Лев Ландау Бессараб Майя
Поработав, шли на прогулку по переделкинским улочкам, потом — обед. Бал правил Корней Иванович, он был великолепен — шутки, остроты, воспоминания. На людях он всегда был в ударе, всегда владел разговором. Ну и мы по мере сил старались поддержать беседу. Я, конечно, чаще всего говорила о Дау, но чтобы это не выглядело как совершенно неприличное хвастовство, имени его не упоминала; разговоры были домашние — о дяде.
Однажды Корней Иванович не выдержал:
— Майя, вы так носитесь со своим дядей, как будто это Ландау!
— Но это и есть Ландау.
— То есть как — Ландау?
— Моя мама и жена Ландау — родные сестры.
— Так почему вы раньше об этом не сказали?
— Но вы не спрашивали.
— Знаете, меня еще никто так не сажал в калошу, — смеясь до слез, сказал Чуковский.
Глава тринадцатая. «Про это…»
Увозят милых корабли,
Уводит их дорога белая…
И стон стоит вдоль всей земли:
«Мой милый, что тебе я сделала?!»
Вчера еще — в ногах лежал!
Равнял с Китайскою державою!
Враз обе рученьки разжал —
Жизнь выпала — копейкой ржавою!
Марина Цветаева. «Вчера еще…»
Ну, конечно же, частная жизнь мужчин и женщин есть их тайна, нечто такое, до чего нет дела посторонним. И уважающий себя биограф никогда не станет играть на нездоровом интересе читателя к интимной жизни его героев. Речь об элементарных приличиях, неписаных законах. Трудно говорить о вещах столь очевидных.
Мне бы и в голову не пришло писать что-либо подобное, но после опубликования Кориных воспоминаний мой долг расставить все точки над i.
Конечно, проще всего было бы сделать вид, что ничего не произошло. Но Дау мне слишком дорог, кроме того, как говорила Кора, он был чист как дитя. Я, однако, далека от мысли вступать в какие-либо дискуссии или выстраивать собственную теорию по этому поводу. Моя цель гораздо скромнее — собрать воедино все, что мне рассказал Дау, все, что я слышала от Коры. Я утверждаю, что это — мой долг, потому, что, конечно, мало кому из пишущей братии выпадет счастье так близко знать своих героев.
Не помню, когда я узнала о том, что моя тетя состоит в необычном браке, но когда я была студенткой, то уже определенно знала об этом. Честно говоря, меня это вовсе не интересовало — вероятно, потому, что сами они не придавали этому никакого значения. Для меня эта семья если и отличалась от других, то лишь полным отсутствием недовольства друг другом, сцен, взаимных упреков, раздражительности, мелочных расчетов и прочей мути.
Ну а высказывания Дау о браке, ревности, изменах и подкаблучниках были так остроумны, что их невозможно было слушать без улыбки. Он, однако, всерьез считал, будто изобрел новый тип супружеских отношений, некий вольный союз, где нет ревности, где он и она живут весело и беспечно, как дети, и, если кто-либо из них вдруг влюбится в кого-то другого, партнер будет за него только рад, иначе какие же они друзья. Все так просто и понятно, что можно только удивляться, почему лишь немногие восприняли все это.
В этом отчасти виновата Кора. Впрочем, нет, не виновата, не то слово. Скажем так: это благодаря Коре Дау так уверился в своей правоте. В самом начале знакомства с Дау она дала ему слово, что ей неведома ревность, что она никогда не будет его ни к кому ревновать, и вообще придумала фразу, которая покорила молодого физика:
— Ты как был холостяком, так холостяком и останешься. И в твою личную жизнь я вмешиваться не собираюсь.
Случилось так, что эти слова, скрепленные клятвой, стали чем-то вроде гарантии их благополучия. Достаточно вспомнить, что только раз в жизни Лев Ландау отступил от намеченного плана, именно в пункте о женитьбе, которая, мол, помешает заниматься наукой. Было ему в пору составления этого плана лет семнадцать, и надо напомнить, что главным качеством человека он в ту пору считал силу воли. И надо еще раз подчеркнуть, что Льву Ландау удалось одержать победу над самим собой, и, как только что было упомянуто, пересмотрен был только вопрос о женитьбе. В остальном Дау был непреклонен, воля — стальная, никаких поблажек себе.
И все же этому нельзя не удивляться: такое милое, уютное, добродушное, смешливое создание, а поди ж ты, на поверку — железобетон. В то лето, на даче, когда он выздоравливал после автокатастрофы, я у него спросила об этом.
— Но безвольный человек — полное ничтожество! — воскликнул Дау. — Без воли ничего нельзя добиться.
Есть еще одно чрезвычайное обстоятельство: Дау полагал, что если человек дал слово, то разве что смертельная опасность может заставить его нарушить обещание. Ни на секунду он не усомнился в Кориной клятве. И она тоже в этом не сомневалась в тот момент, когда ее произносила. Словом, они заключили «пакт о ненападении», новый, свободный союз. И прожили в полном счастье десять лет, а это тоже не всем дано. Дау временами напоминал жене, что у него все же будут девушки, — она в ответ хохотала:
— Да ради Бога!
