Секретный дьяк Прашкевич Геннадий
Силой заставлял сосать кусочки изловленной за бортом пучеглазой рыбы.
В великой неукротимости спрашивал сам себя: «Мнилось ли когда, что буду плыть по столь большому морю?…»
И сам себе не верил: «А раньше разве не плавал?…»
И сам себе отвечал: «Какое море?… Один туман…»
И добавлял привычно: «Туман — большое зло… После шведа, может, главное…»
А жалел об одном: «Попа поганого не повесили!.».
Туман…
Буря, раскидавшая байдары, давно утишилось. Тюнька и молодой казак Ухов умерли, господина Чепесюка убило стрелой. Вместе с другой байдарой пропали казак из молодых Щербак, с ним маленький апонец Сан, гренадеры Потап Маслов и младший брат Агеев — Пров. Может, уже и умерли, о том никто не знал.
Молча прислушивались, как в молочной мгле неслышно влечет байдару течением на край света. Иногда сквозь белую мглу высвечивалось неясное зарево. Может, скирда горела на невидимом острову, а может, какая гора огнем дышала. Еще шумно что-то плюхалось в воде, сопело, возилось, гоня волну.
— Может, кит? — слабо дивился Иван. — Их, наверное, ловить можно?
— Кого? — спрашивал из тумана Похабин.
— Китов.
— Ну, поймаешь? А дальше что?
— В Апонию повезем.
— А в Апонии что?
— В Апонии теплое средиземное море, невиданные деревья. Там непуганые олени берут пищу из рук человека. Там толстый бог Фанасома сидит посреди травы, утешает робких апонцев… — Обессилено добавлял: — Вот куда занесло?… Может, давно плывем по апонским водам?…
— Смирись, барин, — советовал из тумана Похабин. — Раз не убило стрелами, не затянуло в морские водовороты, не заморило голодом до смерти, значит, кому-то мы еще нужны. Вот Тюнька помер, и Ухов помер, и самого господина Чепесюка убило стрелой. Они свое дело сделали, а мы живы, несет куда-то… Маиор парик потерял, а нас все несет и несет… Значит, задумано так… Значит, мы еще нужны Господу…
— Да зачем?
— Как зачем? — пугался Похабин. — Разве можно спрашивать такое?
— Может, случайно живем, Похабин?
— Как это случайно? — еще сильнее пугался Похабин. — Не бывает ничего случайного. Лес валится в бурю, падают дерево на дерево, образуется сплошной бурелом, а разве случалось так, барин, чтобы хоть раз сложилась из таких случайностей хотя бы маленькая, хотя бы самая простенькая, даже самая кривая избушка?
Истово клал крестное знамение:
— Все благое от господа, а от человека одно зло. …Каани — железо.
Онууман — вечер.
Алааль — лето.
Киупи — брат.
Ани — огонь.
Насиаата — завтра.
Ешичум — дождь.
Еин кмукаруа — не сплю.
Произносил медленно вслух:
— Насиаата…
— Ты чего, барин? — пугался не видимый Похабин.
— Так дикующие говорят… — А сам помнил: после…пусть все отдаст… — Ну, жалко Тюньку монстра… Большого ума был дьяк… А я его даже не повесил… — И медленно, чтобы каждый слышал каждое слово, читал из книги «Рассуждений о других вещах»: … — «…Объявитель сего билета дикующий мохнатый куши Татал, а по-русски Черныш, вступил в российское подданство текущего сего 1724 года, в чем во уверение учинил присягу с обязательством с его рода платить, когда спрошен быть имеет, ясак с каждого взрослого человека, луком владеющего, и когда потребуется безоговорочно отдавать лис и морского зверя человеку из казны Его Императорского Величества, за что сего дикующего мохнатого куши Татала, а по-русски Черныша, принимать и почитать за верноподданного».
— Умный был дьяк… Полезный государеву делу… — от всего утомленного сердца жалел Иван. — Пусть постоянно подозревал между согласными твердый знак, прямо так и писал — всегъда… взъгляд… и протъчее… а крайне полезный был государству человек…
Всматривался в отсыревшую слипающуюся бумагу. Видел название, написанное собственной рукой: «Рассуждения о других вещах или Кратчайшее изъявление вещей, виденных и пережитых». А ниже Тюнькой добавленное: «Язык для потерпевших кораблекрушение».
