Город принял!.. Вайнер Аркадий
Дежурная часть Главного управления внутренних дел… направляет подвижные служебные наряды и оперативно-следственные группы на чрезвычайные происшествия: взрывы, обвалы, катастрофы самолетов, крупные аварии на транспорте, пожары…
Из инструкции
28. Рита Ушакова
Мы уже сегодня ездили по Ленинградскому шоссе — на стройку, где нашли артиллерийский снаряд. Разве это все было сегодня? Позавчера или сто лет назад. Какой жирный блеск у мокрого асфальта. Шу-шу-шу… шуршат шины.
Шу-шу-шу — так шипела, шуршала, перекатывалась по гальке вода в Одессе, на Большом Фонтане. Пустой пляж, знобкий утренний ветерок, вязкая темная вода. Стас стоит в ней по пояс: «Иди быстрее, здесь теплее!» — мне боязно, что густая вода сомкнется над ним беззвучно, и все равно не хочется идти с зябкой каменистой тверди в едва колышущуюся теплую прорву…
Сюда, в Шереметьево? Или во Внуково я летела потом, когда уже все было? Не помню, ничего не помню. Ведь наверняка вокруг было много людей, событий, разговоров, но ничего не запомнилось, потому что бурлила во мне такая радость открытия себя — женщины, сумасшедшее счастье вновь обретенной жизни так кипело во мне, что я ничего вокруг не замечала. Мне надо было улететь домой, а у Стаса еще оставалась неделя. «Я полечу вместе с тобой, что мне тут одному делать?» — сказал он. А я ответила: «Нет, завтра я уезжаю на практику, и тебе нечего одному в Москве маяться…»
Он спросил, а я все равно не разрешила, и он обиделся. А мне надо было побыть одной, оторваться от этого радостного события, и Стас мне мешал.
Только в самолете, это было уже ночью, когда машина со свистом и железным урчанием стала сбрасывать высоту, нестерпимо стало в ушах, и я, как утопающая, лихорадочно открывала и закрывала рот, пришло воспоминание: Стас в черной битумной воде, он зовет меня к себе, — вот тогда я подумала, что сделала глупость. Надо было лететь вместе.
Мне была страшно, я почему-то уверилась, что самолет разобьется, — может быть, из-за этого унылого свиста и резкой боли в ушах. Я подумала, что никогда уже не выйти самолету из пологого пике, и мне до слез стало жалко себя, той огромной радости, которая мне еще предстояла, которая мне только открылась, и конца ей не было видно, а теперь осколки валялись в конце плавной траектории, которой заканчивалось это пике; но еще больше мне было жалко Стаса, и мою мать, которой мы вечером звонили из автомата, и заснувшую в кресле рядом со мной девочку с бантом и плюшевым медведем в руках, и старуху молдаванку с корзиной винограда, и агента по снабжению, лица которого я не видела, но всю дорогу слышала его бубнивый голос, жалующийся на сокращение фондов и трудности с добыванием лифтов, и так мне было жаль стюардессу со стеклянными несъедобными леденцами и безвкусной водой в стаканчиках на подносе, и жалость моя к ней была острее оттого, что она не похожа на других стюардесс — не тоненькая, не элегантная, а коренастая, широкостопая, больше походившая на крестьянку, — на ней обязательно должен был жениться летящий со Шпицбергена на курорт шахтер…
А останется от нас от всех — куски искореженного металла, смятый подносик, измазанный раздавленным виноградом плюшевый медведь…
Господи, как страшно думать о своей смерти! И тоска моя была остра и пронзительна, точно вчерашнее наслаждение, и так же безмерна, как открывшийся со Стасом мир.
