Красно-коричневый Проханов Александр
Поцелуй, – и утреннее ледяное оконце, заиндевелые гроздья рябины. В прозрачном безлистом дереве длиннохвостая легкая птица. Скользнула, вспыхнула стеклянно на солнце, качнула кисть замороженных красных ягод.
Поцелуй, – и заснеженная изумрудная озимь. Рука касается снега, тонких зеленых ростков. И на розовой мокрой ладони ржаное малое зернышко с нежным пучком корней, кристаллики льда и снега.
Поцелуй, – и черная лесная дорога, промятая полная воды колея. Он идет босиком, раздвигая синие густые цветы, расплескивая топь. Вышел на поляну, и в пальцах ноги застряла нежная лесная геранька.
– Пусть у тебя больше не будет ран. Хватит тебе воевать.
Он лежал, чувствуя сквозь окно тяжелые языки зноя. Они заносили в комнату запахи раскаленных крыш, душных пустых водостоков, поникших, иссыхающих от жара деревьев. Все так же бесшумно мерцала остановившаяся на подступах к городу гроза. В неподвижном времени, среди остановившихся окаменелых мгновений он чувствовал две половины мира, две возможности жить, перед которыми замерла его душа. В одной половине, там, где было простреленное плечо, ожидали его новые беды и боли, нескончаемые сражения, возможная гибель и смерть. В другой, где белело ее лицо, куда увлекала его любимая, туманились золотые опушки, бежали по сугробам цепочки лисьих следов, свистели в весенних дождях голосистые птицы, и казалось возможным счастье, долгая до старости жизнь в окружении любимых и близких. Неподвижный, он выбирал. По груди его проходила черта, разделяя надвое сердце.
– Расскажи, – просил он, – что-нибудь о себе… Когда мы не были знакомы… Когда была девочкой… Что-нибудь волшебное, детское…
Она откинула голову на подушку, легла на спину. Так ложатся в прохладную воду летней реки, отдаваясь течению, солнечной ряби, тонким травинам, синим прозрачным стрекозам.
– Мы ездили на дачу, под Подольск. Там была деревня и рядом остатки усадьбы. Пруды, липовые аллеи, грачиные гнезда в старых березах. Я очень любила липовую аллею, сиреневый воздух, мелкие тени, как круглые серебристые монетки. Однажды, когда гуляла, в аллее возникло существо, – огромная женщина в развеянных одеждах, в каком-то балахоне, в чепце. Она двигалась среди лип, почти не касаясь земли. Я обомлела, испугалась. Что это было? Привидение? Дух старой барыни из разрушенной усадьбы? Или какой-нибудь ряженый на ходулях? Помню, я закричала, и дух исчез. Никогда не узнаю, что меня так испугало в липовой старой аллее.
Он слушал ее, дорожил ее признаниями. Представлял ее девочкой среди дуплистых сиреневых лип, высоких берез, в которых чернели растрепанные косматые гнезда и истошно кричали грачи. Ему хотелось оказаться с ней рядом в том исчезнувшем времени, шагать по тропинке среди розовых скользящих теней.
– У нас дома был бабушкин хрустальный сервиз, – продолжала она. – Сахарница, масленка, вазочки для конфет и печений. На крышке сахарницы был хрустальный граненый шарик. Он откололся, и я с ним часто играла. Если смотреть сквозь шарик на свет, то в нем начинали вращаться маленькие яркие радуги. От этих красных, желтых, голубых огоньков становилось так радостно, словно в шарике существовала сказочная крохотная страна, и ты можешь в ней оказаться. Потом этот шарик потерялся, на целые десятилетия. Бабушки не стало, сервиз разбился. Мы переезжали на другую квартиру, рабочие отодвинули буфет, и в пыли я вдруг увидела шарик. Подняла, посмотрела на свет, и в нем заиграли красные, золотые, зеленые огоньки. Но возникла не радость, а боль, словно в шарике, в этих крохотных радугах остекленело исчезнувшее время, – мое детство, мои милые. Я смотрела в хрустальный шарик, и мне хотелось плакать.
Он чувствовал ее беззащитность, хотел ее заслонить. Оказаться вместе с ней в той комнате, где старинный буфет, остатки сервиза, и девочка в светлом платьице держит у глаз граненый хрустальный шарик, ловит солнечный лучик.
– На даче, за деревней, был клеверный стог. Мы на него забирались, ложились на теплые вянущие стебли и смотрели в небо. И там, в синеве, ветер нес семена, пушистые, легкие, как лучистые звезды. Деревенские говорили, что в темной сердцевинке находится лицо Боженьки. Я верила, смотрела, как летит лучистое семечко, и мне казалось, что в середине крохотная цветная иконка. И теперь, как увижу это летучее семечко, все равно верю, – в сердцевинке находится маленький образок, и от этого такая теплота.
Он лежал на меже, и мир был поделен надвое этой межой, проходящей через его сердце. По одну сторону реяли угрюмые силы, горели города, люди в камуфляже карабкались с автоматами на кручи, и его сердце сжималось от непримиримой вражды. По другую сторону, куда она его увлекала, были теплые родные пространства, серебристые избы, милые любимые лица, и летело, кружилось, переливалось в нежнейшем свете невесомое пернатое семечко.
– Послушайся меня хоть раз! – говорила она. – А уж потом я тебя всегда, до конца буду слушаться… Отрешись, отойди от своих обид и забот! От своей борьбы и политики! Отойди на один шаг, отвернись, и почувствуешь совсем иную жизнь! Природа, чудесные написанные людьми книги, музыка, вера! Чуть поверни голову, устреми глаза на другое, и ты почувствуешь себя свободным!
– Думаешь, это возможно? – говорил он, послушный ее словам. – Такое бывает?
– Ты просто измучен и болен, а я тебя вылечу. Мы станем ходить по московским музеям, смотреть картины, на которых чудесные пейзажи, прелестные женщины, наездники, виды Парижа. Или наши русские городки, деревеньки, наша родная природа. Станем ходить в консерваторию, слушать светлую ослепительную музыку, Генделя и Стравинского, и ты, я уверена, испытаешь счастье! Мы начнем путешествовать по Подмосковью, сначала в Кусково, Архангельское, а потом в Абрамцево, Мураново, Суханово, где стоят желто-белые беседки, текут медленные тихие речки.
– Такое возможно?
– Возможно!
Он ей верил, вручал свою утомленную, обессиленную волю, свою запутанную, лишенную смысла и цели жизнь. Она была сильнее его, знала нечто, ему недоступное. Владела высшим смыслом и целью.
– Думаешь, такое возможно?
– Только поверь, согласись!
Он касался губами ее теплых волос, чувствовал тончайшие сладкие ароматы. Целовал ее маленькое горячее ухо с серебряной сережкой. И опять в его закрытых глазах, на самом дне, начинали возникать видения. Мокрый куст лесной малины, и зернистая темная ягода. На мягкой лесной земле длинная череда мухоморов. С вершин деревьев начинает моросить, сыпаться, покрывать траву тусклым блеском утренний дождь. И в дожде пролетела серая бесшумная птица.
Он целовал ее брови, вздрагивающие ресницы, краешки закрытых глаз. И видел озеро ослепительной синевы, белая стена камышей, полузатопленная черная лодка, и коровы, красные, забредают в воду и пьют, и от их опущенных голов бегут по синей воде расходящиеся круги, ударяют о черную лодку.
Он целовал ее и видел бегущий лесной ручей, склоненный плещущий на темной воде цветок, торчащую из воды заостренную ветку. Тянет за ветку, за мокрую ветвь, за край плетеной, опущенной в воду корзины. И вдруг из корзины, из черных плетеных прутьев ударил ослепительный взрыв, плеск и хруст, брызги воды и света. В черной корзине грохочут рыбы, вращают золотые глаза, топорщат красные перья.
Они лежали, обессиленные и счастливые, в душной московской ночи. Ему казалось, прошлого больше нет, и там, где недавно толпились и мучили картины страданий и смерти, теперь была тишина, мягкий туман опушки, сквозь который краснел предзимний куст бересклета.
Глава восьмая
Он проснулся от громыхания воды, колотившей в жестяной карниз. В утреннем ливне туманился и дымился город. Кипели зеленые наклоненные вершины. Шипели колеса автомобилей. Текли, слипались перепончатые зонтики. Он стоял у открытого окна, чувствуя голой грудью холодные брызги. Испытывал освобождение, свободу от прошлого, смытого и разрушенного очистительным ливнем. Он жив, крепок, ноздри чутко ловят запах дождя, железных крыш, горьких тополей. Его милая спит в отсветах утреннего ливня.
С этим новым чувством освобождения он завтракал, принимая из ее рук чашку душистого кофе, слыша, как хлюпает на улице дождь. С этим же чувством спускался с ней в лифте, незаметно улавливая запах ее духов. Шел вместе с ней под зонтиком, радуясь залетавшим под пеструю ткань холодным каплям, поддерживая ее острый локоть. Он был независим, свободен. Эту обретенную независимость он использует для того, чтобы сделать свою милую счастливой. Это так легко, так возможно.
Он проводил ее на работу, до старинного терема, белокаменных московских палат, с крыльцом, подклетью, чугунной решеткой, где размещался культурный фонд. Поднялся вместе с ней в ее комнату со сводчатым потолком, под которым уместилась картотека, на удобном столике стоял телефон, вазы с цветами, образок Николы, лежала стопка бумаг. В потолке из каменной кладки свисало старинное чугунное кольцо. Вид этой маленькой опрятной кельи умилил его. Не желая мешать, он сказал:
– Ты трудись, а я к вечеру зайду за тобой. Где-нибудь поужинаем. Там и обсудим, как нам дальше жить-поживать.