— Умный был дьяк, какие длинные знал слова… Был длинный и слова любил длинные… Жаль, нет монстра…
— Зачем жалеть? — смиренно отвечал не видимый, только слабо угадывающийся в тумане Похабин. — Будь Тюнька жив, давно бы, наверное, умер.
Иван без удивления качал головой:
— Может, и умер бы… Но еще всякое записал бы в книгу… Всякие умные рассуждения бы внес в нее, и многие новые слова из языка дикующих… У апонца Сана и у куши Татала узнавал слова, вносил в книгу… Зачем-то записал длинно — язык… И не простой, а для потерпевших кораблекрушение… Понял, Похабин?… Про нас, наверное, думал… Боялся, что занесет нас еще на какой остров…
— Да хватит уж, сколько можно?…
— Этого мы знать не можем… — качал головой Иван. — А у Тюньки был ум… Он, как дьяк-фантаст, широко прозревал будущее… — Намекал строго: — Учи язык дикующих, Похабин. Вдруг пригодится?
— Да где?
— Откуда ж мне знать?
И невидимый маиор доставал из мглы:
— Учи, учи язык дикующих, Похабин… Не может быть, чтобы не приткнуло байдару к берегу…
…А луки из лиственишного дерева оклеены берестой.
А названия стрел: пенш — костяная, уаллакал — железная, каухлачь — каменная, ком — костяной томар, тылшкум — деревянный томар, англьпынш — тож костянуха…
Иван медлительно вглядывался в Тюнькины записи.
Все было там вперемешку — и слова апонские, и слова мохнатых. И просто разные слова были, иногда странные. Например, чуппу. Слово не длинное, а означает сразу и Луну и Солнце. Как так?… Или слово усиху — слуга, а рядом кусиуге — служанка… Откуда у дикующих слуги или служанки, серветьерки, как иначе говорят?… Хотел спросить маиора, потом раздумал. Обидится.
Туман…
Грести уже не могли.
Валялись на дне байдары, сохраняя последние силы.
Окончательно потеряли счет дням. Сколько носит по морю? Может, уже месяц? Может, год? Может, давно занесло байдару туда, где не водится ничего живого? Мысленно вписывал в Тюнькину книгу: …«…Бытность на море всегда в смертельной опасности. Ужасные нужды, труд великий, а еще большой страх. Страх от того, что проходит плаванье в незнаемом море, никаких вокруг берегов, даже неизвестных — одни туманы. Пить нечего. Немного росы с утра, и сок пойманной в море рыбы. Было ли так, что когда-то кушали горячий чай, при этом помногу чашек?»
В тумане пронзительно плакала чайка.
Может, это Казукч, Плачущая, одна из брошенных переменных жен, призывала неукротимого маиора вернуться на свой остров?… …Имена женския:
Каналам — враговка,
Кенилля — мышеловка, ведьма,
Кымхач — не разрожается,
Кайруч — колотье,
Якын — так просто,
Ямга — мор,
Кепион — так просто…
Туман…
Все, что имели (небольшой походный запас муки и вяленого мяса) давно съели. Съели и найденное в байдаре тесто на пресной воде, которое мохнатые куши берут с собой в плаванье.
Иногда чудились острова в тумане. Иногда тенью что-то проходило сквозь мглу. Может, остров… А, может, дьявол дразнится… Иногда вдруг вспоминали: а монах? Где монах? Где поп поганый? Где брат Игнатий, что звался в миру Иваном? Может, видит сейчас каменные городки Апонии? Может, выбирает для приступа совсем какой-нибудь счастливый островок, что позеленей да потеплее — для долгой счастливой жизни?… Твердо решили, что если кто-нибудь выживет, неважно, маиор ли, Иван, или даже Похабин, то выживший непременно отыщет брата Игнатия, сорвет с мерзкого монаха рясу, и повесит попа на первом встречном дереве, никому ничего не объясняя.
А как иначе? Кровь на том монахе! Большая кровь.