Изгибается траектория, как веревочка, привязанная к маленькой железке-самолетику, клонится, клонится. И боль в ушах все сильнее…
Как же ты будешь без меня, Стас? Мама, а ты? Вчера мы звонили тебе по телефону, с переговорной, в кабинке было жарко и тесно, мы стояли в ней оба, я упиралась Стасу руками в грудь, а он держал меня за талию, крепко и нежно, и у меня кружилась голова, я отвечала тебе невпопад, было плохо слышно — от помех на линии или оттого, что я тебя плохо слушала; прости меня, мама, мне было не до тебя — кабинка была так мала, и он был так близко. В соседней кабинке разговаривала худая белесая девушка, на ногах у нее были пятна зеленки и розовые носки. Дверь была отворена, и я слышала, как она повторяла:
— …Не хочет он… Нет, он не хочет жениться… Не знаю… Не знаю, почему он не хочет жениться…
Я прикрыла микрофон ладонью и, слушая вполуха, что говорила мне мать, спросила Стаса:
— А ты хочешь на мне жениться?
Он только кивнул и стал целовать мою ладонь, прикрывавшую микрофон, и мать далеким, измененным голосом спрашивала:
— Почему так плохо слышно?
А мы оба смеялись потихоньку — нам было ужасно весело.
Веревочка плавно изогнулась, боль в ушах стихла, и самолет не врезался своим пластмассовым острым носом в землю, а гулко оттолкнулся толстыми гудящими шинами от бетона, и было еще короткое бесшумное качение по полосе, свежий порыв ветра в растворившуюся дверь, суета у трапов и счастливая негибкость, несокрушимость асфальта под ватными ногами.
В зале я еще мельком видела проснувшуюся девочку с плюшевым медведем, старуху с глазами черными, как выглядывающие из корзин ягоды, и толстого лысого человека с крашеными усами — я была уверена, что это ему недостает в жизни лифтов. Села в такси — и забыла их навсегда, на всю жизнь. И довелось вспомнить только сейчас, когда все уже в жизни перекрутилось, изломалось, без надежды запуталось, — в два часа тридцать три минуты, на суточном дежурстве по городу, во время выезда к месту аварийной посадки рейсового самолета «Каравелла» авиакомпании «Эр-Франс».
— …Милиция слушает!
— Ради Бога, вызовите «скорую помощь», у меня почечная колика!
— Наберите «03»…
— Занято все время…
— Не кладите трубку, вызываю «скорую»…
Разговор по телефону
29. Инспектор Тихонов
Я шел с командного пункта центра управления полетами через зал ожидания, и меня вдруг поразила мысль, что ко всем этим людям, нагруженным чемоданами, кофрами, картонками, озабоченным билетами, декларациями, бутербродами, а теперь неожиданной задержкой прилетов-вылетов, я отношусь, как к детям, — добро и немного жалостливо.
Ах, как мы стремимся к узнаванию! Как старит и тяготит нас знание! Спокойствие этих людей — в неведении: какими пустяками показались бы им сейчас все заботы, если бы вдруг резонирующий жестковатый голос информатора объявил, что на подходах к аэропорту сделал последнюю безрезультатную попытку выпустить шасси самолет «Каравелла». Маленький белый кораблик бьется в воздушных рифах у входа в порт.
Но здесь, в зале ожидания, никто, к счастью, этого не знает. Смеются, огорчаются, ссорятся, считают деньги и хитрят с таможней. И сотни этих людей, озабоченных и беспечных, начальственно важных или хиппующих, талантливых или совсем никаких, казались мне огромным детским садом для взрослых, от которых надо до последнего момента — пока есть возможность — скрывать, что к порогу подступила ужасная беда. Беда, которая свободно могла бы захватить их, как тех, кто сейчас в заклепанном наглухо куске металла с ревом носится сквозь сизые ночные тучи над пустыми подмосковными полями, залитыми беспросветным дождем.
Каравелла, маленький парусник, пересекающий океан. Долгие месяцы ты ждала когда-то земли. Теперь же — несколько часов. Но миг встречи страшен: материнские объятия земли вмиг обратятся в пропасть Тартар. И аварийная команда растянулась вдоль полосы, на которой выстелено для тебя скользкое нежное ложе, — как матросы вдоль берега, с кранцами, тросами, кругами, чтобы успеть снять команду с рассыпающегося парусника…
И никто из пассажиров ничего не знает. Они избавлены от лишних волнений, потому что среди обычных взрослых людей есть еще и необычные: те, кому по плечу тяготы страшного знания и по душе риск в чужом интересе, по уму удивительные отгадки на хитрые загадки, и по сердцу отклик на чужую боль…
Дежурная часть Главного управления внутренних дел… ведет разбирательство по возникающим различного характера вопросам, которые учесть и предвидеть не представляется возможным.