Он спускался по лестнице, готовый выйти под теплый московский дождь, окунуться в туман, в шум и блеск города. Пережить в нем свою обретенную независимость, новое чувство свободы. Навстречу ему подымался человек, складывая зонт, стряхивая с него капли. Он был в ладном сером костюме, в шелковом галстуке. В жесте, каким он отряхивал зонт, была сила и грациозность теннисиста, отмеченная мимолетно Хлопьяновым. Не заглядывая человеку в лицо, уступая ему дорогу, он уже забывал о нем, отдаваясь своему новому драгоценному чувству освобождения, когда услышал за спиной:
– Хлопьянов!.. Это ты?
Оглянулся, – человек сверху, со ступенек, смотрел на него, улыбался, и его радостно-изумленное лицо, худое и смуглое, с гладко причесанными золотистыми волосами, показалось Хлопьянову знакомым. Он мучительно вспоминал, где мог видеть этот прямой нос, густые вразлет брови, серые умно-веселые глаза. Пробивался сквозь этот образ, дорогой костюм, модный шелковый галстук, грациозный взмах зонта, к другому образу. Скрюченный, в драной «афганке», с усами, набитыми белой пылью, дергает локтем, меняет магазин автомата. Садно дымит подожженная гранатометом «тойота». И он, Хлопьянов, прыгает с брони, начинает стрелять, прикрывая лежащего на песке офицера.
– Каретный? – изумился Хлопьянов, узнавая сослуживца, не находя на его лице офицерских усов, белой пыли, выражения страха и ненависти. – Как ты здесь оказался?
Перед ним стоял, улыбался, зазывал его обратно из-под дождя давнишний знакомец, полковник Каретный, с кем сводила его война в предместьях Кабула, в красной, как марсианский пейзаж, пустыне Регистан, в серебристых предгорьях Муса-Калы. Каретный, служивший в ту пору советником в афганской разведке, действовал по линии госбезопасности, слыл опытным и умным разведчиком.
– А ты-то как здесь, старина?
Они кинулись друг к другу и обнялись. Хлопьянов почувствовал под тканью костюма крепкие длинные мышцы, уловил вкусные запахи дорогого табака и одеколона.
Каретный увлек Хлопьянова в маленький уютный бар, размещенный внизу, в подвале. На каменных стенах были красиво развешены чеканные щиты и доспехи. Дубовая стойка с медными кранами пестрела бутылками. Они уселись на высокие седалища и выпили по рюмке острой пряной водки, – за нечаянную встречу, за боевую дружбу, за афганской поход.
– А помнишь Черную площадь в Кандагаре? – говорил Каретный, комкая в кулаке мокрую рюмку. – Проклятое место! Там все время лупили по колоннам с дальней дистанции. Бывало, протащишь колонну мимо мечети, и думаешь: «Слава Богу! Теперь жить будешь!» Помнишь эту чертову площадь?
Он помнил Кандагар, солнечные глинобитные стены, лазурный купол мечети, шерстяные косматые бока медлительных верблюдов с полосатыми вьюками. Колонна танков, скрипя и стуча гусеницами, врывалась в город, распугивала клубящуюся толпу, и он из люка ловил запахи дымных жаровен, вьючных животных. Меленькая, пестрая, как табакерка, коляска в золотых и красных наклейках, виляя колесами, уклонялась от рычащего головного танка.
– А помнишь Муса-Калу? Как блуждали в плавнях, напоролись на засаду. Чудом тогда уцелели! Закрою глаза и все вижу!
Он видел тростники, легкие седые метелки, шелестящие над мелкой водой. Они перебирались вброд, держа на весу оружие, на звук близкого стада, на крики и свист пастухов. Близко, срезая метелки, ударили автоматы противника. Навскидку, вслепую, падая в мелкую реку, они отвечали, срезая огнем тростники, разгоняя летучий отряд моджахедов. Вышли на берег, отекая водой. Рыжая, убитая пулей корова. Влипшая в грязь, черная, с красной подкладкой калоша. Далекая, среди белесых предгорий, Муса-Кала, серебристые купола и дувалы.
– Дорого бы я заплатил, чтобы снова пролететь над пустыней! Сначала, ты помнишь, летим над крепостью, над поселком белуджей. Земля под винтами черная, будто посыпана сажей. Потом все желтей и желтей. Ни одного кишлака, только караванные тропы. Потом, будто пузыри, красноватые, вспученные, словно нарыл их крот. А потом сплошные красные пески Регистана. Пустыня, как тигель! Ветер, залетающий в блистер, сухой, горячий!
Он помнил красный, как кадмий, марсианский ландшафт Регистана. Ровные до горизонта пески. Сонное кружение вертолета. Поисковая группа спецназа, разложив на днище оружие, дремлет, – бритые солдатские головы, набитые подсумки и фляги. Пока не ударит курсовой пулемет, и тогда все глаза на землю, к далеким пескам, где разорванной черточкой, словно брошенная горстка семян, идет караван. И что там, на верблюжьих горбах, – контрабандный товар, корявые связки дров или маслянистые, набитые в тюки автоматы.
Они снова выпили водку, хмелея, дорожа своей общностью, драгоценными воспоминаниями, отделенные от остальных своим знанием жестокой азиатской войны, иной земли и природы, которые теперь, после всех смертей и несчастий, казались им неповторимыми и желанными.
– А помнишь, – продолжал Каретный, и его моложавое сухое лицо стало мечтательным, а в серых глазах загорелись золотые точки, словно отражение вечернего азиатского солнца. – Помнишь, как проходили Герат, и моя машина заглохла, а ты взял меня на трос, дотянул до 101-го полка?
Хлопьянов помнил вывод полков. Колонны бэтээров и танков катили по горячей бетонке, в радиаторах вскипала вода, машины, развернув по сторонам пулеметы и пушки, вели огонь по предгорьям, покрывая откосы кудрявыми взрывами. Вечерний Герат был гончарно-красный, стены домов, мечети, смоляные стволы кипарисов, кусты увядающих роз. Он, наклонившись из люка, сорвал на ходу вялую красную розу.
Они выпили «третий тост», не чокаясь, за погибших товарищей. И пока горела на губах горькая водка, Хлопьянов мысленно облетел все афганские лазареты и морги, все горящие колонны и взорванные заставы, кладбища искореженной техники. Как бред промелькнуло и кануло: санитарный транспортер «таблетка» с водянистыми фарами мчится в пыли, и кто-то, простреленный очередью, умирает под пыльной броней.
– Я рад нашей встрече, – сказал Хлопьянов. – Чудеса, да и только!
Ему было хорошо. Легкий хмель размывал и туманил стойку бара, бутылки с наклейками, медные щиты на стене, все реальные предметы отступали в тень, в глубину. А из прошлого отчетливо, ярко, – руку протяни и достанешь, – приближались лица товарищей, синие контуры гор, цветущий куст на обочине, корма подбитого танка, и Каретный, усатый и пыльный, кидает на кровать автомат.
– В Лашкаргахе, когда мы гоняли муллу Насима, ты ведь в сущности спас меня. Подоспел на своей «бээмпэшке», прикрыл. Ане то мне хана! – говорил Каретный, благодарно пожимая Хлопьянову руку. В сущности, я тебе жизнью обязан!
– О чем ты! – растроганный признанием фронтового товарища, отмахивался Хлопьянов. – Я ведь был рядом. Как услышал стрельбу – вперед, и выскочил на тебя!
Ему была важна благодарность товарища. Он чувствовал сладостный хмель, вспоминал дорогу на Герат под зеленым вечерним небом вдоль обглоданных сосен, чьи смоляные стволы были в красных горячих клеймах. В расположении полка, в ночи, сидели на земле у костра, пили спирт. Рядом, хрустя гусеницами, разворачивались танки, накатывали пыльные молнии света, и в редких прогалах пыли высоко и бесстрастно горели азиатские звезды.
– Но все-таки я должен тебе что-то сказать, – Каретный полез во внутренний карман пиджака, извлекая кожаный бумажник. – Судьба все-таки подарила мне случай отплатить тебе благодарностью… Смотри-ка!
В отделении бумажника виднелась стопка фотографий. Каретный зацепил одну, вытянул, положил на стойку бара между двух мокрых рюмок. Разводы света, пройдя сквозь мокрое стекло, падали на фотографию. Хлопьянов рассматривал снимок, плохо понимая, откуда могло взяться это изображение. На фотографии был он сам, Хлопьянов, рассеянно стоящий на краю тротуара, рядом с корпусом «джипа». Размытый в движении бампер другой машины туманил край фотографии.
– Это что? – изумился Хлопьянов.
– Еще смотри.
Новый снимок лег перед ним в водянистое пятно света, и опять на нем был Хлопьянов, в броске, открывая дверь «джипа». Оглядывался перекошенным лицом, с уродливо открытым ртом. И во всей его позе был страх, нелепый выверт тела и одновременно звериная цепкость.
– Это кто же снимал? – Хлопьянов изумленно узнавал себя в тот недавний вечер на Пушкинской площади, когда из проезжавшей машины расстреляли «джип», и Хлопьянов, повинуясь рефлексу, спас хозяина «джипа», толстенького кавказца, плюхнул на сиденье и ушел от погони, петляя по переулкам. – Кто снимал?