Она ни секунды не верила, что это — всерьез. Ведь он так ее любил. Другие женщины для него просто не существовали, она была первая, она была единственная, и постепенно Кора уверовала, что так будет всегда.
Но случилось иначе.
Кора на всю жизнь запомнила, как Дау сообщил ей о том, что он, наконец, нашел девушку. Описала она это весьма эмоционально:
«Дау влетел ко мне сияющий, крепко обнял, звонко поцеловал в нос, объявил: “Коруша, я к тебе с приятной новостью. Сегодня в двадцать один час я вернусь не один: ко мне придет отдаваться девушка! Я ей сказал, что ты на даче, сиди тихонько, как мышка в норке, или уйди. Встречаться вы не должны, это может ее спугнуть”.
Объятия, крепкие и очень нежные, разомкнулись, и Дау исчез. Непосредственность и чистоту этого взрослого ребенка я сейчас смело могу сравнить с чистотой помыслов Сент-Экзюпери в детстве! А тогда я не рухнула, а просто окаменела, чувство ревности, охватившее меня, описать не берусь, ведь я не писатель».
В половине девятого Кора заперлась в своей комнате, приняла снотворное и легла спать. Но лекарство не подействовало, она так и не уснула в ту ночь.
Утром позвонила маме, все рассказала.
— Самое ужасное, что я не могу сидеть одна, запершись. От этого можно сойти с ума. Пусть в следующую субботу ко мне на весь вечер приедет Майя.
Пришлось ехать. Мы с Корой долго гуляли напротив ее дома, и я так продрогла, что только дома согрелась. Вернулась я поздно и больше по вечерам к ней не ездила.
Сперва Кора приглашала знакомых, а потом как-то привыкла к этим субботам. Иногда свидания происходили в другие дни недели, для нее это не имело значения.
Так продолжалось года два, пока на горизонте не появилась Гера. То все были легкомысленные девчонки, а тут вдруг, откуда ни возьмись, умница и красавица. Кора заволновалась. Она только о ней и думала. Ей надо было во что бы то ни стало как можно больше узнать о сопернице, Кору уже ничто не могло остановить. О том, что произошло, Кора рассказала мне по телефону. Я слушала и одновременно записывала. Вот ее рассказ.
«Как только Дау вышел из дома, чтобы на троллейбусной остановке встретить девушку, я спряталась в его комнате в большом стенном шкафу. Сижу жду. Пришли. Разговор неинтересный: о погоде».
И вдруг, в самом начале свидания, Дау что-то понадобилось в этом шкафу. Он открыл дверь и увидел Кору, которая сидела на полу. Он не издал ни звука, страшно побледнел, быстро закрыл дверь и запер шкаф. Что-то сказал девушке, и вскоре они оба ушли.
«Я не знаю, сколько времени его не было, мне показалось, что очень долго. Наконец шаги, дверь шкафа открывается. Он не мог на меня смотреть, не хотел со мной говорить. Молча показал на дверь, чтобы я убиралась. И я, как побитая собака, держась за перила, чтобы не упасть с лестницы, спустилась в свою комнату. В ту минуту я подумала, что больше никогда не поднимусь на второй этаж, что утром с позором буду изгнана из своей квартиры… Уснула вся в слезах. На рассвете я вынула из входной двери ключ, боясь, что Дау уйдет, и не смогу с ним поговорить. В половине десятого он потребовал ключ. Я сказала, что если он меня не выслушает, я открою окно и стану кричать изо всех сил. Угроза подействовала. Я плакала, просила прощения, клялась, что ничего подобного не повторится до конца моих дней. Я стала на колени, — этого он не мог вынести, крикнул, чтоб я сейчас же встала, что это так же мерзко, как сидение в шкафу, что я не имею права так унижаться, и что на этот раз он меня прощает».
Кора говорила совершенно спокойно, без слез, а я была в шоке, это было невыносимо больно слушать, и, закрывая тему, она сказала:
— Я сама во всем виновата. Ничего этого не случилось бы, если бы я, когда мы с ним сошлись, не поклялась, что никогда не буду стеснять его свободу, если он захочет завести любовницу. Кто же думал, что это когда-нибудь произойдет. Он так меня любил!
И все же, необходимо напомнить читателю главное: брак этот был необычный, он был заключен обманным способом, он содержал некое тайное условие, скрепленное клятвой. То есть совершенно ясное решение Дау всю жизнь остаться холостяком не мог изменить никто, ибо Дау в своих установках никогда ничего не менял. И только клятва Коры, что он по-прежнему останется холостяком и она не будет вмешиваться в его личную жизнь, заставила Дау пойти на уступки. Я далека от мысли кого бы то ни было обвинять, этого никто не вправе делать, моя цель — разложить по полочкам все, что я собрала, и вызвано это исключительно тем, что по свету пошла гулять полуправда, — а что может быть хуже?