Из инструкции
30. Рита Ушакова
Лицо у Тихонова стало утомленным, присохшим и сразу очень постарело. Утренние веселые морщинки у глаз сейчас закаменели грубыми рубцами. И набухли на скулах тяжелые желваки.
Он сел на подножку машины, пошарил по карманам, устало спросил:
— У кого-нибудь есть закурить?
Я протянула ему «Яву», он глубоко затянулся и забыл мне даже кивнуть — он был с теми, кто должен через несколько минут сесть «на брюхо»; он, кажется, ничего сейчас не слышал, кроме хрипловатого голоса из динамика рации:
— …Передаю посадку всех рейсовых маршрутов на резервные аэродромы… Наведение в аэропорты Домодедово, Внуково, Быково — с центральной диспетчерской. Всем транспортным средствам покинуть поле…
Откуда же взять сил, чтобы пережить со всеми людьми те беды, что низвергаются на них за сутки? Разве бывает такая профессия? Такое занятие? Такая работа? Такое дежурство? Или просто характер? Характер Стаса?
Я смотрела на его удрученное худое лицо, и мне казалось — может быть, я ошибаюсь, может быть, мне только почудилось в тот звенящий испугом и напряжением миг: Тихонову было бы легче, окажись он сейчас на борту приземляющейся обезноженной «Каравеллы»…
Наверное, в этом и есть вся разница между нами: когда я до смерти перепугалась от глупости своей и эгоизма, то самая большая мечта у меня была — вырваться из этой грохочущей алюминиевой коробки…
Я прошла мимо человека, с которым могла бы быть счастлива сто лет.
Нет, не прошла. Ушла. Значит, не смогла бы.
— …Повторяю, всем транспортным средствам покинуть поле… Санитарные машины — на разворотные полосы… Пожарные экипажи — к трехсотметровой отметке. Повторяю — моторы не глушить… Аварийный самолет прошел последний поворот посадочного конверта… Вышел на прямое снижение… Внимание!.. Внимание!.. До приземления двадцать секунд… шестнадцать… всем занять места по аварийному расписанию…
Тихонов встал, бросил окурок, коротко приказал:
— Все в машину! Задирака, давай…
— …Милиция слушает!
— Дайте адрес Петровки, тридцать восемь!
Разговор по телефону
31. Следователь Скуратов
Наш автобус медленно покатился по полосе, и в тот же миг над кромкой леса, там, где обрывался желтый пунктир посадочных огней, возник стремительно планирующий над полем силуэт самолета. В огромной ватной тишине, обрушившейся на аэропорт, как комета, как обморок, как ужас бессилия, отчетливо разносился утробный урчащий рокот его турбин, выведенных на самую малую тягу.
— …До приземления — тринадцать… десять… — гундосила рация.
Мерно подрагивали на концах крыльев красный и зеленый фонари, которые сейчас, за секунды до столкновения с землей, вдруг потеряли обычный смысл опознавательных сигналов, а превратились в знак безумия, символ сумасшедшей надежды, когда они одновременно кричат: можно! нельзя! возможно! исключено! выживем! взорвемся! Красный и зеленый. Запрет и разрешение. Жизнь и гибель…
Я не заметил, как Задирака уже разогнал машину до ста, мы мчались параллельно посадочной полосе, но мерный рев турбин «Каравеллы» уже настиг нас, опередил, грохотал где-то на середине поля, подчиняясь только команде времени, отсчет, которого доносила рация:
— Восемь секунд до посадки… шесть… три…
Гул моторов исчез — пилот повернул ключ зажигания на «ноль».
И все мы услышали тяжелый утробный удар — бум-ммм! Миг паузы. Бум-ммм!