Сквозь сладость и хмель – мгновенный толчок тревоги, предчувствие близкой опасности. На стойке бара лежали фотографии, фиксирующие террористический акт. Был запечатлен он, Хлопьянов, его расчлененный на кадры бросок, его конвульсия, когда, прижавшись к рулю, уклоняясь от очереди, толкнул машину вперед, и сзади, круглая, как мяч, бритая наголо, крутилась голова азербайджанца, то ли Акифа, то ли Сакита, чья визитная карточка, невостребованная, валялась где-то в кармане.
– Тебя могли убить, – продолжал Каретный, собирая фотографии, складывая их аккуратно в бумажник. – Я успел тебя узнать, остановил стрельбу. Прекратил преследование. Еще сомневался, ты, не ты? А потом проявили контрольную пленку, – ты! Так что, если угодно, мы с тобой квиты и за Герат, и за Лашкаргах.
– Что это было? Почему стреляли? – спросил Хлопьянов, но вопрос, который мучил его, заключался в другом. Поле опасности расширялось, делало четкими, словно вырезанными, кромки предметов, – стойки бара, чеканки на стенах, оконца с мокрыми тополями, бумажник в руках загорелого, сидящего перед ним человека. Вопрос, который мучил его, заключался в том, как объяснить их теперешнюю, казавшуюся случайной встречу. Тот грациозный небрежный жест, которым Каретный стряхивал капли с зонта. Его изумление и неподдельную радость. Значит, встреча была неслучайная. Радость была поддельна. Каретный явился следом за ним в белокаменные палаты, чтобы показать фотографии.
Вместо недавней сладостной беспечности, благостного чувства свободы к нему опять вернулось напряжение, чуткое ожидание, зоркость. Привычная для разведчика вкрадчивая осторожность, дабы не спугнуть, не испортить, не обнаружить свои истинные переживания и намерения.
Он, Хлопьянов, военный разведчик, смотрел на другого разведчика, своего прежнего фронтового товарища, прощупывал его и просматривал. Не взглядом, не слухом, а потаенным невидимым лучом из подозрений и страхов. Кто он такой, сидящий перед ним человек? Какова природа исходящей от него опасности? Какую беду сулит ему эта встреча? Как избежать беду? Как проскользнуть по тонкой кромке, еще не захваченной полем опасности, туда, наружу, где моросит и сыплется теплый московский дождь?
– Почему стреляли? – повторил вопрос Хлопьянов.
– Нефть, и немного оружия. И, конечно, немного политики. Нефть Апшерона, война в Карабахе, вербовка наемников. Этот Акиф, которого ты прикрыл, со всем этим связан. Не сдержал обещаний, кое-кого подвел, кое-кого подставил. Поэтому на него накатили! – Каретный говорил легкомысленно и небрежно, помахивая загорелой рукой. Но за этими небрежными взмахами Хлопьянов угадывал встречную настороженность и чуткость. Непрерывное зоркое наблюдение за ним, Хлопьяновым. Оба они, сотканные из одинаковой нервной материи, с одинаковым опытом маскировки, притворства, следили один за другим. Касались неприметными щупальцами. Выискивали пути возможной атаки и пути отступления. Опутывали друг друга тончайшей паутиной.
– А ты-то как с этим связан? – спросил Хлопьянов, не давая собеседнику угадать главный источник тревоги, вопрос о неслучайной их встрече. – Кто в этом деле ты?
– Ну как бы тебе сказать… Если угодно – эксперт. Или точнее – координатор. Или еще точнее, – руководитель службы безопасности одного крупного банка… Да и не только банка. Связь с охранными подразделениями других коммерческих фирм. Это целая армия. Связь с президентскими, правительственными структурами. Они нуждаются в этой армии… И конечно, связи с политиками, – деньги пошли в политику… С Минобороны, с комитетчиками, – все это сплетается в узел, информационный, финансовый, силовой… Вот этим я занимаюсь.
Они опутывали друг друга паутиной, и ее становилось все больше и больше. Рюмки были обвешаны серым веществом паутины, бутылки с цветными наклейками. Оконце туманилось, занавешенное полупрозрачной паутиной. Едва заметные нити светились на пальцах Каретного, на его запонках и часах. Его собственные глаза, ресницы, брови были в легкой вязкой мути, как бывает в лесу, когда лицом прорываешь развешенную пауком перепонку.
– Ты хочешь спросить и не спрашиваешь, – усмехнулся Каретный. – Ждешь, когда я первый скажу… Да, действительно, я шел сюда, чтобы тебя повидать. Знал, что ты здесь, что провожаешь любимую женщину. – Хлопьянов вдруг испугался за Катю. Не ведая ни о чем, она сидит в своей маленькой комнатке где-то рядом, и о ней уже знают, выслеживают, и это он, Хлопьянов, накликает на нее беду. – Скажу тебе больше, – продолжал Каретный. – Там, на Тверской, когда ты угнал от нас азера, я приказал прекратить преследование, но потом, когда проявили пленку, приказал за тобой наблюдать. Я знаю о твоих хождениях, о твоих контактах. Как ты встречался с Генсеком, был у Красного генерала и у своего друга Клокотова. Тебя видели на крестном ходу. Я даже пользуюсь твоими условными именами, твоими шифрами, я вскрыл твои коды! – Каретный засмеялся дружелюбно, но его белые влажные зубы сверкнули угрожающе и жестоко. – Ты видишь, я уже кое-что знаю. Говорю тебе, как старому товарищу, о котором не забывал никогда. Которому благодарен, благодарен нашей случайной встрече на Пушкинской!
– Что ты хочешь? – Хлопьянов смотрел на обрывки паутины, на вялые нити, летавшие в баре. Словно это было осеннее поле с бесчисленными струнками развеянной, реющей паутины. – Зачем я тебе?
– Как сказать… Ты профессионал. Опыт твой колоссален, а нам нужны профессионалы. Мы их подбираем, они не должны валяться в грязи. Ты надежен. Я видел тебя в самых опасных переделках. Твои хождения и контакты с оппозицией представляют особый интерес. Пока что ты добился немногого, но рано или поздно ты войдешь в ряды оппозиции. А это для нас очень важно.
– Ты вербуешь меня?
– Хочу восстановить нашу дружбу. Хочу быть полезным тебе. Хочу включить тебя в настоящее дело, чтобы ты не чувствовал себя неприкаянным. Ты нам тоже будешь полезен.
– Кому это «вам»? Кто это «вы»? – Хлопьянов смотрел в оконце, где блестели в дожде тополя и исчезала кратковременная надежда на иную жизнь, без тревог и опасностей. Опасности и тревоги вернулись, окружили его, и душа, как упругая мембрана, начинала звучать, откликаясь на угрозы и страхи.
– «Мы» – это не фирма, не корпорация, не корпускула, не госструктура, хотя среди нас есть действующие военные, реальные министры, известные политики и банкиры. «Мы» – это группа лиц, стоящих вне власти, над властью, при власти, цель которых – воздействовать на власть, побуждая ее избежать катастрофы, куда вовлекается Россия. Мы стараемся использовать ресурс наших знаний, финансов, влияний, чтобы повернуть развитие в сторону от катастрофы. Не позволить политикам вовлечь Россию в схватку, которая обернется гражданской войной и окончательным исчезновением Родины. Если угодно, мы патриоты. Но не те, кто истошно орет на митингах под красным знаменем, кликушествуя о грядущем коммунизме. И не те, кто прилюдно крестил лоб на бутафорских монархических сборищах. Мы – реалисты, и хотим уберечь страну от гражданской бойни, устранить институты и силы, ведущие Россию к войне. Пройдя сквозь этот опасный политический период, мы приступим к государственному строительству обновленной и великой России.
– Вы – «партия президента»? Враги оппозиции? – Хлопьянов выспрашивал, стараясь услышать в шелестящей и трескучей риторике важный для себя звук. Слабый сигнал. Выловить его среди помех и ложных звучаний. Усилить, расшифровать, угадать потаенное значение слов. В чем намерения человека, называющего себя его фронтовым другом? Почему он ходит за ним по пятам, высматривает каждый его шаг? Зачем притворялся, устроил ловушку здесь, в белокаменных палатах? – Ты служишь президенту в его борьбе с оппозицией?
– Знаю твои взгляды. Рискую тебе не понравиться. Но мне хочется быть откровенным, иначе дело, в которое я тебя вовлекаю, не сложится.
Хлопьянов кивал головой, принимал его откровенность и искренность. Знал, что это утонченная форма лукавства, искусный обман, скрывающий глубинный опасный смысл. И чтобы его разгадать, ему самому следует быть лукавым, демонстрировать откровенность и искренность. Ибо он вел борьбу с человеком, заманившим его в западню, окружившим кольцом опасностей.
– Ты говоришь «оппозиция»! Но ведь это хлам, рухлядь! Все, что осталось лежать в полусгнивших сундуках царской империи или в казенных шкафах сельсоветов и профкомов! Посмотри на этих казачков, на того же полюбившегося тебе сотника Мороза! Смех, бутафория, картонные погоны и жестяные «Георгии»! На что он годится? На представление в цирке! Или веселые бабушки бунтаря Анпилова с плакатиками и флажками, оставшимися от брежневских лет! Праздник Октября в доме престарелых с клубным затейником! А вожди! Хасбулатов, чеченский князек, очередной кавказский выскочка, переехавший в Москву из ущелья! Позор Великой России! Руцкой, пустой и горячий, как выкипевший самовар! Летчик, которого вечно сбивают, вечно попадающий в плен! На нем печать неудачи! Вся оппозиция – это сор, гонимый ветром, забивающий рот и глаза! Его собрать метлой, облить бензином и сжечь! И пусть над Москвой ненадолго поднимется темная копоть!
