
Итак, как минимум — две маленькие кисточки для согдийского письма. И парочка камышовых каламов для солидности. Чернила в запечатанном воском кувшинчике. Палетка для того, чтобы вылить туда каплю чернил и макать кисточку. Ах, как бы найти палочку туши из Поднебесной империи, пару стружек которой растираешь на такой палетке каждый раз заново — ведь есть же это все где-то в Мерве.
На чем пишут тут? Бумага из Поднебесной наверняка есть, но это роскошь. Вот папирус, по два листка каждого сорта. И еще надо купить твердую дощечку, чтобы уложить ее между колен на ковре, а уже на дощечке поместить папирус. И еще ведь сумку, чтобы все это переносить, такую, чтобы чернила не разливались… Деньги, деньги…
О, великий бог Небесный, еще ведь коврик. Такой, чтобы передо мной мог сесть и клиент, с недоверием следя за движением моей кисти.
Тут до меня дошло, что к месту своей будущей работы мне придется перемещаться, таща, как ослик, все эти орудия труда. И коврик поэтому нужен с завязочками.
Все это происходило среди мервской толпы, от которой у меня уже начинала кружиться голова. Потому что то была толпа, где большая часть мужчин буквально излучала сияние от бород и шевелюр, выглядывавших из-под разнообразных повязок. Сияли разные оттенки красного — от шафранной желтизны до темно-багрового тона. Страна красных людей, называли в последнее время Иран в Согде, где к столь вызывающему способу ухода за растительностью на голове так и не приучились.
Женщины же, с косами, спускавшимися из-под шапочек… На них смотреть, после того что произошло в доме бедняги Адижера, мне почему-то до сих пор не хотелось.
Зато когда я вышел, наконец, с того ближайшего рынка, где закупал приспособления для своей будущей работы, и добрался до цели — я запрокинул голову и замер в такой позе надолго.
Кто же строил этот ужас много веков назад? Весь Согд и, наверное, весь Иран усеян замками, возвышающимися как потемневшие зубы среди гор и долин. Таких сооружений нет нигде в мире — ни низкие и длинные городские стены Поднебесной империи, ни армейские лагеря, которые могут раскидывать мгновенно и где угодно армии императора Бизанта, на замки эти не похожи.
Но мервская крепость была попросту громадной, несуразных размеров горой, возносящейся среди оазиса на берегу реки. Ее круглые башни цвета песка сминались в складки стен, и далеко вверху их неровные черные края сменялись нестерпимым сиянием неба, расчерченного крестиками коршунов. От этих каменных глыб становилось попросту страшно.
Ворота в крепость между двумя тяжелыми входными башнями были запружены разноцветным народом, который входил и выходил с площади, помещавшейся между давящими землю стенами, исполосованными зигзагами высеченных в камне ступеней — воинам ведь нужно было как-то подниматься наверх.
Здесь, на внутренней площади, были также дома и домики, прилепившиеся к подножию стен. Некоторые обитатели без особого успеха пытались высверлить дыры в самих стенах — ведь, в конце концов, стены и башни эти были просто громадной массой спрессованной земли и старого камня, внутри у них ничего не было. Но с дырами лучше получалось у ласточек.
Залитая беспощадным солнцем северная сторона площади была почти пуста, зато на южной стороне, в тени, народ толпился в огромных количествах — букашки у подножия чудовищных строений.
Там, под чинарой, в прохладе, я и нашел то, что мне было нужно.
Трех человек, сидевших в рядочек. Одного постарше, чернобородого, похоже — из тех людей народа арабийя, что родились уже здесь, в Хорасане. И двух помоложе (у одного был несуразно большой нос). Тоже местных, шафранноволосых, чуть заносчиво посмотревших на меня, быстро приложивших руки к сердцам и снова склонивших головы к своим папирусам.
Папируса было много, потому что каждый из троицы сидел на коврике и активно орудовал кистью или каламом. Перед каждым терпеливо ждали клиенты. И — к моей радости — клиентов было чуть больше, на целых четырех человек больше, чем дапирпатов.
После долгих вежливых разговоров с чернобородым (смешанной крови, в результате чего у него было целых два имени, Ажир — иранское и что-то вроде Хусейн ибн Ибрахим — имя народа завоевателей) я расстелил свой коврик по левую руку от него, ближе к воротам, оставив двух явно недоброжелательных конкурентов дальше, справа. Ряд дапирпатов теперь начинался с меня. Я удовлетворенно вздохнул и начал осматриваться с немалым интересом.
Здесь был эпицентр мервского бунта. Потому что в какой-то точке уходящая, как река в ущелье между громадных башен, площадь оказывалась уже полупустой. Эта часть ее отделялась от прочей воинами в броне, а дальше, за их спинами, были крыши домиков или навесы шатров среди ужасающе старых, искореженных деревьев.
Там помещалась новая власть.
