Любимый ястреб дома Аббаса Чэнь Мастер

Юкук, чуть подняв упрямый подбородок, сделал великолепную паузу, на которую способен только командир с большим опытом: начальник предлагает глупость, но не подчиниться военному человеку невозможно. И завершил эту холодную паузу таким же армейским, безупречно вежливым, на тон ниже обычного:
— Да, сер.
А через день после этого разговора: суета, перестук копыт, многоцветье развевающихся тканей (хотя по большей части все-таки черных); сухой запах пыльной земли, взрываемой копытами. Великое событие: охота в окрестных полях. Зияд ибн Салех, сосредоточенный, озабоченный, с типичным для своего народа смуглым лицом и свежевыкрашенной в красное бородой, дает мне наставления на довольно дрянном иранском:
— Повелитель Мерва может позвать вас на разговор. Наверное, после самой охоты. А может и не позвать. Но не сомневайтесь, он давно уже хотел с вами побеседовать. Так, вы дичь брать сегодня собираетесь?
Я показал пустые руки.
И отлично, — с облегчением вздохнул Зияд. — Меньше забот. Тогда просто скачите, в толпе или отдельно, можете загонять дичь для других — и для повелителя. Первая лань — его. Потом — убивает кто угодно, все ваше.
Первая лань — его? Это что — ритуал охоты царя царей? — заинтересовался я.
— Да что вы, Маниах… Хотя постепенно к этому все и идет. А объясните мне лучше, на что охотятся в Самарканде? Про ваш город рассказывают чудеса… Клянусь богом, если бы хоть раз побывать там…
Но тут Абу Муслим собственной персоной бросил на Зияда взгляд издалека и крикнул что-то типа «с кем сговариваемся?» — и мой краснобородый собеседник приобрел цвет зеленой оливки, бросаясь к нетерпеливо гарцующему коню мервского барса.
Тем временем кто-то из иранских принцев приблизился и с любезной улыбкой вгляделся мне в лицо:
— Глава дома Маниахов, как я слышал? Здесь?
— Тут есть люди из старых семейств, так что почему бы и главе дома Маниахов не поохотиться вместе с ними, — ответил я, доставив истинное удовольствие этому горбоносому человеку, явно испытывавшему неловкость в столь странной кавалькаде. — Вы лучше мне скажите, как его зовут и откуда он родом, — поинтересовался я, следя глазами за понесшимся куда-то полководцем — его локоны струились сзади, как знамя. — Он хотя бы иранец?
— А никто не знает, — отозвался принц. — Родом вроде бы из Исфахана. А какого народа… Ведь бывший раб все-таки. У них, сами знаете, это бывает трудно определить. Лет ему то ли двадцать, то ли двадцать два. И как его на самом деле зовут — тоже непонятно. Читать не умеет. Но, с другой стороны, какая нам с вами разница?
Мы постояли чуть-чуть бок о бок, задумчиво наблюдая за Абу Муслимом, будто за выставленным на продажу жеребцом.
— Вот и мне бывает трудно понять, кто тут есть кто. И кто из какого народа уже и дома, в Самарканде. А ведь у нас все это безобразие длится меньше сорока лет. И что, уважаемый сосед, вы думаете, что Иран возродится, станет таким же, как был до завоевания? Хотя прошло сто лет?
Тут мой собеседник выпрямился и взглянул на меня чуть сверху, отчеканив:
— Да хоть через двести. Мы все вернем.
Я приготовился выслушать неизбежные разговоры о «пожирателях ящериц» и о том, кто научил этих завоевателей есть, кроме ящериц, рис и носить штаны — но, к счастью, обошлось. Вместо этого мой достойный собеседник, чтобы смягчить сказанное, пригласил меня в любое удобное время в свой замок в дне пути отсюда. А я его — в Самарканд.
Тут охотников начали выстраивать по рангу. Как я заметил, в этом строю было что-то слишком много людей с излишне серьезными, чуть нахмуренными лицами — и держались они от полководца на отдалении.
Но это было не все. Не только люди, но и кони старались не приближаться к скакуну Абу Муслима — серебристому дамассцу сверхъестественной красоты. Они крутили головами, пятились и грызли уздечки. А тут еще и мой собственный иранец чуть не встал на дыбы и отказался подъезжать ближе.
Причины этого странного явления выяснились очень скоро — когда хрипло затрубили длинные трубы и началась сама по себе охота.
Конь юноши несся по безводной земле в одиночестве, выбрасывая похожие на камни ошметки земли, падавшие с сухим шуршанием. У кустарника махали флагами загонщики. Все прочие держались на расстоянии не меньше десятка лошадиных корпусов.
Как и следовало ожидать, с такой тактикой первая лань была немедленно упущена. Но вот из-под ветвей справа вынеслась новая бежевая, цвета земли, стрела. Хоть одна группа людей, которые должны были бы понимать, что следует делать, — знающие толк в охоте принцы Ирана могли бы рассыпаться цепью и не дать дичи уйти. В одиночку же полководец мог бы сколько угодно гоняться за животным, в отчаянии нагнувшим рогатую голову и летящим широким зигзагом вперед.
Я покрутил головой и пошел за главным охотником след в след. А затем криком «ха» и плавным движением узды я направил несущегося Шабдиза чуть левее, увидев, что все мы — лань, Абу Муслим и я — скачем прямо на складку земли, похожую на берег небольшой реки.
Лань могла, конечно, вскарабкаться наискосок и вверх по этому склону и уйти от нас навсегда — но против этого говорила ее скорость. И когда она начала различать топот копыт моего Шабдиза слева от себя, то сделала единственное, что ей оставалось — резко свернула направо и стремительно пошла вдоль преградившего ей дорогу земляного гребня.
Но на перехват ей с такой же скоростью уже летел серый красавец повелителя Хорасана, угадавшего мой маневр. Я не увидел в руках всадника ни лука, ни копья — вместо этого юноша, наклонившись, что-то делал с длинным, мягким, похожим на свернутый ковер предметом, все это время лежавшим поперек его седла.