– Или «партия президента»! Такая же шваль! Дилетанты, мыльные пузыри! Планктон! Креветки! Сине-зеленые водоросли! Жирный гниющий бульон, в котором плавает огромное животное – президент! Уродливый, свирепый, дикий нравом, скудный умом! Вечно бражный, подозрительный, беспощадный! Он – заминирован! Ему в мозжечок вживили приборчик с крохотной, торчащей во лбу антенкой! Он, как управляемый по радио танк, двигается по полю боя, утюжит окопы, стреляет во все стороны из пушки, крушит на своем пути любое препятствие! Его миссия – уничтожить хлам оппозиции, сжечь старье, доставшееся от старой эпохи, а потом – самому взорваться! Им управляют, как биороботом. Когда он выполнит миссию истребления, расчистит место, тогда последует короткий сигнал на самовзрыв, и там, где был президент, останется дымная медвежья шкура, шаманский бубен и груда битых бутылок!
Каретный, желчный, веселый, ненавидящий, презирал придворную стаю, окружавшую президента челядь. Презирал самого президента, передразнивал его, кривил уродливо рот, мычал, ревел, пучил глаза. Изображал пьяного, закутанного в медвежью шкуру самодура, топочущего в якутском стойбище среди рыбьих туш, под грохот шаманского бубна.
– Кто ты? Кому служишь? – Хлопьянов, весь начеку, старался не пропустить ни единой интонации, ни единой ужимки. Добывал по песчинке новую, открывавшуюся ему информацию. Знание о человеке, завлекшем его в ловушку. В этой ловушке, еще невидимая, подстерегала его огромная опасность, быть может, гибель. И то, и другое было знанием, которым он должен был завладеть, перед тем, как погибнет. – Кто же вы такие, управляющие мозжечком президента?
– Мы – длинная синусоида истории. Мы – скрытое могущество России. Мы – знающие и владеющие. Когда издыхал тучный коммунизм среди своих банкетов и юбилеев, мы закладывали организацию. Скопили богатства и поместили их подальше от воров. Сохранили золотой запас и запас уникальных открытий. Мы построили перед потопом Ковчег и разместили в нем все самое ценное, что создал народ, – книги, приборы, семена растений и великие организационные проекты, связанные с заселением Марса. Потоп разразился, Ковчег плывет, и мы предлагаем тебе на нем место. Большего я сейчас не скажу.
Каретный был бледен. Эта бледность, то ли восторга, то ли безумия, делала его брови угольно-черными, а рот ярко-красным. Хлопьянову казалось, что перед ним фарфоровая маска с черными и красными мазками. На мгновение он испугался, словно ему показали человекоподобное изделие, созданное для колдовства и волшебных таинственных культов. Захотелось встать и уйти. Скрыться от Каретного в московской толпе, в подземных переходах, толчее вокзалов, перекладными электричками, поездами, попутными машинами удалиться на недоступное расстояние. Изменить свою внешность, зарасти бородой, волосами, превратиться в горбуна, хромуна, засесть до скончания дней в какой-нибудь первобытный шалаш, в землянку, в рубленную баньку, и там спастись от этого фарфорового лика, от волшебства, от леденящего страха, превращающего кровяные частички в красные кристаллики льда.
– Существует глубоко законспирированный план. Я в нем участвую. И тебя приглашаю участвовать.
– В чем план? – слабо отозвался Хлопьянов.
– Когда-нибудь позже, когда ближе сойдемся… Этот план состоит из нескольких фаз, рассчитанных на жизнь нескольких поколений. Его начал Андропов, замыслив огромную трансформацию, закладывая в омертвелое общество новые формы развития. Он был подключен к искусственной почке, работала целая медицинская фабрика, продлевая ему жизнь, чтобы он успел заложить эти формы. Он успел, и его убрали. Эта фаза так и называется «Почка». Горбачев со своей «Перестройкой» должен был измельчить, расколоть, превратить в труху монолит омертвелого общества, чтобы отделить живые элементы от мертвых, чтобы живое могло дышать. Операция «Путч», как клизма, вымывала из общества все омертвелые шлаки, нелепых «гэкачепистов» и самого израсходованного, превращенного в перхоть Горбачева. Фаза «Электросварка» связана с Ельциным, когда в лишенное управления общество встраивают, вваривают грубые рычаги и тяги, заставляют народ ходить на протезах. Одна часть народа кричит от боли, но идет. Другая падает и умирает. Умершее подлежит устранению. Эта операция, которая нам еще предстоит, называется «Крематорий». В результате уйдут Хасбулатов с Руцким и вся бестолковая оппозиционная мелочь. Следующий этап под названием «Боров» будет связан с устранением Ельцина. К этому моменту общество станет другим, с иными вождями и лидерами, свободное от вериг, и Россия, обновленная, сбросив балласт истории, войдет в двадцать первый век!
Пульсировала, источала яды и сукровь, в синих потеках и слизи огромная малиновая почка, помещенная в стеклянный небоскреб. Качалось огромное, на цепях, чугунное ядро, пролетая от Балтики до Кавказа, ударяя в тундру и Уральский хребет, проламывая кости и череп опрокинутой навзничь стране. Шипела, слепила вольтова дуга, дымилась живая плоть, когда к ней прижимали раскаленные докрасна двутавры, скрепляя болтами и скобами переломанные мышцы и кости. Чадил Белый Дом на набережной, превращенный в черный, источающий жирный дым крематорий, покрывая белые камни соборов рыхлой копотью. Лежал на белом снегу, в бескрайнем морозном поле огромный заколотый боров, оскалив клыки, спуская вялую кровь в окрестные озера и реки, и кружили над падалью голодные черные птицы.
Хлопьянов смотрел на фронтового товарища, и не было фарфоровой маски, а знакомое, в красивом загаре лицо, легкомысленное и веселое.
– Понимаю, – сказал Каретный. – У тебя есть много вопросов. Но не сейчас. Давай поработаем вместе. Собственно, ты уже начал работать, внедряясь в ряды оппозиции. Знаешь, давай-ка уйдем отсюда. Перейдем в соседнее помещение. Там собрались определенные люди. Они могут показаться странными. А что не странно? Может быть, те гератские сосны, мимо которых ты тянул меня на тросе в расположение 101-го полка?
И снова возникло зеленое афганское небо, красные придорожные сосны, и на гаснущей далекой горе ослепительный слиток вершины.
Глава девятая
Узкими переходами, крутыми лестницами они двигались по белокаменным палатам, которые и впрямь напоминали ковчег со множеством палуб, этажей, тесных галерей, просторных гостиных и крохотных келий. В одной из них сидела Катя. В других размещались неведомые службы, временами слышалась иностранная речь, раздавалась негромкая музыка, в полуоткрытых дверях голубели мониторы, и молодые молчаливые люди в одинаковых белых рубашках и тонких галстуках переносили из кабинета в кабинет папки и разноцветные паспарту.
Они вошли в просторную комнату со сводчатыми потолками, напоминавшую княжьи покои. Стены, бело-сахарные, без единой картины или украшения, были так чисты, что возникало пугающее ощущения их отсутствия. Посредине стоял массивный дубовый стол, были расставлены старинные кресла, а по мягкому, скрадывающему шаги ковру расхаживали люди, парами, в одиночку. Было видно, что они знакомы, все приглашены по единому настоянию, для общего дела. Не в первый раз встречаются в этих старинных покоях.
– Мы встанем с краешку и будем смотреть, – сказал Кареный. – Смотреть на них одно удовольствие! – в его насмешке было легкое превосходство высшего существа, терпящего капризы и странности существ простейших.
Хлопьянов наблюдал, как движутся гости на фоне белых стен, отбрасывая на них голубоватые тени.
Было ощущение, что он их уже видел прежде, они известны ему. Стерильная белизна, мимо которой они проходили, создавала иллюзию сна или наркотического обморока, а сами они казались видениями.
Подле них задержалась костлявая болезненная старуха в черном аскетическом платье. Ее волосы были полурастрепаны, казались посыпанными пеплом. В склеротических, с изуродованными суставами пальцах дымилась сигарета. Она жадно, по-солдатски затягивалась, сипло выдыхая дым, обнажая прокуренные желтые зубы.
– Вы знаете, Андрей Дмитриевич является мне часто во сне. Я уже привыкла, если какие-то осложнения в политике, какой-то очередной кризис, Андрей Дмитриевич приходит ко мне и высказывает свое отношение. Вот недавно, вы знаете, были слушания в этом хасбулатовском сумасшедшем парламенте по поводу Черноморского флота, и эти фашиствующие бабурины, Исаковы, Константиновы затеяли очередной скандал, чреватый войной с Украиной. Так мне явился во сне Андрей Дмитриевич и сказал, чтоб я позвонила президенту. Пусть не уступает шовинистам, вплоть до разгона парламента. И я позвонила!
Эти слова она говорила маленькому надменному человеку, который стоял перед ней, заложив по-наполеоновски руку за спину. Его тревожные бегающие по сторонам глаза искали кого-то, кого-то опасались, кому-то желали понравиться. Каблуки человека были вдвое выше обычных, и его губастый усмехающийся рот выражал вечную неутоленность, нездоровье, едкую иронию и скрытый испуг.