Когда Иван совсем ослабел, опять пришел к нему в полузабытье казачий голова камчатский прикащик Атласов. Хмурясь, присел на борт, ни разу не качнув байдару, потом опустил ногу в сапоге за борт и совсем нахмурился. Знаю, мол, о чем думаешь, Иван. Только не бойся, не случится с тобой беды. Ты не утонешь, и с голоду не умрешь, и не съедят тебя дикующие. И на меня так не смотри. Это только кажется, что я пьян или нажевался гриба. Это я от ненависти такой. Верь мне. А гриб жевал вор Козырь, крикнутый бунтовщиками есаулом. Вот Козырю никогда нельзя было верить. Он придет, сядет у огня и похвастается: вот де ходил на собаках зимним путем аж до дальних коряков, и даже дальше. А сам никуда не ходил, сам весь месяц валялся в теплой полуземлянке, жевал мухомор. А если и ходил далеко, то только в болезненных видениях…
Придя и сев на борт не дрогнувшей от того байдары, камчатский прикащик хмуро покачал головой: «Что? Упустили вора?»
Сил не было, но Иван ответил.
«Молчи! — рассердился казачий голова. — Знаю вас. Много роптали, суетой порабощали сердца. Небрежничали в молитвах, об истинной вере легко судили. Не посещали храмы, не исполняли тайных обещаний, данных Господу. Не раз впадали в нечеловеческую ярость, отчего служили причиной чужого горя. Искали господства, разрушали себя пьянством, ложью, невежеством. Не употребляли во благо богом данные таланты…»
— А сам? — медлительно спросил Иван, чтобы отвязаться.
Атласов замолчал, растаял в тумане. И чугунного господина Чепесюка нигде нет. Иван твердо верил, что находись господин Чепесюк в байдаре, давно ткнулись бы носом в какую землицу. Смутно дивился, не понимал, обдумывая последние слова таинственного человека господина Чепесюка. Вот молчал всю жизнь, а в последнюю минуту выговорился.
После… Пусть все отдаст…
Зачем так шептал?
Известно было, что строгий господин Чепесюк и раньше не просто так махал сабелькой, за что порубили ему лицо, а помогал государю чем-то важным, чем-то таким, о чем лично государь до сих пор помнит даже во сне. И если он, Иван, бедный секретный дьяк, выжил в трудной дороге, то опять только благодаря господину Чепесюку. «А скажет господин Чепесюк — убить кого?» — вспомнил Иван свое прощание с думным дьяком Матвеевым. «Сразу убей!» — «А скажет, построй корабль?» — «Сразу начинай строить!» — «Да не умею!» — «Начнешь строить, научишься. И господин Чепесюк подскажет». — «Он что ж, все умеет?» — «Господин Чепесюк умеет все!»
После…Пусть все отдаст…
Горел лес, горели балаганы. Шли дикующие, как медведи на задних лапах. Палил из пищали верный гренадер Потап Маслов. Видно, смешались в последний момент мысли господина Чепесюка. «Пусть все отдаст…»
Зачем так сказал?
Не мог понять Чепесюка.
Спрашивал маиора, неукротимый маиор задумывался.
Сильный человек, отвечал наконец. Сильный и простой. Совсем как тот ученик, в котором нет ни тени лукавства. Господь, говорят, таких видит под смоковницей. И вдруг сам спрашивал:
— Если дальше ничего нет, зачем летят туда птицы?…
— Какие птицы, маиор? …Имена мужския:
Кешкея — не умирай,
Камак — озерная букашка,
Лемшинга — земляной,
Шикуйка — паук,
Чакач — просто так,
Кана — враг,
Имаркин — трава, быстро сгорающая,
Быргач — скорбный,
Талач — кот морской,
Гайчале — просто так…
Туман…
Замерзая во влажной ночи, лист за листом сожгли умную дорожную книгу «Рассуждения о других вещах или Кратчайшее изъявление вещей, виденных и пережитых». И сразу за этим посыпал из тумана снег. Иван заплакал: «Все, маиор… Не могу больше…»
— Молчи, — шепотом приказал неукротимый маиор. — Похабин молчит, и ты молчи.
— Может, умер уже Похабин?
— Он жив… Я чувствую… Молчи, не то ударю тебя… Видишь, рассеивается туман, потому и похолодало…
Услышали шум.
Приподняв головы, жадно всматривались в плывущее молоко.
Правда, рассеивался туман… Поплыли смутные тени, проявились разрывы в тумане. Потом сразу вдруг, хоть закрывай глаза, высветило — берег высокий, каменный, в расщелинах снег, буруны с шумом разбиваются о прибрежные камни, а в разрывах тумана небо темное… Пена белым покрывала полоску берега под скалами, оглушенные морские бобры ныряли в морскую глубь — поскорей забиться в заросли длинной морской капусты, там уютно…
И гора вблизи.