«Сокол? — подумал я. — Но зачем было держать его укутанным?»
И в награду за любопытство увидел уникальное зрелище, о котором раньше приходилось слышать только легенды.
Сначала мне показалось, что с седла Абу Муслима сползает толстая пятнистая змея пего-серого оттенка. Но змеи не летают — а эта тварь, едва коснувшись земли, именно полетела, лишь чуть соприкасаясь с поверхностью высокими длинными лапами. Несколько взлетов пятнистой гладкой спины над редкими травинками и порослью колючек — и несчастная лань была перехвачена, сбита с ног, повалена на растрескавшуюся землю. И громадная, длинноногая кошка с урчанием запустила в нее зубы.
«Вот и разгадка. Они называют Абу Муслима "мервским барсом", — думал я, рысью подъезжая ближе и не давая коню бесноваться. — Теперь понятно, почему. Вот только он возит на седле даже не барса, а какого-то другого кота — барсы тихо сидят на скале и прыгают на добычу сверху, а не носятся по полям. Да это же… как там называется эта редкая тварь? Неважно, но конь, который позволил выдрессировать себя так, что терпит на беззащитной холке подобного хищника — вот это чудо».
Юноша соскочил с седла, исчез на миг в пыли, а потом появился оттуда, сверкая белыми зубами и подняв на нас, топчущихся на испуганных конях на приличном отдалении, мокрое и счастливое лицо.
Обе руки его, по локоть, были в отсвечивавших железом перчатках. В правой руке был зажат ошейник бившего хвостом туда-сюда котяры с окровавленной пастью. Холка твари доставала полководцу до колена.
Принцы Ирана разразились восторженным воплем: на их глазах творилось чудо, из забытых книжных страниц возрождался поистине царский вид охоты.
А я подумал, что теперь лучше понимаю, почему на сторону Абу Муслима стекается не только городская беднота, но и обитатели гордых замков, не тронутых завоевателями, но замкнувшихся в своем к ним презрении.
Мистический фарр, снисходящий с небес на истинного властителя, — может быть, они видят сейчас его вокруг этого юноши, заново набрасывающего мешок на голову своего пятнистого охотника?
Несмотря на жар погони, Абу Муслим, как выяснилось, заметил и оценил мой маневр, давший ему шанс пойти на перехват дичи еще до того, как она сама ринулась вправо. Я узнал об этом уже после, когда новый хрип труб провозгласил второй этап охоты — когда и всем прочим стало позволительно что-то добыть. И после того, как шестерых поверженных ланей доставили в мгновенно возникший палаточный лагерь, по нему поплыли запахи мясного сока, капавшего на угли с веселым шипением.
— Вы молодец, — поприветствовал меня усталый Зияд ибн Салех. — Идите — зовет, будет говорить вам, как вы отлично все это проделали.
Абу Муслим лежал в шатре, и вид у него был такой, будто он только что вынырнул из бочки с прохладной водой и улыбается от удовольствия. На его юношеском лице блестели крупные капли, вдобавок влажно отсвечивали его локоны, мокрой была и не очень длинная и не очень ровная борода — знакомое мне розовое масло?
И тут он улыбнулся уже во весь рот, и лицо изменилось: засияли сверхъестественной белизны зубы, но обозначились неожиданные для его возраста складки на лбу, и стали уж совсем ласковыми эти странные желтые глаза.
— Полежите рядом, если хотите, Маниах, — предложил он мне что-то совершенно неприемлемое, похлопав рукой по ковру. — Вы отлично загнали мне эту упрямую скотину. А остальные — трусы. Да, да, трусы. Скажите, Маниах, а вы что — вообще ничего не боитесь? А почему?
Это было очень неожиданное начало разговора (чего мне тут, действительно, опасаться?).
— Может быть, иногда устаешь бояться, — заметил я и тоже улыбнулся.
— Нет, нет, расскажи мне побольше об этом, — увлеченно вытянул вперед лицо полулежащий Абу Муслим, и желтые глаза его загорелись каким-то новым огнем. — Давай уж все как есть: ты ведь знаешь, кто я такой. Ничего, что я говорю тебе «ты»? А вот чего ты не знаешь, так это — что такое родиться рабом. Это не твой мир, там совсем иная жизнь. Там знают, сколько и кто стоит. В дирхемах. Там знают, что значит такое название — Асу-ан. Это место, откуда пригоняют людей с черными лицами, уже кастрированных. Или город на полпути к землям франков — Пра-га, и тамошний монастырь их пророка Исы — ах, как там кастрируют, нежно, быстро! А знаешь ли ты, Маниах, что происходит до того? Это называется «ночь рабов». Когда уже известно, что завтра — под нож и после ножа — в бочку с теплой водой, чтобы первая боль утихла. И вот в эту «ночь рабов», — тут юноша перешел на шепот, — каждый старается доставить удовольствие каждому — неважно, что иногда женщин под рукой не случается — потому что в последний раз. И снова, и снова, руками, ртом… И утром все такие вялые, что можно резать вообще все что угодно… Мне повезло. Они ничего мне не отрезали. Но я уже навсегда — родившийся рабом, Маниах. И вот они там, за пологом, все это знают. И боятся меня. А ты родился в лучшей семье Самарканда, Маниах. У тебя есть свои рабы. И я это знаю. Но ты здесь, и ты не боишься. Объясни, почему.
К концу его шепот стал уже еле слышным.
В принципе, разговор был неприятней некуда. И выкручиваться из него можно было только нападением, а не защитой.
— Я не буду извиняться за то, что родился в своей семье, повелитель, — таким же напряженным шепотом сказал я. — Так же как не буду плакать о том, что мне скоро исполнится сорок лет, и я уже никогда — никогда! — не стану двадцатилетним полководцем, у которого сто тысяч войска и который не знает поражений. Я им не стану, несмотря на все деньги моей семьи. Ни-ког-да!
И разыграв эту сцену, я сел прямо и чуть отвернулся.
