Секретный дьяк Прашкевич Геннадий
Папоротниковые береговые низины перемежались увалами, на каменных кручах важно, как старики, стояли деревья. В одном месте Иван увидел утесную гору, всю изрезанную временем, каменные пики торчали, как поставленные на попа байдары. Еще дальше громоздились в голубоватой дымке черные кручи ужасной горелой сопки, по самому верху все лето покрытые белыми, иногда не совсем чистыми складками снега.
Иван знал, что подол горелой сопки распространился далеко, падает в море.
Слышал от Айги, что было время, когда горелая сопка сильно сердилась — из вершины шел дым, из большой дыры летели искры и камни, земля вокруг вздрагивала, как котел с кипящей водой. Айга слышал от стариков — в горелой сопке живут умершие. Топят сопку, как зимнюю полуземлянку, едят сладкий китовый жир, а ночами тайком летают на охоту — ловить китов. Когда летят, вокруг них рождаются тайные звуки. Слышал ночью? — спрашивал Айга. Проснешься, все вроде тихо, а в то же время — шуршанье неясное, как бы движение воздуха, тайные звуки. Это умершие летят — несут пойманного кита, а на каждом пальце у них еще по большой рыбе. Потом празднуют — жгут огонь, пьют травное вино, радуясь, колеблют землю.
Слышал от Айги, что однажды горелая сопка выплюнула страшный огненный шар. В несколько секунд он стал черным, потом пепельным, но при этом все равно светился изнутри. И так светясь, покатился вниз по склону, сжигая все живое на своем пути. «Неживое тоже, — сказал Айга и ткнул пальцем в гору. — Видишь, склон до сих пор покрыт закопченными пнями, даже стланик не может скрыть место большого пожара».
Но живое сильнее мертвого.
Если верить Айге, еще в его детстве склон горелой сопки был гол и мрачен, а теперь почти до самых снегов покрыт пятна зелени. Ветер дует, семя разносит. Так всегда… Не случись на свете бумаг неизвестного казака, замученного на дыбе в Санкт-Петербурхе, никогда, наверное, не увидел бы Иван горелую сопку, никогда не смог бы уйти так далеко, не узнал чугунного господина Чепесюка, павшего на острове Симусир от стрелы дикующих… Видать, не зря все-таки пророчил старик-шептун. Вот и вниманием царствующей особы был отмечен, и дошел до края земли, и дикующую полюби…
Усмехнулся, глядя на лесинку, ныряющую впереди лодки.
Привязанная, легкая, лесинка летит впереди лодки — по стрежню. Следи за ней, да работай веслом.
Дивен мир.
Однажды на бусе монах брат Игнатий, поп поганый, вперив черные глаза в отблески света, играющие на некрутой волне, сказал:
— В пустыне Нижнего Египта безмолвствовал Иосиф. Пришел к нему Лот и спросил: «Авва! По мере сил моих исполняю малое молитвенное правило, соблюдаю умеренный пост, блюду чистоту, не принимаю греховных помыслов. Скажи, авва, что мне еще надлежит делать?» — брат Игнатий с тайным значением глянул на Ивана и загадочно заключил, повторяя мудрый ответ старца Иосифа: — «Если хочешь, будь весь — огонь!»
Усмехнулся.
В чужой стране опасно быть огнем…
И опять усмехнулся. Почему в чужой? Совсем не чужая.
Ну, а что горы трясутся, так это из-за злых духов. У нымылан много духов. Гамулы называются. Выпив травного вина, вместе с умершими любят раскачивать гору. Это ничего. Время придет, явятся на Камчатку многие святые отцы, обратят дикующих, прогонят духов, срубят в лесах пустыньки, в тихих келийках начнут отмаливать грехи нымыланов, вот тогда они сами отрешатся от неправильных, от нелепых богов.
Покачал головой, глядя в воду. Вспомнил: Кенилля…
Не мог понять себя, но, работая веслом, правя лодкой, занимаясь делом будничным, почему-то счастливо рассмеялся, почему-то обрадовался тихой реке, ее бесчисленным поворотам.