Такая большая, такая в снегу, что страшно. Прямо как на апонских рисунках.
— Уж не Апония ли?
Неукротимый маиор слабо покачал головой. «Теперь все равно… — сказал. — Теперь разобьет в бурунах…» Но в последний раз пересилил себя и скомандовал: «Встать!» И заорал, пинками поднимая сомлевшего Похабина: «Всем встать!.. Весла в руки!.. Я тебя убью, Похабин, если не встанешь!.. И тебя, Иван, убью!.. Но пока жив, никому умереть не позволю!.».
Пахло морем и снегом.
Медленный снег кружился над неизвестным берегом.
Часть IV. Дресвяная река
Годы, люди и народы убегают навсегда, как текучая вода.
В гибком зеркале природы звезды — невод, рыбы — мы, боги — призраки у тьмы.
В. Хлебников
Глава I. Сговор
— Хамшарен!.. Пагаяро!..
Похабин изумленно моргал и негромко ругался сразу на нескольких языках.
Крошечные оконца бани-полуземлянки, затянутые пленкой из сухих медвежьих кишок, слепо и мутно, будто бельмами, смотрели на курящуюся от тепла реку Уйулен. Горбатая крыша пленительно зеленела нежной травой, и тоже курилась. В воздухе далеко пахло древесным дымком. Дым был легче пера, а может, даже еще легче, но звери на другом берегу реки все равно останавливались. Забывая дело, по которому шли, они твердо ставили лапы в жирную влажную землю, поворачивали мохнатые головы в сторону бани-полуземлянки, укрывшейся на подошве чудовищной, белой от снега горы, и принюхивались с любопытством, с осторожностью. Хорошо знали, что нымыланская полуземлянка пахнет берлогой. А тут запах странен, настораживал.
— Нала-коша!.. Илага-пылачиган!..
Похабин сидел на ровдуге, на потертой оленьей шкуре, брошенной прямо в траву. На нем был распахнутый медвежий кафтан, наброшенный на голое распаренное тело. Сидел Похабин по-нымылански, так, что ноги под ним переплелись. Он изумленно моргал, в голове все смешалось от жара. Известное дело: баня парит, баня правит, баня все поправит, но только глупым нымыланам приходит в голову водить дружбу через баню; очень истово, даже очень и очень истово топил баню неукротимый маиор Саплин. Шагни вовнутрь, спирает дыхание. Как при входе в ад.
— Хамшарен!..
Похабин сплюнул.
Подняв мокрую голову, с привычным изумлением, с привычной тоской уставился на ужасную по величине снежную гору.
Богатейшая страна Камчатка. И не только горами.
Летом на версту от берегов — вонь. Так много идет рыбы в реках, что лесной зверь брезгует ступать в воду, рыба сама выпирает себя из переполненного русла. А в море богатый зверь — сивуч… А на берегах — олешки… Нигде не жил так спокойно, так сытно Похабин, как на тихой камчатской реке Уйулен, под ужасной снежной горой, закрывшей собой полмира. А все одно — тоска.
Год прошел, как вышли к балаганам нымылана Айги неукротимый маиор Саплин, секретный дьяк Иван Крестинин и простой человек с пищалью в руках Федька Похабин, а трудно было привыкнуть, такой оказался край.
Айга, увидев Крестинина, изумленно вскинул над головой руки:
— Аймаклау!
Изумленно развел руками:
— Брыхтатын!
Такими словами хотел выказать свое большое удивление, даже немного страх. Вот, хотел выказать, пришел к балаганам из падающих снегов истинный брыхтатын — бородатый огненный человек, большой, жилистый, с огненным взором.
И даже не один.
Сразу три огненных человека.
Об огненных людях нымылане только слышали, это дальние нымылане изредка встречали их. Назывались огненные люди — русскими. Айга знал, что приходят они издалека. Наверное, дома у них все плохо, подумал Айга, увидев жилистого Крестинина и его спутников. Вот какой большой, вон какой сильный, вон какой бородатый брыхтатын, а видно, что у них там дома, где они живут, все плохо. Если бы хорошо жили, так далеко не ходили бы. Наверное, жирной оленины у них мало, подумал Айга, потому и идут к нам. И одновременно восхитился:
— Аймаклау!.. Большой!..