А затем, в ответ на молчание, снова взглянул в эти горящие янтарным огнем глаза — и увидел, что юноша улыбается мне.
— Ах, вот, значит, как. Странно все, да? — снова раздался его шепот. — Что ж, скоро час наших испытаний, Маниах. Не подведи меня, когда он придет. А потом, после — положи Самарканд к моим ногам, смелый человек. Ведь ты многое можешь. И нам с тобой, если мы вместе, не будет преград. Полководцем? Может, ты им и не станешь. Но царем? Почему нет. Посмотри на себя- ты же рожден для царства, не то что я. Захоти! Вот так все надо делать — здесь и сейчас, просто, без затей.
Я продолжал игру — смотрел в его глаза, не отрываясь. И все происходящее было ужасно грустно.
Бедный мальчик, думал я, и уже не притворно, а на самом деле остро ощущал свои будущие (рано или поздно) сорок лет. Ведь и правда о многом задумываешься, когда перед тобой всесильный полководец, который чуть ли не вдвое моложе.
И вот тебе, мальчик, лишь двадцать лет, у тебя уже стотысячная армия, у твоих ног — Мерв, Балх и еще Нишапур, а будет — кто знает — и Самарканд с Бухарой. Большой и прекрасный мир. А у тебя, его властителя, в глазах вопрос: этот мир мой, и что? Потому что никакие армии и никакие богатства сами по себе не принесут, скажем, того, что каждый день есть у смуглого мальчишки, ученика Бармака по имени Мухаммед: длинные ноги и руки отца, обнимающие тебя, и огромная книга, как замок наглухо запечатывающая эту конструкцию.
Нет, тебя не кастрировали, как тысячи других твоих собратьев. Но юноша, который имеет безграничные богатства, держит целый мир в руках — и не может им пользоваться, потому что не умеет даже читать, — не больше ли обижен жизнью, чем любой кастрат?
И сделать ничего нельзя. Поздно.
Или не совсем?
— Итак, Нанидат Маниах — ихшид самаркандский, — медленно выговорил я, пробуя эти слова на вкус — Авархуман, Тархун, Гурек… и вот — Маниах. Раз так, то — добро за добро. Теперь я скажу, что тебе может дать Самарканд. Он даст мир, который сегодня тебе не принадлежит. Много книг уничтожил зверь Кутайба, много умных людей угнал в рабство, как тебя. Но книги еше есть — на многих языках. Есть умнейшие учителя. Есть поэты и музыканты. И все это мы отдадим тебе. Если Самарканд будет свободным и процветающим, как раньше, — то ты удивишься, сколько таких людей появится в городе как из-под земли. Но мы, наша семья, и сегодня знаем лучших. У тебя есть еще время — что такое четыре-пять лет? Не только Мерв, Нишапур и Балх, но весь мир будет твоим, если ты заговоришь на его языках. Мечом мир можно только уничтожить или заставить себя бояться. Знанием ты заставишь мир улыбаться тебе. Придет другая жизнь, и эта жизнь возможна. Твои соратники смотрят на тебя сегодня со страхом? Это потому, что они не представляют, чего ожидать от юноши, которому в руки вдруг упали такая сила и власть. И который не ведает даже того, что знают обычные мальчики торговых семей Согда, которых с пяти лет учат языкам Бизанта, Ирана, Поднебесной империи… А мы сделаем так, что они будут смотреть на тебя с уважением и восхищением. Как на самого просвещенного из эмиров в империи халифа. Этого не дадут тебе мечи твоих воинов. Но можем дать мы. Выбирай и ты, хорасани.
То, что с ним сделали мои слова, больше всего поразило меня самого. Юноша содрогнулся, еще и еще раз. И, наконец, лег навзничь на подушки, мучительно зажмурившись и закинув лицо к полупрозрачному пологу шатра. От складок в углу глаза вниз, к черному шелку подушки, среди пепельной охотничьей пыли прочертила дорожку счастливая слеза.
— Другая, новая жизнь… Я знаю, что ты говоришь это искренне. И не забуду, не забуду, — выговорил, наконец, он, все так же закинув лицо.
А мне было не менее грустно. Зачем же тогда все эти тысячи воинов, скачущих по дорогам и оставляющих за собой жирный дым пожаров и впитывающуюся в дорожную пыль кровь? Зачем, если можно двум людям скрыться от жужжащей голосами мошкары жары полдня, поговорить тихими голосами — и изменить, действительно изменить своими словами мир?
— Маниах, ты, говорят, тут кого-то или что-то ищешь? — вдруг другим голосом сказал Абу Муслим, не открывая глаз.
У человека с такой властью не надо стесняться просить — даже если он моложе тебя почти вдвое, вспомнил я чьи-то мудрые советы.
Никогда и ничего не проси — пусть предложат сами, и ты получишь лучшую цену, возразил в голове чей-то другой голос, похожий на почти забытый мною голос отца.
Не говорите об убийцах, ему это может не понравиться, зазвучал голос Бармака.
Благодарю, повелитель, это пустяк, и с ним я справлюсь постепенно сам, — ответил, наконец, я. — Ищу одну женщину. Она очень нужна нашему торговому дому. Женщина, которая… ее зовут Заргису… Это длинная и сложная история… Пусть вас не беспокоит это дело. Но если… если она попадет к вам в руки…
Тебе нужна одна эта женщина? Только она? — с недоверием выговорил, наконец, Абу Муслим. — Вот эта самая, которая… так хорошо всем здесь известна? А скоро ли она тебе нужна?
— У меня есть время, — мужественно отвечал я.
— Если так…
И Абу Муслим трижды по два раза хлопнул в ладоши.
Я даже испугался того, что происходило в этот момент у меня в груди. Потому что было бы предельно глупо, в мои-то годы, упасть здесь и сейчас на ковер с серым лицом и не встать.
Нет же, не может быть — чтобы вот так, в одно мгновение, откинулся полог шатра, и ты получил бы все, что хотел. Она здесь? Она сейчас войдет?