В одном месте белку спугнул.
Сидела белка, распушив хвост, на черной березе, низко наклонившейся к воде, а Иван ее спугнул.
Вот зачем сидит на черной березе? Рядом старое пожарище, все затянутое кедровником, на старом пожарище много орехов. Вот зачем сидит на березе, не ест орехи? Спугнул белку и, когда она метнулась к кедровнику, опять счастливо рассмеялся.
Сразу ответный смех донесся со стороны горы.
Наверное, нымыланские духи боялись близко приближаться к бородатому русскому, но издали следили за Иваном, передразнивали его голос.
На поворотах лодку выносило к крутому берегу. Веслом выправлял ход, ноги упирались в брошенные на дно лодки медвежьи сумы.
Не пустые!
Возвращается домой не пустой.
Соболей, правда, мало, зато много лис. С сибирскими не сравнить, а все равно веселые — огненки, сиводушки. Даже пара крестовок есть, а одна лиса совсем белая.
Вот тоже, зачем лиса вырядилась в белое?
Может, не сидит на одном месте? Может, ходит поверху, часто бегает к леднику, охотится на вечных снегах, покрывающих горелую сопку?
Нымылан Чегага, недавно подведенный под шерть, говорит так: чем, дескать, умней расцветка, тем умнее лиса. И прав, наверное. Дивый край.
Вот луг роскошный, можно поставить деревню, кормить многий скот.
Вот озеро на берегу — темное, неприветное. Видно, какая вода в озере черная, и лес подступает к самому берегу.
На островах, конечно, тоже есть тайны, но на островах тесней. На островах всегда знаешь, как-то по особенному чувствуешь, что куда бы ни пошел, все равно выйдешь к морю. И запах на островах другой, морской запах.
Потянул носом.
Вот необычно, — нынче даже на реке запах. Вчера еще не было никакого особенного запаха, а в последние дни появился. Однажды такой запах Иван уже встречал — под горелой сопкой. Там лежал один узкий ложок. Сперва как бы небольшой, потом он еще больше сужался, превращался в ущелье, зеленоватые стены которого отвесно поднимались вверх. Мрачные камни, подобные пушечным ядрам, все в черных кожурах, как луковицы, страшно нависли над головой, закрыв небо. Озираясь, шел по влажной глине, устлавшей дно ущелья, медленно и глубоко впечатывал след во влажную глину. Вдруг — сразу! — увидел хорошо вытоптанную площадку, как бы натертую, как бы блестящую от нежной сырости, охватившей все вокруг. Торчала старая ольха посреди площадки, непонятно как выжившая в ущелье без солнца. И была ольха вся истыкана стрелами. Некоторые вонзились так глубоко в узловатое деревце, что их никто обратно не требовал. Вот там, в мрачном ущелье, Иван впервые вдохнул удушающий запах серы, запах нехорошего.
Сплюнул.
Знал от Айги: в мрачных узких местах любят жить недобрые духи. Варят внутри горы, разбрасывают по горе кости. Если мимо проезжает дикующий, то непременно завернет в ущелье, пустит стрелу в узловатое деревце. От удара стрелы недобрых духов меньше не станет, но все-таки…
Кенилля…
Птичкин голос!
В том мрачном месте, остро пропахшем серой, Иван наткнулся на непонятный след, будто детский. Или будто девка босиком пробежала. А кто пустит дитя или босую девку в столь плохое место?… Осенив себя крестным знамением, Иван в том же ущелье, свернул в одно из его темных ответвлений. Что там?
А там оказалась еще одна площадка, только неровная.
А посреди той площадки темнела воронка — глухая, тоже глинистая, но как бы огнем оплавленная по краям. По самый край воронку заполняло горячее озерцо и все камни вокруг были размягчены, легко разминались под пальцами. И все вокруг было серым, лишь кое-где отдавало желтью.
Отгоняя видения, вспомнил: Кенилля…
У Кенилля левый глаз отдает желтью, а сама вся круглая, теплая.