Вообще нельзя сказать, что Кора в своих записях полностью скрыла условие их брачного союза, она вскользь неоднократно упоминает о нем: и о самой клятве, что не будет ревновать, и о том, что постоянно давала ему слово, мол, больше этого не повторится, и буквально на следующий день снова срывалась, снова слезы, сцены и скандалы, которые так ненавидел ее муж. Оба они страдали от этого, но изменить ничего не могли… Дау, мягко говоря, вводил в заблуждение окружающих своими разговорами, что он изобрел новый тип супружеских отношений, при которых каждый сохраняет абсолютную свободу, живет в свое удовольствие, да и быт надежен, не жизнь, а рай.
Почему же он так упорно твердил о своем необыкновенном изобретении, о новом типе супружества? — Он был горд, он не хотел признаться, что, как почти всем мужчинам на свете, ему приходится выносить и тяготы совместной жизни. Он все это скрывал, и в результате возник клубок неразберихи. Чего уж тут мудрить, зачем. Говорят же — живи просто, доживешь лет до ста.
Каково же было мое удивление, когда я прочла в воспоминаниях моей тетушки некую фантазию на эту тему. Для меня, более четверти века проработавшей в жанре романа-биографии, где не должно быть ни одного придуманного эпизода или диалога, то, что я прочла, показалось чем-то совершенно недопустимым. А я прочла вот что:
«Трепет, боль и бешеный стук сердца были так сильны в ожидании запретного, в каковое я посмела вторгнуться, слились с ними в мощный поток нездорового любопытства, преодолеть его было немыслимо!
Вдруг он ей скажет те же самые слова, что говорил мне? Но слова были другие; говорил не он, щебетала она, ее слова не имели смысла.
Очень скоро понадобилось постельное белье. Дау открыл шкаф, из шкафа вышла я, молча, гордо подняв голову; бросив жадный взгляд на соперницу, я прочла в ее глазах животный страх.
Я ушла из дому, долго бродила по Воробьевке. Итак, я нарушила наш “Брачный пакт о ненападении”. Жалела? Нет! Это было неизбежно. Из этого неприглядного урока я поняла, что убить соперницу нетрудно. Но завтра придется отвечать за свой безрассудный поступок перед Дау.
Нет, не могу! Не хочу! Не буду!
Вернусь совсем поздно, на рассвете, уйду навсегда из этого уже не моего дома. Глаза сухие, не раскаиваюсь, не плачу…»
Далее следует описание душераздирающей сцены прощания, где, по-видимому, все придумано от начала до конца; и меня впервые поразила мысль, что Кора обладала несомненным писательским талантом. Эта сцена написана прекрасно, но — ах, она слишком красиво написана, чтобы ей можно было верить. И, кстати, слова, которые Кора вложила в уста Дау, не из его лексикона — мне этот лексикон хорошо знаком, и не его слова как-то сразу бросаются в глаза. Но поскольку это не только воспоминания, но и романтические сцены из жизни автора, то и отношения они требуют особого.
Прошло много лет, прежде чем я поняла все это. Нельзя мне быть буквоедом в этом вопросе и требовать от своей тетки чистосердечного признания. Это выше человеческих сил. Поняв все, я сумела объяснить причину ее поведения. Это ей так безумно хотелось пройти мимо соперницы с гордо поднятой головой. Это ей так безумно хотелось сделать вид, что она уходит и собирает чемоданы, а бедный Дау просит и умоляет: «Останься со мной!»
Именно потому, что ей не удалось пройти мимо соперницы с высоко поднятой головой, она и написала все это. А на деле все было наоборот.
В свое время Кора попросила меня перепечатать на машинке несколько десятков писем Дау к ней, потому что она стала плохо видеть, а почерк у ее мужа был неразборчивый. Письма как письма, полные любви и нежности, и только в одном — как гром среди ясного неба — горькая правда об их отношениях. Повторяю, мною прочитано десятков пять писем за двадцать четыре года, что они были вместе, и ни в одном письме, кроме этого, от 23 августа 1945 года, ни единой жалобы, ни одного упрека. И — никакой информации. Как и во всех последующих. Так что для биографа наибольший интерес представляет лишь письмо, написанное в крымском санатории.
«Красное знамя. 23.VIII.45.
Корунька, дорогая. Столько нужно написать тебе, что не знаю как уместиться в одно письмо. Начну с дел. Просыпаясь утром в поезде, я неожиданно вспомнил, что в телеграмме Наде написал неверное число, на день позже, чем нужно. Единственное, что мне оставалось сделать, это сдать посылку в камеру хранения (таковая имеется) на Надино имя и переслать ей квитанцию почтой. Что из этого выйдет, один Бог ведает. Как это я мог так напутать?! Кстати, я почему-то день своего отъезда счел субботой, между тем как это была пятница. Видишь, Коруша, лучше не применять меня для посылки телеграмм, и т. п. дел. Ты так жалобно просишь, что мне стыдно отказаться, но хорошего из этого выйти может мало, такой уж я неприспособленный к жизни заяц. Но в общем, конечно пустяки. Только бедную Надю жалко.