Но хотя полог, действительно, откинулся, к нам шагнул все-таки мужчина. Или — судя по походке — такой же юноша, как Абу Муслим. Тот самый, кто закрывал лицо полупрозрачным покрывалом, как женщина.
И вот тут мне пришлось испугаться еще больше. Распрямляясь, он откинул покрывало, и я чуть не закричал, увидев уже знакомый мне ужас: сожженное, изуродованное лицо, глазное яблоко, выступающее из лишенной ресниц бледно-розовой плоти… Дикая, жуткая сцена в винном доме, хруст грудной кости великого винодела, солдаты, помогающие друг другу развязать завязки штанов…
— Посмотри, Хашим, что такое выходец из хорошей семьи, — слышал я сквозь стук сердца молодой голос сзади себя. — Он даже не дернул щекой, увидев тебя. Маниах, перед тобой человек, который хотел слишком много знать. Колдовство, однако, до добра не доводит. Ты думаешь, что он случайно упал лицом в огонь. Но на самом деле перед нами человек, изучавший тайны алхимии. Слил две жидкости вместе, нагнулся посмотреть, не вылезут ли оттуда мелкие иблисы — а тут пена бросилась ему в лицо… Вот теперь носит на солнцепеке эту женскую тряпку — иначе солнце сожжет его за миг… И занят у нас тут этими самыми делами, о которых ты только что заговорил…
Я молчал.
— Хашим, что ты скажешь на то, чтобы потом — попозже — отдать моему другу Маниаху женщину по имени… как там?
— Заргису. Или просто Гису, — сказал я, стараясь, чтобы мой голос не дрожал.
Жуткий глаз Хашима встретился с взглядом Абу Муслима. Казалось, что эти двое как бы молча переговаривались друг с другом.
— Мы с Хашимом хорошо понимаем друг друга без слов, верно? — вдруг звонко рассмеялся юный полководец. — Что ж, придет время — если нам всем очень повезет, — и ты ее получишь.
— Живой, целой, какой есть, — уточнил я, не в силах отвести глаз от лица демона.
— Хашим, он тоже хочет попасть в небесный сад, — залился счастливым смехом Абу Муслим. — Что ж, будем знать. А теперь, друзья, вы оба быстро выходите отсюда, а кое-кто другой быстро входит, раз уж я оказался когда-то негоден даже для кастрации… Маниах, еще раз — спасибо, спасибо, мой друг.
Я вышел на палящее солнце, к гомону голосов, звону металла и перестуку копыт.
Что же только что произошло? Что мне пообещали? Всего лишь то, что если Хашим и, как я понимаю, возглавляемое им тайное ведомство Абу Муслима раскроет-таки всю сеть «преступивших смерть», то мне отдадут то, о чем я просил? Что ж, и это неплохо.
Но остается вопрос-как случилось, что этот жуткий человек нагрянул со своими насильниками в дом Адижера, как только я там появился?
Я потряс головой в недоумении и оглянулся.
Иранская принцесса, юная, с носом орлицы, состоящая как бы из одних изломанных углов, решительным шагом приближалась к шатру Абу Муслима. Вот она, делая вид, что не замечает устремленных на нее десятков жадно-восхищенных взглядов, остановилась, нервно повела плечами и, нагнувшись, откинула полог.
А уходящий от шатра Хашим, наоборот, опустил на страшное лицо полупрозрачную ткань.
И еще одна сцена, самая странная из всех. Долгая поездка по изнуряющей жаре, молчание Юкука, всем своим видом показывавшего, что не надо было главе дома Маниахов брать на себя такую работу, не положенную ему по чину. Долгие разговоры с крестьянами, которых я еле понимал, — а вот Юкук спокойно хрипел им какие-то непонятные слова, которые, видимо, только в Хорасане и услышишь. Наконец, долгая извилистая тропа среди сухих кустарников; Юкук, все чаще останавливающий коня и прислушивающийся, а также все чаще посматривающий на землю перед собой. Полная тишина, никаких разговоров.
И вот кустарник раздвигается, открывая перед нами поляну.
Нет, это был не сад, а что-то совсем другое.
Среди неумолчного жужжания мух заторможенным шагом мы провели лошадей мимо целой рощи зеленых, с сочными листьями, деревьев. Дальше был очень большой, просторный загон, заросший глухим пыльным бурьяном и даже молодыми тоненькими деревцами.
И вдруг в этом загоне мне показалось, что мы с Юкуком в одно мгновение стали меньше ростом.
Потому что серые, старые, растрескавшиеся глубокими продольными каньонами бревна, которыми был огорожен загон, оказались необъяснимой толщины. Да и укреплены они были на уровне глаз стоящего человека. Так же толсты и мощны были столбы, поддерживавшие когда-то соломенную, а сейчас какую-то скорее земляную крышу над длинным и просторным навесом там, дальше, за площадкой.
Казалось, что здесь держал своих огромных коней какой-то народ великанов.
Юкук, это очень странный сад, — выговорил я, мечтая проснуться.
Не тот сад, что нам нужен, господин, — чуть сдавленным голосом проговорил он. — А боятся его вон почему.
И он указал плетью куда-то в дальний угол, где высились небольшие холмики. Я присмотрелся и увидел на одной из песчаных лысин какое-то движение, будто с холма стекали полоски металла.
— Людей давно нет, зато развелись змеи, — сказал Юкук без особого страха.
Но что это такое, Юкук? — спросил его я. — Где мы? Это вообще не сад. А что здесь было раньше?
Это… Ну, конечно же… Слоны. Тут век назад стояли боевые слоны царя царей Ирана. Это и понятно. Хорасан… Восточная граница…
Мухи отрешенно пели среди сжигающей жары свою песню без слов. А я вопросительно смотрел на Юкука, чьи серые глаза бестрепетно взирали на мощные бревна.
— Слон не может наступить на человека, — с хрипом выдавливал он слова. — Поэтому дрессировщикам надо было их… сломать. Но уж когда это происходило… Металлические шпоры на ногах, направленные вперед. Башни с лучниками на спине. Они шли клином по полю, и их нельзя было остановить… И дрожала земля.