Усмехнулся, сплюнул в воду. У Кенилля лицо круглое, и сама круглая, и вся густо расшита всякими разными диковинными узорами.
Усмехнулся.
В России лица тоже расписывают. Накладывают белила да румяна, сурьмой подводят глаза… Как вернусь, так сразу поднимусь к балаганам Айге. Скажу сердешному другу: вот, Айга, насовсем забираю у тебя девку, теперь со мной пойдет девка Кенилля. Куда я пойду, туда и она пойдет. Может, даже в Россию.
Вот только, задумался, как жить с некрещеной? Ведь нымылане бога не знают. Они собственных лет не знают. Они совсем простые, а от этого склонны ко всякой болтовне, как старинные греки, когда читал в Санкт-Петербурхе древних филозофов. Неукротимый маиор Саплин любовных басен совсем не терпел, зимой не раз обрывал болтающего беспрерывно Айгу. Все, дескать, хватит! Все, дескать, хватит болтать, будем нынче, Айга, учить серьезное. Будем учить «Отче». «Отче», Айга, — это молитва, принятая от самого господа!.. И начинал, узнав за зиму нымыланскую речь:
— Апач бурын кизег итзун…
Требовал:
— Повторяй за мной громко!
Смотрел строго:
— Кииг тоуренч теге битель… Да святится имя твое… Пыгн гуллс суглкаизен… Как на небе, так и на земле…
Рыжий Похабин не выдерживал, неодобрительно качал головой: вот, дескать, хуже басен. А неукротимый маиор сердился:
— Плохого не делаем. Не подкоп ведем под фортецию души, живую душу спасаем.
— Как спасаете? Ведь не крещен Айга, не знаком с богом.
— Пусть хоть приблизится.
Похабин снова качал головой.
Чтобы остановить маиора, вспоминал под вой камчатской метели.
В сендухе, вспоминал, далеко за Якуцком, служил Похабин в отряде казачьего пятидесятника Ивана Котаря. Ходили собирали ясак с немирных одулов. С отрядом ходил крепкий священник отец Евлогий. Он однажды крестил семью дикующих.
Одулы оказались совсем простые, сами пришли. Смотрели бехитростно, как олешки. Пытались потрогать у русских бороды, ведь у них, у одулов, на подбородке ничего не растет. Отец Евлогий, человек в тех местах известный, крепко угостил одулов огненной водой, потом спросил старшего:
— Ну, будешь креститься?
— Покажи, — попросил захмелевший одул. — Как будет?
— Ну, хорошо будет! — заявил отец Евлогий, тоже успевший пропустить чашку. — Я тебе покажу.
— Покажи, — согласился одул, поглаживая рукой голый подбородок. — Если хорошо будет — крести.
Похабин, вспоминая, смеялся:
— Накинули на отца Евлогия одеяние, одулы вздрогнули. Когда свечи зажгли, одулы еще сильнее вздрогнули. А крест над собой поднял отец Евлогий, вздрогнули совсем сильно.
Айга, слушая Похабина, ничего не понимал. Простодушно повторял за маиором слова молитвы. Нарезанная копченая оленина лежала в берестяной посуде перед Айгой. Он откусывал, повторял непонятные слова. У нымыланов в балаганах стоят болванчики — ажулуначь, караульщики, они охраняют балаганы от врагов. Это понятно. Нымылане мажут болванчиков рыбой, обвязывают пучками сладкой травы. Тоже понятно. Если нымылану потребуется что-то от болванчиков, он похлопает в ладоши, чтобы обратить на себя внимание. А слов неукротимого маиора Саплина друг сердешный Айга совсем не понимал. И оставления долгов не понял, и избавления от лукавого не понял. А не поняв, повел одну из своих бессмысленных басен про глупого бога Кутху:
— Вот гром, это что? Это Кутха батть тускерет… Это Кутха лодку вытягивает на каменистый берег…
Ржавцы на болотах.
В теплом мире томление.