Этих двоих узнал Хлопьянов. Старуха, посыпанная пепельной перхотью, была вдовой известного академика, первую половину жизни изобретавшего для Сталина водородную бомбу, которую испытывали на приговоренных к смерти заключенных. Вторую половину жизни академик боролся со сталинизмом, выступал за либеральные ценности и, став мучеником и диссидентом, получил много премий. Вдовица наследовала его гуманизм, часто выступала по телевидению, и Хлопьянова раздражала ее назойливая назидательная риторика и биологическая ненависть к оппозиции. Маленький человек был главным управителем телевидения.
Хлопьянов узнал еще одного, проходившего близко и почти задевшего его локтем. Этот высокий, поразительно тонкий, червеобразный субъект был известным пародистом и комиком, высмеивающим приверженцев прежнего строя, смешно издевавшимся над пожилыми фронтовиками и упрямыми ветеранами. Его лишенное плоти туловище, похожие на макаронины ноги постоянно вздрагивали, трепетали, и ходили взад-вперед внутри тесных брюк и пиджака, словно одежда была смазана маслом или скользкой слизью, а сам он старался выползти из нее, извивался, вытягивая маленькую костяную головку с глазами злой ящерицы.
– Если трубку и кавказскую личину Хасбулатова скрестить с усами и голенищами Руцкого, то и выйдет вылитый Сталин. Чтобы не допустить возвращения Сталина, мы должны сбрить у Руцкого усы, а трубку Хасбулатова вогнать ему в зад. Когда я гуляю перед сном в переулке, я смотрю на фонари и представляю на них Анпилова, Макашова и эту чеченскую истеричку Сажи. Я даже сочинил презабавный стишок «Фонарщик», хочу напечатать в «Литературной газете».
Он наклонялся к собеседнику и читал стишок. Собеседник, известный экономист-реформист, тугой, грудастый, длинноносый, похожий на пеликана, что-то урчал и курлыкал. Энергично двигал и дышал носом, и казалось, он держит в клюве живую добычу, рыбу или лягушку, треплет ее и проглатывает.
Хлопьянов смотрел на Каретного, стараясь понять его значение. Тот стоял поодаль, стройный, элегантный, сдержанно-благожелательный. Присутствующие гости не подходили к нему, но издали слегка кивали, делали приветствия бровями, глазами, здоровались беззвучно одними губами. Было видно, что его знают, признают за ним важную роль, но не включают в свое броуновское кружение по залу. Он был, как мажордом, следящий за распорядком, был хозяин помещения, которое приготовил и обставил для гостей.
Еще одна пара приближалась, бесшумно скользя по ковру. И их узнавал Хлопьянов. Один был президентский советник, белозубый, бородатый, чернявый. Его восточный армянский лик был обольстительно приветлив, приторно сладок. А гибкие движения откормленного кота выражали желание очаровать собеседника. Он был славен тем, что побуждал президента к беспощадным мерам по отношению к оппозиции, толкал его к диктатуре. Второй был также легко узнаваем, хотя был облачен не в маршальский авиационный мундир, а в партикулярный костюм. Казалось, уголки его губ были подвязаны на веревочках, как маленькие колбаски. Все время приподнимались, будто кто-то тянул за веревочку, и тогда создавалось впечатление, что маршал улыбается. Он мог говорить о серьезном, даже трагическом, но веревочки натягивались, и маршал нелепо улыбался, хотя глаза его оставались беспощадны и злы.
– А я вас уверяю, – говорил маршал, – что нам еще придется бомбить Москву, и даже Кремль, и дворцы, и соборы! Существует сверхточное оружие, управляемые авиабомбы и снаряды, которые, при желании, можно направить прямо в кабинет Хасбулатова. И народ оправдает нас! Поймет и оправдает! – он улыбался, мило и застенчиво поднимая уголки натянутых губ. Обольстительный армянин поощрял его, по-кошачьи выгибал спину, и глаза его на косматом лице светились, как две масляные лампадки.
Хлопьянов слушал, наблюдал, испытывая незнакомое прежде страдание. Не душевное, не психическое, а особое страдание плоти, когда боль возникает в самих кровяных тельцах, в клетках кожи и мозга, в тканях и костном веществе, будто их растворяют в невидимом едком растворе, рассасывают в желудочном соке. Он отчетливо чувствовал, что его тело, его энергия являются кормом для какой-то иной присутствующей здесь жизни. Эта жизнь, представленная человекоподобными существами, создана не на земле, возникла не на земной основе, а на иных биологических законах, на иной химии. Она явилась на землю за кормом, который иссяк в ее прежней среде обитания. Набросилась на беззащитных, ничего не ведающих землян, и беспечные люди, и он сам, Хлопьянов, служат едой, кормом для этих человекоподобных пришельцев.
Белизна и стерильность стен, по которой скользили прозрачные тени, лишь усиливали ощущение ирреальности. Казалось, синтез этих загадочных жизней был осуществлен под воздействием бледных отсветов далекой планеты, возбудивших таинственный код. Этот код был занесен на землю в капельке мертвенной слизи, в кристаллике льдистой молоки и замороженной спермы. Так лунными ночами в заводях, среди мертвого ила и блеклых трав созревает икра лягушек. Разбухает, впитывает жадно ночные, летящие из неба лучи, сотрясая черно-блестящую поверхность воды трепещущим студнем. Хлопьянов чувствовал присутствие инопланетных существ, поедавших его. Каждое, проходя, вонзало в него невидимое острие, слизывало капельку крови, впивалось отточенным хоботком и буравчиком, высасывая его соки и плоть.
Тучный, упитанный, плотно упакованный в темный атласный пиджак, с алмазным перстнем на пухлых голубоватых пальцах, проходил известный банкир, поворачивая белое, румяное лицо к собеседнику, который легко узнавался по хищной мохнатой мордочке злой обезьяны. Этот второй обычно восседал на пресс-конференциях президента, расшифровывал междометия и мычания хозяина, на лету исправляя его ошибки и ляпы, одновременно одними умными глазками издевался над ним и глумился.
– Эти выморочные уроды в толпе с красными флагами и портретами Сталина не опасны! Они – вымирающая популяция, и если хотите, мне их жалко, – говорил банкир, сыто шевеля влажными розовыми губами, – Они умрут от пьянства, от холода, от недоедания и инфекций. Ибо не приспособлены к новым условиям. И их не нужно спасать! Они – бремя, избыток материи! Выживут сильные и здоровые, мы с вами. Из прошлой эпохи мало что может сгодиться. Изделия труда, заводы, книги, идеи, – все хлам, все пойдет на помойку. Вы знаете, я решил купить один из космических кораблей «Буран». Хочу поставить его на набережной и сделать там казино, или дом свиданий или, на худой конец, общественный туалет. Пусть хоть чем-нибудь послужит новой России!
Его собеседник смеялся, кашлял, ожесточенно чесал рыжеватую растрепанную бороденку, вычесывая из нее что-то живое, мелкое, досаждавшее ему и кусавшее.
Хлопьянов чувствовал бессилие и беззащитность. Наполнявшие комнату существа, их личины и образы были мнимы. Были подобием, а не сущностью. А истинная их сущность оставалась невидимой, действовала в другом измерении, была неподвластна обычным органам чувств. Проявлялась, как неисчезающая угроза и страдание.
Так было с ним в Чернобыле, когда в безоблачном небе светило солнце, в прозрачном воздухе стояли травы, белели нарядные мазанки, и все было пронизано невидимой смертью. Незримые лучи настигали сквозь стены, пронизывали одежду, убивали кровяные тельца, разрушали сетчатку глаз, порождали в нейронах мозга безумие. Так было с ним в Афганистане, в ущелье Панджшер, когда в стеклянной высоте розовели сухие склоны, сверкала на перекатах река, и в безмолвном безлюдном мире присутствовала смерть. Уставила ему в лоб отточенное острие. Он чувствовал между бровей незримую сетку прицела, будто села и шевелила лапками назойливая муха. Беспомощно оглядывал горы, пытаясь обнаружить слабый металлический отсвет.
К ним подошел сутулый худой человек с выпуклой, почти горбатой спиной. Казалось, под пиджаком у него плита, сгибающая спину. Голова человека была бритой, костяного цвета, как огромный бильярдный шар. Сквозь толстые окуляры смотрели огромные, розовые, без зрачков глаза. Эти окуляры были видимостью очков, а наделе закрывали отверстия в голове, сквозь которые пульсировало, хлюпало розовое, напоминавшее кисель вещество мозга. Эти глаза без окуляров могли вылиться на пол, истечь розоватым теплым студнем.
– Это господин Сальмон, – Каретный представил его Хлопьянову. – Ученый из Бельгии. Большой друг нашей многострадальной России.
– Господин Каретный рассказал мне о вас. О ваших афганских подвигах, – Сальмон захватил руку Хлопьянова, не отпускал, и казалось, на его влажной ладони находится чувствилище, с помощью которого он изучает Хлопьянова, снимает множество проб, узнает его пульс, группу крови, вторгается в генетическую память. – Рад познакомиться с вами.
Сальмон правильно выговаривал русские слова, но с легким дефектом. Не с акцентом, а с косноязычием, будто во рту его находилось стеклышко или леденец. И это косноязычие выдавало искусственность, синтезированность речи, составленной, как у робота, из отдельных записанных слов.
Хлопьянов был неприятно поражен тем, что Сальмон слышал о нем. Каретный привел его в общество, где его знали и ждали.