Он замолчал, сощурившись и глядя в пространство. А я смотрел, как он рассеянно гладит серую, нагретую кожу старых бревен. И — впервые на моей памяти — улыбается краешком губ.
ГЛАВА 13
В садах фруктовых, в тени раскидистой
До Мерва мне казалось, что я не просто знаю язык Ирана, а знаю его хорошо. Но в деревне Сафизандж стало окончательно ясно, что меня-то там понимают, зато я не понимаю почти ничего. В моих ушах звучал нескончаемый поток знакомых, вроде бы, слов — то ли иранских, то ли чуть ли не родных согдийских. Но во что-то внятное они не складывались.
Впрочем, говорил я не так уж много, изображая конюха при Юкуке. И еще — его ходячий кошелек: во время одного из изнурительных разговоров длинный воин, которого крестьяне провожали и встречали восхищенными взглядами, молча протянул влево и чуть назад, в мою сторону, руку и призывно пошевелил пальцами.
Я понял сигнал и вложил в эту руку почти невесомый кружок — серебряный дирхем.
Тощая седая старуха посмотрела на дирхем, перекочевавший к ней под нос, и крепко сжала губы.
Юкук снова вытянул ладонь влево и назад, и я выдал ему второй дирхем.
В глазах старухи, которая, возможно, впервые в жизни видела в собственной руке одновременно два дирхема, появилась паника.
Зазвучал хриплый баритон Юкука — сейчас он был наполнен медом, он успокаивал и ласкал. Я узнал слова «ангел-утешитель», «мне это очень важно», «помогите, матушка».
И старуха, лишний раз оглянувшись, заговорила — но я разбирал лишь что-то очень отрывочное, типа «сошла с коня», «тяжелое железо», «кричат».
Снова зазвучал неотразимый голос Юкука. Он о чем-то просил. И тут старуха смутилась, фыркнула — а потом с кряхтеньем опустилась на четвереньки и начала двигать бедрами вперед-назад.
Я отвел глаза.
А затем она произнесла несколько слов, в которых я уловил то самое — «паиридезо», и ткнула воображаемым ножом вперед и вниз, будто погружая его в чью-то грудь.
С запущенного и заросшего бурьяном двора старухи Юкук выходил мрачным, но в общем довольным.
— Все правда, господин, — сказал он, впервые обращаясь ко мне этим словом вместо нейтрального «сер». — Она появилась здесь после битвы, ваша женщина. С двумя сопровождающими, все в полной броне и при оружии. Все мужчины, все из народа арабийя. В битве, похоже, она не участвовала. Пошла по полю, оттуда неслись крики, к ней протягивали руки. К некоторым из лежащих она подходила, что-то говорила и уходила. А к другим… вы все видели. Эта старуха — она бы такого не придумала, не тот человек, не тот возраст.
— Она видела ее лицо? — догадался спросить я. И Юкук одобрительно хмыкнул:
— Нет, зато хорошо рассмотрела… другие части тела. (И Юкук похлопал себя по ляжке.) Старуха, видите ли, сама почти что участвовала в бою. Несла стрелы. Потом разыскивала убитых родных.
— А кто с кем дрался? — спросил я.
Юкуку, похоже, мои расспросы нравились все больше.
— А вот это занятная история. Бой шел между сторонниками учения бихафриди и солдатами Абу Муслима. Полтора года назад.
— Учение бихафриди? — переспросил я.
— Не могу вам сказать точно, во что они там верят. Или верили, потому что их почти поголовно вырезал Абу Муслим. Но к истинной вере пророка Мухаммеда это уж точно не имело никакого отношения. Так вот, ваша женщина проделывала те штуки только с этими, из бихафриди. А они ждали ее. Господин, я не верил в эту историю. До сегодняшнего дня. Потому что я сам был ранен дважды, и последнее, что мне тогда хотелось, — это чтобы на меня села женщина. То есть, может, и хотелось, но боль как-то мешает. А эту штуку, украшение мужчины, ведь не заставишь. Так как же ей удается?…
— А вы представьте себе человека, которого три дня как мучает все усиливающаяся лихорадка от раны — после размышления ответил я. — И вдруг, когда на его глазах разворачивается одна сцена… Он наблюдает ее, и с ним что-то происходит. Откуда-то берутся силы. Уходит лихорадка, уходит боль. Все чувства дико обостряются. Становится важным только одно — вот это самое. Сделать и умереть… А потом уже падаешь без сил.
Тут я запнулся и замолчал, а Юкук посмотрел на меня с откровенным интересом и процедил: «допустим».
И продолжил:
— Но вот что еще я узнал — не от этой старухи, а помните, до нее, у того парнишки, что тащил медный кувшин с водой… Так вот, солдаты Абу Муслима к приезду вашей женщины гнали побежденных по всем окрестным рощам и полям. А тут уже никого не было — кроме группы воинов, человек пять, они, похоже, хотели найти своих раненых. Так вот, эта женщина со своими двумя приятелями налетела на них, как коршун. Ее друг — у него был такой очень большой нос — застрелил одного из лука.
Очень большой нос? Юкук уже второй раз говорил об этом. Что-то знакомое забрезжило в моей памяти. Здесь не Поднебесная империя, здесь носы у всех, включая меня, немаленькие, но очень большой — где же я видел такого человека совсем недавно?
— А женщина, — продолжал Юкук, — у нее был длинный легкий меч. Примерно как у меня. И она двумя взмахами уничтожила двух конных воинов, пытавшихся подъехать к ней справа и слева. Остальные поеле этого просто убежали. Я слышал, что она опасна. А теперь это подтверждается. Ее видели в этой деревне еще раз, совсем недавно, уже не в броне, но с той же парой сопровождающих. Ехала к Мерву. Попросила воды. Ускакала. Так, и самое главное: кто такая ангел-утешитель, мы в общем давно знаем. Это она и есть. А тут узнали еще две вещи. Про сад, например. Там бывают иногда вот эти преступившие смерть воины. Это для них великое счастье. В саду они познают радости рая чуть не каждую ночь, и все вот с этой женщиной. Хотя и с другими. Из этого сада они, если оказываются того достойны, отправляются в настоящий райский сад, и там их ждут все те же забавы. Но если они оказываются слабы, то их ждет нечто иное — демон с сожженным лицом.