Ночь над рекой. Кричит в ночи невидимая глазу утка: «Ахама-хама-хама». Вдруг смолкает: «Ик!»
Ивана истомила зима.
В полуземлянке тесно, дымно, запахи застоялись. С первым светом рвался уйти из полуземлянки — охотился, ездил на собачках сердешного друга Айги к ближним нымыланам. Наконец, дождался лета.
Однажды летом увидел, как бесчисленные девки Айги бегут по ржавцам к маленьким речным островкам, брали на островках прошлогоднюю перезимовавшую под снегом ягоду. Кайруч, Каналай, Чекава, Кыгмач, и пятая — Кенилля. Лицом круглая, в камлейке тонкой, смеялась, вскрикивала высоким птичкиным голосом.
Волнение беспричинное.
На малом каменном островке, там и здесь утыканном то березками, то черемхой, специально встретил Кенилля… …Если хочешь, будь весь — огонь!
Женские волосы счастье приносят, волосы беречь надо — Кенилля на островке деревянным гребнем внимательно приглаживала волосы, чтобы не путались. Сидела на камне, у ног — берестяная чашка, в черных волосах — белая прядка. Известно, белоголовка.
Вдруг застыла.
Не шевелясь, потянула носом.
Нюх у нымыланов тоньше, чем у собак. По запаху знают, кто входил в балаган, чей остался след на тропинке. Айга не раз похвалялся: вот покажи ему кости мертвые, сухие, обветренные, он по запаху высохших костей сразу скажет — то нымылан был убит или чюхчу когда-то убили.
— Ахама-хама-хама!
Кенилля медленно повернула голову. Запах Ивана тревожил девку. Вдали, на другом малом островке, гортанно, как невидимые утки, перекликались дикие сестры — Кыгмач, Чекава, Каналай, Кайруч. Перекликались высоко, обиженно. Вот камчатские медведи не сердиты, только если обидишь, могут помять. Ну, завернут лапой с затылка кожу, глаза тебе закроют и уйдут смирно — не смотри, дескать, за нами, за медведями. А баб медведи вообще не трогают. Вот и сейчас. Нашли девки хорошую ягодную полянку, а медведь вышел. Сперва недовольно прищурился на девок, потом подумал и стал ругаться, отнял у девок наполненные ягодой берестяные чумашки, сам все съел. Девки в сторону отбежали, сели на корточки, черные, расписанные, тоже сердито корили медведя…
Мхом пахнет, камнями.
Солнце над головой, тени совсем короткие.
Не спуская с круглой Кенилля глаз, Иван сделал шаг.
Кенилля не убежала. Стояла, опустив руки, резные тонкие ноздри слегка подрагивали.
Тогда сделал еще шаг. …Не ходи подслушивать, не ходи подглядывать игры наши девичьи…
И третий шаг.
Кенилля не вскрикнула, не отбежала.
Лет своих не знает, круглая, вохкая. Совсем еще молода, а вся в жадности. Иван, как медведь, мял девку. Кенилля пискнула, впрямь мышонок, а потом стала дышать часто, глубоко, а потом уже, ну, совсем потом двумя руками оправила спутавшиеся, заплетенные в многочисленные косицы волосы, оправила тонкую камлейку, сшитую из тюленьих кишок. Махнула рукой:
— Видишь островок?… Весь изрытый, и будто ров к самому берегу?…
— Копали что-нибудь?
Засмеялась. Русские большие, чуть не до ног в бороде, а совсем ничего в мире не знают. Искала слова, стараясь понятно объяснить. Тот ров, объяснила, не людьми копан. Это бог Кутха по весне искал птичьи яйца. Везде смотрел, а ни одного яйца не мог найти…
Иван согласно кивал, чтобы не сердить Кенилля. Странный у нымыланов бог. Вроде сильный, сердитый, умеет метать молнии, насылать непогоду, но при этом так прост, что на него мыши ходят войной. А то подсунут Кутхе гнилушку, он думает — рыба, пока не попробует на зуб. В воде увидит свое отражение, идет знакомиться. Весь до нитки измокнет, пока поймет, что к чему…
Вот и на том островке.