Так и стали звать Ивана на тихой реке Уйулен, от дальних ее истоков до дальнего мыса Атвалык. Когда-то называли Пробиркой — за общую тихость и особенную бледность лица, которую пьющий человек может приобрести только в Санкт-Петербурхе, а теперь — Аймаклау!
К Айге с моря поднимались тяжело.
Питались мясом оленя, убившегося на их глазах, — сорвался с берегового обрыва. Дважды видели на берегах осенней реки камчадалов: один раз бабу в мужичьих штанах, в другой раз мужика в хоньбах — тоже как бы в штанах, но пришитых прямо к душегрейке. Бабу хотели схватить, но баба убежала. Хотели схватить мужика, чтобы показал дорогу к людям, и тоже не смогли. Мужик ловко прятался за деревьями, вскрикивал как леший, в руки не давался, и некоторое время даже следовал за их байдарой по берегу. Правда, леса по берегам оказались такими густыми, что мужик в хоньбах отстал.
Байдару сбивало течением, на фоне высоких белых облаков плыли тучи, черные, как вода в омуте. Похабин сказал печально: «Помрем… Зима скоро…» Даже неукротимый маиор поежился: «Зима — подкоп под фортецию чувств… Отеческой аттенцией государя… Надо зимовье ставить…»
— Балаганы, — подсказал Иван.
— Нет, не балаганы, — упрямо возразил маиор. — Зимовье.
Без особого выражения, не усмехнувшись, Иван повторил:
— Говорю, балаганы…
Обернувшись, поняли, о чем говорит Иван. Увидели на берегу широкую травяную поляну, открытую на реку, а на поляне полуземлянку и несколько балаганов. Там же, на берегу, под шестами для вяления больших рыб стояло несколько камчадалов, в основном бабы. Лица круглые, посредственной ширины, а брови густые и широкие. Только у одного камчадала угадывалась борода, совсем узкая, жидкая, в отличие от островных куши, а волос на всех был черный. При первом взгляде чувствовалось, что вообще человеческий волос в этих местах густ, как в лошадиных хвостах, но на головах баб заплетено много косичек. Глядя на огненных людей, возникших на реке, камчадалы испуганно жались в кучку, но за оружие не хватались — только перекрикивались друг с другом с нелепым протяжением в голосах и с разными удивительными телодвижениями.
— Дикующие! — удивился Похабин, и потянулся к пищали.
— Молчи, Похабин, и убери руку с пищали… — негромко предупредил Иван. — Сил у нас нет ссориться с дикующими… Если выстрелишь, некуда будет деться… Нам дружба нужна, Похабин, чтобы не одним зимовать в лесу. Сиди смирно, сделай приятное лицо, и не пугай дикуюших.
Оглаживая бороду, Иван первым, не торопясь, поднялся на берег.
Так же не торопясь, знаками показал Айге и его дочерям, что вот они на байдаре — совсем простые люди, а пришли с моря. Сильно жалел в тот момент, что нет рядом монстра якуцкого дьяка-фантаста Тюньки, тот умел говорить хоть с коряками, хоть с куши, хоть с камчадалами. Без дьяка-фантаста самим надо было учиться чужому языку, даже самому трудному. Понимали, что уйти с неизвестной реки без помощи проводников невозможно, а проводниками могли быть только дикующие. Позже, зимой, когда подружились с Айгой, с удивлением узнали, что Айга никуда не согласился бы их вести. Например, к корякам вести — убьют. Коряки всегда убивают русских. Да и вообще всех чужих убивают. Увидев чужого, сразу начинают орать всем горлом, сами себя пугаются и начинают драться… И к керекам вести нельзя. Кереки тоже всех чужих убивают… И к другим нымыланам, к таким, как он, Айга не мог вести. Так объяснил: и дальние и ближние нымылане пугливы, себя называют просто жителями, никуда далеко не ходят, а русских боятся, называют их — брыхтатын, огненными людьми. Он, Айга, и сам раньше от многих нымылан слышал, что у русских усы торчат, как у моржей, наконечники их копий длиной в локоть, не меньше, а глаза из железа — круглые и черные. А нымылане, они пугливы. Увидя таких страшных людей, от природной робости бросятся в реку и утонут… А вот если идти к чюхчам, доходчиво объяснил Айга, то уж лучше самим сразу броситься в реку. Чюхчи русских людьми никак не признают, считают их — хамшарен, собачьим отродьем. Увидев русского, немедленно стараются его убить…
Например, такое рассказывают.