Мервский барс и его приближенные здесь не ночевали. Но, как я очень скоро узнал, время от времени, иногда — каждый день, они один за другим или группами проезжали на отличных конях между башнями входных ворот и следовали туда, в охраняемую воинами глубину. А толпа, которая, похоже, только для этого и собиралась, восторженно вопила и плакала, глотая поднятую копытами оранжевую пыль.
А потом люди шли к властителям с прошениями.
Прошения же надо было сначала написать.
Работа моя началась сразу же после того, как коврик был раскатан. Я старался не слишком присматриваться к местному жителю, снабженному тяжелым носом и ироничными глазами, который, в свою очередь, также пытался не обращать на меня слишком много внимания. Но, наконец, он сдался:
— Новенький, на каких языках пишете?
— Я? Пехлеви и согдийский, уважаемый. Вряд ли вас заинтересует язык Поднебесной империи, — скромно добавил я.
Носатый человек вздохнул и сказал что-то насчет необходимости писать на языке народа арабийя.
— Мы же в Иране, — еще более скромно отозвался я. И завоевал себе этим нового друга. А потом прибавил: — Вопрос не в том, на каких языках я пишу, а в том, на каких языках это письмо будут читать.
То, что все мервские жители, независимо от их происхождения, понимали язык Ирана, я уже узнал у соседствующего со мной Ажира. И подавать им прошения на языке завоевателей было необязательно. В конце концов, власть халифа здесь была закончена.
Дальше пошел нелегкий разговор о деньгах. К моему разочарованию, я уже знал, что цены на работу дапирпата измеряются отнюдь не в дирхемах, а в даниках. Клиент же выражал вежливые сомнения насчет моих способностей и даже почерка (что было просто возмутительно) — и так все шло, пока я не предложил ему заплатить мне уже потом, когда прошение его примут.
И клиент страшно удивился:
— А что мне помешает в таком случае пройти мимо вас и выйти в ворота?
— Но, вы же, уважаемый, хотите, чтобы у вас что-то получилось? — поинтересовался я. — А для этого вам нужна будет помощь тех сил, которые знают, что такое справедливость?
И я поднял палец вверх.
Заказ был сделан и принят, и я начал заполнять одну за другой строчки обращения: Абдаррахману, Сахиб-и-Даваду, славному аль-Хорасани и аль-Мервази… в общем, Абу Муслиму. А затем клиент мой задумался, а я со злорадством наблюдал за этими муками, а потом предложил просто сказать мне нормальными словами, что ему надо, а я уже составлю письмо сам — просто, ясно и сразу начиная с главного.
А надо ему было, чтобы его освободили от уплаты джизии, по той причине, что не только он сам, но и отец его чтили истинного пророка (мир ему), а в таком случае не должны были платить. Нечестивые прежние правители не желали слушать беднягу и…
Я прилежно макнул кисточку в маслянистую черную жидкость.
И уже через три дня оказалось, что моя репутация сносного дапирпата установилась; кое-кого попросту привлекла моя согдийская внешность и хорошие манеры, кто-то считал лишь, что я не хуже других трех, и так далее.
И я раз за разом писал слезные просьбы оплоту справедливости — Абдаррахману, Сахиб-и-Даваду, аль-Хорасани…
Бунт — это вроде спектакля на Западном рынке Чанъани. Он вызывает массу сильных чувств, но спектакль рано или поздно заканчивается. И тогда вождю бунта приходится заниматься теми самыми делами, ради которых народ пошел к нему толпой в черных одеждах.
А дела эти, как я убедился, сводились ровно к тому же самому, что происходило у нас в Самарканде. Слова «джизия» и «харадж» я мог теперь писать заранее и вслепую. Толпы народа требовали от Абу Муслима справедливого налогообложения и возвращения земель. Которые отошли раньше к смуглым представителям народа арабийя, которые — в свою очередь — должны были что-то с них платить. И — самое сложное из всего — нескончаемая смена халифов в Дамаске полностью запутала вопрос о том, как связаны бог и налог. Посетители пустых храмов, чтящие пророка Мухаммеда, платить были должны куда меньше. Но никто в халифате не ожидал, что новому пророку начнут поклоняться еще и завоеванные хорасанцы с согдийцами, числом все больше и больше. И требовать, понятное дело, чтобы налога с них теперь не брали. Халифы так и не решили, что делать в таких случаях. Хуже того, у каждого из них были свои ответы на этот вопрос. И налог с новообращенных то брали, то не брали.
Вся эта ситуация как раз и питала все славные, страшные и безнадежные войны моего Согда. Наблюдать теперь ее же на территории врага — или уже бывшей территории врага? — доставляло мне немалое удовольствие.
Сможет ли молодой и, как я слышал, неграмотный человек, который победил во всех своих битвах, теперь разобраться во всем этом хаосе? — размышлял я, неся домой — то есть в больницу, — свой тощий коврик, сумку с дапирпатскими инструментами, горстку сушеного черного винограда, горстку рыжей кураги, пучок зелени и горячую еще лепешку, в тесто которой был добавлен жаренный в бараньем жире лук.