Ехал в поезде хорошо, но скучно, девушка в моем купе не имела вида, а лучших не было. В Симферополе забыл в вагоне пиджак, но вспомнил и достал. Здесь я живу не в “Гаспре” наверху, а в другом санатории “Красное знамя”, у моря. У них один и тот же директор. Сначала так получилось случайно, а потом я постарался остаться — здесь лучше, близко к морю. Так что мой адрес — Крым, Мисхор, санаторий “Красное знамя”. В общем мне здесь неплохо, кормят, правда, плохо, но сытно, так что я даже не начал своих запасов. Фруктов достаточно — груши, сливы, виноград, орехи и т. д. Ем их вволю.
Хороших девушек, правда, не видно, но зато природа все-таки очень красива. Часто жалею, что тебя нет под рукой — любоваться на луну и т. п., но, с другой стороны, это, вероятно, к лучшему. Ты не представляешь себе, до какой степени ты изнервничала меня за последнее время. Пойми, Корушка, дорогая, что независимо от всех других соображений я, может быть, действительно не создан для жизни, должен был бы погибнуть еще в молодости и уцелел только случайно. Ясно, что я не смогу еще сколько-нибудь продолжительное время выдержать того стиля жизни, который ты, по-видимому, считаешь нормальным. Сейчас, когда я думаю об этом, мне становится страшно. Как ты могла довести наши отношения, может быть лучшее, что у нас есть и будет в жизни, до уровня стандартной кооперативной грызни. Мне так стыдно, что у меня в жизни может происходить что-либо подобное. Сейчас я, как всегда, треплюсь о нашей свободе и красоте жизни, и все завидуют, но я ведь хорошо знаю, что это только моя фантазия. Иногда мне кажется, что, может быть, я напрасно стараюсь, что ты просто не можешь иначе, так же, как я просто не мог жить по-твоему. Тогда нам надо разойтись возможно скорее. Мое отношение к тебе — это что-то очень дорогое, что может быть только раз в жизни, и я не могу видеть, как оно тонет в бездонной грязи, в пошлости. Пусть, если мы действительно не можем понять друг друга, у нас останутся хоть светлые воспоминания о чистой любви, которые теперь больше заслоняются семейным стандартом. Подумай об этом, Корушка: взвесь свои силы, не нужно этих ежедневных обещаний, регулярно нарушаемых на следующий день. Чувствуешь ли себя способной не допустить не только ни одной подобной фразы, но ни одной подобной мысли? Ты уже дошла до конца в попытках сохранить пошлость и меня одновременно. Дальше идти некуда. Тебе остается только выбирать между моей любовью и остальным.
Жду твоих писем и ответа. Как с младенцем?
Пока еще твой Дау.
Всякая буза в ответе, разумеется, означает отрицательный ответ.
Опять что-то плохо сплю».
Так что изобретение совершенно нового типа супружеских отношений — это обман. Дау не мог допустить мысль, что окружающие узнают, что у него обыкновенный брак, обыкновенные семейные проблемы. Милый Дау, но такой, как в этом письме, он нам ближе и понятнее.
Кора никогда не жаловалась на своего мужа. Это уже после, диктуя машинистке свои воспоминания, она, приличия ради, вспомнила о том, как все это выглядело со стороны. Я уже не говорю о том, что много времени и сил у нее уходило на разборки с Коленькой. Так в воспоминаниях Кора называет академика Николая Марковича Эмануэля, который преследовал ее своей платонической любовью. Он к тому же дрался, ужас какой невоспитанный.
Ерунда все это. Иначе Кора бы не сказала в конце жизни:
— Дау был прав: ревность — постыдное чувство. У меня больше нет ревности. Я с теплотой вспоминаю его девушек. Они ведь его любили…
Глава четырнадцатая. Катастрофа
Полученные пациентом травмы несовместимы с жизнью.
Из истории болезни Л.Д. Ландау
В воскресенье 7 января 1962 года в Москве была невиданная гололедица. Накануне вечером шел дождь, к утру подморозило, и город превратился в сплошной каток. Около десяти утра у двери Ландау остановилась «Волга», за рулем — физик Владимир Судаков, рядом его жена Вера. Дау с друзьями отправлялся к ученикам в Дубну. Дня на три.
В разговорах время летело незаметно. Миновали Лиственничную аллею старинной Тимирязевской академии. В начале Дмитровского шоссе Судаков начал обгонять автобус, и, увидев идущий навстречу грузовик, очень резко затормозил. Машину крутануло, потеряв управление, она завертелась на льду, как хоккейная шайба. Грузовик ударил намертво, коротким, страшной силы ударом, и весь этот удар пришелся на Дау, прижатого силой инерции к стеклу.
Начало Дмитровского шоссе. Столкнувшиеся машины. Толпа. Из виска и уха мертвенно-бледного пассажира «Волги» сочится кровь. «Скорая помощь» прибыла к месту происшествия через несколько минут после аварии. Врач с ужасом увидел, что человек из толпы прикладывает к голове раненого снег.