Так. Вот это было просто здорово.
Юкук, ведь вы тоже знаете, у кого тут сожженное лицо? — задумчиво выговорил я.
Еще бы мне не знать, — мрачно отвечал он, принимая у меня уздечку коня. — Тут его все знают. Этот самый демон, собственно, и уничтожил вот этих бихафриди, без счета и без пощады. И еще много кого. Но тут что-то не получается — одно дело пугало для обитателей того самого сада, другое — правая рука Абу Муслима, человек, выявляющий всех и всяких врагов и шпионов. Если вы знаете, это и есть его главная работа, сер.
Да, это я знал. Но снова вспомнив человека без лица в доме винодела Адижера, я решил, что уже ничего не понимаю. Как-то все выглядело слишком просто — Хашим в роли наказующего демона? Но если женшина по имени Гису была неуловима, как ветер, то Хашима каждый день видели в компании с самим мервским барсом… Который только что заставил того самого Хашима пообещать мне, что когда поймает Заргису, отдаст ее мне. И что бы это все значило?
— Про него, — это лишь разговоры, — завершил Юкук. — И вообще-то пора все эти разговоры свести в какую-то картину, чтобы разобраться, что делать дальше. Сегодня — не успеем. Потому что нам обоим в больницу к почтенному Ашофте. Вам — как всегда, а меня обещали познакомить с тем самым типом, что ведет странные разговоры с больными. А еще ведь надо доехать до города по этой проклятой жаре. Мы вернемся и заснем, вот и все. Но завтра пора садиться и говорить.
Лицо Заргису, которое так и не увидела старуха, вдруг сразу и целиком всплыло в моей памяти — как будто она надолго уезжала и вот вернулась. Почти все женщины Ирана красивы, и главная их гордость — это великолепный нос, не только изогнутый, но иногда и совсем не малой толщины. Но даже самые щедрые носы уравновешиваются не менее щедрой и гордой нижней челюстью, а также и чуть выпяченной капризно нижней губой, и в результате улыбки этих женщин бывают попросту ослепительными. Заргису, когда она ехидно улыбалась, была попросту прекрасна — и так же прекрасны были ее как будто наполненные застенчивым страданием медовые глаза под изогнутыми, пытающимися срастись золотистыми бровями. Страдание это, впрочем, было чаще всего обманчивым — как и у большинства женщин, а вот улыбка-абсолютно искренней и на редкость запоминающейся.
Улыбалась ли она, когда втыкала кинжал между ребер воина, придавленного к земле ее телом в звенящей кольчуге?
Что я прочитаю в ее глазах, когда, наконец, посмотрю в них?
Копыта двух коней мерно застучали по дорожной пыли. Резкие тени от кипарисов по сторонам дороги, палящее солнце, нагревающее головную повязку: нескончаемое и затаенно страшное лето.
Я оглянулся: сзади на дороге было пусто.
Вторая тень у человека появляется скорее в городе, в толпе, — заметил мое движение Юкук. — А тут было бы слышно издалека — конь тихо ходить не умеет.
Вторая тень? — удивился я. А потом понял и улыбнулся: хорошее выражение, надо бы рассказать брату, это по его части.
А затем сам Юкук превратился в тень.
Несколько дней он спокойно, вяло, без суеты подстерегал вербовщика, серым пятном передвигавшегося меж рядов больных. И более всего времени тратившего на моих — или почти моих — Омара и Михрамана.
Как можно было длинноногому мужчине, в сторону которого поворачивалось немало голов — по большей части женских, — стать незаметным, я не знаю. Но Юкук, изображая то нетрезвого продавца сладостей, то трезвого больного, день за днем приходившего в больницу лечить какую-то язву, краем глаза наблюдал за вербовщиком — а потом и за его перемещениями по городу.
— Тут еще очень важно уметь видеть на большом расстоянии, в том числе не поворачивая голову, — нехотя поделился он со мной одним из секретов. — И не спешить, никогда не спешить. Тот человек ушел, скрылся от тебя — а ты не суетись, не раскрывайся, завтра начнешь сначала.
В результате Юкуку удалось выявить места, где вербовщик ел днем и вечером, конуру, где он спал, — и, наконец, найти дом, куда он иногда ходил. Тот самый дом, который и был целью его терпеливой работы. Дом располагался в северных пригородах, где багровевшая к ночи вода Мургаба еле угадывалась на горизонте, среди скопищ довольно скромных домишек, почти уже сельских.
Жил, как выяснилось, в этом месте «святой человек», к которому просто так прийти было нельзя — надо было для начала знать, что он существует, а потом уговорить немаленькую толпу его поклонников и приживал бросить на тебя хоть взгляд, не говоря о том, чтобы проводить к самому хозяину.
А дальше я выдержал с Юкуком долгий спор: идти ли мне вот просто так, с улицы, в этот странный дом. Я говорил, что у меня есть имя, и есть положение в Мерве — положение человека, с которым время от времени разговаривает сам Абу Муслим. И я поэтому могу заходить в любой дом и называть там свое имя открыто. Есть у меня и дело, по которому я пришел, — мне надо вырвать из лап этих людей двух моих будущих чакиров. Вполне нормальное дело.
Юкук, после долгих споров, согласился отпустить меня лишь с Нанивандаком («он умница, и голова у него холодная») и ничего не ответил на мои расспросы о том, что будет делать сам.
Чем- то нехороший дом на окраине был похож на больницу, пусть маленькую: там тоже сидело или лежало на земле немало людей, закутанных в широкие бесформенные покрывала. И качающийся свет масляных ламп высвечивал то тут, то там их шевелящиеся в темноте фигуры.