Нес я все это не себе. Сам я успел к тому времени съесть целую лепешку и немало мясного супа. Все прочее было подарком для двух моих подопечных.
Потому что к тому времени я уже успел обойти много лежанок и нашел там немало людей, которые как бы парили между болезнью и выздоровлением.
Я всматривался в их лица, пробовал, под нетерпеливым взглядом Ашофте, нажимать пальцами на какие-то точки их немытых, плохо пахнущих тел. Начинал даже понимать, как много можно сделать голыми руками. Определял заодно пульс, правильный и неправильный.
И еще — я искал людей из Согда, одного, другого, третьего. Людей, которые так и не могли прийти в себя после жутких ран, полученных непонятно в каких битвах и схватках. Первый из них обнаружился очень быстро.
— Как тебя зовут, брат? — сказал я как-то на языке родного Согда юноше, чье лицо приобрело уже постоянный, наверное, цвет зеленых оливок из Иерусалима.
— Нанивандак, — без особого труда, но и без желания сказал он, не глядя на меня. И я вздрогнул: мы были почти тезками, имена наши посвящали нас одной и той же Нани, древней богине нашей страны.
Мои пальцы начали путь по его ноге, что была буквально разворочена копьем, которое прикололо его два месяца назад к седлу. «Нога уже почти цела, он даже избавился бы от хромоты — но все не встает, то одна болезнь, то другая, боюсь, он тоже умрет, потому что левая сторона его сердца не производит больше духа жизни», — вспомнил я сокрушенный шепот Ашофте.
— Я заставляю кровь бежать по твоей ноге быстрее, — сказал я юноше. — Завтра я обязательно подойду к тебе снова и отправлю ее бегать веселее уже по шее, вверх и вниз.
И тут юноша повернул голову и начал вглядываться в мое лицо.
— Меня называют Ястреб, — сказал я ему. — Ты слышал о таком?
Он молча смотрел на меня — и глаза его постепенно менялись. Он не верил мне. Но очень хотел верить. И — вот чудо — он слышал о Ястребе.
— А еще, — сказали мои губы, и я хорошо помню, что это сказали они сами, не я, а кто-то другой за меня, — а еще — я хочу, чтобы ты жил.
На десятое утро я, как и всегда, нырнул в спасительную тень под чинарой, чтобы обнаружить, что и мой друг Ажир работает не покладая калама, и двое сидящих справа от него дапирпатов тоже без устали делают что-то со своими папирусами, и меня — именно меня — поджидает уже парочка жителей славного бунтующего города Мерва. И к тем двум дирхемам, которые я, несмотря на ежедневные расходы, заработал своим трудом, скоро добавится третий.
Я раскатал ковер и начал доставать чернила.
И вот тут случилось событие — или целая цепочка событий, с которых, собственно, и началась в очередной раз совсем новая для меня жизнь.
Очередная цепочка верблюдов в серых клоках пыльной шерсти вплыла во двор мервской крепости, чуть не пройдясь мягкими копытами по нашим коврикам. Еще до того, как первый верблюд остановился, по всклокоченному боку его сполз шустрый смуглый мальчишка с полными любопытства глазами. Он успел два раза обежать вокруг верблюда, пока с другой стороны его слезал несуразный, долговязый и темнолицый молодой человек с жидкими и неопрятными волосами странного бледно-оранжевого цвета.
— Абу Джафар, казначей какого-то там дома Аббаса, — с неодобрением сказал Ажир справа от меня. — Опять, значит, пожаловал. Кличка — Абу-д-даник, человек-копеечка.
«Какой-то» дом Аббаса? Это означало, что мне попросту упал на голову один из тех людей, который… тут я начал вспоминать кое-что из рассказанного братом. Самое время было подойти к этим людям и сказать… что? «Мир вам, я самый богатый из торговцев Самарканда, мой дедушка дал вашим предкам, потомкам Аббаса, их первые серьезные деньги на организацию мятежа. А сейчас случилось так, что я по бедности работаю дапирпатом здесь, в Мерве, поэтому как насчет того, чтобы теперь уже вы дали мне немножко денег, поскольку очень хочется вкусно поесть, поспать в приличном месте и трогаться, наконец, домой». М-да, не очень-то удачная идея, но…
Но в этот момент я во все глаза смотрел на еще одного путника из этого каравана, одетого на редкость чисто и респектабельно в сравнении с человеком-копеечкой. Он с осторожностью спускался с верблюжьего бока прямо напротив меня и моих письменных приборов, по сути к моим ногам. Помогал ему молодой раб с пятнистым от оспы лицом.
Этот обладатель лучащихся добротой голубых глаз среди множества морщин и мягкой седой бородки был не просто мне знаком. Он был очень хорошо мне знаком.
Когда он приезжал в былые времена во главе целой кавалькады в Самарканд — в том числе и для того, чтобы посетить наш дом, — то посмотреть на него сбегались многие.