В одиннадцать часов десять минут пострадавший был доставлен в 50-ю больницу на Старом шоссе без признаков жизни. В лице — ни кровинки, оно землистого цвета. Первая запись в его истории болезни: «Множественные ушибы мозга, ушибленно-рваная рана в лобно-височной области, перелом свода и основания черепа, сдавлена грудная клетка, повреждено легкое, сломано семь ребер, перелом таза. Шок».
Выходной день врача — понятие относительное. Если накануне хирург прооперировал тяжелобольного, то вполне возможно, что в воскресенье он придет посмотреть на своего пациента. Так было и на этот раз. Когда машина «скорой помощи» привезла Ландау в больницу, на месте оказался заведующий кафедрой травматологии Центрального института усовершенствования врачей профессор Валентин Александрович Поляков, один из лучших травматологов страны. Как только дежурный врач позвонил Полякову, что поступил больной с тяжелейшими травмами, Валентин Александрович сразу же поспешил к нему.
Первые после тяжелой аварии часы чрезвычайно важны — раненый может скончаться в любую минуту. В том, что Ландау не умер в день аварии, заслуга тех, кто принял его с рук на руки из машины «скорой помощи», и в первую очередь Валентина Александровича Полякова.
Ландау попал в больницу, врачам которой постоянно приходилось иметь дело с жертвами дорожных происшествий, и они обладали огромным опытом борьбы с травмами. Молодые врачи Нина Егорова, Владимир Лучков и Владимир Черняк делали все для спасения Ландау. Когда им стало известно, что их пациент — ученый с мировым именем, решено было немедленно оповестить о случившемся его друзей и создать консилиум. Позвонили Петру Леонидовичу Капице на дачу — он сразу выехал в Москву. Начали собирать ведущих специалистов для медицинского консилиума.
Теперь счет дням велся от момента катастрофы. Началась борьба за жизнь — долгая, напряженная, изнурительная. Первый консилиум состоялся в шестнадцать часов. Дни и ночи не отходил от больного нейрохирург Федоров, тот самый Сергей Николаевич Федоров, о котором говорят, что он вытаскивает больных с того света.
«Я увидел, что больной умирает, — рассказывает Сергей Николаевич. — Совершенно безнадежный больной. Агонизирующий больной. Такие больные только с переломом ребер погибают в девяноста процентах случаев оттого, что перестают дышать: им невыносимо больно дышать, они не могут дышать. В Институте нейрохирургии с такой ситуацией мы сталкиваемся практически каждый месяц».
Сергей Николаевич был в постоянном напряжении: вот-вот оборвется тоненькая ниточка жизни. Больного вывели из состояния шока. Но потом что ни день, то хуже: посыпались осложнения одно другого страшнее. На третьи сутки начались перебои сердца. Пульс едва прощупывался. Агония. В артерию Федоров ввел под давлением кровь и норадреналин. Сердце забилось нормально. Но затем начался травматический парез (неполный паралич) кишечника и анурия. Снова смерть едва не перетянула человека на свою сторону, и снова врачи предпринимают героические усилия, чтобы ликвидировать эти смертельно опасные осложнения. Деятельность кишечника и почек восстановилась, больному стало лучше.
Сергей Николаевич Федоров безотлучно находился возле Ландау. Фактически он поселился в больнице, домой не ходил.
Пока человек дышит, еще есть какая-то надежда. Но в пять часов утра 12 января больной почти перестал дышать. Снова агония… Конец?
Есть аппарат Энгстрема, иначе его называют «искусственные легкие». Он нагнетает в легкие воздух — «дышит» за человека. В 50-й больнице такого аппарата не было. Но физики нашли в одной из московских больниц аппарат Энгстрема, на плечах вынесли тяжелую машину на улицу, остановили проходившую мимо трехтонку, перевезли на ней аппарат и сами подняли его в палату Ландау. Опоздай они хотя бы на час, больной, вероятно, уже перестал бы дышать.
С помощью «Энгстрема» состояние больного стабилизировалось. Человека снова вернули к жизни, смерть отступила в третий раз. Тогда никто не знал, что она собирается с силами для последнего, самого страшного удара. Накануне дня рождения Дау — 22 января 1962 года — у него начался отек мозга и всего тела. Теперь уже было ясно: Дау умирает. Физиков охватило отчаяние…
Но врачи узнали, что в Лондоне и Праге есть препарат, который иногда спасает больных с тяжелыми травмами. Правда, точно не было известно, как он называется.
Об этом препарате сообщили академику Капице, и Петр Леонидович незамедлительно послал телеграммы физикам: англичанину Блеккету, французу Бикару и датчанину Оге Бору, сыну Нильса Бора, которого Капица побоялся извещать об аварии. Однако ответил Нильс Бор, он прислал лекарство на следующий день, но, к сожалению, не то, что нужно.