Я, конечно, оказался прав. Прийти и назваться своим именем — это получилось просто и вполне удачно. Ждать мне долго не пришлось.
За свою жизнь я повидал немало людей, которых можно было бы назвать большими, — особенно по сравнению с собственными относительно скромными размерами. Этот, однако, был очень велик, очень волосат, и борода его была мало того что густа, но еще и расходилась в стороны от налитых щек, ложась чуть не на плечи. Среди ночного сада он выглядел как довольно покатая, укрытая головной накидкой гора, чье подножие скрывалось во тьме долин.
Имени этого человека мне никто назвать не потрудился, считая, видимо, что я и так должен его знать, раз уж сюда пришел.
— Ты здесь, потому что душа твоя грустит, человек из Согда, — поприветствовала меня вкусным басом эта гора мяса и волос. — А кто весел в этом мире, полном страданий? Слезы льются из твоих глаз, когда ты один в ночи. Но задумайся: сколько еще таких же слез увлажняет подушки в тот же ночной час? Ты не один, человек из Согда. И как хорошо, что ты здесь. Как хорошо что ты с нами. Но даже и с нами ты долго еще будешь бродить по тропам заблуждений, пока глазам твоим не откроется свет прозрения.
На его круглых щеках и лбу играли красноватые отблески огней. Тихо было вокруг, лишь по углам сада слышался какой-то шепот, шарканье ног. Где-то далеко заржала лошадь. Сегодня я думаю, что ее-то ржание и помогло мне ощутить: если не буду осторожен, то этот глубокий сочувственный бас попросту усыпит меня. Нужно было срочно что-то сказать, сделать, заспорить.
— Свет прозрения? — ответил я с горечью и недоверием, которое мне даже не надо было изображать. — Разве я единственный, кто жаждет его?
— Ты хочешь знать, как прозреть? — улыбнулся он мне из-под накидки во тьме, вдохнул и выдохнул глубоко и медленно. — А такие слова тебе знакомы: «поистине человек обречен на погибель, кроме тех, которые уверовали»? — Он вопросительно посмотрел на меня, и, не дождавшись реакции, продолжил: — Но сюда приходят не только те, кто читает книгу пророка. Нет, не только они. Потому что были и другие мудрецы, и они тоже знали, что значит — отделить свет от мрака. Да, мы в хаосе. Мы — между Ахура Маздой и Ахриманом, и каждому, каждому из нас самому надо понять — кто из сильных и слабых мира сего восседает на троне собственных заблуждений, а кто направляет скакунов своей судьбы к стопам господа. Пролить кровь первых — все равно что дождевой водой оросить растрескавшуюся землю. Но что будет, если каждый станет лить кровь так, как небеса льют дождь? Вот это и будет, что сегодня творится. Нет, только избранный удержит в руке священное оружие…
— Ты называешь имена, которые я слышал в детстве, — укоризненно сказал я бородатому пророку, начиная изрядно уставать от разговора. Он рассказывает мне о богах моей матери! Сейчас, чего доброго, напомнит о боге Голубого Неба, боге отца…
— А я же сказал, что сюда приходят люди, поклоняющиеся разным пророкам, — развел тот мясистые руки. — И что с того? Разве не прав был тот, кто сказал, что человек сам решает, чью сторону принять — света или мрака? Да если бы все, читающие ту книгу или другую, могли бы решить правильно…
— То не было бы в том царстве ни холода, ни зноя… — с иронией отозвался я.
— …ни старости, ни смерти, ни зависти зловредной, — уверенно завершил мой безымянный наставник.
И мы посмотрели друг на друга.
— Ты в этом доме — не чужой, человек из страны Согд, — понизил голос мясистый бородач. — Ты пришел вовремя. Потому что наступают решающие дни. Иной век. И тот, кого называют Махди, — он здесь, он между нами, а мы-то, глупые, проходим мимо и не замечаем. Но подожди немного. Это всегда так бывает — сидишь во мраке, и вдруг — ослепительный свет!
Тут он протянул было руку, чтобы хлопнуть меня по лбу, но наткнулся на мой взгляд и передумал.
— А страдания твои — неси их. Ты хотя бы богат. Имя твое знаменито. А что делать бедным людям? Их груз тяжелее.
Я не для того прожил почти сорок лет, чтобы не научиться замечать, когда кто-то начинает постепенно подбираться к моим деньгам. Но, к чести этого человека, далее он столь чувствительную тему развивать не стал.
— Реши, чего тебе надо, — повел дело к завершению он. — Отдых души? Здесь ты его найдешь. Твоя жизнь станет невыносимой? И тогда ты тоже получишь то, чего жаждешь.
«Ни слова о Заргису», думал я, готовясь уже уходить. «Ни слова. Этот тип опаснее змеи. Но другое слово я все же произнесу».
— Сад, — сказал я. — Когда все кончится… Я хотел бы оказаться в том саду, о котором здесь столь многие говорят.
Он опять начал дышать долго и с наслаждением. А потом, хитро поглядывая на меня, чуть ли не запел:
— И будем мы в садах фруктовых, в тени раскидистой, близ вод текущих и плодов обильных, не срезанных, не запретных, возлежащими на коврах разостланных. И гурии, созданные совершенными, сохраненные девственницами, будут принадлежать стоящим на правой стороне… Да-а-а-а… Но не спеши. И тогда сад придет к тебе, а ты — к саду. К саду вечности, в котором текут ручьи. Там пребудешь ты во веки веков.
— Мудрый человек, — выдавил я из себя, уже встав (надо же как-то было к нему обращаться), -знаешь ли ты, с каким пустяком я к тебе шел? Сейчас мне даже стыдно об этом вспоминать, но, с другой стороны, — две человеческие судьбы не пустяк…
Его лохматая голова в темноте вопросительно наклонилась вбок.
— Два согдийца, один по имени Омар, другой — Михраман. С ними говорил твой посланец в больнице, откуда им скоро выходить. Я хотел взять их к себе. А теперь не знаю, как поступить. Они, эти двое, нужны тебе?