Потому что приезжал он из великого города за переправой через Окс, города среди равнины, кончавшейся немыслимо высокой стеной крутых голых вершин Гиндукуша. А если ехать дальше его города, то там был Бамиан, с двумя громадными каменными статуями Учителя Фо (как называли его в моей любимой империи). А еще дальше — волшебный край, Гандхара, где статуи того же пророка были меньше, но исполнены волшебной красоты, лица их были как живые и сияли теплыми, чуть отрешенными улыбками.
Сердцем же всего этого края был город Балх. В центре Балха высилась, как гора, остроконечная ступа, под основанием которой хранилась драгоценная реликвия — два обугленных сустава с погребального костра Учителя Фо, бывшего когда-то принцем Гаутамой.
Вокруг ступы стоял обширный, как город в городе, монастырь; настоятели его были одновременно и правителями всей страны. Звались они «парамака», но поскольку титул этот давно уже передавался по наследству, в одной и той же семье, то он стал фамилией — Бармак.
И последний из Бармаков — тот, которому раб с пятнистым от оспы лицом отряхивал сейчас дорожную абу, — был человеком, который сорок пять лет назад встретил миром еще только мечтавшие о разгроме Самарканда армии Кутайбы ибн Муслима. Повинуясь слову своего настоятеля, монастырь Учителя Фо без малейших мучений, чуть ли не за день, стал храмом нового пророка. И Балх стал частью империи халифа — также без каких-либо лишних жертв.
Историю эту самаркандцы и сегодня вспоминают кто с осуждением, кто с завистью, грустя о сожженных зверем Кутайбой храмах.
В общем, с немалым изумлением я, сидевший с кисточкой в руке под стеной, понял, что передо мной бывший — или не бывший, а нынешний? — царь Балха, Бактрии на языке ромеев, властитель страны лучших в мире верблюдов и отличного боевого железа.
— Бармак из дома Бармаков, что делаете вы здесь? — вырвалось у меня.
Обаятельный старец как раз в этот момент, в лишенной малейшего величия позе, опирался ладонями о колени, пытаясь размять ноги. Это было в двух шагах от меня.
Услышав мой клич, он выпрямился, повернулся, посмотрел на меня прищуренно несколько мгновений и сказал «ха». Потом, заулыбавшись, начал было произносить «Мани…», — но остановился, начав жевать губами и размышлять — а стоит ли здесь и сейчас произносить вслух такую фамилию, как моя. И, наконец, решил выразиться уклончиво:
— Милый вы мой дружочек, как это интересно и как правильно, что вы здесь. Я-то слышал, что вы совсем в других местах, — а вот как все оборачивается. Я так рад.
И властитель страны верблюдов снова засиял улыбкой.
— А что касается вашего вопроса, — продолжил он после небольшой паузы, — то на него даже можно и ответить, причем очень просто. Я — наставник вот этого мальчика. Прекрасное занятие, не хуже, чем… хм… быть дапирпатом в мервской крепости. И оно мне очень нравится, между нами говоря. Но я вам столько хотел бы рассказать, и давайте… давайте увидимся завтра вот за теми воротами перед закатом, покажу вам удивительный ресторан не более чем в трехстах шагах отсюда. Вы ведь впервые в Мерве? Вот видите, тогда моя идея абсолютно уместна…
Обняв шустрого смуглого мальчишку за плечи, владыка Балха тронулся плавной походкой за человеком-копеечкой, который маршировал уже, нелепо размахивая руками, в глубину площади, к крышам, под которыми помещалась власть Хорасана.
Что это за мальчик такой, чей наставник — царь из древнего и безмерно уважаемого рода? И что делает этот царь рядом с каким-то казначеем бунтующего дома Аббаса?
Но во двор уже въезжал новый караван — видно, Абу Муслим собирал сегодня серьезных гостей. Храпели и гордо клонили к пыльной земле шеи угольно-черные боевые иранские кони. Всадники — их было всего звенели кольчатой броней. А тот, что ехал впереди, был просто великолепен. Если человек по кличке Юкук был хорош, но красивым его назвать было никак нельзя, то этот был красив без всяких сомнений, да еще и, в отличие от Юкука, молод — лет двадцать пять, тридцать, не больше. Странным выглядел его нос, с резкой горбинкой, после которой нос этот спускался вертикально вниз, напоминая лезвие боевого топора. А гордая посадка головы, завитые изящными волнами волосы и смелые глаза делали общую картину невиданно эффектной.
«Слишком хорош», подумал я из своего тенистого убежища, холодно наблюдая за красавцем, который, улыбаясь, медленно продвигался вперед среди восторженной толпы. «Если кто-то хорош до такой степени — жди беды, наверняка или кровавый убийца, или глуп, как баран, — допустим, во всем, кроме войны».