Жила маленькая чюхочья девочка, по имени Гынкныт.
Однажды сторонние люди, не чюхчи, собрались в шатре для благодарственного жертвоприношения. Они закрыли дымовое отверстие и стали петь. Некоторые весело пели — кеу, кеу, кеу, а другие совсем как лаяли — коон, коон, коон. Услышав такое, хозяйка шатра, которая стояла снаружи, сказала чюхочьей девочке Гынкныт: «Посмотри туда. Зачем так поют?» Девочка Гынкныт нашла маленькую щель и заглянула в шатер. А в шатре людей уже не было. Там были только одни собаки. Тогда чюхчи избили их. Часть собак испугалась, убежала на запад и там сделались русскими. А некоторые остались собаками, чтобы чюхчи могли использовать их для езды.
Зимовали у Айги.
Сперва никому старались не попадать на глаза.
С самим Айгой подружились, подробно вызнали все известные пути к югу и к западу, в те места, где, по слухам, появляются русские. Вернуться к морю было, конечно, проще — спускайся да и спускайся вниз по реке, но что делать на море без большого припаса? Да и не уйдешь далеко на старой байдаре.
А хотелось уйти.
Иногда сильно хотелось.
Если бы не Иван…
«Хамшарен!.. — Похабин изумленно качал горячей всклоченной головой: — Ох, барин!.».
Как только ни уговаривали Ивана, что только ни говорили, у него ответ был еа все один — рано уходить! Еще не всех дикуюших обьясачили, не со всеми нымыланами свели дружбу, не осмотрели земли, что лежат вдоль реки! Еще даже не проверили необычный слух, что якобы на мысу Атвалык, чуть ли не у родимцев Айги, появился недавно странный человек — выплеснуло его из моря. Строг, бородат, говорит по-своему. Вдруг, думали, это кто-то из своих людей, которые ушли с острова Симусир второй байдарой?… Или кто-то из людей с бусы, уведенной попом поганым Игнашкой?…
— Сипанг!.. — изумленно ругался Похабин. — Нала-коша!.. Пагаяро!..
Если б не баба!
О, если б не баба, давно ушли!
Моргнул изумленно. Вот скоро вернется барин, сильно удивится переменам.
Месяц назад Иван оставил Похабина и маиора в самом простом балагане, а теперь на берегу стояло настоящее зимовье. Пусть тесная, пусть невысокая, но деревянная изба, а не какая-то сырая полуземлянка. Рубить начинали вместе, но довершили дело Похабин и маиор.
А еще больше, сплюнул Похабин, удивится барин другому.
Сойдет на берег, громко крикнет друга сердешного Айгу, а сердешного друга нет, сшел с родных мест друг сердешный и шишиг своих свел с собою. Ну, ни одной не оставил шишиги, и сам не остался!
А как зимовать без Айги?
Да никак.
Похабин изумленно моргнул.
Увидит барин, что остались на реке совсем одни, ни баб, ни Айги, сразу поймет — пора уходить. И не куда-нибудь, а к русским. Пора искать русских на юге или на западе. Не сидеть же всю жизнь среди дикующих! Ох, удивится барин, подумал Похабин, впадая в некоторое сомнение. Как это, дескать, сшел сердешный друг Айга? Как это свел куда-то своих шишиг? Как это свел куда-то меньшую Кенилля — белоголовку с белой прядкой в густых, черных, как сажа, волосах?
Кенилля…
Ужас как ловко выбегала Кенилля из балагана.
Круглая, крепкая, выбегала из балагана, кричала высоким птичкиным голосом, заставляла Ивана вздрагивать. На маленького неукротимого маиора всегда смотрела с испугом, на рыжего Похабина с отвращением, плевалась, воздевала руки к небу, снова пряталась в балаган, нашептывала колдовство на рыбью голову, а потом убегала на речной остров, колдовала на острове над деревянным болваном. Сестрам-простыгам постоянно твердила (Похабин сам слышал), что русские, они как голодные чайки. На Ивана глядит жадно, а сама твердит, что русские, они де всегда не сыты, всегда ищут пищу. Наша еда, олешки, сама на ногах ходит, наша еда, коренья, сама в земле растет, а у брыхтатын, у русских, нет ничего такого, поэтому у них глаза всегда голодные и всегда блестят.