Бикар не нашел в Париже требуемого лекарства и позвонил в Прагу. У телефона Немец. Он сразу же бросается разыскивать Шорма. Шорм отправляет лекарство.
Первой пришла посылка из Англии. Патрика Блеккета, старого приятеля Капицы по Кембриджу, не было в Лондоне, но содержание телеграммы было таково, что ее немедленно передали другому известному английскому физику, Кокрофту. Сэр Джон Дуглас Кокрофт принялся отыскивать необходимое лекарство, не теряя ни минуты. Ему помогал издатель Дау Максвелл. Лекарство они достали, но опаздывали к рейсовому самолету Лондон — Москва и позвонили в аэропорт Хитроу. Когда в аэропорту узнали, что речь идет о доставке медикаментов для тяжелораненого, самолет был задержан на целый час.
Сэр Кокрофт вручил летчику пакет с лаконичной надписью: «Для Ландау», и через несколько минут самолет поднялся в воздух. В это время в Шереметьевском аэропорту его уже ждал дежурный физик Яков Смородинский.
Неизвестно, сколько времени прошло с той минуты, когда дружеские руки на английской земле вручали русскому летчику заветную посылку. Одно можно сказать с полной ответственностью: действовать быстрее было невозможно.
И когда Сергей Николаевич Федоров получил драгоценную ампулу, он сказал только два слова:
— Молодцы англичане!
С того страшного часа, когда весть об аварии облетела всех физиков, они начали собираться в больнице на Старом шоссе. Говорили мало. Выходящих из палаты врачей встречали настороженными взглядами: жив? В коридоре, прижавшись лбом к стене, рыдал любимый ученик Дау Исаак Яковлевич Померанчук. Безысходный страх, что вот-вот случится то, о чем они боялись говорить, держал их в больнице. Настала ночь. Никто не уходил. Пришлось дать физикам комнату, смежную с кабинетом главного врача.
Так возник знаменитый «физический штаб». В книге дежурств штаба восемьдесят семь фамилий! Ученики Дау, а также ученики его учеников на время превратились в диспетчеров, курьеров, шоферов. Это они, не дожидаясь рабочих, на своих плечах несли тяжелую «дыхательную машину», они дежурили на аэродроме в ожидании рейсовых самолетов из Лондона, Копенгагена, Нью-Йорка, Берлина и Брюсселя. Понадобилось их знание иностранных языков для консультаций по телефону и для объяснения действия посылаемых медикаментов, понадобилось их умение водить машину и, главное — надо повторить это еще раз, — их стремление сделать все, что в человеческих силах, для спасения жизни Ландау.
Что и говорить, на долю академика Ландау выпала трагическая возможность узнать, как к нему будут относиться после его смерти.
Для близких, а их оказалось очень много, время остановилось в день аварии. Что-то случилось с ним в первые же дни. Вначале вполголоса передавали друг другу: если протянет до утра, может, все и обойдется, потом стали говорить о третьих-четвертых сутках, потом возник опаснейший пятнадцатый день, и так целых полтора месяца, тянувшиеся чуть ли не год.
«Физический штаб» работал четко и бесперебойно. Фактически физики полностью освободили врачей от организационных дел, так что Сергей Николаевич Федоров, Владимир Ильич Лучков и Владимир Аронович Черняк могли все свое время отдать пациенту.
На четвертый день после катастрофы Кору положили в больницу. Игорь, худой, долговязый, болезненно застенчивый мальчик, боялся подойти к висевшему в институте бюллетеню «Состояние здоровья Льва Давидовича», хотя он в тот год работал в лаборатории института и каждый день не меньше четырех раз проходил по вестибюлю.
Ему передавали далеко не все, что сообщали из больницы. Впоследствии выяснилось, что можно было не скрывать от него правду: Ландау-младший сделал какое-то приспособление и все телефонные разговоры с больницей слушал через телевизор, стоящий в другой комнате.
Ландау был на искусственном дыхании сорок дней. Человек, к которому подключили «Энгстрем», не похож на обыкновенного больного. В солнечной палате тихо. Только тяжело ухает «дыхательная машина», да сестра неслышными шагами то и дело подходит к больному. Он не засыпает, не просыпается, он еще — между жизнью и смертью: ни сознания, ни дыхания, кормят его через зонд. Врачи-диетологи разработали меню, включающее все необходимое: от измельченных в порошок ржаных сухарей до протертой зернистой икры.
Приготовлением еды в течение двух месяцев занимались друг Дау Александр Иосифович Шальников и его жена Ольга Григорьевна. Вставали они в шесть утра, стерилизовали посуду, варили бульон, протирали вареное мясо, рыбу, овощи, готовили кашу, соки и кисели, чтобы в половине десятого еда поступала в больницу.
Само кормление было тоже нелегким делом. Занималась им медсестра Вера Николаевна Оболеева. В эти дни смертельно уставали и врачи, и сестры, а у Веры Николаевны хватало сил орудовать неподатливым шприцем, поправлять подушки, поворачивать Дау. Говорила она тихим грудным голосом, умела, как никто, успокоить больного.