Но красавец успел тем временем проехать в глубину двора, туда, где никакой толпы не было, а стояли лишь воины Абу Муслима, опираясь на копья. Дальше мне трудно было что-то разглядеть. Впрочем, в ворота въезжал уже новый воин с двумя чакирами по бокам, не красавец и постарше предыдущего. Не иранец, явно из народа арабийя, с сединой в черной бороде. Он, прикладывая руку к сердцу, кланялся толпе — вправо, влево, назад.
Я отрешенно наблюдал за этим зрелищем, размышляя о Бармаке, деньгах, дороге домой. А тем временем влюбленные в своих воинов, воинов непобедимого Абу Муслима, мервцы понесли им то, чем торговали тут, на площади, — какие-то ягоды, шарфы, чуть не коврики. О деньгах и речи не шло, торговцы умоляли народных любимцев взять что-то бесплатно или, скажем, на счастье прикоснуться к какому-нибудь товару. Даже два дапирпата, до сего дня безучастно сидевшие справа от Ажира и меня, замыкая наш ряд, поддались общему восторгу и двинулись в сторону воина с седеющей бородой. Одному удалось прикоснуться левой рукой к поясу народного героя, а второй — носатый, даже взял под уздцы его иранского рысака.
А дальше оставался пустяк: дернуть воина за пояс или, возможно, за складки одежды на груди — и он сам, клонясь от неожиданного рывка вниз, опустился на выставленное вертикально лезвие в руках моего бывшего соседа.
Я к этому моменту, неожиданно для себя, уже вскочил и сделал несколько шагов вперед с вытянутой предостерегающе рукой, но опоздал.
Зато я не опоздал с совершенно правильными в этой ситуации мыслями.
Я был человеком, одетым примерно так же, как убийцы, и просидевшим с ними бок о бок несколько дней. Объяснять, что я не имею никакого отношения к происшедшему, можно было бы ровно до того момента, как у меня спросили бы мое имя. А также где я живу, почему именно там, что за рана у меня в плече… Все это к преступлениям отнести было никак нельзя, но темы для разговора были явно неудачные.
А это означало, что моя карьера дапирпата закончена, что даже мои кисти, каламы и папирус подбирать не стоит, а следует продолжать делать то, что я в этот момент уже, собственно, и делал. То есть — вместо того чтобы, раскрыв рот, смотреть, как чакиры рубят убийц, а те шепчут свое «паиридезо», — очень быстро, прячась в самую середину возбужденно гудящей толпы, двигаться к воротам. И вон отсюда.
Бармак из дома Бармаков появился в Мерве как раз кстати, подумал я. Потому что больше никто здесь не поможет мне решить, что же делать — искать Заргису или сесть на лошадь, верблюда, осла, на все, что движется, и быстро двинуться по дороге на Самарканд, закончив со всем этим тягостным недоразумением.
Для этого оставалось только встретиться с Бармаком завтра — но так, чтобы никто во мне не опознал дапирпата, скрывшегося накануне с места преступления.
Впрочем, дапирпат, подумал я, вспоминая убийц, — это человек без лица, лицо ему заменяет чернильница, кисточки и калам, так что без этих приспособлений шансы у меня были неплохие.
И еще я думал, что, кажется, все-таки не хочу трогаться куда бы то ни было. Я хочу остаться здесь. У меня здесь появились дела.
Потому что я, в очередной раз вынужденный бежать и скрываться, начал всерьез сердиться.
ГЛАВА 8
Роза Ирана
— Милый мой Маниах, вы и представить не можете, в какое чудесное место я сейчас вас приведу, — сиял улыбкой, двигаясь ко мне, вчерашний владыка Балха. Только цари могут так щедро излучать благосклонность каждым движением, каждой складкой лба или щек — и при этом точно считать, сколько шагов они сделают вам навстречу, два или целых три.
Бармак из дома Бармаков был в светлых, широченных иранских шароварах, сверху которых лежали складки кремового муслина накидки. Шелковая белая бородка его была тщательно расчесана, и хотя он явно не разделял склонность народа арабийя к тяжелым ароматам, от него все-таки исходил чарующий запах — кажется, мяты и вербены.
— Повар еще жив — я специально узнавал, а это ведь замечательный человек, — продолжал он, ведя меня под руку. — Это великое искусство — сначала вы мелко нарезаете апельсиновую корочку и варите ее в молоке. Потом вымачиваете там же шафран. Потом — не знаю уж, что еще делаете. И этой жидкостью в нужный момент поливаете рис — вот так в этих краях придают совершенство плову. А как они подают фрукты! Как их отбирают! Но вам, я думаю, нужно будет что-то посущественнее. Баранья печень на углях? Да? Хоть немножечко? К ней подойдет красное мервское вино — уверен, что вы знаете, какая это прелесть.
Я чуть вздрогнул, а Бармак уже вел меня по дорожке сада, расчерченного на квадраты подстриженными кустами роз и гардений. Каждое ложе для обедающих помещалось в уединенном пространстве между этих зеленых, по пояс человеку, стен. И достаточно было откинуться на подушки, чтобы оказаться наедине с твоим собеседником среди аромата зелени и цветов. Жужжали струны, ласкал душу грустный голос певицы, бегали мальчики с мисками и большими блюдами. Я вздохнул.