Дивилась.
Люди — разные.
Ительмены, например, лживы, спесивы, много едят, много похваляются. Вот убьем всех, похваляются. Одулы, наоборот, простодушны. Увидят, что тебя комар мучает, из простого простодушия, пожалев, могут тебя убить. Им, к слову, старую собаку легче удавить, чем из урасы ее выгнать. А коряки, наоборот, жестоки. Те коряки совсем как чюхчи, только чюхчи еще жесточе. И русские умеют так смотреть на тебя, будто ты дерево или балаган.
А Иван другим казался.
Кенилля смотрела на Ивана особенно.
Думая так, Похабин изумленно чихнул. Вот край такой!
Ужасные горелые сопки под небо, снаружи покрыты снегом, а внутри, наверное, горячие — дымят, как старые очаги, иногда шум изнутри слышен, треск и будто сильными мехами раздувание, от чего дрожат все ближние места. Лопухи вымахивают в человечий рост, земля заросла травой-шеламайником, в которой, как в лесу, можно потеряться, вода в некоторых ручьях горяча, земля так дрожит, что падают самые крепкие балаганы. Чего ни коснись, все устроено богато, но как бы на короткое время, не навсегда, все как бы на скорую руку. Так бог Кутха работает. И камчадалы от такой его работы — пустобороды, узки плечами, легкомысленны нравом. И веры у них никакой — шаманят. Бьют в бубны, громко кричат. Обувь носят оленью, подошвы нерпичьи, в такой обуви можно долго плясать, а парки у них, зимние балахоны, из нерпичьей шкуры — рукава перехватывают узорами, подолы расшиты.
И всегда камчадалы как бы торопятся.
Даже когда ничего не делают, все равно как бы торопятся.
«Уга! Уга!» — кричат на собак, хотя можно и не кричать. К берегу подплывая, издалека обращают внимание: «Намкын толухтат!» Теплого дня, значит. И Кенилля, ведьма малая, белоголовка, мышеловка проклятая, тоже, как птичка, кричит по утрам: «Намкын! Намкын!» Вернется барин, сильно удивится, покачал головой Похабин. Может, сгоряча схватится за нож. Зачем, дескать, поторопился, зачем поспешил покинуть богатую знакомую реку, зачем сшел со знакомой реки сердешный друг Айга?
А мы так ответим:
«Дела у Айги».
И скажем прямо:
«Пора, Иван. Пора возвращаться в Россию!»
Барин, конечно, скрипнет зубами, но тогда скажет маиор:
«Ты не балуй, Иван. Сшел на нос Атвалык Айга, чтоб взглянуть на человека, будто вынесенного морем к его родимцам. Такова официя. А то вдруг русский? Сам знаешь, как трудно среди чужих одному».
Барин еще раз скрипнет зубами, но официя такова.
Похабин сплюнул.
Не сшел пока Айга.
Кричит пока по утрам птичкиным голосом белоголовка Кенилля.
А барин где-то плывет по реке. Месяц назад ушел навестить нымылана Кеку, большого умельца по охоте на красных лис, и вот все плывет, плывет, наверное, скоро вернется.
Не сшел пока Айга.
Задыхаясь, сидит в облаке жгучего пара, заполнившего баню-полуземлянку.
А в таком же облаке сидит перед Айгой маленький, но неукротимый маиор Саплин. Поддаст воды на раскаленные камни, ухнет, укорит Айгу:
— Как так? Сам прямой, а девок рожаешь с ногами круглыми, как колеса.
— То не я… — шипит Айга от жара, пряча хитрые глаза под ладони. — То бабы рожают…
— Ну да, бабы, — соглашается неукротимый маиор. — Ты бы, конечно, других родил!
Сидит Айга, отец шишиг, отец простыг, дикующих девок, прямой родимец ведьмы белоголовки Кенилля, сидит в баньке напротив неукротимого маиора, задыхается от жары, потеет, жадно пожирает жирную пищу, совсем голый, как положено гостю, и неукротимый маиор перед ним — в чем мать родила, как принято среди нымыланов. Известно: решил свести дружбу с нымыланами, поступай как они. А они всегда так поступают.
Похабин сплюнул.