Искал бог Кутха птичьи яйца, ни одного не нашел, а его жена Илькхум за то же время набрала полную берестяную корзину. Глупый Кутха, сердясь, оттаскал жену за волосы. К самому берегу волоком притащил, вот и остался на островке глубокий ров…
— Я тебя за волосы таскать не буду, — сказал Иван без улыбки.
Кенилля глянула косо, дико, как птичка. Крепко обняла руками себя за плечи, замерла в задумчивости. Иван давно подметил: нымыланы любопытны, как дети, сильно задумываются над многим. Если чего-то не понимают, будут сильно страдать, пока не выяснят природу вещей. Не стал ждать, пока Кениллся до чего-то додумается, опять, как медведь, смял девку…
Островков на реке много.
Кажется, пуст край, везде пуст, а крикни летом в сторону какого островка — кто-нибудь непременно да отзовется.
Кенилля…
Неукротимый маиор сердится: пора в Россию. Неукротимый маиор сердится: дескать, Камчатка — зло. После шведа, может, главное. Рыжий Похабин согласно кивает, дескать, прав маиор. И тоже сердится.
Но как уходить? Почему уходить?
Кенилля…
Изредка ударял веслом, счастливо озирал медленно проплывающие во тьме берега. Все стояло в памяти. Островок каменный, высокий, хорошо солнцем прогрет, украшен травой, а там, где камни — мхи сухие, особые. Волос на Кенилля черен, голос высок. Упадет в траву, не дает тени. Сломит линялый ирис, начнет учить Ивана нымыланским словам.
Слова разные.
Одни похожи на чюхочьи, другие на одульские.
Соболь, например, звучит по чюхочьи — кыттыгым, а рыба, наоборот, по одульски, хоть не говори, а высвистывай такое слово — уюувай. Такая рыба летом красна, похожа на семгу, только больше семги. В реку идет, в море не возвращается — помирает в реке, в тех заводях, где когда-то родилась. Видишь, не раз говорил Ивану неукротимый маиор, даже рыба и та возвращается в родные места. Плавала где-то в морях, а умирать все равно вернулась в родную реку! Пора, Иван! Пора уходить в Россию!
— К смерти вернемся, — смеялся Иван.
Кенилля лежала на спине, круглое лицо обернув к солнцу. Жмурилась, как птичка, учила Ивана всяким нымыланским и коряцким словам.
Береза, например, лугун.
И это правда. Ведь на лугу растет.
А олешек — лугак. Тоже правда. На лугах пасется.
Утро звучит как колокольчик, не сразу выговоришь — емкололю. А младенец — паачучь. Так и слышишь плачущего младенца. А борода — елун. Да может и правда елун. Почему нет?
А были и долгие слова, красивые. Например, леляпичан. Это одинокая звезда в небе — леляпичан. Про такую звезду еще можно сказать — еженичь, и это тоже будет одинокая звезда в небе. Но так говорят выше по реке.
Красиво.
Мял девку.
Грех, грех! Но Кенилля сама шептала в ухо: «Аймаклау…»
Вечером ветер с полночи, небо чисто. Сухими мхами пахнет, повсюду травной дух. Кенилля шепчет: «Кукамлилиначь-кулеч…»
— Остановись, что ты! — ругается Иван. — Не может быть такого длинного слова!
Как зверь, жадно ловя запахи ноздрями, Иван дивился: ведь всего несколько лет назад, кроме запаха дрянного винца ничего другого не знал в жизни! Еще несколько лет назад почитал за высшее счастье валяться пьяным в грязной канаве, а сейчас чувствовал силу. В сером Санкт-Петербурхе боялся перейти с острова на остров, боялся варнаков и прохожих, а на Камчатке ни враги не страшили, ни расстояния.