— Позвольте же мне вас угостить, как не раз угощали меня в вашем доме, — продолжал, чуть задыхаясь от ходьбы, болтать благостный учитель. — Я так давно не развязывал собственный кошелек… Как там называется это мервское вино, кувшин которого стоит больше, чем целый верблюд…
Тут он краем глаза заметил, видимо, что-то в моем лице, но сделал вид, что это его не касается.
— Да расскажите же, что с вами произошло, Бармак, — наконец сумел вставить слово я. — Неужели вы действительно счастливы, уча какого-то смуглого парнишку? Вы повелитель Балха, Бармак. Царь. Мелик. Ихшид. Если вам надоела власть, то в конце концов вы могли бы попросту ничего не делать…
— А счастье в жизни вовсе не в том, чтобы ничего не делать, — расплылся он в хитрой улыбке верблюжонка. — Вы очень, очень молоды, Маниах, но когда-нибудь в вашей жизни наступит момент, когда вы спросите себя: а что же вы действительно хотели делать, хотели всю жизнь? Так, два летних супа и сладковатый слоеный хлеб, если здесь не разучились его печь, — с этакой корочкой… И та самая баранья печень… — осчастливил он улыбкой юношу, склонившегося к нам. — А что принести мне — вы знаете. Да, так вот, Маниах, власть, знаете ли, это не радость. И есть, кроме власти, такие интересные дела — хотя бы ваш великий предок и его замечательная история. Не морщитесь, я знаю, что вы слышать не можете его имя. И не желаете признавать себя его прямым потомком. Но согласитесь, что тысяча лет назад — это достаточно давно, чтобы спокойно относиться к совершенным им разрушениям и убийствам. А пройдет еще тысяча лет — да он будет попросту героем. И у ромеев, которые зовут его… как? — э-э, Александром. И у нас, зовущих его Искендером Двурогим.
— А пока что вы, как я знаю, вычислили настоящее имя той женщины, которую я с удовольствием признаю своей прародительницей, — вздохнул я.
— Это же так интересно! — воскликнул Бармак. — Женщина, остановившая кровавую руку разрушителя Согда. Она ведь не просто имя в старом свитке — она действительно из рода моих предков, да и ваших, Маниах, — вы думали о том, что у вас тоже есть права, хоть и не первоочередные, на трон Балха? Правда, до вас в этой очереди еще множество людей, но все же… Мы столько раз говорили об этом с вашим уважаемым дедом. Посмеивались, конечно.
— Вот расскажите-ка о другом, Бармак, — подхватил я, запуская зубы в лучшую за последний месяц моей жизни еду. — Царства Балха больше нет? Халиф или Абу Муслим отменили его?
— Да что вы, что вы, зачем же так, — помахал рукой он. — У меня ведь есть сынишка, вот ему я и передал власть. Не то чтобы он тоже увлекался этим делом — сегодня, знаете ли, есть места поважнее, чем Балх. А я сам… это ведь такое удовольствие — путешествовать, говорить с людьми, владеющими старыми книгами и документами… Но вы не дали мне договорить, — вдруг обвинил меня он. — О женщине по имени Рокшана я узнал все, что мог. И — вы правы — узнал про то, как ее на самом деле звали: Роушанак. А на древнем языке моей страны и вовсе — Вахшона. А пока я с ней разбирался, наткнулся на любопытный эпизод из жизни нашего героя, о чем вы, конечно, слышали. О том, что Искендер Двурогий якобы летал по небу на огромной птице-грифе. И часть его побед объясняется именно благодаря этому факту. Вот тут я зарылся в старые книги уже всерьез.
— Бармак, но чего только не говорят про Искендера! — запротестовал я. — Люди не летают на птицах. Таких птиц нет.
— Э-э-э, как вы поспешны, друг мой Маниах, — засветился улыбкой он. — Это сейчас таких птиц нет. Но ведь дело было больше тысячи лет назад. Что мы знаем про тех, древних, зверей и птиц? Я начал копаться не в летописях, а в легендах. Мне было интересно — говорится ли там о такой птице без всякой связи с именем Искендера? Так вот, что-то там есть. Да, что-то есть. И, наконец, такой факт многое объяснил бы. Все эти его победы, одна за другой. Вот представьте себе — полководец, способный подняться над полем битвы на высоту птичьего полета. Видящий, как бронированная конница обходит его с тыла, прикрываясь холмом или рощей. Машущий сверху рукой. Бросающий навстречу врагу отряд боевых слонов.
— А почему тогда не посадить верхом на десяток таких птиц лучников и не дать им обстрелять приближающегося противника? — предложил я.