– В Афганистане имела место борьба разведывательных агентур, – сказал Сальмон, выпуская ладонь Хлопьянова из своей вялой, пластилиново-мягкой руки. – Во время войны в Заливе имела место борьба электронных устройств и потоков. Будущие сражения будут связаны с борьбой психотронных энергий. Хотя, конечно, подобные энергии использовались в определенной степени и в прежних традиционных конфликтах.
– Что вы имеете в виду? – спросил Хлопьянов, ощущая на ладони ожог от пожатия, словно прикоснулся к крапиве.
– Когда советские войска вошли в Афганистан, муллы всех мусульманских стран молились одновременно о сокрушении неверных. Нанесли вашим войскам парапсихологический удар, который кончился для вас поражением. Я слышал от ваших историков, – в сорок первом году гитлеровские армии должны были взять Москву. Между этими армиями и городом не было регулярных войск, а только разрозненные ополченцы. Но православные священники во всех уцелевших церквях, и даже в сталинской тюрьме на Соловках, стали молиться о спасении России, вынесли иконы к линии обороны, и немецкие войска побежали вспять. Совсем недавно, во время вашего «путча», ГКЧП был парализован, а вошедшие в Москву дивизии деморализованы, потому что тысячи экстрасенсов и парапсихологов нанесли концентрированный удар по Кремлю, и это позволило Ельцину выиграть у безвольных, парализованных коммунистов.
Сальмон смотрел на Хлопьянова розовыми колбами, в которых сочились соки, переливалась перламутровая слизь, трепетали тонкие красные жилки. Хлопьянов чувствовал льющуюся из этих живых флаконов энергию. Таинственную химию неземных элементов, вступивших в связь с его плотью и психикой. Вспомнил страшные дни августа, когда над Москвой проносились незримые разящие вихри, слышались свисты перепончатых крыльев, удары отточенных клювов, цепких когтистых лап. От этих энергий разрушалась броня бэтээров, слепли экипажи, цепенели властители, выходила из строя неповоротливая государственная машина. Всю неделю Москва была во власти незримых, налетевших невесть откуда существ. И когда они улетели, прежняя власть была уничтожена, исклевана и обглодана. В Кремль вселился Ельцин, и история, натолкнувшись на незримую преграду, остановилась на мгновение и двинулась в другом направлении.
Эту остановку истории, толчок и изменение траектории Земли чувствовал в те дни Хлопьянов, блуждая по ошпаренной, ободранной и оскверненной Москве.
– Как действует эта энергия? – спросил он у Сальмона, испытывая парализующее действие застекленных розовых сгустков.
– Воздействует на психические коды личности. Искривляет логику поведения. Управляет поступками и приводит к алогичным действиям. Как вы знаете, можно искривлять магнитную силовую линию, искажать гравитационное поле, видоизменять тепловое поле. Точно так же можно искривлять логическую линию, добиваясь от индивида нелогичных, анормальных поступков. Я вам открою секрет. На Первом съезде Советов, собранном Горбачевым, присутствовала большая группа парапсихологов, уже имевших карты психологического поведения и самого Горбачева, и Сахарова, и Лукьянова, и многих известных политиков. Эта группа вела управление Съездом. Результат превзошел ожидания!
Хлопьянову казалось, что его разыгрывают. В серьезных профессиональных интонациях Сальмона чувствовалась едва уловимая насмешка. Эта насмешка могла означать, что все сказанное было шуткой, фантазией, интеллектуальной игрой. Но этаже насмешка могла означать превосходство, презрение, господство победителя.
– Но ведь должен быть генератор энергии? – Стерильная белизна палат ослабляла его волю и разум и действовала, как пары эфира. – Где ваша психотронная пушка?
– А вот наш генератор, вот пушка! – Сальмон повел рукой по белым стенам, полупрозрачным теням, по лицам гостей, в каждом из которых таился заряд ненависти, страха, ядовитой неприязни. Лица, искаженные, со смещенными осями симметрии, казались спусковыми крючками, готовыми к моментальному одновременному залпу.
– Значит, и я являюсь деталью вашего генератора? И меня вы рассматриваете, как источник энергии?
– Позвольте ваш пульс! – полушутливо, играя, изображая озабоченного доктора, сказал Сальмон. Взял Хлопьянова за запястье. Извлек из кармана часы, толстые, золотые, с несколькими циферблатами. Сжал своими цепкими пальцами запястье Хлопьянову и стал смотреть на стрелки розовыми глазами. Хлопьянову казалось, что в вену ему проникают тончайшие экстракты и яды, разбегаются по крови, заносят в его жизнь невидимые отравы. Когда Сальмон отпустил его руку, на запястье продолжал гореть малый ожог, словно укус змейки.
Между тем из череды фланирующих гостей отделился чернобородый белозубый армянин. Громко хлопнул в ладоши, привлекая внимание, и произнес:
– А теперь, друзья, когда все собрались, мы можем приступить к нашей еженедельной встрече. Обсудить очередную насущную проблему, используя метод «мозговой атаки». Как всегда, обещаю вам, все самые ценные выводы я доложу президенту. Вы знаете, как ценит наш президент общение с интеллигенцией. Как плодотворно это общение с обеих сторон… Прошу садиться!
Все с готовностью стали рассаживаться вокруг дубового стола в удобные кресла, образуя два тесных ряда. Армянин из президентского совета черноглазо и живо их всех оглядывал, белозубо улыбался и одновременно своими кивками и улыбками заставлял садиться, готовил к коллективному действу.
– Вы знаете, – продолжал советник, – противостояние нашего Президента с Хасбулатовым и Руцким, а также с Верховным Советом достигло предела. Оно парализует реформы, сотрясает власть и чревато гражданской войной. Этот узел надо разрубить, и он будет разрублен одним ударом. Президент надеется на вашу поддержку. Все президентские службы готовят юридическое, силовое, информационное обеспечение этого удара. Сейчас мы должны высказать суждения по этому драматическому поводу!
Он обвел всех жгучими глазами, излучавшими фиолетовый свет, как угольки в угарной печи. И Хлопьянов почувствовал кружение головы и удушье, словно и впрямь угорел.
– Прошу вас, сударыня! – обратился он к вдове академика, которая ревниво ожидала этого первого приглашения, нервно чадила сигаретой.
– Этих двух гадин, Руцкого и Хасбулатова, нужно убить! Как убивают клопов и улиток! Чтобы вытек сок, и конец! Я буду просить, нет, буду требовать у президента, чтобы он выполнил свой исторический долг, добил гадину! Я говорю это не только от моего имени, но, поверьте, и от имени Андрея Дмитриевича! Не могу вам всего раскрыть, но он оттуда, с неба, обращается к нам и требует: «Раздавите их, как мерзких букашек!»
Она нервно дернула рукой с сигаретой, уронила на стол сухой пепел. Жадно затянулась, выпуская ядовитую струю дыма. И Хлопьянову померещилось, что рука, сжимавшая сигарету, костлявая, в черных венах, превратилась на мгновение в куриную лапу, а серая струя дыма – в трубу, направленную к световому оконцу. Туда, в дождливое оконце, в летний город, по этой трубе была выпущена ядовитая сила, полетел заряд, достигая невидимой цели. И кто-то уже был ранен, страдал, умирал, обожженный тлетворным дыханием.
– Умоляю, дайте мне на них компромиссы! – требовательно и капризно воскликнул телевизионный начальник, дрыгнув под столом короткими ногами, отчего щелкнули, как орехи, его длинные каблуки. – Через десять часов эфирного времени люди будут плеваться при одном их имени. Если их посадят в тюрьму или оторвут им головы, люди закажут молебен и поставят свечки в церквях! Вы не используете мощь телевидения! Хотите, сделаю из них идиотов? Хотите, разбойников с большой дороги? Хотите, фашистов, наследников Гитлера? Но будьте любезны, обеспечьте мне безопасность! Поставьте у телестудии заслоны солдат! Ведь это меня они грозятся повесить!
Он слегка капризничал и кривлялся. Кокетничал, щелкая каблуками. Его носатое пучеглазое лицо нестареющего комсомольского вожака вдруг, – когда Хлопьянов чуть прищурил глаза, – превратилось в темную дымную прорубь, и из этого пара вдруг высунулась рыбья морда, чмокнула ртом, провернула в орбитах красные с ободками глаза и скрылась. Прорубь смерзлась, и в ней вылепился мясистый нос, шевелящиеся губы, трусливо-капризное лицо маленького злодея.
Следующим выступил в дискуссии авиационный маршал. Деликатно, любезно подтянул вверх свои губы-колбаски и улыбаясь и как бы стесняясь своего военного прошлого, произнес:
– Надо прежде всего вывезти из Дома Советов имеющийся там арсенал. Надо увезти оружие и оставить им одни микрофоны. А потом и их отключить. Когда у них замолчат телефоны и погаснет в залах заседания свет, они с миром разойдутся по своим депутатским квартирам пить пиво. Но если не разойдутся и достанут оружие, их надо бомбить! – он продолжал улыбаться, подтягивая колбаску верхней губы. – На решающих переломах борьбы за власть нельзя церемониться. Большевики бомбардировали Кремль. Политбюро бомбардировало дворец Амина. Пиночет бомбардировал резиденцию Альенде. Были разрушения, были пожары, но наградой была власть! Мое мнение: или пусть они убираются вон, или их надо бомбить!