В начале февраля одна сестра сказала другой:
— У Дау сегодня хорошее настроение.
Но для того, кто увидел бы его в эти дни впервые, эти слова звучали бы невероятно. Правда, исчез безжизненный, темно-желтый цвет лица, и голова больного уже не казалась высохшей. Но рот был все время раскрыт, он быстро глотал слюну и был похож на маленького спящего ребенка. В его облике было что-то детское и вместе с тем скорбное. Первые полтора месяца страшнее всего был его невидящий взгляд. Можно было стоять на траектории этого взгляда, но тогда становилось жутко: больной ничего не замечал, смотрел сквозь тебя.
Ночь. Дежурная сестра не сводит с больного глаз. Она успокаивает его, когда он начинает нервничать. Больной часто видит перед собой то одну, то другую сестру. Теперь, когда он к ним привык, он уже не озирается по сторонам с каким-то ужасом.
Через полтора месяца после катастрофы врачи сказали, что жизнь больного спасена. Но он все еще был без сознания, если не считать то добрых, то хмурых взглядов.
Впервые у Дау заметили осмысленный взгляд 22 февраля. Это были уже совсем другие глаза, они не были неподвижно стеклянными, они видели. Я сказала ему, что он выздоравливает, что все страшное позади; он слушал, не сводя с меня глаз, и, главное, я кончала говорить — он кончал слушать. Ни разу он не отвел взгляда раньше, чем была закончена фраза.
Но прошло еще долгих шесть недель, прежде чем больной сказал первое слово. Это был трудный период: порой просыпалось сознание, и в глазах таилась мысль, но он не издавал ни звука. Время шло. Надо было что-то срочно предпринимать. Президент Академии наук СССР М.В. Келдыш, академики П.Л. Капица и Л.А. Арцимович настояли на созыве расширенного международного консилиума.
К чести зарубежных ученых, надо сказать, что они сразу же откликнулись на приглашение. На международный консилиум были приглашены лучшие в мире специалисты: Зденек Кунц, Мари Гар-сен, Жерар Гийо, Уайдлер Пенфильд.
Первыми прибыли французы. Они прочли историю болезни, изучили рентгеновские снимки, осмотрели Ландау и признались, что никогда не видели человека с такими травмами:
— Мы впервые в нашей практике наблюдаем такого больного. Непонятно, как он мог выжить, получив столь тяжелые травмы. До сих пор больные с такими повреждениями умирали. Вероятно, поэтому многие симптомы кажутся необычными. Мы удивляемся упорству, мужеству и мастерству наших русских коллег, которые протащили этого больного живым через смерть.
Французские ученые высказались против операции. Ландау будет здоров и без операции мозга.
Особенно запомнился день 27 февраля 1962 года. 195-я палата, где лежит Дау, залита солнцем. К постели больного подходит его жена Кора.
— Ты меня узнаешь? — спрашивает она.
Дау в ответ кивает.
Что тут началось! Кора заплакала, сестра бросилась ее обнимать.
— Ты меня узнаешь?
Он снова кивает. Медсестра Вера Николаевна почувствовала, что на радостях можно навредить больному:
— Не надо его утомлять. Лучше подождите в зале. Скоро консилиум, а он выдохнется.
Была половина одиннадцатого. В одиннадцать пятнадцать Сергей Капица привез знаменитого канадского нейрохирурга Уайдлера Пенфильда.
Миссия врача священна: он спешит к тяжелобольному, и советское правительство разрешает канадскому ученому пересечь границу нашего государства без визы. Накануне вечером самолет Пенфильда на три часа задержался в Лондоне из-за снежной бури, разразившейся над английской столицей. Пенфильду семьдесят два года, и все-таки он прямо с аэродрома едет в больницу к своему заокеанскому пациенту.
— Он знает английский? — спросил канадский ученый о больном.
— Да, но сейчас он и по-русски не совсем понимает, — ответил дежурный врач.
— Но ведь английский намного легче, — улыбнулся канадец. Первый осмотр был поздно вечером: больной утомлен, и Пенфильд высказался за операцию мозга — терять, мол, нечего. Но утром врач увидел совсем другого человека — с ясным, осмысленным взглядом. Правда, у постели больного столпились незнакомые люди в белых халатах, и он, естественно, не мог кивнуть им, как недавно жене.
Помогла жена. Она снова спросила:
— Ты меня узнаешь?
Он кивнул. Она спросила еще раз, и он снова кивнул ей в ответ. Врачи ликовали. Теперь сомнений быть не могло: у больного появились проблески сознания. Этот случай подробно описан Пенфиль-дом в истории болезни.
Заключение канадского ученого — дань уважения самоотверженности советских врачей:
«Профессор Ландау.
27 февраля 1962 года.
Семь недель назад — тяжелая автомобильная катастрофа. Перелом таза и ребер. Рентгеновское исследование обнаруживает двусторонний перелом черепа и оперативное трепанационное отверстие в левом среднефронтальном положении около пяти сантиметров перед центральной извилиной, его жизнь была спасена только благодаря героическому уходу и лечению… Я делаю вывод, что консервативная терапия, примененная в случае профессора Ландау, была правильной. Ничего большего сделать было нельзя.