Даже притом, что лицо толстяка так и невозможно было полностью рассмотреть, было заметно, что еще два кандидата на прозрение для него не столь уж важны.
— А ты уверен, что можешь взять на себя такой выбор — их судьбу? — сварливо заметил он.
— Я лекарь, — не без гордости отвечал я. — Мои руки их лечили.
— Что ж, — покивал толстяк, — тогда пусть выбор делают они сами.
Меня с должным почтением повели вон со двора.
И это был бы прекрасный двор, а мой собеседник — весьма замечательным человеком, если бы…
Я посмотрел вокруг, где угадывались устраивавшиеся на ночлег серые тени: пять, шесть, десяток…
Прочие терялись во мраке, среди невидимой листвы. Отчаявшиеся люди, оставшиеся без земли, денег, родных, а потом и, видимо, без здоровья, без которого не будет дальнейшей военной службы. Вот какой была теперь их судьба: серыми тенями лежать в этом дворе, отсюда — если проповеднику будет угодно, — прямиком в тот самый загадочный сад наслаждений, а потом — получить «священное оружие», разместиться по местам и ждать сигнала. Как просто!
Слишком просто, мысленно добавил я.
Лежала ли Заргису, гордая дочь Ирана, в этом саду рядом с другими, пока не сделала свой выбор между мраком и светом?
На пустынной улице среди невидимых во тьме кипарисов возвышался одинокий силуэт — Нанивандак верхом, державший уздечку моего коня.
Далее во тьме ничего не было видно, но я почему-то был уверен, что длинный воин Юкук где-то неподалеку.
ГЛАВА 14
Она безумна, господин
Черные куртку и широкие штаны, в которых я объехал вместе с Юкуком столько пригородных дорог и улиц Мерва, я с наслаждением вышвырнул вон: стирать их уже было бесполезно. Затем дал себе слово завтра поспать, наконец, после обеда. А сегодня — надо разогнуть налившиеся тяжестью ноги, снова взгромоздиться на коня и отправиться в квартал удовольствий. Но не тех, о которых думают в таком случае, а более простых. Например, удовольствий в виде неспешной и тщательной бани.
— Покрасим? — не ожидая отказа, поинтересовался сидевший в тенечке возле бани парикмахер. И недовольно поджал утопавшие в красной растительности губы, услышав мое вялое «нет». Согдийцу следовало все-таки оставаться согдийцем, тем более если он — наполовину тюрк. В общем, меня вполне устраивали мои желтоватые согдийские волосы, светлые глаза неопределенного цвета и жесткая короткая бородка.
Ощутив долгожданную легкость головы, которая возникает после хорошей стрижки (вдобавок к легкости рук и ног после бани), я поехал на улочки возле северного рынка и провел уйму времени в темноватой лавке торговца запахами, среди его сотен маленьких кувшинов и плошек. Выбрал себе довольно легкомысленный оттенок розы (в знак уважения к мервскому барсу), сильно приправленный, впрочем, жасмином.
Потом заехал на сам северный рынок и приобрел новый комплект повседневной одежды — рубашку с жилеткой, неизменно черного цвета, но зато с серыми широкими штанами. Головная повязка мне приглянулась полосатая — опять же черные широкие полоски, но вперемешку с бледно-зелеными.
Возвращаясь в свой дом-насест в крепости, я думал, что веду себя как художник из Поднебесной империи. Дело в том, что я намеренно тянул время, готовя себя к серьезному, очень серьезному разговору с Юкуком. И делал это подобно художнику из империи Тан, который сосредотачивается перед созданием гениального свитка.
Художник садится в таких случаях на ослика и едет на день-два в самые красивые из окрестных гор. Бродит с восхода до заката среди увенчанных искореженными соснами пиков, у подножия которых бледно зеленеют облака бамбуковых рощ и поднимается прохладный пар от игрушечных водопадов.
Потом художник достает чайник вина, вдумчиво выкушивает его с достойной закуской, ложится на принесенную с собой плетеную циновку, опускает увенчанный узелком волос затылок на фарфоровую подставку и засыпает под шум ручьев и крики ночных птиц.
Утром вбирает в грудь свежий воздух, снова бросает острый взгляд на те же горы и воды, на их новый облик в косых лучах слепящего света и направляет ослика домой.
А дома он сбрасывает запылившиеся одежды, долго моется в бочке, надевает чистое и свежее, включая новую головную повязку. И, строгий и сосредоточенный, подходит к свиткам шелка или рисовой бумаги, заторможенными движениями растирает тушь.
Слуги — если таковые у художника имеются, — к этому моменту разбегаются и прячутся, стараясь издавать не больше шума, чем мышь в государственном рисохранилище. Почтение жителей империи к человеку, берущему в руки кисть, огромно. Да что там, так же почитают даже клочок бумаги, на котором есть хоть пара начертанных кистью слов. До сих пор помню, как теплый ветерок однажды унес с моего невысокого столика в торговом доме в Чанъани такой вот бумажный клочок, покрытый даже не каллиграфией империи, а неровными строчками согдийского письма. А я лениво попытался подогнать его обратно сапогом. И тут сидевшая напротив меня имперская дама по имени Хуан Нежный Лепесток — и ведь совсем не низкого ранга, супруга чиновника-историографа, — в ужасе сорвалась с места, бросилась поднимать этот клочок, разглаживать и обеими руками вручать мне, тогда совсем мальчишке, совершенно растерявшемуся от такой сцены.
Да, так вот — художник наш, растерев и разведя тушь, потрогав по очереди каждую кисть, чистый, одетый во что-то свежее, простое и строгое, делает глубокие вдох и выдох. Берет в руки кисть. И от ее непрерывного скольжения по свитку на нем проступают из сырого тумана те самые вершины; и угадываются невесомые как стрекозиные крылья, бамбуковые листья; возникают ручьи; появляются обезьяны, замершие на корявых ветвях; летят пушистые облака в вышине. Все это — за время, когда еле-еле успевает закипеть чайник.