— Маниах, вы позволяете своей фантазии взять над собой верх, — упрекнул меня он. — Если бы это было правдой, то летописи содержали бы хоть слово о таких лучниках. А в летописях ничего подобного нет, они четко говорят: одна огромная птица для полководца. А раз так…
И поднятые к закатному небу глаза его стали теплыми и задумчивыми.
— И вы этому всему учите того самого мальчика? — поинтересовался я, приканчивая суп.
— Этому, и мудрости Аристотеля — царя всех философов, и индийскому счету, который так интересует его отца («казначей дома Аббаса», вспомнилось мне), и языку Ирана… А читать ему священные книги мне не доверяют, конечно…
И тут я, сгрызший, как степной волк, уже немало бараньей печени, перевел взгляд на миску с едой в его руках.
В ней был рис, политый овощной подливкой. И еще он время от времени аккуратно отправлял в рот ломтики фруктов.
— Бармак, — сказал я, — вы не едите мяса. Вам не зря не доверяют говорить с мальчиком о священных книгах. Вы остаетесь почитателем того, кого у нас… о, бог Небесный, у нас… в Поднебесной называют Учителем Фо. А в Инде-принцем Гаутамой. Скажите мне, зачем же тогда вы отдали новым богам ваш монастырь? Завоеватели грозили вам смертью?
Он улыбнулся долгой мечтательной улыбкой.
— Учителю Фо все равно, какие слова произносят, обращаясь к нему, эти маленькие человечки там, внизу, — медленно проговорил он. — Все равно, на каком языке — он понимает их все. Человечки сами делают свою карму, тут им не поможешь. Но мы с вами, Маниах, мы — люди, которым карма в этом перерождении принесла невиданные подарки… Богатство, знания, ум… Вы ведь знаете, что в любой век, у любого народа едва ли один из тысячи тысяч может похвастаться такими знаниями, такими способностями, как у нас с вами. Остальные… — он доверительно наклонился ко мне, — они не знают и не хотят знать ничего, кроме своего маленького городка, рощицы фруктовых деревьев, дороги, уходящей за горизонт, — а что там, на этой дороге, еще дальше, им неинтересно… Вот скажите мне, самый богатый человек в Самарканде: как вы относитесь к этим людям?
Я раздраженно проглотил очередную порцию мяса.
— Что значит — как? Это ведь мои соотечественники. И… когда им больно, мне жалко их, какими бы они ни были. Как же еще к ним можно относиться?
Тут я увидел в глазах Бармака искреннее тепло.
— Вот именно, милый вы мой. И еще — мы за них в ответе. Поэтому я и сдал свой монастырь миром. Ведь мы с вами недаром получили наше богатство, Маниах. За него надо платить, и иногда дорого. Иногда нам приходится менять этот мир, наполненный страданиями. Кроме нас, некому это делать. И это невеселое занятие.
Кинув взгляд на свою более чем скромную одежду, я был вынужден мысленно признать: да, такое с нами случается. Платим. Иной раз весьма неожиданно.
— Наш монастырь был нужен людям, потому что нес исцеление или утешение больным, страдающим, испуганным. И какая разница, какое из имен бога мы, хранители монастыря, при этом произносим? Сегодня Балх существует, не разгромлен, как столь любимый мною Самарканд. Да у нас и не было шанса сопротивляться, если вы знаете, — вокруг голая равнина, всего-то пятнадцать тысяч воинов, Мерв уже завоеван… Мы выжили. И это главное. А вот теперь пришло время снова менять весь наш мир.
Низкий, спокойный голос певицы снова поплыл среди кустов.
— Пока что мир меняет нас, Бармак… Бог Небесный, кто же это поет?
— Я все думал: когда же вы заметите? Я знал нескольких человек, которые вот так сидели целый вечер, да даже и уходили, так и не ощутив, что происходило что-то необычное. А потом — на другой день, на следующей неделе — прибегали ко мне чуть не со стоном: государь, что это было, — я не могу забыть этот голос…
Я не видел певицу за порослью кустов. И не хотелось вытягивать шею и искать ее глазами. Хотелось слушать и улыбаться.
Она не старалась, как другие иранки, демонстрировать свое искусство, выводя эти удивительные персидские трели. Наоборот, иногда она не пела даже, а почти говорила, вполголоса, спокойно. Но голос ее, низкий, чистый, уверенный, мощный, делал каждое произнесенное слово невероятно значительным. По моей спине прошла волна восторженного холода.
Это, конечно, была простая музыка для ресторана, то веселая, то грустная. Но от веселых ее песен в горле вскипали слезы, а от грустных душа улыбалась мудрой улыбкой.
— А угадайте, Маниах, как она выглядит? — блеснув глазами, спросил Бармак, наблюдая за моими попытками все-таки вытянуть шею и покрутить головой.
— Не девочка, — мгновенно отозвался я. — Лет, может быть, даже тридцать. Очень высокая, с длинной, как бы изломанной фигурой, гордая, уверенная в себе. Лицо… светлые волосы, уложенные волной. Может быть, этот, знаете, большой иранский нос, как у хищной птицы, — но такой, что захватывает дыхание. Чересчур широкий рот. Значительное, гордое лицо, от которого трудно оторваться.