Самолет запрыгал по бетону брюхом, и ночную тишину рассек неслыханной силы металлический визг — вжжж-жжж-жжжж-жж-жж! вжж-жжжи-ииикк! Гигантский нож самолета затачивался на оселке бетонного поля, и путь его в ночи был освещен синими длинными языками пламени и фонтанами кипящей пены…
Не помню, сколько еще продолжалась наша сумасшедшая гонка за самолетом, который должен был в какой-то момент обязательно взорваться.
Но не взорвался.
Когда мы подъехали вплотную, искореженный, обгоревший, жалкий, он лежал неподвижно, повалившись на одно крыло. И яростно светил над нашими головами его зеленый фонарь. Зеленый.
Слава Богу, хорошо кончилось. Мы могли бы отсюда двое суток не вырваться…
— …Алло, сто седьмое, случай не подтвердился?
— Нет.
— Ясно, спасибо…
Разговор по телефону
32. Рита Ушакова
В тесном пенальчике комнаты дежурного судмедэксперта я забралась с ногами на узенькую кушетку, а Стас сидел рядом за письменным столом, на котором закипал электрический чайник. Совсем рядом — на расстоянии вытянутой руки. И ужасно, безнадежно далеко.
Я смотрела на него, и мне невыносимо хотелось плакать. Никогда еще не чувствовала себя в жизни такой обездоленной, — вот здесь, на этой холодной дерматиновой казенной кушетке, я с необычайной остротой вдруг поняла, что только он необходим мне для счастья.
Я стала, наверное, старой, потому что не было во мне ни капли ревности, ни интереса к тому, с кем и как он прожил эти годы, мне все это было безразлично: важно было, что он есть, что все эти годы, которые прошли врозь, — просто миг, ничтожная размолвка вчера вечером, а сегодня мы снова радостно встретились, провели вместе изнурительные сутки, и эти сутки для меня стали каменным мостом между прошлым и будущим, и это будущее без него не могло быть.
Ощущение было особенно сильным оттого, что я бы ни за что не смогла сказать ему этого, и дело тут не в гордости или нежелании сделать первый шаг! Ведь с его точки зрения легче всего объяснить такой порыв тоской одинокой тридцатилетней женщины, с ребенком, неустроенной, когда-то любимой и желающей подштопать прохудившуюся ткань жизни лоскутами старой любви. Всякой зрелой женщине хочется иметь рядом, а точнее — впереди себя сильного, надежного мужчину.
Но мне не нужна была его сила — я дожила до сладкого ощущения способности раздавать долги. Господи, да мне ничего почти не нужно от тебя — я сама хочу дать тебе все! Ах, это никому не объяснишь, это можно почувствовать только сердцем — как радостно в любви давать, а не брать…
Я смотрела на его серое, осунувшееся за день лицо, тяжелые скулы, резкий нос, суховатый крепкий подбородок, свесившиеся на лоб мягкие волосы, и мое сердце горевало о нем болью не подруги, а матери. Я не знаю и знать не хочу, с кем он живет. Но ту женщину, которая сейчас с ним, он не любит. Это я знала наверняка. Я не могла объяснить, откуда во мне эта уверенность, но не сомневалась ни на мгновение.
В любящих мужчинах есть какая-то размягченность.
Может быть, я все придумала, но мне почему-то казалось, что его одержимость в работе возникла потому, что он не выносит из этого здания в свою личную жизнь ни одной крупицы души. Его личная жизнь вне этого громадного дома — ненастоящая, бутафорская, она только какими-то внешними чертами напоминает обычную жизнь. Она представлялась мне вроде дизайнерского интерьера в мебельных магазинах — выгородка из двух фанерных стен с фальшивым окном, занавесками, на стене эстамп, расставлена мебель, декорация жилья, но никто в этом жилье не живет, там не любят, не скандалят, не делят вместе мечты и горе. А только стоят равнодушные покупатели. И смотрят. И спрашивают цену…
Ах, какая огромная, непосильная цена! Я готова отдать всю жизнь, только бы выплатить эту цену…
Стас, не молчи, скажи что-нибудь, улыбнись, ты ведь так прекрасно улыбаешься, растопи лед молчания и отчуждения. Надо мной сейчас километровая толща льда, как над материком пятнадцать тысяч лет назад. Я вмерзла в лед, застыла в нем навсегда, словно беспечная мушка в капле янтаря…
Он молчал, думая о чем-то своем. Я знаю, таланту не трудно работать, таланту трудно жить…
— Стас, а Стас! — позвала я его.