Кенилля…
Переворачивался на спину, упирался взглядом в звездное небо. Дыхание терял, волнуясь — вон она над ним, долгая звездная река, долгий путь к далекой недостижимой Апонии… А там Большая Медведица на горизонте — Елуе-кыинг… А там Утиное гнездышко — Атага…
Жадно всматривался в звезды.
Вон красная звезда, как фонарь, как стрела огненная, ее нымыланы так и зовут — Ичиваламак… А там, где все небо в матовом свете, где через все небо как бы пролили много белого молока — это Путь Млечный, река дресвяная — Чигей-вай…
Задумывался, прижимая к груди еле дышащую девку. Гусь неподалеку линял, вскрикивал, а Кенилля лежала тихо. Лежит совсем тихая, лицо расшито сажей. И на груди дикие узоры, и на животе… А так, совсем как русская… Вот только язык другой… От души дивился: почему у Кенилля — каинга, а у него, у Ивана — медведь?… Почему у него — Путь Млечный, а у Кенилля — река дресвяная, Чигей-вай?…
Повторял вслух:
— Чигей-вай…
От мягких звуков, ни на что не похожих, начинало щемить сердце. Почему-то вспоминал девку Нюшку. Добрая соломенная вдова уже выдала, наверное, сенную девку замуж… Вспоминал добрую соломенную вдову Саплину, ведь клятвенно обещал ей вернуть маиора… Широк господь — все возвращает…
— Аймаклау…
Это Кенилля шепнет, а он повернет голову:
— Чего тебе?
— Аймаклау… — повторит, как птичка.
И глаза закроет.
И больше ни слова, больше ни звука. Грех… Грех…
А в ночном небе, бездонном, как море, река дресвяная, белая — Чигей-вай… Вся мерцает… Бесконечная, поросла быльем, как травой, поросла любовными баснями и легендами…
Девка дикая рядом шепнет:
— Аймаклау… Дитя хочу… Паачучь хочу…
Ишь, усмехался Иван, дитя она хочет! Кенилля, мышеловка.
— Аймаклау… — шепчет. — Я паука ела…
Очнется:
— Как паука?
— А темного паука… Такой бегает по стволу дерева… Если хочешь дитя, надо съесть такого…
Глаза желтоватые, как лед-яснец, только немножко разного цвета. Лет себе не знает, а в любви жадная. И дикует, конечно, — вот паука съела. Сердце заходилось: как оставить такую? Вздыхая, учил слова. Катву-гынгай, сразу понятно — буря. В самом слове что-то бурное есть, не ошибешься. А вот — анкан… Прислушивался к звучанию… Море…
Однажды с горелой сопки видел настоящее море вдали — все синее, будто везде только небо. И вдали, и внизу, и вверху — все синее. Вспомнил, как будучи секретным дьяком еще в Санкт-Петербурге хотел заглянуть за свод небесный, пробить в небесном хрустале дыру. Там, наверное, тоже должно быть все синим. Только вот не дошел еще до края небес. До края земли дошел, а до края небес еще не дотронулся. Может, подумал. и Апония так создана? Чем ближе к ней подходишь, тем сильней удаляется от тебя?…
Анкан… Море…
Путь в Россию. И в Апонию путь.
Лодку выносило к высокому берегу. На обрыве, в кедровнике, прямо под луной, нисколько не прячась, на задних лапах скучно сидел медведь. Вон как пусто в природе, подумал Иван. Совсем пусто. Ну, гусь вскрикнет. Ну, лиса выругается, тявкнет. А так — совсем пусто.
Нымыланы тихи, человеколюбивы.
Это сильно повезло, что вышли к нымыланам. Могли выйти к ительменам, уже встречавшимся с русскими. Выбрось байдару немного южнее, точно вышли бы к ительменам, пришлось бы учить другие слова, если бы, конечно, ительмены позволили. Вора Данилу Анциферова, например, ительмены сожгли живьем в специальном балагане. Правда, Анцыферов сам был недобр к ительменам.
Вспомнил монстра бывшего якуцкого статистика дьяка-фантаста Тюньку.
В книге, которую вел монстр, было много самых разных слов. Дьяк-фантаст так и объяснял: пусть будет в книге много самых разных слов. Пусть будут слова куши и коряков, ительменов и нымыланов, кереков и одулов. Пусть книга послужит в будущем на пользу всем людям, где либо потерпевшим кораблекрушение. В той книге, объяснял, для такого потерпевшего всегда найдутся нужные слова, к какому бы краю его ни прибило. К чюхчам попадешь — поговоришь с чюхчами, к апонцам попадешь — с апонцами. И коряки тебя поймут, и кереки, и камчадалы, и мохнатые курильцы. Даже швед из провинции Сконе, имея ту книгу, мог бы объясниться с любым дикующим, вот какую сильную книгу вел дьяк-фантаст. Знал монстр: если обращаешься к какому человеку на его природном языке, тот человек всем сердцем добреет…
Перекрестился.
Не пора ли про все забыть? И про Россию забыть, и про Апонию… Ведь убедился, что чем дальше идешь, тем меньше находишь… Может, вообще никуда больше не надо ходить? Вот большая гора, над нею небо… Если дальше идти — выйдешь к морю. А зачем? И в лесу хорошо. Можно слушать гусей, дружить с Айгой, жить с Кенилля…
Усмехнулся.
Греб, сильно ударяя веслом.
Хотел поскорее увидеть знакомый берег.
Он, Иван, подплывет, привяжет лодку к корню нависшего над рекой дерева, поднимется к балаганам, навстречу выглянет Чекава, или Кымгач, или какая другая девка. Кенилля застесняется, не станет выглядывать. Лицо круглое, закроет его ладонями, будет из балагана голоса слушать. А выйдет навстречу Айга. Переносица у друга сердешного страшно порублена ножом, вид у Айги страшный, но всегда смеется.
— Ну?
Айга ответит гортанно:
«Елко!»
Он, Иван, войдет в балаган, девки испугаются, а сердешный друг Айга обрадуется:
«Койон!»
Пригласит, укажет на пол:
«Садись».
В балагане сердешного друга Айги просторно, посреди четырьмя колышками обозначен очаг, угли тлеют, тепло. Нагие девки сидят, прикрыв стыд пятками, скромно опустив головы.
Вздохнул.
Тюньку жалко.
Он для Тюньки так ничего и не сделал, даже не повесил его. Вся жизнь Тюньки была как кораблекрушение.
Глава III. Ночные берега
В сумерках Иван правил лодку по лунной дорожке, смутно подрагивающей на ленивой воде. Сколько раз видел такое — ночь, луна, дорожки на воде, а все равно смотрел с волнением.
Раньше как?
Раньше думал просто: природа — это то, что лежит вокруг. Например, виселицы на дороге под Санкт-Петербурхом — тоже природа. «Чего это?» — спросишь. «Главный санкт-петербурхский лесничий удерживает подлых людишек от порубок». — «А чего рубят?» — «Дубы».
Так и считал: природа — это то, что лежит вокруг.
Изучал описания Светониуса, Курциуса, а то Эродотуса: в одной стране Солнце высоко, в другой низко, спорил в австериях с такими умными, как сам, почему в одной стране все вот так происходит, а в другой вот этак? И тоже думал — природа.
А тут тьма, ночь, в небесах свет тайный. Замирающий, нежный, почти неуловимый, но свет, похожий на тот, что бывает над иконами в старинных золотых окладах. Намекающий как бы…
Но на что?
Был когда-то плоский Санкт-Петербурх, дом Меншикова, похожий на кирху, каменная баба у дома Меншикова, такая красивая, что рядом приставлен часовой, пузатые шнявы на воде, по берегам многочисленные дворцы, шалаши и хижины, улицы, вымощенные хворостом, грязь топкая, вечная, палая лошадь на обочине, собаки не успели труп растащить, низкие дымы над бесчисленными трубами, мосты на плашкоутах, кликуши, солдаты, чухонки, запах пеньки, гнилой воды, пота, смолы, кабаки, конечно… Тоже считал — природа.
А где это все? Приснилось?
Зябко повел плечами. И увидел впереди огонь.
— Для тебя жжем! — радостно крикнул с берега Похабин.
— Как узнали?
— Нымылан Лула подсказал. Был третьего дня, подсказал, что видел на воде плывущую плашку. Ровная плашка, такую можно выстрогать только железом. Сказал, что бородатый по реке идет. Сказал, Аймаклау идет.
— Ну? Лула? Он же кос. Он ветх очень.
— А чего ж? — ухмыльнулся Похабин. — Может, кос, может, ветх, а вырос-то на реке. Чуть что, сразу видит.
Костерчик освещал перед деревянной избы, дальше начиналась темь, как черный заплот до неба.
Нымылана Лулу Иван знал — дальний старший брат Айги, действительно ветх, хром, косит левым глазом, с детства болен загадочной болезнью, от того еще более ветх. Поистине загадочная болезнь: можно бить того Лулу камнем, резать ножом, лить кипяток, он нисколько не почувствует боли. Совсем нигде ничего у него не болит, только вид тяжел, смотреть на Лулу страшно.
Иван весело покрутил головой. Вот край какой! Даже болезни особенные.
Но больше всего тронула Ивана деревянная изба.
Давно не жили в русской избе.
Немного низкая, углы в обло, в нижних венцах вырублены чашки и пазы, отчего на углах бревна красиво выпирают наружу, — и зимой не промерзнет такая изба. А крыша у нее под дерном.
Иван радостно потянул воздух носом.
Счастливо пахло от избы — сухим мхом, смолой, дымом.
— Вот, — сказал рыжий Похабин без хвастовства. — Даже печь из камня сложили. С самым прямым дымоходом, но печь. В глину соболиную шерсть мешали для крепости. Правда, нымылан Лула пригрозил: тряхнет бог Кутха землю, все развалится. Не любит, дескать, Кутха, чтобы ставили на Камчатке каменное. Сам-то всю жизнь обходится очагом. — И добавил, странно стрельнув глазом в Ивана: — Крепкая печь… Жалко оставлять будет…
— А чего ж оставлять? — весело ответил Иван, сам незаметно поглядывая в сторону темного тихого балагана Айги. — Жить будем. Еще казенку поставим. Кто не принесет ясак, того в казенку. — А сам опять незаметно глянул в сторону балагана Айги.
Вот Айга — друг.
Айга — друг сердешный.
Всегда встречал на берегу, даже если Иван возвращался ночью. Всегда пугался обещаниям русских совсем уйти. Хитро намекал: если останетесь, прославится род Айги. Известно, русские — сильные, у них огненный бой. Хитро намекал: если останетесь — станете богато жить, поставите новые балаганы, выроете просторные полуземлянки, возьмете переменных жен. Родимцы отовсюду понесут вам подарки. Со всеми вступите в родство. От всякого будете иметь пользу. Намекал: есть, к примеру, родимец Чегага. На вид снулый, как рыба, а не было и нет среди нымыланов такого хорошего лисичника. Пойдет за одной лисой, непременно принесет две. Ну, а скучно станет, хитро намекал Айга, позовем шаманку — у того Чегаги в роду все бабы шаманки. И в бубен умеют бить, и прыгать вокруг костра, и, специальное платье одев, хорошо нашептывают на разные предметы — на рыбьи жаберные сухие крышки или на траву, и тем лечат всякие болезни, отвращают несчастья, предвещают будущее. Будете жить богато, хитро щурил глаза Айга, будете иметь многих переменных жен, думать о будущем.
Усмехаясь, головой одобрительно качая, Иван заглянул в избу, с наслаждением вдохнул запах нежного древесного дыма от недавно протопленной печи. Тронул пальцем стену — совсем чистая, лишь редко, как пот, выступили на бревнах капельки смолы. Зимой, понятно, все закоптится, жирно повиснет под потолком сажа, но пока чисто.
Обернулся к майору.