Прогноз затруднителен. Сейчас больному лучше. Если улучшение будет продолжаться, к нему, я думаю, вернется способность говорить. Но я опасаюсь, что нарушение двигательной способности правой руки сохранится навсегда…
Уайдлер Пенфильд».
После консилиума Пенфильд сказал о мозге больного:
— Прибор не сломан. Выздоровление придет не сразу, очень постепенно.
Вечером Ландау был перевезен в Институт нейрохирургии, а утром 28 февраля Пенфильд сделал вторую запись в истории болезни, еще более оптимистическую:
«28 февраля. Осмотр в нейрохирургическом институте. Больной реагирует даже лучше, чем вчера. Есть основания ожидать больших улучшений умственной деятельности, а также работы рук и ног. Физиотерапия очень важна. У.П.».
Профессор Валентин Александрович Поляков как-то заметил:
— Физики проявили такое мужество, преданность и благородство, что мы, врачи, почувствовали к ним большое уважение.
Среди врачей ходила шутка:
— Своим спасением Дау на тридцать три процента обязан врачам, на тридцать три процента — физикам, на тридцать три процента — собственному организму (он никогда не пил и не курил) и на один процент — Господу Богу.
Врачи, конечно, поскромничали, но тем не менее физики доказали, что для них значит Дау.
Первое слово Дау сказал в воскресенье 8 апреля. Это было одно единственное слово, обращенное к медсестре:
— Спасибо.
На следующий день дежурил Алексей Алексеевич Абрикосов. Когда он в белом халате зашел в палату, медсестра спросила:
— Лев Давидович, вы знаете этого человека?
— Знаю.
— Как его фамилия?
— Абрикосов.
— А кто он — врач или физик?
— Физик.
При этом Дау приветливо посмотрел на Алексея Алексеевича и улыбнулся ему.
Теперь уже не могло быть сомнений — к Дау вернулась способность говорить. Зато Абрикосов от волнения и неожиданности так растерялся, что едва не утратил дар речи.
Весть о том, что Дау заговорил, в один день облетела и медиков, и физиков. Но потом несколько дней больной молчал. А с 14 апреля уже разговаривал на русском и иностранных языках. Декламировал свои любимые баллады, читал наизусть Лермонтова, Симонова, английские стихи, отрывки прозы, без ошибки цитировал любимый отрывок из Ленина: «Никто не виновен в том, если он родился рабом; но раб, который не только чуждается стремлений к своей свободе, но оправдывает и прикрашивает свое рабство… есть вызывающий законное чувство негодования, презрения и омерзения холуй и хам».
Предстояло еще долгое лечение, больному делали массаж, его учили сидеть, ходить, делать гимнастику, но уже твердо можно было сказать одно: он выздоравливает.
3 мая.
Утром проснулся и сказал сестрам:
— У меня есть сын Гарик. Пусть он придет.
Как они с Гариком смотрели друг на друга!
6 мая.
Дежурит аспирант Анатолий Русинов. Он записал свой разговор с Дау.
— Дау, вы помните, что такое парамагнетизм Паули?
— Да.
— А диамагнетизм Ландау?
— Ну конечно.
— Как они зависят от температуры?
— Почти не зависят.
— А какая связь между ними?
— Равны, с точностью до постоянного множителя.
— Чему он равен?
— Порядка одной трети…
16 мая.
— А я стал какой-то странный.
— Почему?
— Все забываю… и вот ноги… А что со мной было?
Для проверки умстенных способностей к больному пригласили психиатра.
— Лев Давидович, нарисуйте кружочек. Дау старательно выводит крестик.
— Гм. А теперь я попрошу вас нарисовать крестик. Дау изображает кружочек.
— Зачем вы так? — с укором говорит психиатр. — Делайте то, что я вас прошу.
— Я именно этим и занимаюсь. Вы просите меня сделать глупость, и я исполняю ваше желание.
— Да, но вы делаете все наоборот! — возражает психиатр.
— Это такие дурацкие задания, что, если бы я поступал иначе, вы были бы вправе усомниться в моих умственных способностях.
Все лето 1962 года Дау провел в сумрачной палате Института нейрохирургии имени Н.Н. Бурденко.
20 июля.
— Почему я в больнице? И столько времени? Что-то я не очень верю в эту аварию.
2 августа.
— Я в мужской красоте не разбираюсь, но, насколько я могу судить, Федоров очень красивый. И талантливый врач. Он спас мне жизнь. Я ему очень благодарен.
10 августа.
Пришел дежурный физик. Дау спросил:
— Чем вы занимаетесь?
— Ферромагнетизмом. Что-то в нем неясно.
— Нет, почему, там все понятно, — быстро ответил Дау.
16 сентября.
— Я чувствую, что мои силы на исходе, — сказал Дау.
22 ноября.