Хлопьянову показалось, что веревочки, прикрепленные к губам, продолжали натягиваться, кожа и ткань лица стали сворачиваться вверх, как чехол, и под чехлом обнажилась легированная нержавеющая поверхность черепа с поворотными шарнирами, мигающими индикаторами, датчиками слуха и зрения. Вместо маршала был явлен беспощадный робот-убийца. Под воротник рубахи в стальную трубу горла уходили цветные жгуты проводов, и что-то негромко щелкало, шелестело, искрило.
Хлопьянов понимал, что перед ним были обыкновенные люди, из кожи и костей. Одни из них старые, другие немощные, коим недолго быть на земле. Но одновременно это были и нелюди, обманно напялившие на себя людские личины. Этот обман обнаруживался в них внезапно протянутой птичьей лапой, или рыбьей чешуей на лице, или клочком шерсти в глазах, или козлиной ногой в туфле. Каждый из них, кто из глаз, кто из рта, кто из отверстия в животе и паху, излучал бестелесную энергию, пучками, лучами, волнами направляя ее в световое оконце, в мир. Эта энергия уносилась в город и поражала там невидимые цели, парализовала и мучила, обрекала на страдания и корчи. Сальмон деловито расхаживал, манипулировал руками, словно вводил поправки в прицелы, уточнял координаты целей.
«Духи, – шептал Хлопьянов, чувствуя слизистыми оболочками ноздрей и губ присутствие этих обжигающих энергий. Испытывал каждый раз, как начинали говорить за столом, ожог боли, – духи злые»…
Говорил депутат-перебежчик, известный своей недавней близостью к Хасбулатову. После того, как ему посулили пост министра и отправили в командировку в Америку, он перешел на сторону президента. Хлопьянову было неприятно его помятое, складчатое лицо с выпуклым подбородком, напоминавшее изжеванный старый ботинок, расшнурованный, с отстающей подошвой, откуда высовывается грязный палец.
– Тут не следует, на мой взгляд, торопиться! – говорил депутат, и Хлопьянов не мог отыскать на его лице глаза, словно они были зашиты. – Что пользы, если разгоним парламент? Ведь есть еще оппозиция. Надо дать ей собраться в парламенте. Пусть придут со своими знаменами, своими лидерами, боевиками. Тогда их и прихлопнуть всех вместе! Как на медведей охотятся? Выкинут дохлую лошадь и ждут, когда со всей округи сойдутся. Тогда и бьют их из засады до последнего! Руцкой – это дохлая лошадь! – он смеялся, а Хлопьянов не мог отыскать на его лице губы, а только отваливающуюся подошву, грязный шевелящийся палец.
Банкир, бело-румяный, чернобородый, рассматривал свой крупный алмазный перстень:
– Передайте президенту, что ради его окончательной победы мы отдадим все свои капиталы. Снарядим людей, добудем для них оружие, снарядим транспорт. Пусть он расправится с этой коммунистической и фашистской заразой! Надо их всех туда заманить, а потом весь дом, все подъезды и окна замуровать, залить бетоном, как в Чернобыле. Пусть вместо этого мерзкого дома стоит саркофаг! Сколько надо бетона? Сколько бетонных заводов? Куплю на свои! Президент знает, банкиры сделали свой выбор!
Он любовался перстнем и был похож на сочную черно-красную гусеницу, поместившуюся на утреннем, осыпанном алмазной росой листе. Нацелился на аппетитную кромку, чтобы жевать, извиваться, оставляя после себя зеленые комочки переваренной материи.
Ему вторил поэт-пародист, извиваясь на стуле, словно у него не было позвоночника.
– Мы, писатели, не можем идти на штурм коммунистического логова! Не можем вешать на фонарях! Для этого, я надеюсь, найдутся другие мужественные и сильные руки. Но мы можем все как один воскликнуть: «Снимите с них скальпы!» «Забейте им в глотку осиновый кол!» Это я обещаю! Пусть стар и млад, актер и художник, больной и здоровый, все как один воскликнут: «Пусть вешающие и стреляющие руки не дрогнут! Ибо это праведная и священная месть!»
Он извивался в непрерывных конвульсиях, проталкивая сквозь свой длинный червеобразный кишечник катышки ненависти. Его лупоглазое лицо увлажнилось, а у кончиков губ выступила млечная пенка.
Хлопьянов понимал, что присутствует не на дискуссии интеллигентов, не на семинаре политологов, не на встрече единомышленников. А при загадочном магическом действии, где каждый из участников путем таинственных ухищрений аккумулировал в себе пучок злой энергии. Прицельно и точно выстреливал ею в невидимые, обозначенные заранее цели. Присутствующие использовали для этого особую таинственную биологию, свое друг с другом соседство, словно незримо совокуплялись и в миг соития извергали из себя убивающие пучки.
«Духи», – повторял Хлопьянов, чувствуя, как от близости к ним начинает перерождаться его собственная плоть. Он не уходил, подвергал себя риску, как исследователь, понимая, что случай подарил ему неповторимую возможность обнаружить жуткую тайну. Проникнуть в ее природу, обезвредить и многих уберечь и спасти.
Пресс-секретарь президента был похож на маленького косматого зверька. Скалил желтые зубы, привыкшие грызть и точить. Вот-вот засунет в карман соседу цепкую волосатую лапку, извлечет и раскусит грецкий орех.
– Хочу лишь добавить. Ни в коем случае нельзя забыть об юридической процедуре ареста участников смуты. И о необходимости нейтрализовать православную церковь, чей моральный авторитет может быть использован против нас!
Злая обезьянка держала в зубах орех, заталкивала его поглубже за щеку. Щека, покрытая желтоватой нечистой шерсткой, бугрилась, а зверек раздраженно почесывался, нащупывал в мохнатом боку жалящее и кусавшее его насекомое.
Экономист-реформатор с выпуклой грудью и огромным печально свисающим носом, похожий на пеликана, крикливо, по-птичьи требовал к себе внимания:
– Мы должны заручиться поддержкой посольств! На случай успеха и на случай провала! Было бы правильно каждому получить выездную визу. Если мы проиграем, это обеспечит нам спасение от фашиствующих толп. Если выиграем, то отправимся в триумфальное путешествие за границу объяснить мировой общественности смысл нашей новой политики!
Хлопьянов отчетливо различил постукивание клюва и тугой шелест перьев. Глубокий утробный звук, смесь хруста и бульканья, сопровождающий переваривание съеденной пеликаном лягушки.
Все они, здесь заседавшие, были странными гибридами людей и животных. Птицерыбы. Моллюскообразные. Червевидные. Насекомоподобные. Курили сигареты, смотрели на часы, поправляли галстуки, раскланивались друг с другом. Но в урочный час сосредотачивались, делали одинаковое напряженное выражение лица, выбрасывали из себя квант ядовитой энергии. Хлопьянов прослеживал траектории и смертоносных пучков. Они летели сквозь окно над сырыми крышами, шелестящими бульварами, над Садовым кольцом и брусчаткой Красной площади. Пронизывали Василия Блаженного и штырь высотного здания. Достигали белого Дворца на набережной, где в этот час заседал парламент, и спикер едким недовольным голосом урезонивал кого-то, прорвавшегося к микрофону. Невидимые сгустки энергии вонзались в стены Дворца, в деревянные обшивки кабинетов, в ткань дорогих гобеленов, в пластмассовую обшивку потолков и лифтов. И все это начинало дымиться. Сочились едкие дымки, тлели угольки. Огонь хватал ковры и портьеры. Душное пламя начинало гудеть в коридорах. И вот уже весь Дом был охвачен пожаром, кидал в высоту жирные космы дыма. Зловещий черно-красный пожар отражался в Москва-реке, и по этому золотому отражению медленно шла баржа.
«Крематорий», – шептал Хлопьянов. – Операция «Крематорий»! – И ему казалось, что он теряет рассудок.
– Дамы и господа! – армянин-советник звонко хлопнул в ладоши, прекращая прения. – Полагаю, и на этот раз мы выполнили свое предназначение! Высказали свои суждения, свое понимание момента! Президент вас услышит. Ну а теперь, как обычно, нашу встречу завершит необременительная трапеза, которой нас угощают наши дорогие хозяева, сопровождая ее, как всегда, изобретательной выдумкой!
Он обольстительно улыбался, кланялся владельцу алмазного перстня. Обращаясь к дверям, как фокусник, хлопнул несколько раз в ладоши.
В дверях появились официанты в черных фраках. Несли переброшенные через локоть красные скатерти. Широкими взмахами стелили их на дубовый стол. Хлопьянов вдруг разглядел, что это были красные советские знамена. Одно с изображением герба, другое с Лениным, третье боевое, с надписью: «За нашу советскую Родину!» Собравшиеся смеялись, щупали знамена, пощипывали шелковые вышивки и золотистую бахрому.
Опять появились официанты, неся подносы с пивом и грудами розовых, охваченных паром креветок. Расставляли яства на красных полотнищах, среди гербов и надписей.
– Угощайтесь, прошу вас! – приглашал армянин.
Все кинулись уничтожать креветок, наливали в высокие стаканы пиво. Ломали хрустящий хитин, сорили на стол, впивались в сочную сладкую мякоть. Знамена покрылись сором, ошметками, потеками пива. Собравшиеся урчали, скрежетали, попискивали. Креветка в руках у вдовы академика, живая, хохочущая, раскрывала навстречу вдовице свой острый усатый рот, а та, превратившись в жука, шевелила усами и лапками, раскрывала черные костяные надкрылья.