Голос стих, а Бармак тонко улыбнулся.
— Да, мой дружочек, описание ваше совсем не плохо… Гордая, уверенная в себе? Знаете, эта женщина год за годом пела по вечерам в ресторане — этом и других. За еду и за то, что дадут ей посетители. В особой гордости замечена тогда не была. А потом… она начала собирать у старух песни былых лет. Музыка двора сасанидских владык. Песни о проигранных век назад битвах и о давно умерших влюбленных. И вдруг, Маниах, — вдруг, совсем недавно, что-то случилось. На нее полился золотой дождь. Люди из других городов едут послушать ее. Оказалось, что вот эти старые песни — они то самое, что им надо. Что за народ эти иранцы! Десять с лишним десятилетий с тех пор, как вот там, на берегу реки, убили последнего их владыку — а они не забывают то время, они плачут о нем. И никогда не забудут.
Тут он повернулся к возникшей у него под боком маленькой толстой старушке, как будто слепленной кое-как из нескольких глиняных комков, полез под складки кремового муслина за кошельком, вытащил — не серебряный дирхем, а маленький, сверкнувший золотом динар дома Омейядов. Старушка, однако, на монету взглянула с недовольством.
— Да, Маниах, — продолжал он, рассматривая этот динар и вкладывая его, наконец, в протянутую пухлую руку, — вам повезло. Вы услышали великую женщину. Не старайтесь запомнить ее имя — мы называем ее Роза Ирана. Она греет наши души. Вот только до денег жадновата.
Тут он достал второй динар и со вздохом вложил его в руки замершей рядом старушки, неодобрительно посмотрев на нее снизу вверх.
Роза Ирана расплылась в счастливой улыбке, часть которой досталась мне, и проворно засеменила от нас по аллее.
— Бог иногда вкладывает душу не в то тело, что следовало бы, — завершил Бармак.
Сладкая грусть, вызванная музыкой и переполненными желудками, повисла над двором. Метнулись черные скобки ласточек в предзакатной бирюзе между кипарисами. «Цви, цви», — сказали они со своей высоты.
— Ах, как хорошо, — сказал удовлетворенный Бармак, пропуская через кулак снежную бородку. — Эта апельсиновая корочка в молоке и шафране — как нигде в мире… А знаете ли, — тут он чуть прихлопнул ладонью колено, — достойный вечер надо достойно закончить. Мальчики, я помню, вам неинтересны — значит, пара девочек лет шестнадцати-семнадцати будет в самый раз. Погладить ее по пухлой попке — кто знает, вдруг из этого выйдет что-то хорошее? Соглашайтесь, Маниах.
Он уже начал произносить слова «конечно, плачу сегодня я», как увидел что-то в моих глазах, и лицо его на мгновение стало неподвижным.
— Нет, это становится просто интересным, — другим голосом сказал он. — Что я вижу? Владелец самого громадного торгового дома Согда сидит, изображая из себя дапирпата, под стеной мервского замка, — ну, это выглядит естественно, поскольку имя этого человека все-таки Маниах. Который прибыл по этому поводу аж из Поднебесной империи. Я, знаете, даже не очень удивился, потому что момент сейчас как раз для… И мы можем не поражаться поэтому вашей весьма скромной черной одежде, которую вы носите, не меняя. Она очень уместна для того, что вы делаете. Но вот что интересно: как только я произношу слово «деньги», владелец торгового дома реагирует на это слово как-то чрезвычайно нервно. Вы заболели скупостью, Маниах? С очень богатыми людьми это случается. Но я сейчас каждый день общаюсь с таким больным… (тут он усмехнулся в бородку, а я попытался представить себе, о ком же речь)… и он ведет себя несколько по-иному. При слове «деньги» тот человек как бы чуточку., э-э-э… мрачнеет, а потом начинает долго и тщательно выяснять, о каких деньгах речь и на что их предполагается потратить. Может быть, семья каким-то образом лишила вас вашего законного богатства? Но как же тогда быть с вашей славой коммерческого гения Поднебесной империи? И почему вы, даже допустим, лишившись связи со своим знаменитым торговым домом, перебрались в самое неспокойное место в мире — в Мерв, да еше и в эту крепость? Не получается. Нет, Маниах, вы просто должны удовлетворить мое старческое любопытство. В вашей жизни происходит что-то чрезвычайно интересное — а я ничего об этом не знаю. Как же так?
Самым разумным, наверное, было бы загадочно промолчать и начать шутить на темы пухлых девочек. Но я тогда был, мягко говоря, неопытен. По разговору с человеком моего круга, в конце концов, я изголодался не меньше, чем по нормальной еде; вино и музыка были так прекрасны. А светлые глаза властителя Балха лучились таким веселым сочувствием.