— Да? — повернулся он ко мне, и лицо у него было светлое, мягкое, как тогда, когда еще не пала на меня километровая толща льда.
— Ты подшучивал надо мной, говорил, что я зубрила.
Он кивнул.
— А я запомнила с восьмого, не то девятого класса: «Все перемены, в натуре случающиеся, такого суть состояния, что сколько чего у одного тела отнимается, столько присовокупится к другому, так, ежели где убудет несколько материи, то умножится в другом месте»…
Стас поднялся, дошел до двери, вернулся. Он так смотрел на меня! И хотел что-то сказать, я видела, как дрогнули у него углы губ, но голосом Севергина хрипло крикнул над головой динамик:
— Опергруппа, на выезд! Люсиновская, шестнадцать, квартира семьдесят девять, седьмой этаж, пьяный с ружьем заперся, грозится жену убить…
На выезд. На выезд. На выезд. В гон, в брань, в боль. Чтобы умножить своей живой материей в другом месте, чтобы отнять у своего сердца, и присовокупить к другому. А потом — в бутафорский жилой интерьер…
Собачий питомник ГУВД
МЕНЮ-РАЦИОН на 13 ноября 197… года
Крупы — 600 граммов
Мяса — 400 граммов
Картофеля — 2 килограмма
Калькулятор Сидоров
33. Следователь Скуратов
И снова утро. Серенькое, вымоченное в осеннем дожде, выцветшее от ночной стужи и сырости. Но все-таки утро.
Зло рявкнул сиреной на повороте Задирака и помчался по Бульварному кольцу, к Пушкинской. Все утомлены, мы уже сутки на ногах, позади двадцать два часа дежурства.
Люди, связанные по работе с длительными нервными и физическими перегрузками, знают, что обычно в это время человек входит в кризисную фазу — физическое утомление гасит нервное возбуждение, снижается реакция, и риск совершить непоправимую ошибку резко возрастает.
Поэтому мы особенно не любим утренние финишные часы суточного дежурства. И я видел, как Севергину не хочется отправлять нас туда, где уже прогремели выстрелы. Но до конца смены еще 130 минут, а мы, как говорит Тихонов, чернорабочие беды.
Гони, Задирака, быстрее, сегодня мое последнее дежурство. В десять часов все пойдут по домам, а мне надо вернуться к себе в кабинет, приготовить документы для передачи. Последний день…
Оживает город. Плывут неспешные стеклянные сундуки троллейбусов, снуют торопливые легковушки, куда-то спозаранку отправился — догнал нас и исчез — длинный посольский лимузин с пронзительно-зеленым флажком, не то пакистанским, не то турецким.
В сужении дороги у проезда Скворцова-Степанова с тротуара соскочил, поднял руки, преградил нам путь высокий парень в телогрейке. С визгом, на юзе, затормозил Задирака, высунулся из окна…
— Але, милиция, тут баба на улице рожает. — Он показывает на сгорбившуюся, прислонившуюся к стене дома женщину.
— Что ж ты ее в роддом не везешь? — крикнул Задирака.
— Да «скорая помощь» куда-то провалилась, адрес не поняли, наверное…
— А вы муж? — спросил Тихонов.
— Какой муж? Человек просто! Прохожий…
Тихонов мгновение сомневался, оглянулся на нас, будто искал нашего согласия, просительно сказал Задираке:
— Алик, на Арбате есть роддом. Это ведь почти по пути?
Задирака пожал плечами: вам виднее, вы начальство… Мы выскочили с Тихоновым из машины, перебежали тротуар, подхватили ее под руки, почти на весу донесли до машины, быстро бережно посадили, а Задирака уже отпускал сцепление, медленно крутились колеса, и прыгали мы в дверцы на ходу…
Весь перегон занял минуты три — я запомнил только ее побелевшие от боли и страха глаза, невнятный судорожный говор: «К матери поехала… вдруг схватило… на улице прямо… Спасибо вам, родненькие…»
Припухшее лицо с темными размытыми пятнами, спутанные волосы из-под платка, дрожащие руки, с посиневшими ногтями. Она руками бережно обхватывала свой живот, будто боялась уронить его, и видно было, что она сейчас не чувствует ничего во всем мире, кроме биения маленькой нарождающейся внутри нее жизни. Она сама себе была безразлична, как безразлична собственная судьба кокону, из которого сейчас должна вылететь в мир бабочка…
Задирака выехал на Калининский проспект, несколько секунд выжидал, пропуская машины, включил сирену и прямо через резервную зону, навстречу движению рванул наискосок улицы. Тормознул, и Тихонов не допускающим возражений тоном скомандовал:
— Рита, останешься с женщиной…
«Уазик» уже тронулся, а Тихонов высунулся в окно и крикнул Ушаковой:
— Мы за тобой на обратном пути прие-е-дем…
— …Милиция слушает!
— Мне врач в поликлинике бюллетень не дает. А я…
— С этим вы немножечко не к нам обратились…
Разговор в час «пик»
34. Станислав Тихонов
— Окна куда выходят? — спросил я у участкового.
Он показал высоко вверх, на возносящуюся под самое небо стену многоэтажного дома.
— Вот эти три…
— Черный ход?
— Нету.
— Кто сообщил в милицию?
— Сосед: слышимость через стенки-то отличная, а этот прохвост спозаранок воюет с женой, на водку тянет…
— Характеризуется плохо?
— Да уж не подарок — привлекали мы его дважды. Зашибает крепко… Эх, ведь хотели недавно посадить его за хулиганство, так жена сама же умолила: ребенка не сиротите, нас, мол, хотя бы пожалейте. Вот он сейчас их там жалеет!
— Ребенок в квартире? — спросил Скуратов.
— А где же ему быть? Конечно. Вот на папкины подвиги любуется. Шесть лет парнишке…
Мы вошли в лифт. Халецкий подошел ко мне поближе:
— Нуте-с, что будем делать?
— Не знаю, что-нибудь сейчас придумаем, — неуверенно сказал я.
— Там ребенок, — напомнил мне Халецкий.
— Да, там ребенок…
Ухал, гудел в шахте лифт, глухо грохнул замком на шестом этаже. Здесь стояли несколько полуодетых жильцов. Выше их не пускал постовой милиционер.
— Ну-ка, граждане, всем немедленно уйти отсюда — скомандовал я и приказал милиционеру: — Мгновенно очистите лестничный марш…
Сержант стал выдавливать с лестницы зевак, а Скуратов спросил участкового:
— Из чего стреляет?
— Охотничье, по-моему, шестнадцатый калибр. Он уже дважды врезал в дверь медвежьим жаканом…
Жестом я велел всем оставаться на месте, и мы с участковым бесшумно поднялись еще на один этаж, стали под прикрытием стены по обе стороны двери. Было слышно, как в квартире течет из крана вода, чей-то злой голос матерился, и раздавался женский негромкий плач.
Я постучал рукояткой пистолета в пробитую пулями филенку, а участковый закричал:
— Эй, Матюхин! Перестань с ума сходить! Открой дверь, брось ружье!..
— Я те открою, потрох сучий! Я те брошу!.. — раздался хриплый рык из квартиры, и одновременно грохнул резкий гром выстрела, пронзительно полоснул женский крик и вылетел из двери кусок дерева — пуля ударилась в противоположную стену.
Я махнул участковому рукой, и мы снова спустились на полэтажа, где нас дожидались остальные.
— Мне кажется, его взять пора. Он, черт, опасный, — сказал я.
Юра Одинцов продолжил:
— Если дверь высадить, можно Юнгара пустить…
— Пока мы ее высадим, этот прекрасный Матюхин успеет двух из нас положить, — сказал с усмешкой Скуратов. — А я еще так хотел поучиться в адъюнктуре…
— Будет тебе кривляться, — сказал я ему вяло. Он был бледен, все лицо у него подсохло, — нет, я не думаю, что он струсил: чего-чего, а этого никто за ним никогда на замечал. Просто нервишки играют. А может быть, ему теперь есть что терять. Больше, чем нам. Не знаю. Мы с ним разошлись.
Я спросил участкового:
— Балкон лестничной клетки рядом с балконом Матюхина?
— Рядом, да не совсем — на полэтажа выше.
— Это ничего, — я посмотрел вниз: расстояние между балконами метра три.
— Может, вызвать пожарных с лестницей? — предложил Задирака.
А из квартиры Матюхина снова рванулся женский крик, стук падающих предметов и тонкий пронзительный детский крик:
— Папа… папа… папочка… не надо… папочка… не надо…
— Нет времени! — крикнул я. — Поднимайтесь и сильно стучите в дверь. Одинцов, пусть Юнгар гавкает — больше шуму дайте… — и побежал наверх…
— …Дежурный пятого отделения Сергиенко!..
— Кто? Сергиенко? Что-то мы с вами первый раз встречаемся.
— Я новый…
Разговор по телефону
35. Рита Ушакова
— Меня зовут Клава, — сказала она мне, прежде чем закрылась за ней дверь приемного отделения.
Ее увезли на каталке, раздираемую огромной болью рождения самого трудного, самого прекрасного творения природы — нового человека. Эта неслыханная боль скоро превратится в великую радость — и появится крохотный кричащий комочек, маленький человечек. И боль эта возвышенна, громадна и прекрасна — ибо она есть жизнь. А жизнь — ничего уж тут не придумаешь! — есть боль. Боль и радость. И живы мы, пока способны ощущать это несокрушимое и обязательное двуединство…
Нянечка, обходя меня, протирала шваброй кафельный пол. Остановилась:
— Сродственницей тебе приходится?
— Да, — сказала я.
— Ты не сиди тут, это дело долгое. Часа через три позвони в справочную — сообщат, коли кто родится…
Я вышла на улицу, и в этот мир прорвалось сквозь тучи солнце, небо стало теплым, необычного зеленого цвета.
Я вглядывалась в лица идущих мимо меня людей и чувствовала себя почему-то счастливой. Бессмысленно улыбалась, ни о чем не заботилась, просто вспоминала: «…И пришел сквозь леса дремучие, безлюдные, полные зверей и опасностей, на берега полноводной реки шестой сын Иафета, и звали его Мосох, с женой своей верной по имени Ква, и здесь поставили они жилище свое. И нарекли они реку у порога своего по именам своим. И родились у них сын по имени Я и дочь по имени Вуза, и стали они звать самый большой приток реки, давшей им жизнь и пропитание, именами детей своих — Яуза. А от детей повелось племя людей прекрасных, сильных и радостных…»
Стас, дорогой, назови меня именем Ква…
Долго стояла я на тротуаре, поглядывая, не появился ли наш желто-голубой автобусик. И вдруг в сердце кольнуло обломком километровой льдины, нестерпимым холодом — обожгло предчувствием беды.
Показалась «Волга» с зеленым огоньком, я махнула рукой и крикнула шоферу:
— Люсиновская, дом шестнадцать… Только быстрее…
— …Можно замдежурного Микито?
— Он на происшествии.
Разговор по телефону
36. Инспектор Тихонов
Я бегом поднялся по лестнице, вышел на балкон, посмотрел вниз. Ой, как далеко внизу город! Машины как спичечные коробки, люди, как куклы. Все, больше вниз смотреть нельзя. Перелез через перила и смотрел все время на стену дома, серую, толстую, пористую — такую прочную, надежную… Теперь надо устойчивее пристроиться. Ноги, не дрожите, предатели! Пружиньте сильнее, вернее…
Встал на закраине балкона и взгляд на соседний балкон переводил медленно, скользя глазами по стене. Надо точно примериться, ошибки быть не должно — внизу асфальтовая пропасть, мгновенная боль и — минус-время. Нет, я должен прыгнуть точно, и я прыгну точно!
Прикрыл на несколько секунд глаза — главное, не смотреть вниз. Несколько раз глубоко вздохнул. Бейся, сердце, ровнее, дыхание — тише! Теперь переложу пистолет в правую руку. Левая рука, не подведи — разожмись мгновенно, надо только перешагнуть через пустоту…
Снизу загрохотал, забился стук в дверь, взлетели разом крики: «Матюхин, открой дверь!», яростный лай Юнгара, треск выстрела.
Еще раз глубже вздохнул. И прыгнул.
Приземлился сразу на четвереньки, разбил колени, но боли не ощутил — как под наркозом. Осторожно поднял голову и заглянул в окно. Спиной ко мне стоял верзила в разорванной синей майке, в руках ружье.
Рядом валялся фанерный ящик из-под болгарских помидоров. Я взял его в руки, примерил перед лицом, как хоккейную маску — может от стекол защитит…
Приподнялся над подоконником, чтобы в прыжке выбить стекло.
Но тут Матюхин обернулся, увидел меня и выстрелил…
— …Товарищи дежурные! Прошу не отходить от телефонов!.. У кого нашелся черный портфель с документами на имя Алфимова?…
Распоряжение по циркуляру
37. Анатолий Скуратов
Я стоял за каменным простенком рядом с изрешеченной пулями дверью, думал, что там Тихонов балансирует над бездной, на узеньком краешке балкона, и прислушивался не к тому, что происходит в квартире, — я слушал тяжелые удара страха в сердце.
Можно что угодно изобразить, можно многое сказать, но себя-то не обманешь! В сердце был страх. В эти гулкие минуты пустоты и душевной потрясенности пришла мысль, что, если Тихонова сейчас застрелят, а мне надо будет завтра — собственно, уже сегодня — собрать бумажки и уйти в новую жизнь, где нет стрельбы, пьяных бандитов, ужаса ожидания пули, — тогда получится, что я заплатил за это жизнью своего друга.
Мне надо будет проклясть себя. У меня спринтерское дыхание, я наверняка не храбрец.
Но я же честный человек!
Я зря занялся этим делом — оно не по мне. Только сейчас отступать нельзя.
За все долги в жизни надо платить. Я много лет выдавал себя за другого. Я не следователь, не капитан милиции.
Я курортный водолаз. На курортах фотографы предлагают желающим сфотографироваться: декорация дна морского, по которому ходит водолаз. Надо зайти за холст и засунуть лицо в дырку в водолазном шлеме. Я водолаз. Из окошка скафандра смотрит сейчас на мир лицо перепуганного насмерть человека. Посмотрите все на фотографию насмерть перепуганного водолаза!
Участковый подмигнул мне и стал ногой с силой колотить по низку двери. И все снова заорали:
— Ма-а-атю-юхи-и-и-н… от-кры-ы-ва-а-й!..
Зашелся басовитым лаем Юнгар. И снова грохнул выстрел, и полетели щепки…
И когда страх подкатил к горлу, как рвота, все вдруг стихло на секунду. В глубине квартиры глухо, эхом бахнул еще выстрел, я понял, что он стреляет в Тихонова, и, больше ни о чем не думая, отбежал к противоположной стене, рванулся сверх всех сил и ударил в дверь, плечом, рукой, грудью — и вместе с рухнувшими досками ввалилися в квартиру…
В своей деятельности оперативный дежурный руководствуется законами СССР.
Из инструкции
38. Станислав Тихонов
Я видел короткий язычок пламени, брызнувший с конца ствола в синем клубе дыма, и одновременно со звоном и лязгом раскололись перед моим лицом оба стекла оконной рамы. И, еще не веря, понял — жив! Он промахнулся!
Прыжком метнулся в комнату, ему навстречу, и не мыслью, а чувством, звериным инстинктом понял, что мне не добежать: он забьет в ружье патрон, поднимет ствол и успеет выстрелить в упор.
В этой бессознательной ясности расчета я схватил по дороге стул и метнул его вперед. А Матюхин успел пригнуться. Вот это мой конец.