Они вышли вместе с Каретным. Каретный обещал позвонить. Хлопьянов жадно хватал сырой свежий ветер. Брел под дождем, чувствуя, как пропитывается холодной освежающей влагой. Не понимал, где он только что был. Что с ним случилось. Кого он видел в бестелесном свете белокаменных палат.
«Духи», – шептал он, подставляя лицо холодным брызгам.
Глава десятая
Он вернулся домой, тело под рубахой горело, и раздевшись перед зеркалом, он увидел на груди, на плече длинный ряд волдыриков, словно его хлестнули крапивой или пробежала по телу жалящая сороконожка. Каждый воддырик был окружен красным ободком, и он знал, что это скользнул по нему луч незнакомой энергии.
Он отправился в ванную, пустил воду. Смотрел, как шумно летит струя из хромированного крана, наполняется ванна и струятся в водяной толще кольца света. Достал с полки бумажные коробки с сухими травами, которые сам собирал на склонах гор. Перетирал пальцами почернелые, ржавые соцветия и листья, вдыхал горькие ароматы полыни, ромашек, чабреца, тысячелистника. Вспоминал горячие сухие склоны, шуршание стеблей, маслянистый мазок на пальце от раздавленного резного листочка.
Он брал горстки трав, кидал в горячую воду. Они распускались, начинали благоухать, превращали воду в черно-золотой душистый настой. Он погрузил свое обожженное тело в целебный раствор, чувствуя, как ожившие соки растений тронули его кожу, омыли пораженную ткань, окутали лицо туманным благоуханием.
Он дремал в ванной, вдыхая запахи сена, и благовонный отвар вымывал из него все отравы и яды, замещая их каплями цветочного сока, пыльцы и нектара. Кожа его выздоравливала, ожоги на глазах исчезали. Он вышел из ванны розовый, свежий, наблюдая, как исчезает в воронке отравленная им черная жижа.
Он сидел в комнате, глядя на старинный буфет, где за разводами водянистого стекла голубела чашка, оставшаяся от бабушкиного свадебного сервиза. Думал, что приключилось с ним в белокаменных палатах. В какую историю вовлек его старый афганский друг. В какой зависимости от него оказался. Ему умышленно, Бог весть из каких побуждений, показали секретную встречу, где планировался политический заговор. Влиятельные известные люди замышляли истребление парламента. Ему открыли заговор и тем самым сделали соучастником. Старый товарищ Каретный, опытный и умный разведчик, доверил ему часть государственной тайны, и теперь Хлопьянову предстоит обойтись с этой тайной. Либо служить ей, стать частью заговора. Либо бежать и скрыться, уклониться от страшного знания. Либо идти с этим знанием в стан оппозиции, оповестить вождей, разрушить план заговорщиков.
За окном высыхали жестяные московские крыши. В старом комоде среди ветхих материнских одежд был спрятан его пистолет. И Хлопьянов знал, что ему никуда не уйти от начертанной Богом судьбы. Его не спасут ни целебные травы, ни молитвы любимой, и он продолжит движение все по тем же кругам и бедам, куда влекла его жизнь.
Назавтра намечался митинг и шествие. Их проводил московский вожак, любимец бушующих толп. «Трибун», – так нарек его мысленно Хлопьянов. С Трибуном он встретится завтра на митинге, поведает о зловещем заговоре.
К полудню он был на площади Рижского вокзала. Знакомая с детских лет, когда от зеленых витиеватых строений уносила его электричка в осенние леса под Волоколамском, и с разболтанной тулкой он бродил по сырым опушкам, слушал треск и рокот взлетавшего рябчика, следил, как мелькает в осинах белый заяц, посылая в него огненный выстрел, – теперь эта площадь оглядела его изумленно глазами зеленых строений.
Сквер перед вокзалом кипел толпой, пестрел транспарантами и знаменами. По улице еще мчались машины, но толпа не умещалась на сквере, выплескивалась на проезжую часть, и там тревожно вспыхивали лиловые мигалки милиции, постовые взмахивали полосатыми жезлами.
Густо, из соседних улиц, из метро, из троллейбусов и трамваев валил народ. Иные тут же разворачивали транспаранты и флаги, двигались к скверу, вливались в водоворот. Другие некоторое время кружили поодаль, высматривали и примеривались. Прибывающая масса была не едина, распадалась на отдельные завитки и сгустки. В каждом была своя жизнь, свой лидер, свой символ и знак.
Хлопьянов двигался среди этих сгустков, напоминающих пчелиный рой. Искал Трибуна, исследуя одновременно, как пчеловод, эту рабухающую на глазах жужжащую массу, закон ее роста, ее внутреннюю, растущую с каждой минутой силу.
На высокой, изрядно помятой клумбе скопились сталинисты. Держали портретики Сталина, бережно покрытые целлофаном, приклеенные к древкам изоляционной лентой. Это были крепкие старики с резкими целеустремленными морщинами, жилистыми рабочими кулаками, с красными бантами в петлицах. А также пожилые седовласые женщины с верящими глазами, прижимавшие к груди плакатики с надписями: «Товарищ Сталин, вернись!» Была и молодежь со свежими смышлеными лицами, по виду студенты, на чьих пиджаках и рубахах красовались значки с изображением вождя. На вершине клумбы стоял оратор и в хрипящий, то и дело глохнущий мегафон восклицал:
– Он врагов народа к стенке ставил, поэтому и цены снижались, и войну выиграли, и в Космос полетели! Но, видно, товарищ Сталин не всех дострелял, и они его успели извести! Теперь мы без Сталина и без Родины, и без армии, и главный кровавый вражина засел в Кремле, как в берлоге, и оттуда нас добивает! И пока не придет новый Сталин, проку никакого не будет!..
Хлопьянов покружился в этой малой, завитой вокруг клумбы спирали, вынося из нее странное зрительное воспоминание. Он, первоклассник, стоит в пустом вестибюле школы, подходит к портрету Сталина, трогает золотой багет, и на пальцах его остается легчайшая золотистая пудра, пыльца одуванчика, крупицы сусального золота.
У ограды под трехцветным имперским стягом собрались националисты. Было много пожилых бородатых монархистов и румяных молодцов в форме Добровольческой армии. Были точные копии замоскворецких купцов в сапогах бутылками, и копии половых из трактиров в распахнутых жилетках и косоворотках Были профессорского вида интеллигенты и укутанные в расписные платки красавицы с кустодиевских холстов. У многих были двуглавые орлы в петлицах и эмалированные трехцветные эмблемы.
Хлопьянов остановился среди них, ловя обрывки их разговоров, музыку царских гвардейских полков, вырывавшуюся из кассетника.
– Всю эту масонскую символику с Красной площади долой! – говорил маленький оживленный мужчина с сединами старца и румянцем младенца. – Пентаграммы Троцкого с башен долой! Этот пепел нечестивцев и колдунов, замурованный в стены, долой! И самого магистра Ульянова-Ленина, пропитанного смолами и ядами скорпионов, долой! Вот увидите, снесем символику сатаны, и сатана отступит из России!
– Я с вами абсолютно согласен! – вторил ему усатый, барственного вида господин в фуражке, похожий на предводителя дворянства. – Недавно я ездил в мою родовую усадьбу под Клин. Дом еще вполне приличен, пруд и парк целы. Я буду ходатайствовать о возвращении мне моего родового поместья!
Хлопьянов и с ними постоял, проникаясь их интонациями, словно дымом костра. Было ощущение, что его пиджак и рубашка покрылись легчайшим серебристым пеплом сгоревших времен, и от этого было странно и больно.
Он перешел к следующей группе, состоявшей из военных в офицерских мундирах. Они стояли под красным штандартом, тут же разворачивали транспарант с надписью: «Союз офицеров». Худощавый, с усиками, в темных очках – «Офицер», как тут же окрестил его Хлопьянов, – узнаваемый по телепередачам и газетным снимкам, говорил в мегафон:
– Пусть режим не надеется на продажный генералитет, засевший в теплых сортирах на своих приватизированных дачах! Средний комсостав, командиры полков и батальонов, с нами! Они не пойдут за предателями, превратившими великую армию в придаток американской морской пехоты! Мы не позволим уничтожить цвет русского офицерства!
На его мегафонную речь сходились крепкие, коротко стриженные мужчины. Гражданское платье не скрывало их стать и выправку. Они держали руки по швам, глаза угрюмо смотрели из-под насупленных бровей. Хлопьянов поймал себя на том, что и он, подобно им, отвел назад плечи, убрал живот, прижал к бедрам руки.
Он продолжал свое медленное кружение по площади среди флагов и транспарантов, словно перетекал из одного сосуда в другой, и в каждом был свой настой и отвар, свой замес. Звучали свои особые речи, своя музыка, колыхались особые стяги, и выражение лиц и покрой одежд были неповторимыми и особыми. У Хлопьянова было странное ощущение, – хоть все говорили по-русски, но каждый о своем, часто отрицая другого. Будто это был не единый народ, а несколько разных народов, вычерпанных из разных историй. Некогда единое целое теперь было расколото, измельчено, продолжало дробиться, истираясь в крупу.
Стройные молодые люди в черной форме, перетянутые портупеями, продавали брошюры с названием «Черная сотня», зазывали покупателей:
– История истинно русского национального движения!.. Раскрытие жидо-масонского заговора!.. Военно-православный орден русских!..
Загорелая, бедно одетая женщина размахивала плакатиком с надписью: «Крым – часть России!», выкликала: