Красно-коричневый Проханов Александр
– Русские братья! Если вы не поможете Крыму, туда придут турки! В Севастополе, городе русской славы, построят мечети и поднимут флаг с полумесяцем!
Поодаль, одинокий, похожий на языческого Леля, стоял юноша с золотой перевязью на голове. Играл на берестяном рожке, пританцовывал, притоптывал красными сапожками.
Хлопьянов ходил среди народа, растерянно перебредая от одного кружка к другому, не понимая, что объединяет людей, кто какому Богу молится, какому вождю служит. И кто он сам, потерявший профессию, армию, Родину, к какому кружку примкнет, в какой строй вольется.
На него набежал и бурно обнял Клокотов. И сразу же редактора стали тормошить, отвлекать почитатели. Протягивали для автографа свежий номер его газеты с большой карикатурой, где уродливый, звероподобный Ельцин топтал мохнатыми лапищами Россию. Клокотов, польщенный вниманием, но и раздраженный, задерганный, писал бегло на полях газет, одновременно говорил Хлопьянову про Трибуна:
– Его еще нет, но и когда придет, здесь, в народе, с ним говорить невозможно! Подведу тебя к нему после митинга, в Останкине, там поговоришь!
Он чертил в который уж раз свой автограф, прорывая ручкой газету. Какая-то немолодая измученная женщина протягивала ему благодарно букетик цветов. Мегафон, перекрывая рокоты улицы, громогласно возвестил:
– Внимание!.. Приступаем к выдвижению!.. Формируем колонну!.. Дружинники «Трудовой Москвы», занимайте места в голове колонны!..
Повинуясь властному управляющему голосу, вся разрозненная толпа стала медленно и неохотно сдвигаться на проезжую часть. Останавливала транспорт, наполняла улицу флагами, хоругвями, длинными полотнищами. Выстраивала в рыхлую, твердеющую колонну, которую цепями окружали дружинники. Среди них мелькали организаторы в красных повязках, с громкоговорителями. Обтесывали, ровняли колонну, кого-то понукая, одергивая. Колонна дышала, упиралась в невидимую черту, порывалась двигаться, замирала нетерпеливо. Несколько милицейских машин нервно и воспаленно мерцали мигалками. Полковник милиции, осматривая колонну, что-то возбужденно передавал по рации.
«И мое здесь место!..» – думал Хлопьянов, встраиваясь в ряды демонстрантов, помещаясь между мужчиной в пластмассовой каске и женщиной с букетом гвоздик. Красное полотнище колыхнулось, легло ему налицо, превратило мир в огненное свечение.
– Расступись!.. От середины!.. Влево-вправо десять шагов!.. – повелевал мегафон.
Народ раздался. В открытое русло стал вплывать, вдавливаться, раздвигая толпу, огромный ковчег, – зеленый, ребристый, двухкабинный тягач для перевозки ракет. На тягаче была установлена сварная рама, на ней висели колокола. Тягач был украшен цветами, флагами, обклеен листовками, транспарантами. Был похож на сказочного кита, выгнувшего спину, на которой росли деревья, стояли дома и церкви, расхаживали люди. В разные стороны торчали раструбы громкоговорителей. В кабине сквозь стекло виднелась голова водителя, словно его проглотил кит и держал в застекленном чреве. Среди колоколов сидел звонарь, опутанный веревками, дергал плечами, ногами, руками, извлекал из колоколов рокочущие шумные звоны. Над цветами и флагами, возвышаясь над кабиной, в рост, стоял человек. Вскидывал вверх кулак, и громкоговорители разносили над толпой его яростные надрывные призывы. Это и был Трибун. Его появление на ракетовозе, с колоколами и музыкой, напоминало явление народу пророка, древний библейский въезд в город, только вместо священного осла был зеленый прокопченный ракетовоз. Толпа ревела восторженно. В воздух летели цветы. На деревьях, на крышах домов, в распахнутых окнах виднелись люди. Все было пестро от цветов и полотнищ. В небе, разнося благую весть, звенели колокола, а сама весть, пропущенная сквозь динамики, реяла над толпой, жгла ее, грозила, укоряла, дразнила, и толпа, глядя на своего кумира, на взмах его маленького кулака, скандировала, тянула вверх тысячи стиснутых кулаков.
Хлопьянов двигался рядом с ракетовозом в клубящейся горячей колонне. В явлении Трибуна было что-то чудовищное и великолепное. Жуткая и привлекательная смесь библейского и сиюминутного. Эклектика и красота, соединенные животворящей энергией. Чудище ракетовоза, оклеенное плакатами, сбереженное и сохраненное от уничтоженной и поруганной армии, самодельная ликующая звонница, построенная в том месте, где прежде покоилось угрюмое туловище ракеты, звонарь, своими движениями и подскакиваниями похожий на скомороха, Трибун, как поводырь и вождь племени, возвещающий своему народу божественное откровение, ведущий свой народ через моря и пустыни в обетованные пределы, – все восхищало Хлопьянова. Он вдруг почувствовал освобождение от бремени собственной изнуренной воли, одиноких переживаний и страданий, вручил свою волю толпе, ее мерному колыханию, качанию, поверил вещавшему из цветов и флагов человеку. Не различал слов, а одну громыхающую, страстную, верящую интонацию. Так и шел, окруженный людьми, время от времени получая в лицо шлепок красного ситца, превращавшего небо и солнце в горячее зарево.
Шествие двигалось от Рижского вокзала к Останкино, через Крестовский мост, мимо кладбища, железнодорожных путей, складов. Наливалось, набухало, напоминало огромный распускавшийся бутон. Впереди, на пустом асфальте ехала милицейская машина с лиловой мигалкой, испуганно и ошалело мерцала. За ней, стараясь ее настигнуть, катился вал гула и грохота, звона и музыки, заливая улицу горячей шевелящейся лавой.
Дружинники, взявшись за руки, оцепили толпу. Не давали ей распасться, растечься в стороны. Держали ее в огромном неводе, тянули вперед. Толпа неохотно, недовольно повиновалась, всасывалась в этот огромный бредень, полный водорослей, донного ила, огромных неповоротливых рыбин. Лишь отдельные люди выскакивали из толпы, как мелкая, прорвавшаяся сквозь ячею рыбешка.
Хлопьянов оглядывался на соседей. Впереди с красным флагом шел крепкий парень в спортивном костюме, в велосипедном картузе. Его бритый затылок блестел от пота, а рука, сжимавшая древко, переливалась мускулами. Рядом шагал чернобородый мужик в поддевке, в ямщицких сапогах, держал в руках кассетник, и из него, записанные на пленку, разносились церковные хоралы. Следом шагали немолодые женщины со счастливыми лицами, несли портретики Сталина, флажки и надувные шарики. Пели: «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля». Чуть поодаль, за головами и флагами Хлопьянов разглядел знакомое лицо. Вспомнил, что видел его в кабинете у Клокотова, – физик, предлагавший заглушить телецентр мощным электронным импульсом. Он радостно крутил головой, в петлице у него была красная живая гвоздика.
– Я бы эту сучью башню в Останкине руками разобрал! – говорил шагающий рядом рабочий в пластмассовой каске, показывая свои огромные корявые руки, которыми был готов ломать, вырывать остроконечную, уходящую в небо иглу, наполненную ядом, впрыскивающую этот яд в измученных людей.
– Это ихний главный оплот, Останкино! Им танков не надо, оставь у них телевидение, и они нашего брата на цепи держать будут! Говно с земли будем подымать и есть! – пожилая женщина в стоптанных туфлях шаркала, сбивалась с шага, торопилась к проклятой башне, чтобы там пригрозить этому идолищу, высказать свою ненависть.
– Как они в прошлом году нас долбали! – отозвался жилистый малый с красной повязкой. – Наши палатки под самой телебашней стояли. Третий день живем, как партизаны в лесу, на кострах готовим. Городок назвали: «Освобожденная территория Советского Союза». Эти полицаи, фашисты лужковские напали на нас в три часа ночи, аккурат как немцы на Советский Союз! И пошли нас увечить! Детишек, баб сонных, по головам, по костям! Я от костяного хруста проснулся. Выскакиваю, фонарики ихние, каски белые, и стон кругом. Ну я дровину одну подхватил и крутанул ею пару раз по каскам! – парень усмехался, не мстительно, а довольно, вспоминая не побоище, а палаточный городок, крохотной лоскутик освобожденной родной земли.
На его усмешку отозвался изможденный голубоглазый человек, несущий ветряное черно-золото-белое полотнище. Он боролся с ветром, старался удерживать древко и, оборачиваясь к соседям, прочитал стихи:
- Россия, Русь, когда же ты проснешься?
- Ведь над тобой Иисус Христос вознесся!
- Когда, родимая, подымешься с колен
- И превратишь врагов в зловонный тлен?
Он вдохновенно и радостно читал, словно сочинял на ходу. И его сосед с красным флагом одобрительно кивал ему. Коммунисту нравился стих про Христа, и два их полотнища трепетали и обнимались в синем небе.
Шедшая впереди шеренга, состоящая из дружных и бодрых мужчин и женщин, взявших друг друга под руки, громко запела:
– Кипучая, могучая, никем не победимая, Москва моя, страна моя, ты самая любимая!.. Где-то рядом, за головами, за флагами и хоругвями, запели другое, невпопад с первым, но столь же воодушевленное:
– Броня крепка, и танки наши быстры, и наши люди мужеством полны!.. В третьем месте понеслось над толпой:
– Так громче, музыка, играй победу! Мы победили, и враг бежит, бежит, бежит! Так за царя, за Русь, за нашу веру!..
Песни загорались в разных концах шествия, как костры. Хворост, который в них подкидывали, был разный, но огонь был един. Поджигал все новые и новые ряды в колонне, отовсюду доносилось: «Наверх вы, товарищи!»… или «Артиллеристы, Сталин дал приказ!..» или «Не слышны в саду даже шорохи…»
Хлопьянов подхватывал то одну, то другую песню. Радостно прислушивался то к одному, то к другому поющему ряду. Вдруг подумал, что, наверное, вот так, на сенокосе, на огромном поле разнесенные друг от друга разгоряченные люди блещут косами, ставят зеленые копны, оглашают поле криками и песнями.
Они проходили мимо коммерческих лотков, из которых выглядывали недружелюбные торговцы. Мимо магазинов с иностранными вывесками, где в дверях стояли молодые наглые владельцы. И ненавидя эти лотки и вывески, толпа начинала зло скандировать: «Позор!.. Позор!..». Раскачивала воздух, раскачивала лотки и магазинчики, раскачивала фасады соседних домов. Но когда из высокого одинокого окна кто-то выставил красный флаг, толпа восхищенно загудела, ликуя, загрохотала: «Ура!», замахала невидимому жильцу, словно это красное знамя вознеслось над рейхстагом.
Там, на вокзальной площади, входя в толпу, Хлопьянов поначалу испытывал неудобство, стеснение, чувствовал себя чужим. Одиноко кружил среди спаянных, слепленных, соединенных в тесные группы людей. По мере того, как продвигался среди возбужденного разномастного народа, овеваемый флагами, слушая многоголосие мнений, он начинал испытывать острое любопытство и азарт, стараясь изучить это многоликое скопище. Но когда тронулось шествие, вовлекло его в свою вязкую сердцевину, понесло на своих волнах, как малую, упавшую в поток соломину, он пережил миг освобождения, отказался от своей отдельной воли, вручая себя толпе. Как кидают в общую шапку кто копейку, кто серьгу, кто кольцо, так и он отдал толпе свои страхи, сомнения. Утратил свою отдельность, став частью непомерного непобедимого целого. Он ощутил себя сильным, бесстрашным и верящим, – не потерялся в эти разрушительные страшные годы, не утратил товарищей и единоверцев. Они шли рядом с ним, единой колонной, с единой дыханием и волей. Он не мог бы сейчас сказать, во что он именно верил, под каким флагом шел, какую песню подхватывал, в какой громыхающий клик вслушивался, в какое скандирование вплетал свой голос. Важно, что он был не один, а с народом, непокоренным, не рассеянным, а сомкнутым и могучим. Шагая рядом с немолодым человеком в очках, похожим на инженера или учителя, стараясь не наступать на башмаки семенящей перед ним старухи с флажком, чувствуя, как напирает на него сзади рабочий в каске и алое полотнище в сотый раз прижимает к его лицу свой теплый ситец, – он вдруг пережил мгновение ликования и счастья. Любил их всех, идущих в колонне. Присягал их знаменам. Молча, одними губами, давал клятву на верность, на подвиг, на вечное служение.
Шествие достигло стальной зеркальной колонны, на которой улетала в туманное московское небо космическая ракета. Словно туча, тяжело и вяло, теряя сгустки и протуберанцы, шествие развернулось в сторону Останкино. И возникла игла, громадная, жестокая, яростно вонзившаяся в солнечную дымную высь. Хлопьянов, узрев ее из толпы, ощутил ее беспощадную мощь, ее пульсирующую напряженную силу, жгучие вихри, слетающие с острия. Громада была живой, с гладкой натянутой кожей, многолапая, гибкая, оснащенная остриями и зубьями, нацелившая для удара блестящее жало. Шествие, в котором находился Хлопьянов, еще недавно поющее, ликующее, теперь стало ратью, молчаливым и сумрачным войском, пришедшим на битву с башней.
Толпа приближалась к стеклянному бруску телецентра. Тянулась вдоль пруда, за которым желтела усадьба, круглились купола красной церкви. Улицу преграждала двойная цепь милиции. Мигали вспышки. Вдалеке стояли грузовики и фургоны, в которых притаились солдаты. Толпа накатилась на препятствие и неохотно, повинуясь закону вязкой и жидкой материи, стала вливаться на огражденную пустую площадку у подножия башни. Туда же вполз зеленый ракетовоз, залип среди людских голов, транспарантов и флагов.
Хлопьянов, оттесненный к милицейским рядам, наблюдал варево и шевеление толпы.
Истошно гудя, пытаясь проникнуть сквозь толпу, пробиралась машина. Остановилась, стиснутая телами, окруженная раздраженными лицами. Из нее выскочил рослый гневный человек в летнем дорогом пиджаке. Двигая локтями, стал пробираться к мерцающему вдалеке телецентру, к цепочке милиционеров, за которыми было свободное для продвижения пространство.
– Бездельники!.. Среди бела дня черт-те чем занимаетесь!.. – услышал Хлопьянов едкие слова человека. Узнал в нем известного телеведущего, чьи полночные передачи напоминали великосветский салон, куда хозяин, аристократичный, с изысканными манерами, приглашал потомков дворянских родов, заморских именитостей, политическую и художественную элиту. Слушая их сладкие манерные разглагольствования, Хлопьянов не мог отделаться от ощущения ненатуральности и фальши созданного ими мирка, помещенного среди горя и беды. Телеведущий с белыми манжетами, с уложенными в парикмахерской волосами, с жестами оперного актера, был паточно красив и внутренне порочен. «Дезодорант», – так мысленно прозвал его Хлопьянов, ассоциируя с ним парфюмерно-сладкий запах, призванный заглушить зловонье и смрад.
Теперь разгневанный красавец продвигался сквозь толпу плечом вперед, держа над головой маленький изящный кейс.
– Ну ты, тварь продажная, куда прешь! – провожали его люди, неохотно уступая дорогу, узнавая в нем телевизионную звезду.
– Подстилка демократов! Холуй херов!
– Макнуть тебя головой в дерьмо, куда вы народ макнули!
– Ну ты, мразь, куда на женщину давишь! Я тебя сейчас загримирую под покойника!
Его толкали, шпыняли, дергали за пиджак, все сильнее и злее, и тот наливался багровой ненавистью, страхом, торопился к спасительной милицейской цепочке. Народ закипал вокруг него, выражая свое отвращение, злобу к стеклянной коробке телецентра, где под охраной милиции гнездились мучители, безнаказанно жалили, отравляли, превращая жизнь людей в непрерывное, длящееся годами страдание.
Телеведущий пробился, наконец, к милицейскому ограждению, проник за него, растрепанный, нахохленный, набрякший. Его мясистое лицо, вывернутые губы, выпученные белки утратили аристократичность и светскость. Делали его похожим на рассерженного потного быка. Удалялся, оглядывался, грозил толпе кулаком.
Митинг между тем разгорался. На ребристую спину ракетовоза взбиралась ораторы. Черные раструбы громкоговорителей разносили хрипловатые и визгливые звуки, пропущенные сквозь мембрану. Будто слова были завернуты в металлическую фольгу, и их, как жарево, доставали из раскаленной печи.
Оратор с седыми всклокоченными волосами, среди флагов и венчиков цветов, взмахивал рукой. Вдыхал в микрофон свое сиплое дыхание, и толпа, как шар, раздувалась от этого дыхания.
– Они, как врачи-фашисты, своим паскудным телевидением делают опыты над людьми! Превратили каждую квартиру в психушку! Оттого наши дети и жены стали ненормальные, плачут, а народ стал послушный, как скот! Там сидят преступники, врачи-сионисты, оперируют на мозге русских людей!
Он указывал на башню, а она, серебристая, гибкая, наполненная яростной едкой энергией, трепетала в небесах, готовая нанести по толпе страшный удар. С ее вершины, выжигая небо, неслись лучи, палили, обесцвечивали, лишали теней, высвечивали насквозь до хрупких скелетов людские тела. Кровь превращалась в бесцветную жидкость. Кости и мышцы наполнялись ноющей болью. Толпа страдала, корчилась, отравленная радиацией, сморщивалась, оседала, отступала от башни.
Молодая пышноволосая женщина грозила кулаком башне:
– Они нас показывают уродами! Люди видят нас и плюются! Зовут нас дебилами и бомжами! А когда люди возненавидят, они нас будут стрелять, как зверей! А люди будут смотреть и смеяться!
Она грозила башне, устремлялась на нее, звала за собой толпу. Невидимые завихрения срывались с башни, отбрасывали назад ее волосы, и казалось, она начинает дымиться, окруженная ртутной плазмой. Толпа кидалась на башню, хватала ее руками, скребла ногтями, пыталась сломать, разобрать, добраться до ее сердцевины, где защищенные камнем и сталью прятались гибкие жгуты и обмотки. В этих сокрытых пульсирующих сосудах, пронизывающих тулово башни, мчались ввысь раскаленные ядовитые соки, высосанные из преисподней. Превращались в пучки лучей, уносились в пространство, обжигая леса и реки, города и дороги. От этих энергий засыхали и блекли дубравы, мелели реки, ветшали и шелушились фасады, а люди теряли рассудок. Сонно, безумно, с бельмами на глазах, брели, натыкаясь на столбы и падая в ямы. К этим потаенным, качающим яды сосудам рвалась толпа. Стремилась их перегрызть и порвать.
Выступал парень в камуфляже, в полосатой тельняшке. Бил вперед кулаком, как на ринге.
– На ихних экранах ни одного русского лица не видать! Одни евреи! Про русскую жизнь не узнать, а только еврейские посиделки! Сколько можно картавых слушать! Дайте русскому человеку слово сказать!
На ракетовозе, среди железных ромбов, окруженный флагами, возник Трибун. Маленький, резкий, одно плечо выше другого, стиснутый кулак, короткие рывки, будто он толкал вверх гирю. Голос, сорванный до хрипоты, ввинчивался, как фреза, в ретранслятор, вылетал оттуда бесконечной металлической спиралью. И в эту спираль втягивались людские души. Толпа обожала его, верила ему, была готова идти за ним на жертву и смерть.
– Мы будем требовать!.. Дайте трудовому народу слово на телевидении!.. Заткните рот предателям Родины!.. А если нас не послушают, мы придем и силой возьмем эфир!.. Разнесем к чертовой матери это логово разврата и лжи!..
Хлопьянов увидел, как с башни потянулись к Трибуну щупальцы и лопасти света. Искали его, сводили на нем огненный фокус. Спасая Трибуна, Хлопьянов устремился навстречу башне, заслонил, принял грудью огненный прожигающий щуп. Почувствовал, как стало нестерпимо в груди, как ослепли глаза, ударил в голову красный дурман. И всей своей жизненной силой, всей волей, молитвой и ненавистью удерживал страшное давление башни. Вгонял обратно лучи, возвращал в преисподнюю ядовитые соки. Ему показалось, что башня дрогнула, по ней в нескольких местах пробежали надломы и трещины. Она стала раскалываться, падать, как гнилой ствол, осыпая электрические искры и реки огня.
Обморок его длился мгновение. Очнулся, – с ракетовоза выступал новый оратор. Мегафонные рыки и хрипы. Башня, заслонившая солнце, распушила ворохи слепящих лучей.
Митинг кончился. Народ расходился, – распадался комьями, гроздьями, как распадается вязкий пчелиный рой. И в центре его обнаружилась матка. Трибун, окруженный почитателями, раздавал автографы, отвечал на восторженные приветствия и славословия.
Редактор Клокотов, схватив Хлопьянова под локоть, протиснулся вместе с ним к Трибуну.
– На несколько слов!.. Мой хороший друг!.. Есть важное для вас сообщение!..
Трибун оглядел их рассеянно, неохотно отрываясь от обожателей. Шагнул вместе с ними за металлический уступ тяжелой машины, где не было людей. Хлопьянов представился, стал бегло и сбивчиво рассказывать о сходке в белокаменных палатах. Об очевидном плане и заговоре, имевшем целью сокрушить оппозицию.
– Это вполне достоверно!.. – говорил он, пытаясь поймать бегающий взгляд Трибуна. – Они планируют заманить оппозицию!.. Всех в одно место!.. Создать ловушку и там прихлопнуть!.. План «Крематорий»!.. Я имею доступ к противнику!..
Трибун рассеянно слушал. Был возбужден, экзальтирован. Все еще мысленно находился на железном горбу машины. Вещал в толпу, получал в ответ немедленный яростный отклик. Был счастлив, опьянен. Лицо его было в малиновых пятнах, губы дрожали, словно по ним пробегала судорога. Кулак продолжал сжиматься. Из всего, что сказал Хлопьянов, его задела одна-единствен-ная фраза об общей для всех ловушке.
– Вы сказали «Всех в одно место…» А почему Руцкой и Хасбулатов решили, что я пойду в это место? Почему Зюганов считает, что я приведу народ?… Как делить портфели и почести, как сидеть в президиуме, о нас забывают! Мы для них – темный люд! А как собрать массовку, как вывести народ на улицы, так сразу ко мне!.. Нет, извините!.. Мы здесь с трудовым народом на мостовой и на митингах, под милицейскими дубинами! А они там, в своих гостиных и кабинетах!.. Нам не по пути!
– Да я не об этом!.. Они всем смерти желают!.. Прольют кровь!.. Я пришел вас предупредить!.. Глаза Трибуна на мгновение стали осмысленными. В них исчез восторженный блеск и дурман.
В остановившейся глубине появилась тревога, острый интерес. Но из-за угла ракетовоза появилась группа женщин с флажками и красными гвоздиками. Окружили, махали цветами, старались прикоснуться к своему кумиру, протягивали ему открыточки и блокноты для автографов. И глаза Трибуна вновь подернулись туманной счастливой поволокой. Он успел сказать Хлопьянову:
– Видите, здесь невозможно!.. Приходите на следующей неделе в мой штаб, там перемолвимся!..
И забыв о Хлопьянове, обернулся к женщинам, стал им что-то внушать, пожимал им руки, хохотал, витийствовал. Был среди любящих его, верящих ему, ловивших его дыхание и его слова.
Хлопьянов, огорченный, усталый, брел по пустому асфальту. За деревьями янтарно светилась усадьба. Возвышалась несокрушенная башня. На асфальте краснела оброненная ленточка.
Глава одиннадцатая
После встречи с Трибуном он был огорчен и подавлен. Нес ему грозную весть, боевую, добытую у врага информацию, но не был услышан. У людей, к которым стремился, которым желал служить, – у них отсутствовал слух. Они жили среди уличных гулов, мегафонных стенаний, колокольных звонов, голошений толпы, но не слышали тихих шепотов, в которых таилась опасность. Были неспособны к молчаливым раздумьям. Не умели оценить угрозу, определить ее размеры и точным ударом ее обезвредить. В них была обреченность изолированных, не связанных друг с другом вождей, находящихся под наблюдением врага, который знал их слабости, пользовался их честолюбием, мешал согласованным действиям. Хлопьянов хотел им помочь, но не был услышан.
Теперь по рекомендации все того же Клокотова он встречался с лидером тех, кого враги со страхом и ненавистью именовали русскими фашистами. То и дело мелькали на экране молодые люди, выбрасывающие вперед руку, красно-белые перевязи с геральдикой, похожей на свастику, и лицо человека, сероглазое, с белесыми усиками, кого соратники называли Вождем.
Хлопьянов был приглашен на встречу, но она намечалась не в Москве, а за городом, где проходил тренировочный слет и учебные стрельбы одного из отрядов Вождя.
Хлопьянов сел в электричку все с того же Рижского вокзала, откуда когда-то уезжал на охоту, и вид обшарпанных вагонов, запах железа и шпал, не изменившиеся с тех пор лица пассажиров породили в нем забытые переживания – счастья, тревоги, молодого нетерпения. Словно в душе, усохшей и тусклой, дрогнул, наполнился соками, распустился зеленый лист.
Полупустой вагон стучал и поскрипывал. За немытыми стеклами мелькали склады, мосты, массивы домов. Электричка с трудом пробиралась сквозь сумрачные окраины, груды металла, толщу бетона, облака железного дыма. На кратких остановках входили люди, рассаживались на желтых лавках с одинаковыми терпеливыми лицами, готовые долго и скучно ехать в этих шатких неопрятных вагонах, среди бесформенных туманных окрестностей.
Хлопьянов всматривался в пассажиров. Старался угадать давнишний, наполнявший вагоны люд. Бойких долгоносых старушек в плюшевых пальтушках и валенках, с набитыми кошелками. Подвыпивших, в телогрейках и ушанках, рабочих, которые громко плюхались на лавки и тут же начинали забивать «козла», распространяя вокруг запах водки, мазута и лука. Волоколамских молодух, длиннолицых, синеглазых, с бирюзовой капелькой серьги и красными стеклышками бус на нежной шее. Они отрешенно, погружаясь в таинственное созерцание, щелкали семечки, наполняя ладонь серебристой шелухой. А он, юноша, тайно мечтал прикоснуться губами к их бусам, почувствовать прохладу стекла, теплую нежность шеи. Теперь в пассажирах он угадывал прежних попутчиков. Приближая лицо к окну, проносящимся фермам и мачтам, он воскрешал давнишние образы.
Пышная снежная насыпь, и по ней в солнце, в синих тенях убегает заячий след, сквозь кусты, к березам, в их млечные голубые стволы. Сквозь окно он жадно ловит глазами этот след и потом в лесах, скользя вдоль опушек на лыжах, проваливаясь в глухие, заваленные снегом овраги, замирает от счастья, наблюдая полет лазоревой сойки в зеленоватом морозном небе, и красные вензеля и спирали, оставляемые белкой в ветках голой осины, И внезапный взрыв, удар, шумный скок зайца, и вслед ему, промахиваясь, царапая дробью наст, дымный огненный выстрел. Огорченный промахом, с колотящимся сердцем он щупает горячими пальцами след, оставленный заячьей лапой.
Или за насыпью, за мельканием телеграфных столбов – весеннее мелколесье, солнечная блестящая топь. В черном маслянистом болоте бегущее отражение солнца, и так хочется туда, к воде, к блеклой траве, идти в сапогах, булькая в прозрачных лужах, выбредая на сырое, в белесой стерне поле. В вечернем солнце блестит каждая соломинка, набухает тяжелая багровая пашня, розовеют в дымке прозрачные вершины берез. Он стоит с ружьем под гаснущей длинной зарей, слушает, как поет одинокая птица. Огромная, с маслянистым блеском луна встает над лесом, и ее желтый лучик скользнул по стволу ружья. Одинокий, счастливый, он стоит среди вечерней природы, отыскивает в небесах первую водяную звезду. Из-за кромки берез, черный, с серповидными крыльями, косо и плавно выносится вальдшнеп. Наугад, навскидку, в скопление звезд и ветвей он пускает грохочущую красную метлу, и стоит, потрясенный, запомнив на всю остальную жизнь, черную, с опущенным клювом, плавную птицу.
Или осенняя электричка мчит его сквозь золотые леса, и внезапный косой дождь, и в дожде озаренный на насыпи клен, и огромное пустынное поле с далекой горой и церковью и за ней бесконечные волнистые леса, туманные золотые иконостасы, синие ельники, и снова поле, и блестящая от дождя дорога, и по ней идет путник. Это он, Хлопьянов, идет по раскисшей дороге, мимо кособоких соломенных скирд, сырых деревень, покосившихся телеграфных столбов, и в тумане вьется над ним черная вещая птица, и в нем такая любовь, такая тоска и предчувствие своей огромной, загадочной, ему предстоящей жизни, такое доверие к этой осенней земле, покосившейся церкви, кружащей в тумане птице, что слезы любви катятся по его лицу, мешаются с холодным дождем.
Хлопьянов ехал в электричке, вспоминая исчезнувшее чудное время. Пытался обнаружить сквозь окно те старинные перелески, розовые тропки, серебристые опушки. Не находил. Казалось, дорога изменила свое направление. Стрелочник перевел рельсы, и колея отвернула от тех январских пышных сугробов, голубых весенних болот, пустынных печальных полей и мчалась теперь в ином пространстве и времени. И он, постаревший, проживший свою огромную жизнь, напрасно искал тот клен, ту церковь на круглой горе. Стрелочник умер, стрелка рассыпалась, старинная колея заросла, и навеки исчез, запечатан вход в ту другую жизнь, откуда он некогда вышел.
Среди пассажиров, сонных и отрешенных, выделялись трое юношей. Сидели поодаль, поглядывая в окно, подставляя мельканию света свежие умные лица. Они были чем-то похожи. Коротко, по-спортивному подстрижены, сдержанны в жестах, свежи, сильны. Ничем не напоминали расхожих длинноволосых парней, с серо-синими лицами, истасканными в попойках, разврате, в нездоровой нелюбимой работе. Все трое были в спортивных костюмах. На груди у них были маленькие черно-красные значки с неразличимой для Хлопьянова эмблемой.
Хлопьянов смотрел на них. Один, светловолосый, красивый, с нежным румянцем и маленькими белесыми усиками, особенно нравился Хлопьянову. Улыбался, блестел серыми живыми глазами, что-то оживленно рассказывал товарищам. Те внимательно его слушали, улыбались. Своими усиками, свежестью, сдержанными манерами он был похож на курсанта военного училища. И это тоже нравилось в нем Хлопьянову.
Электричка вырвалась из предместий, сбросила тяжелые нагромождения железа и камня и мчалась среди рощ и поселков, задерживаясь ненадолго у полупустынных платформ.
Хлопьянов смотрел на юношу и угадывал в нем себя самого, исчезнувшего. Это он, молодой, верящий, мчится в электричке, ожидая для себя неповторимой доли, чуда и счастья. Сойдет на дощатой платформе, пройдет по коричневой тропке в близкий еловый лес, в потеках смолы, черных растопыренных шишках, в трескучих зеленоглазых стрекозах, и его не найдут, не настигнут будущие войны, напасти, гибель любимых и близких.
Проехали Истру, проплыл в золотых куполах Новый Иерусалим. Хлопьянов сошел на платформе, где была назначена встреча с Вождем. Из вагонов группами, по одному выходили молодые люди и тут же строились, в спортивных костюмах, в камуфляже, с одинаковыми черно-красно-золотыми значками, на которых был изображен незнакомый Хлопьянову знак, напоминавший розетку цветка.
– Становись! – гаркнул по-военному дюжий сутуловатый предводитель, в чьих вялых сонных движениях угадывалась могучая сила и ловкость. В ответ на его рык вытянулся, замер строй. Все лица, как цветы подсолнухов, устремились в одну сторону, туда, откуда приближался невысокий легкий человек в камуфляже, перетянутом портупеей, с золотистыми офицерскими усиками. Предводитель отряда, чеканя шаг, громко ударяя о землю, двинулся навстречу Вождю, рапортуя громогласно и преданно. Вождь принял рапорт, шагнул навстречу отряду, выбросил вперед легкую заостренную руку, негромко, но внятно воскликнул:
– Слава России!
И строй многоголосо и радостно, единым рыком и дыханием, выбрасывая вперед множество сильных рук, откликнулся:
– Слава России!
Хлопьянов был воодушевлен этим громогласным, славящим Родину кликом. И смущен взмахом рук, напоминающим приветствие фашистов.
Когда кончилось построение, и отряд нестройной цепочкой втянулся под тень елок, двинулся мелколесьем, Хлопьянов представился Вождю, ссылаясь на Клокотова.
– Хотел бы поприсутствовать на ваших тренировках. И если представится минута, переговорить с глазу на глаз.
– Присутствуйте, – спокойно согласился Вождь, рассматривая Хлопьянова спокойным немигающим взглядом. – Нам сейчас предстоит марш-бросок. Присоединяйтесь. А потом переговорим. – И отошел к своим молодым соратникам, которые поправляли кроссовки, поудобнее устраивали за спиной мешки с поклажей. Готовились к марш-броску.
Побежали нестройной плотной гурьбой. Огласили лес негромкими хлопками и шелестом. Зыркали глазами, перепрыгивали корявые корни елей, глубоко, сладко вдыхали смоляной воздух. Вождь бежал впереди легким свободным скоком. Тонкие мышцы играли на его ногах и руках. Остальные не обгоняли его, держались рядом и сзади. Хлопьянов, отвыкший от физических упражнений, бежал со всеми, пугаясь своей неподготовленности, негибкости и задеревенелости мышц, утомленности сердца. Его обогнал молодой парень, попутчик по электричке, радостно на бегу улыбнулся. Его красная, начинавшая темнеть майка замелькала среди тенистых елей.
Они миновали лес, бежали теперь краем поселка, мимо крашеных заборов, домов, огородов. Хлопьянов вдыхал неровными рваными глотками воздух, старался не отстать, чувствуя, как жестко, почти со стуком, работают его отвердевшие мышцы и сухожилия. Пытался их разгрузить, дать секундный отдых оттолкнувшейся стопе. Считал продолжительность вдоха и свистящего жаркого выдоха, количество прыжков и ударов сердца. Наблюдал, как медленно увеличивается разрыв между ним и остальной, убегавшей вперед ватагой, среди которой мелькала красная майка.
За поселком тянулось поле, какие-то скотные дворы, оцинкованные силосные башни. Хлопьянов потерял ритм, сбил дыхание, жарко и сипло дышал. Бежал мимо кирпичных скотных дворов, страдая от металлического блеска клепаных башен. Отряд исчез далеко впереди, скрылась красная майка, и он один, униженный немощью, часто семенил, огибая на дороге коровью лепешку.
Его утомленное тело не справлялось, дыхание захлебывалось, в горле бурлил и клокотал ком боли. Глаза заливал липкий пот. Воля, которую он использовал, как палку, колотила его по мышцам ног, по горячим ребрам, по дрожащему мокрому животу. Но воля иссякала, отступала перед страданием униженной и обессиленной плоти. Он бежал, заставляя двигаться бедра, локти, колени не волей, а мучительной суеверной мыслью, – не отстать, не потерять того юношу в красной майке, с которым соединила его вдруг незримая связь. Необъяснимая общая судьба, общий путь, общий бег по этой дороге, по этой земле, где суждены им скорые несчастья и беды, и он, Хлопьянов, одинокий, бездетный, должен уберечь и спасти этого свежего светлого юношу.
«Помоги!.. Поддержи!..» – умолял он кого-то, кто летел над ним, ослепляя солнечным светом, кидал в лицо жаркие вихри ветра.
Он увидел, как впереди на дороге возникла красная майка. Приближалась к нему. Сквозь липкий пот и размыто-туманный жар он увидел юношу. Не удивился его возвращению. Тот должен был непременно вернуться, услышать его мольбу.
– Командир меня послал, – сказал парень, подбегая и занимая место рядом с бегущим Хлопьяновым. – Сказал, чтобы я оставался с вами. Проводил вас по маршруту.
Он не задыхался, ровно в беге выговаривал слова. Хлопьянов поймал на себе его сочувствующий взгляд.
– Как зовут?… – спросил Хлопьянов.
– Николай.
– Спасибо…
Они бежали рядом, несколько раз коснулись в беге руками. Хлопьянов, в надрыве, с разрывающимся сердцем, с тупыми ударами изнемогающих мышц. И Николай, легкий, почти невесомый. И по мере того, как они бежали, Хлопьянов чувствовал облегчение, словно его дыхание, удары сердца, неверные толчки о дорогу складывались с молодым и ровным дыханием юноши, с его упругим ритмичным скоком, ровными ударами сильного здорового сердца. Ему делалось легче, мышцы становились пластичными, гибкими, дышалось глубже и реже, и он обретал долгожданный устойчивый ритм бега, – уцар ноги о дорогу, вдох свежего сладкого воздуха, зеленый блеск солнца на ветке придорожного дуба.
Они бежали краем ржаного поля. Хлопьянов вдыхал чудные запахи цветущих колосьев, нежный голубоватый свет молодой ржи, в котором трепетали белые бабочки. Был благодарен юноше за это напоенное солнцем поле, голубой василек, стеклянный проблеск стрекозки.
Они вбежали в лес, в его зеленый сумрак. Горячие плечи чувствовали влажный тяжелый воздух, стекавший с елей. Ноздри впитывали чистый, как спирт, дух смолы. Глаза успевали разглядеть золотые, сахарные потеки на стволах, перламутровую паутину, бесшумный проблеск птичьих крыльев. Хлопьянов был благодарен юноше за этот лес, за лесную дорогу, в которой стояла черная, отражавшая небо вода, и его сильная тугая стопа выбивала из нее яркие брызги.
Они выбежали к ручью и с размаху врезались в его холод, хруст, поднимая до колен, до груди, до пылающих щек тяжелые блестящие ворохи. Выбежали из воды, звериным движением плеч и загривков сбрасывая с себя брызги. И Хлопьянов, выбегая на травянистый берег ручья, пережил мгновение острой благодарности и любви к этому юноше, с которым соединила его судьба среди солнечных вод и лесов.
Отряд собрался в старом песчаном карьере с желтыми осыпями, поломанными экскаваторами, рваными автомобильными покрышками. После бега, разгоряченные, возбужденные, парни выстроились в шеренгу, по которой пробегали едва заметные волны нетерпения. Хлопьянов со своим провожатым встал в строй. Видел вокруг молодые, с пятнами румянца, лица. Был принят, встроен в молодое энергичное братство.
Вождь стоял в стороне, отдыхал после бега, и Хлопьянов, встав в строй, невольно подчинил себя воле невысокого, светлоусого человека.
– Приготовиться к проведению стрельб! – командовал сутулый, медвежьего сложения предводитель. – Развесить мишени!.. Выставить посты!.. Группа учета, ко мне!..
Его команды выполнялись быстро, ладно. Четверо кинулись в разные стороны, карабкались по песчаному склону, занимали позиции по краям карьера. Двое других развертывали рулоны с бумажными мишенями, бежали к песчаному склону, закрепляли мишени на кабине поломанного экскаватора. Хлопьянов издалека разглядел, – кабина была в насечках и пулевых отверстиях, подобные стрельбы проводились здесь не впервые. Командир расшнуровывал дорожный мешок, извлекал из него белый матерчатый сверток. Разворачивал ткань, и на белой материи, тусклые, вороненые, лежали два пистолета «ТТ». Строй жадно, нетерпеливо смотрел на оружие, следил за бережными точными движениями командира.
– Наше главное оружие, – обратился он к стоящим, держа в каждом кулаке по пистолету, – это любовь к нации, преданность Вождю, готовность умереть за Россию! Но обладая этим непобедимым оружием, каждый соратник должен уметь стрелять!.. Право первого выстрела – нашему Вождю!
Вождь вышел на рубеж стрельбы. Принял из рук командира пистолет. Осмотрел его. Вытряхнул и снова вогнал ладонью обойму. Стоял, невысокий, ладный, на виду у соратников, которые с верой и тревогой смотрели, как тускло блестит в его руках пистолет.
Он поднял медленно руку, вытягивая ее горизонтально, целясь в мишень. Опять опустил. Помедлил мгновение. Рука его пошла вверх. Хлопьянов чувствовал, как в невидимом тончайшем луче совмещаются его зрачок, мушка пистолета и черное яблочко на листе мишени. Прозвучали один за другим три выстрела. Подскакивал и вновь возвращался на линию прицеливания пистолет. Отстрелявшись, Вождь передал оружие командиру и легким неторопливым бегом направился к мишени. Снял ее и так же легко, развевая лист бумаги, вернулся на рубеж стрельбы. Командир принял мишень, посмотрел на солнце сквозь три пробитых, плотно обступивших яблочко отверстия. Удовлетворенно кивнул, записывая результат. Вождь отошел в сторону, плотный, светловолосый, и множество молодых глаз смотрело на него с обожанием.
– С левого фланга – по одному! – приказал Командир. – По врагам России огонь!.. Юноши поочередно стреляли, оглашали карьер негромким треском. Возвращались в строй, возбужденные, порозовевшие. Хлопьянов смотрел на солнечную желтую осыпь, на исковерканный остов экскаватора. Словно пробежала в воздухе стеклянная рябь, и он нырнул в эту колеблемую воздушную толщу, выныривая в ином пространстве и времени, – на заставе в ущелье Саланг. Рыжие сухие откосы. Обгорелый танк, преградивший русло ручья. Пенится, бугрится вода, переливаясь сквозь разбитую пушку. Ротный, голый по пояс, одурев от жары и скуки, целит из снайперской винтовки в птичек, перелетающих в саду. Разбивает вдребезги их золотые и изумрудные комочки. Блестит от пота загривок ротного. Тонкий солнечный лучик бежит по стволу винтовки. Выстрел, и с ветки яблони исчезает разорванная райская птичка. К вечеру по трассе пошли колонны с горючим, и ротный, защищая колонну, попал под огонь пулеметов, под огромный огненный взрыв. На брезенте в саду лежали обгорелые кости, а на ветках распевали райские птички.
– По врагам России огонь! – вдохновляя стрелков, выкликал командир.
Николай, когда подошла его очередь, принял пистолет, вытянул длинную руку, выцеливал на откосе мишень, готовый стрелять по врагам России. Этот чистый юноша, сжимавший старомодный «ТТ», вызвал у Хлопьянова острое чувство тревоги. Со всех сторон, невидимые, были направлены на него враждебные стволы и калибры, пикировали самолеты, надвигались тяжелые танки, а он, как курсант сорок первого года, отбивался от них из «ТТ». В предчувствии огромной беды Хлопьянов молился за него бессловесной молитвой, слыша негромкие короткие выстрелы.
Когда очередь дошла до Хлопьянова, командир раздумывал, предложить ли ему пистолет.
Хлопьянов вышел из строя, принял теплое, нагретое выстрелами и множеством горячих ладоней оружие. Спокойно прицелился и, сопрягая с мишенью ненавистные образы мучителей Родины, трижды разрядил пистолет, зная, что попал, что пули его разорвали черный бумажный кружочек.
Отряд завершил стрельбу и цепью, не растягиваясь, двинулся через леса тропами и проселками. Достиг большого села с остатками разрушенной церкви. За селом возвышался воинский памятник, – бетонная скульптура скорбящей матери, постамент с перечнем погибших, железная ограда и холм. Все запущено, в ржавых жестяных венках, линялых бумажных цветках. Одна из бесчисленных, рассеянных в Подмосковье могил.
Отряд остановился у могилы. Командир отдавал распоряжения. Из мешков и сумок появились саперные лопатки, тесаки, кисти и банки с краской. Все задвигались, заработали, словно заранее, еще в Москве, было уговорено, что кому делать.
Вырыли яму, в нее снесли и закопали весь проволочный и бумажный мусор. Прорезали, про-ровняли тропу, ведущую от села к памятнику. Посыпали ее свежим желтым песком. На соседней луговине, орудуя лопатками, накромсали ломти дерна. Несли на руках к памятнику вместе с полевыми цветами. Бережно выкладывали на холме вокруг постамента. Раскупорили банки с серебряной и бронзовой краской. Кистями осторожно, экономя краску, подновили ограду, постамент. Женщина казалась золотой в свете солнца, а железная сварная изгородь мерцала серебром. Внутри изгороди качались колокольчики, ромашки, розовый клевер, лиловый горошек. Четко проступили имена павших воинов, начертанные на бетонной плите.
Хлопьянов работал со всеми, сгребал сор, переносил ломти дерна, чувствуя грудью сырой холод земли. Касался губами розовых прозрачных цветов. Его трогала и волновала эта работа. Он вспоминал свои юношеские поездки под Волоколамск, рассказы деревенских, тогда еще нестарых вдов, о том, как навалилось нашествие, как двигались по дорогам огромные машины с крестами, как вставали на постой чужие солдаты, бежали по полю с винтовками наперевес русские пехотинцы, вышибали из села немцев. А потом до вечера женщины ходили по полю, подбирали убитых, сносили на край села, где наутро солдаты рыли могилу, стреляли в воздух. А теперь на старой братской могиле сильные парни высаживают полевые цветы, и он, Хлопьянов, несет в руках дерновину с пучком колокольчиков.
Он помогал Николаю красить изгородь. Их руки, перепачканные серебряной краской, касались в работе.
– Может, где-то здесь и мой дед лежит, – сказал Николай. – Только место не знаю. Убрали могилу.
Утомленные, загорелые, выстроились у изгороди, над которой сияла золотая женщина. Вождь, который до этого работал вместе со всеми, копал, носил дерн, вышел теперь перед строем. Командир передал ему длинный матерчатый сверток. Вождь стал разматывать, сбрасывать белые бинты, и на руках у него сверкнул длинный солнечный меч. Хлопьянов удивился, увидев отточенную сталь, ослепительно сиявшую на ладонях Вождя.
– Обращаюсь к вам, соратники, у могилы наших отцов и дедов. – Вождь говорил негромко, но слова его были слышны в летнем солнечном воздухе. – Вы встали в наши ряды, чтобы защищать Родину. Россия – самая красивая, добрая и святая земля. Русские – самый светлый и чистый народ. Грязные инородцы хитростью захватили Россию и распяли ее. Я привел вас сюда, чтобы здесь, на могиле предков, вы поклялись в верности Вождю и России. Этот меч найден на лугу под Тверью и принадлежал Михаилу Тверскому, павшему от рук ордынцев. Многие из нас падут в борьбе и не доживут до Победы. Но мы поклянемся, что во имя России нам не жалко и жизни.
Он держал на вытянутых руках меч. Соратники выходили по одному из строя, приближались к нему. Наклонялись и целовали солнечное лезвие. Отступали на шаг, выбрасывали руку вперед, восклицали: «Слава России!» Возвращались в строй, взволнованные, просветленные, словно их наполняла энергия, перелившаяся из солнечного меча.
Когда очередь дошла до Хлопьянова, он несколько секунд колебался, идти не идти. Вышел из строя. Приблизился к Вождю. Увидел близко лежащий на его ладонях меч, щербатое, изъеденное временем лезвие, натертое до блеска. Наклонился. Поцеловал теплую сталь, разглядев на ладони Вождя капельку серебряной краски. Отступил на шаг. Вытянув руку, произнес:
– Слава России!
Золотая женщина за могильной оградой смотрела на него не мигая.
На опушке леса, под широкими дубами, отдыхали, жгли костры, кидали в огонь тяжелые сучья. Пекли картошку, погребая ее под ворохами красных углей, под белым раскаленным пеплом. На длинным шампурах обжаривали сочные комья мяса. Бросали щепотки чая в кипящие через край котелки. Трапеза была вкусной, веселой, на краю просторного леса, где паслось черно-белое стадо, а в дубах вдруг вспыхивало высокое солнце, рассыпало косые, полные дыма лучи.
Хлопьянов видел, как Вождь пил из кружки, обжигался, откидывался спиной к темному сморщенному стволу. Сидел, закрыв глаза, опустив утомленные руки, среди бегающих розоватых теней. Хлопьянов решил, что теперь, когда завершились труды и отряд отдыхает, он может подойти к Вождю, поведать ему о своих опасениях.
Приблизился, сел на траву. Вождь приоткрыл глаза, слабо кивнул, позволяя остаться, приглашая говорить.
– Я искал с вами встречи. Рад, что увидел отряд, познакомился с вашей программой. Молодые люди, здоровые, светлые… – Хлопьянов опирался ладонью о корень дуба, чувствуя теплую, шершавую поверхность, проступавшую сквозь разломы и трещины прохладную сердцевину, по которой двигались и давили вверх земляные соки, распускались в высоте могучей волнообразной листвой. – У них у всех верящие глаза, а это по нынешним временам редкость!
– Молодые соратники – это русские люди, лучшие из лучших. Они хотят служить Родине, поэтому пришли ко мне. Сначала были сотни, теперь тысячи. Скоро будут миллионы. Тогда настанет эра России. – Вождь говорил спокойно, без пафоса, с будничным лицом, по которому пробегали розоватые тени. Его спина прижималась к древесному стволу. Слушая его, Хлопьянов чувствовал, что их связывают не слова, а невидимые, упрятанные в древесную толщу соки могучего дерева, силы земли и неба, соединенные дубом в зеленых шелестах огромной волнистой кроны. Живые и смертные, они заключены в круговорот этих вечных сил, в мельканье розоватых теней, лучистые вспышки солнца.
– Всю эту неделю я встречался с политиками. С коммунистами, монархистами. Там митинги, крестные ходы, а у вас стрельбы. С вашими людьми можно действовать. – Хлопьянов смотрел на свою руку и видел, как по пальцу ползет красная божья коровка. Карабкается, расправляет прозрачные крылья, силится взлететь и не может. Рука чувствовала щекочущие прикосновения крохотных лапок. Было страшно ее спугнуть, повредить.
– Оппозиция, с которой вы встречались, обречена. Коммунисты и монархисты – из прошлого. Нацию объединяют живые связи с почвой, с небом, братство по крови. Наша организация, – это духовный Орден, исповедующий религию России. С этой религией мы победим.
Божья коровка взлетела и тут же упала на руку Вождя. Поползла по его тонкому, испачканному золой пальцу. Словно перенесла от Хлопьянова безмолвную весть, сообщила ее Вождю. Они вслух разговаривали о борьбе, о политике, но безмолвно обменивались тайным знанием, общались с помощью божьей коровки.
– Что изображается на вашей эмблеме? – спросил Хлопьянов. – Я так и не сумел разглядеть.
– Это Звезда Богородицы. Звезда, которая указывала путь волхвам, привела их к Спасителю. Эта Богородичная Звезда ведет Россию к спасению. Наши враги пытаются очернить Звезду, очернить наши помыслы. Но они будут разбиты. Их разобьет Звезда Богородицы.
Далеко за опушкой волновалась синяя даль, голубели дубравы, холмы. Дуб шелестел тяжелой слоистой листвой, и в этой листве промелькнула, оглядела их сверху бесшумная птица. Ветер растворил зеленую крону, и в скважину брызнуло солнце. Погасло, а в глазах под закрытыми веками остались сиреневые теплые пятна, – изображение птицы, огненный отпечаток дубовой ветки.
Хлопьянов испытывал слабое головокружение. Ему казалось, в природе, среди множества происходящих событий, – перемещения теней, пролета бабочки, движения волнистой листвы, – приближается какое-то мимолетное, почти незаметное для глаз событие. То ли отблеск луча на листе, то ли падение в траву сухой ветки, или удар солнечного прозрачного воздуха. И в это мгновение в пространстве и времени откроется крохотная неприметная скважина, куда он, Хлопьянов, и сидящий рядом с ним человек могут ускользнуть и исчезнуть. Вырваться из грозной реальности, где подстерегают их опасности, ненависть, борьба и возможная смерть. Уйти в иное измерение жизни, откуда их увели и выманили. Это оставленная ими жизнь всегда была рядом, близко, поджидала, и только не было у них подходящей секунды, этих голубых перелесков, белых облаков, проблеска птичьих крыльев. Но сейчас нужно ждать и следить, вот-вот откроется мгновенная скважина, и они нырнут в нее, как в крохотный чистый омут.
– Я вас искал, хотел сообщить. Я случайно попал в их логово. Они готовят ловушку. Операция «Крематорий». Всех соберут и сожгут. Вы должны избежать западни, – Хлопьянов говорил, но чувствовал, что недавнее нетерпение, желание сообщить и поведать, померкло. В тени недалеко от его руки розовел малый цветок гераньки. К этому цветку, пока он говорил, подбиралось пятно горячего солнца. Хлопьянов ждал, когда пятно коснется цветка, и в момент этой вспышки откроется вход в другое пространство и время, и они с Вождем ускользнут.
– Я не боюсь их планов. Они проиграют. Пусть сделают первый шаг, а мы второй. Русский народ получит русскую власть и русского лидера. А те проиграют.
Вождь тоже смотрел на цветок. Голос его был негромок, слова лишены страсти. Словно и он ожидал совпадения цветка и солнца. Слова о борьбе и победе предназначались для жизни, которую они через мгновение покинут. Оба, обнявшись, пролетят сквозь цветок и пятно горячего света в другую жизнь, где не будет врагов и вождей, и потребуются иные слова и чувства, связанные с красотой и любовью.
– Они очень сильны. У них есть офицеры, разведка, деньги. Они владеют особым оружием, особой истребляющей силой. Это новый тип власти. Я испытал на себе. – Хлопьянов смотрел, как огненно, трепетно движется по траве зрачок солнца. Малое озерцо света поджигало на своем пути травинки, веточки, сухое крыло стрекозы. Подбиралось к цветку. Цветок ждал прикосновения света, розовел в тени, готовый к преображению и чуду.
– Мы не боимся. Победа будет за нами. Есть пророчество старца, иеромонаха отца Филадельфа. Я был у него, и он мне сказал: «Вы – жнецы! Вам – собирать урожай!» Русские люди готовы к жатве. Все, кого вы здесь видите, это жнецы!
Солнце приближалось к цветку, поглощало малое, оставшееся между ними пространство. Хлопьянов замер в ожидании чуда. Ощущал, как становится легче его плоть, глубже и свободней дыхание, готовятся исчезнуть, превратиться в воздух и свет. Оставалось мгновение. Но внезапно над дубом встало большое облако и закрыло солнце. Глубокая прохладная тень погасила горящие травы, стрекозиное крылышко, мерцавшую капельку сока. Хлопьянов, потрясенный, смотрел на цветок, понимая, что облако послано по небу чьей-то властной непреклонной рукой, отнимающей у него чудо, не пускающей в другую жизнь.
Когда через минуту облако медленно отошло, и солнце снова засветило сквозь дуб, – цветок гераньки оставался в тени. Зрачок раскаленного света миновал его. Их встреча не состоялась. Чудо не случилось. Малый прогал в иные миры и пространства, как створки крохотной ракушки, не раскрылся. Хлопьянов сидел на земле, растерянный и печальный. Смотрел, как плывет над полем белое облако, похожее на голову льва.
– Я офицер разведки. У меня есть опыт. Я могу быть полезен, – сказал Хлопьянов.
– Хорошо. Мой начальник штаба познакомится с вами поближе. Взаимодействуйте с нами. К ним приближался упругим шагом сутулый командир. Вождь поднялся ему навстречу, отошел с ним в сторону, о чем-то совещался.
А Хлопьянов остался сидеть у корня дуба, не понимая, что пережил он недавно. Что померещилось ему в солнечном зайчике, в розетке цветка.
Отряд отдохнул и сделал еще один переход. Избегая населенных пунктов, скрытно преодолевал автомобильные трассы, закладывал в безлюдных местах тайники, вскрывал тайники, оставленные предшественниками. К вечеру в сумерках остановились в сухом сосняке. На круглую поляну под первыми водянистыми звездами стали сносить валежник, обломанные ветки и сучья. Выкладывали из них косматую груду. Хлопьянов, наслаждаясь сумерками, смолистыми ароматами, влажными чистыми звездами, работал со всеми. Кидал в груду звонкие суки, волочил шуршащую обломанную вершину, видел вокруг в сосняке мелькающие тени, слышал молодые голоса, смех, команды.
Запалили костер, уселись вокруг, напоминая лесное племя, собравшееся на поляне. Огонь нырнул в глубь решетчатой темной груды, слабо трепетал, озаряя изнутри красноватые сучья. А потом вдруг узко, жарко прянул вверх, увлекая за собой летучие космы, выбрасывая высоко огненные завитки и сыпучие ворохи. Лица вокруг озарились, радостно блестели глаза. И вслед за огнем, сначала слабо, потом все стройней, громогласней, зазвучала песня.
- Мы верим в то, что скоро день наступит,
- Когда сожмется яростный кулак,
- И черный мрак перед Зарей отступит,
- И разовьется гордо русский стяг.
Сидели на земле лицом к огню. Краснели молодые лица, чернели поющие рты, блестели глаза. Огонь бушевал, швырял протуберанцы, взрывался изнутри белыми молниями, и песня сама, как костер, расширялась, накалялась. Вершины сосен мотались, раздвинутые красным светом, будто-то кто-то огромный, могучий, ходил в лесу, шевелил вершины деревьев.
- Все четче шаг, все тверже дух бойцовский,
- Все громче голос нашего Вождя.
- Не посрамим традиции отцовской,
- На битву славную за Русь идя.
Когда началась песня, Хлопьянов почти испугался – нестройных голосов, непроверенных нарочитых слов. Но с каждым выдохом, с каждым огненным взрывом песня крепла, ширилась, наполнялась мощью и свежестью. Голоса нашли друг друга, сложились в огненное рокочущее единство. Хлопьянов вдруг ощутил крепкий радостный толчок в грудь. Сердце стало увеличиваться, расширяться. И он, не зная слов, одним гудящим звуком, напряжением плеч, зоркостью глаз вторил песне. Был с ними, поющими, в их марше, потоке, полете.
- Своих врагов мы раньше побеждали.
- И победим, каким бы ни был бой.
- Так встанем все, как пращуры вставали,
- Плечом к плечу в один единый строй.
Не было одиночества, уныния, иссякания сил, а была воля, крепость, непреклонная вера. Его душа, еще недавно немощная, горюющая, теперь утвердилась, восстала, сочеталась с другими верящими душами. Их огненная вера была подстать горящей смоле, древним силам леса, высоким звездам, куда улетали завитки и протуберанцы огня. Все они вышли в поход, идут по полям и дубравам. И родные глаза, бессчетное множество глаз, смотрит на них из древесных вершин, из придорожных камней, ржаных и пшеничных колосьев.
- Сомкните строй, в единстве наша сила,
- Стальным единством нация сильна.
- Мы отстоим Великую Россию
- В последней битве сил Добра и Зла.
И были не страшны грядущие страдания, ибо они за любимую землю. И не страшна смерть, ибо она за Россию. И не будет смерти, ибо их братство скреплено божественным замыслом на земле и на небе. И в этом братстве – те, кто ныне жив, и те, кто пал, но вовеки пребывает в этом радостном пламени, в грозном и чудном хоре. Хлопьянов видел удаленное, по ту сторону костра, лицо Николая. Юноша казался почти прозрачным. Окруженный сиянием, был не из плоти, а из светоносных материй, был любим, храним. Хлопьянов сквозь пламя молился о нем.
- Пробил наш час, – вперед, вперед, славяне!
- Уже встает победная заря,
- И ветер гордо развевает знамя,
- И факелы в руках бойцов горят!
Хлопьянов пел, угадывая слова, выхватывал их из хора, из летучего огня. Вдыхал в себя звук, смысл, огненный дух. Его душа росла, возвышалась вместе с гудящим смоляным вихрем, одевалась в красные россыпи искр. Трепетала на вершинах сосен. И вдруг, подхваченная чьей-то могучей дланью, вознеслась над поляной, выше красных огненных сосен, над ночными лесами, дорогами, туманными селами. Паренье и счастье длилось мгновение, и он снова сидел на поляне у костра, среди поющих людей.
Нам не страшны ни пули, ни снаряды, Мы верим в то, что сможем победить. Ведь в мире должен быть один порядок, И он по праву русским должен быть.
Они возвращались поздней ночью к железнодорожной платформе, к которой сквозь черные леса приближался белый пунктир электрички. Хлопьянов, усталый, счастливый, все старался понять, что случилось с ним на лесной поляне, какая сила показала ему землю из неба.
Глава двенадцатая
Хлопьянов двигался по Москве, и его не покидало ощущение, что следом за ним тянется незаметная паутина. Прицепилась за пиджак, прилипла к ворсинке и не отстает, не отпускает, разматывается, следует за ним по пятам, соединенная с невидимым клубочком. Эта паутина не имела веса и натяжения, но он чувствовал себя на тончайшем поводке, который оставался в чьих-то руках. И где бы он ни был, его местонахождение было известно. Он увлекал за собой паутинку, вносил ее в дома, в метро, в транспорт, в людские собрания. Он был на привязи, под наблюдением, и в действиях его, помимо собственной воли, присутствовала чья-то другая, неведомая.
Иногда ему казалось, что он различает эту паутину, реющую за плечами. Она была не просто нитью, но тончайшей трубкой, полой внутри, по которой струился луч света, попадавший в чей-то удаленный зрачок. Это был световод, по которому зрительная информация о нем попадала невидимому наблюдателю. Его тайные встречи с Генсеком, с Красным Генералом, с Вождем были засвечены, засняты на микроскопическую фотопленку, легли на стол к невидимому соглядатаю.
Он пытался избавиться от этой паутины. Начинал отряхиваться, сбрасывать с пиджака клейкую нить. Рассекал ладонями воздух вокруг своих плеч и бедер, навлекая изумленные взгляды прохожих. Резко убыстрял шаг, почти бежал, желая натянуть и оборвать паутину. Но она тянулась, реяла, вспыхивала едва различимым лучиком. И он оставался в поле чужого зрения, под чьим-то неусыпным бдением.
Желая разрубить и рассечь неотвязный поводок, он кидался через проезжую часть на красный свет, рискуя попасть под колеса. Слышал, как шумит и ревет воздух у него за спиной, рассекаемый автомобилями. Надеялся, что стальные радиаторы, оскаленные хромированные бамперы разорвут паутину. Выносился на тротуар, на другую сторону проспекта и чувствовал, – паутина вьется, колышется за спиной.
Он втискивался в толпу, переходившую улицу на зеленый свет. Мешался, путался под ногами, попадал под сердитые оклики и толчки, надеясь, что чужие локти и ноги порвут паутину, она прилепится к другому пиджаку, кто-то другой станет таскать ее по магазинам, троллейбусам, офисам, отсылая соглядатаю информацию о прилавках, о транспортной давке, о трескучих телефонных звонках. Он выбредал вместе с толпой на противоположный тротуар, оглядывался, – паутинка струилась, сияла.
Он опускался в метро, протаскивал волосок света по эскалатору, тянул его под землю. Резко врывался в вагон, надеясь, что створки двери перекусят, перерубят световод, и он, освобожденный от опеки, умчится в мерцающем серебристом вагоне. В черном туннеле мелькали лампы, блестел металлический поручень, и в туннеле, в свете и громе, неслась за ним паутинка, тонкое волокно световода, нацеливая на него чей-то зоркий немигающий глаз.
Он пытался посылать по световоду ложную информацию, запутывал, сбивал соглядатая.
Забирался в полутемный двор, где стояли зловонные ящики с отбросами и мочился взлохмаченный, в клочковатом рубище бомж, – пусть наблюдатель увидит это заросшее человекоподобное существо.
Выходил на площадь и стоял перед высокой пурпурно-белой рекламой «Кока-колы», – пусть наблюдатель глотает сквозь свою световую трубочку кроваво-красный напиток. Задерживался перед лакированной, перламутровой иномаркой, в которой сидела красавица в бриллиантах и рядом с ней дышал холеный языкастый дог, – пусть увидит этих «новых русских», собаку и женщину. И снова уходил в замусоренные дворы, блуждал среди замызганных стен, показывая соглядатаю ржавые пятна нечистот, похабные надписи в подъездах и подворотнях.
Он собирался нанести визит к загадочному человеку, числившемуся в тайных советниках у множества государственников и политиков исчезнувшего СССР, чья репутация аналитика и темного пророка волновала умы оппозиции. Чьи прогнозы и сценарии возможных катастроф появлялись в оппозиционных газетах. Советник, – так мысленно нарек его Хлопьянов, – назначил свидание в своем аналитическом центре. К нему, пытаясь оторваться от наблюдателей, разорвать капиллярный волосок световода, направлялся Хлопьянов.
От входа охрана провела его сквозь коридоры и кабинеты, где в стерильной белизне мерцали компьютеры, операторы в белых одеяниях, похожие на хирургов, снимали с приборов свитки осциллограмм и загадочных графиков. В полуоткрытые двери были видны столы, за которыми в слоистом табачном дыму сидели возбужденные люди, витийствовали, набрасывались разом на невидимое, витавшее в дыму существо, пытаясь изловить его среди голубоватых дымных завихрений.
В маленьком сумрачном зале стоял белый одинокий рояль, и женщина с рыжими распущенными волосами играла странную музыку. Один из кабинетов был увешан картами звездного неба, человек с голым черепом и бескровным лицом, в черных долгополых одеждах, похожий на средневекового звездочета, водил указкой по созвездиям, что-то вкрадчиво пояснял безмолвным мужчине и женщине.
Советник принял его в кабинете необычной конфигурации, со множеством углов, углублений и ниш. В каждой нише, освещенный невидимым источником света, находился особый предмет или символ. Деревянная африканская маска с разноцветными инкрустациями. Обломок русской иконы с белобородым старцем. Медный сидящий Будда, воздевший заостренный палец. Персидская миниатюра со сценами царской охоты.
Хозяин кабинета, лысоватый, живой и любезный, сердечно пожал Хлопьянову руку. Усадил в удобное кресло. Оглядывал острыми веселыми глазами. Кивал, улыбался, слушая первые слова приветствий и объяснений. Казалось, приход посетителя доставлял ему наслаждение, он только и ждал Хлопьянова.
Их разделял широкий стол, на котором стояли компьютер, группа телефонов, вазочка с живой розой и хрустальная призма, в которой была застеклена короткая сочная радуга. Эта радуга восхитила Хлопьянова своими свежими цветами, напоминала ту, давнишнюю, в их домашнем старинном зеркале. Он не мог от нее оторваться. Радуга, как живая, была свидетельницей их разговора.
– Совершенно случайно я попал в их секретное логово, в их закрытый центр. – Хлопьянов торопился поведать Советнику о своих злоключениях. – Понимаете, это не просто собрание злопыхателей, а союз колдунов! Это вид оружия, направленная концентрированная ненависть, которая убивает не людей, а общество в целом! Это может показаться странным, но я там был и увидел!
Он боялся, что ему не поверят, примут за безумца. Но советник ласково смотрел на него. Его тонкий, с розовым ногтем палец прикасался ко лбу, к переносице, к голому блестящему темени, словно нажимал на невидимые светочувствительные зоны, подключая их к мыслительной работе.
– Отчего же, я верю!.. Я знаю!..
– Они замышляют преступление!.. Не могу сказать где и когда!.. Они хотят уничтожить оппозицию, всю разом!.. А вместе с ней и парламент, и депутатов, и конституцию!.. Они разработали план операции под кодовым названием «Крематорий»!.. Значит, будет огонь, сожжение!.. Я обращался ко многим лидерам, не находил понимания… Теперь я у вас!..
Советник осторожно ощупывал пальцами свой череп, едва заметные выступы, швы, сочленения. Глаза его были ласковы и внимательны. Радуга в стеклянной призме слабо трепетала, словно в прозрачную толщу залетело павлинье перо. Движение пальцев, ласковый взгляд вишневых глаз, отсветы на буграх и овалах черепа, пульсирующая застекленная радуга действовали на Хлопьянова гипнотически. Пространство между ним и Советником сжималось и расширялось. Советник то удалялся от него на длину светового луча, говорил с ним из бесконечности, то приближался, сливался с ним, и голос Советника был голосом самого Хлопьянова.
– Я знаю их всех поименно, – сказал Советник. – Вы правы, это оружие! Это новый тип оружия, способного разрушать не пространство, а время. Словно лазером, объект вырезается из времени. Явление вычленяется из времени, как ампутированный орган, и засыхает. Советский Союз был выделен этим оружием из времени. Были отсечены сосуды, соединяющие прошлое с будущим, живых и мертвых, бытие и идеалы. Страна засохла, как выкопанное и оставленное на жаре дерево… Я вас вполне понимаю!..
Хлопьянову было странно хорошо. Его понимали. С ним соглашались. Были готовы освободить от бремени одинокого неразделенного знания, разгрузить утомленную волю. Ласковый темноглазый человек принял его как желанного гостя, долгожданного утомленного путника. Впустил в свой чертог, поместил в мягко озаренное пространство среди загадочных символов. Поставил перед ним стеклянную призму. Направил в зрачки пучок разноцветных лучей. Радуга была из тех же волшебных соцветий, что и в бабушкином зеркале, и ее хотелось коснуться губами.
– Наша оппозиция, ее лидеры и вожди живут в историческом времени. Оперируют старомодными категориями исторического процесса. Но противник действует в метаистории, использует метаисторические категории. Он управляет историей, задает ей темп. То замедляет ее, почти останавливает, или бешено убыстряет, каждый раз лишая оппозицию исторической среды. Противник обладает новой интеллектуальной культурой, способной управлять историческим развитием. Раньше это называлось колдовством, теперь – «организационным оружием». Перед этой новейшей культурой оказался беспомощным Советский Союз, а нынешняя оппозиция и подавно. Она обречена, если не начнет немедленно учиться. Мой Центр – это школа новейших политических технологий, куда я приглашаю всю патриотическую элиту. Я могу оснастить ее могучими средствами, но она, увы, не приходит!
Советник ощупывал остроконечными пальцами желтоватый череп, словно трогал клавиши компьютера. Сквозь костяную оболочку прикасался к пульсирующим зонам, горячим сосудам, блокам памяти. Хлопьянов слышал его голос, усваивал внешний смысл его слов, но внимание и воля его были устремлены на радугу, плавающую, как драгоценная рыба, в прозрачном стекле. В призму, в просветы зеленых и красных плавников, стремилась его душа. Он пролетал сквозь спектр, между синим и золотым лучом, и оказывался по другую сторону радуги, в счастливом остановившемся мире всеведения, куда помещал его кудесник. Немигающим остекленелым взглядом смотрел, как падают в хрустальной призме отвесные и косые лучи, преломляются в гранях, отражаются под разными углами, пронизывают его прозрачное недвижное тело, включают его в восхитительную лучезарную геометрию мира.
– Представьте себе, в солнечном просторном кабинете Дома Советов Хасбулатов с дымящей сталинской трубкой хочет срезать Ельцина, натравливает на него неистовых депутатов, угрюмых директоров, разочарованных генералов. В это же время опухший, с сизым лицом Ельцин хочет срезать парламент, натравливает на него алчных банкиров, уличных торговцев и лавочников, истеричных поэтов и музыкантов. Обе стороны борются за сиюминутную власть, действуют в сиюминутной истории. Но при этом кто-то, нам неизвестный, в каком-нибудь лесном особняке в округе Колумбия, сталкивая Хасбулатова с Ельциным, решает совсем иную задачу. Например, проблему войны православия и ислама, или соперничества на весь следующий век между Россией и Турцией. Это уже метаистория, игра в историю. Но при этом, вполне может быть, где-нибудь на склонах Гималаев, между голубыми снегами и цветущими лугами, в скромной хижине отшельника кто-то использует грядущие конфликты между тюрками и славянами для смещения духовных центров земли, создавая резервную цивилизацию на случай потепления климата, когда Калифорния превратится в пустыню, Сибирь станет житницей мира, а Северное море зальет Европу до Парижа. И это уже метаигра, метаметаистория!
Хлопьянов внимал Советнику, и слова его превращались в спектральные линии, в тончайшие оттенки цветов, среди которых бушевали радостные золотые стихии, обжигающие алые вихри, таинственные голубые туманности, и каждое слово имело свой цвет и свой луч, убегавший в свою бесконечность. Вселенная была перекрестьем множества линий и проблесков, спиралей, осей и эллипсов, и он, Хлопьянов, был в центре этой Вселенной, управлял ее музыкой, властвовал среди хрустальных сфер и гармоний.
Им помешал стук в дверь. В комнату, где они находились, вошел человек, осторожно и неуверенно. Близоруко щурился, улыбался выцветшими стариковскими губами. На его худых плечах висел поношенный пиджак, ноги в летних туфлях пришаркивали. Казалось, он сомневался, будет ли принят, приглашен в комнату, или по мановению хозяйской руки, по сердитому движению бровей он повернется и исчезнет.
– Как я вам рад, проходите! – Советник выскочил из-за стола, сердечно приветствовал посетителя. Провел в кабинет и представил ему Хлопьянова. И пожимая прохладную стариковскую руку, усыпанную рыжеватыми крапинками, Хлопьянов вдруг узнал в старичке еще недавно всемогущего шефа спецслужб, хозяина многоэтажной громады на Лубянке, мимо которой изливался чешуйчатый, глянцевитый автомобильный поток, окружая бронзовый монумент, – символ власти, беспощадного и преданного служения державе и партии. Всемогущий хозяин Лубянки был сметен, опрокинут, брошен в тюрьму после трехдневной жестокой схватки, когда в Москве бесновались толпы, лязгали гусеницы, падали и раскалывались бронзовые истуканы, как труха рассыпалось прогнившее государство. Теперь всесильный шеф КГБ в потертом пиджачке и стоптанных туфлях сидел перед Хлопьяновым, близоруко щурился и беспомощно улыбался, и сквозь рыжеватую пергаментную кожу рук проглядывали хрупкие стариковские кости.
Советник был искренне рад визитеру. Оглядывал его со всех сторон, словно примерялся к нему, снимал с него невидимые размеры, помещал в воображаемый контур. Его чуткие пальцы перебирали воздух, словно он трогал нити ткацкого стана, окружал ими гостя, и тот был уловлен, заткан, помещен среди разноцветных ворсинок. Советник, как ткач и вязальщик, набрасывал петли на его руки, сутулые плечи, морщинистую шею. Так ткут восточный ковер, и среди разноцветных орнаментов, причудливых геометрических линий возникает плоское упрощенное изображение человека, цветка, верблюда.
– У нас сегодня состоится намеченное мероприятие? – спросил гость, виновато улыбаясь, на случай, если он что-то перепутал и пришел в неурочный час.
– Непременно! – успокоил его Советник. – Мы с коллегой, – он кивнул на Хлопьянова, – как раз рассуждали на близкую нам всем тему. История и метаистория! Игра и метаигра!
Хлопьянов слушал Советника, рассматривал пожилого гостя, и внезапно представил старую, покрытую окалиной танковую гильзу с пробитым, окисленным капсюлем. Из тех, что грудами валялись позади саманной постройки, куда заезжал пыльный танк и, выставив пушку над изглоданным дувалом, стрелял по «зеленке», по остаткам кишлаков, красным виноградникам и садам, покрывая долину далекими курчавыми взрывами, а землю заставы – яркими латунными гильзами. Через неделю гильзы темнели, их давили сапогами и гусеницами, они, израсходовав взрывную мощь, выбросив тяжелое острие снаряда, валялись ненужным хламом. Такое ощущение израсходованное™ и опустошенности производил пожилой человек, из которого вырвалась и исчезла энергия власти.
Хлопьянов помнил тот душный август, заставший его в Карабахе. С батальоном спецназа он стоял в мусульманской Шуше в здании санатория на виноградной горе. Волнисто, туманно синели горы Кавказа, кружили серпантины дорог, слюдянистые струйки ручьев. Солдаты, усталые, гремели оружием, выпрыгивали из грузовиков, после ночного рейда в долину, где армяне в азербайджанском селе взорвали мечеть и убили муллу. Он ополаскивал свое пыльное, небритое лицо, был готов улечься на койку и забыться тяжелым сном, в котором все так же будет клубиться дорога, светить воспаленно фары, кричать от горя старуха, и солдаты цепочкой будут пробегать вдоль развалин. Он гремел рукомойником, когда вбежал возбужденный комбат с криком: «Наша взяла!.. В Москве свалили Горбатого!» Офицеры крутили транзистор, жадно внимали долгожданным словам воззвания. Ликовали, шмякали кулаками в ладони, а потом вышли в сад и били в небо сквозь ветки яблонь, пускали веером автоматные очереди, славя лидеров армии и КГБ. На третий день, когда все было кончено, все оползло, как гнилая штукатурка, и в транзисторе визжало и свистело неистовое сонмище, доклевывало московских неудачников, офицеры напились, сидя под голыми электрическими лампами. Матерились, хрипели, проклинали бездарных вождей. Пьяный, с искусанными губами, он вышел в ночь, где звенели цикады, туманились высокие звезды. В тоске, не находя исхода своей беде, стрелял из пистолета в эти звезды, в черные горы, в пустое, лишенное смысла пространство, разрывая его красными вспышками. Потом его рвало у корней старой яблони, и он плакал в ночи.
Теперь он вспоминал об этом, глядя на хрупкого, улыбающегося старичка, присевшего на краешек стула.
– Мы как раз обсуждали соотношение игры и истории в процедуре разрушения СССР, – продолжал Советник, оглядывая гостя, как оглядывают долгожданную добычу, которая сама подошла к охотнику. – В период паритета произошла конвергенция советской и американской разведок. В прошлый раз мы остановились на том, что была возможность выйти в постпаритетный мир гармонично и без потрясений, разделив сферы влияния в мире. Но ваше ведомство, как, впрочем, и партия, оперировало тривиальными категориями истории. А соперник уже освоил технологии игры, формы метаистории. И вас переиграли. Я вас спрашивал и не дождался ответа: где были ваши аналитики и концептуалисты? Что делала школы рефлективного управления? Ведь у партии не было «политической разведки», плана на случай поражения и отступления. Но если честно сказать, меня больше всего интересует «Германский проект». Как объединяли Германию? По каким каналам партийные деньги ушли в германские банки? Как прогерманские силы в ГРУ переиграли проамериканские в КГБ? Как деньги Гитлера слились с деньгами Сталина? Нам нужно уже теперь найти ответы на эти вопросы, иначе Германия возьмет реванш за поражение во Второй мировой войне, и Европу снова зальет черная сперма фашизма!
Хлопьянов догадывался о сути их беседы, которая была продолжением сложных, не сегодня возникших отношений. Но зрачки его были направлены на хрустальную призму, в которой, как цветок, волновалась разноцветная радуга. И хотелось обратно туда, в стеклянную бездну, в хрустальную, пронизанную лучами Вселенную.
В комнату, где они сидели, заглянул новый гость. С залысинами, стриженный бобриком, с живым энергичным лицом. Он радостно, хотя и просительно, улыбнулся им всем. Властно и бодро, но и с некоторой осторожной неуверенностью пожал всем руки.
– Не помешал?… А я прохожу, смотрю, народ собирается! Значит, думаю, мероприятие состоится! – повторил он слова старичка.
– Наши мероприятия никогда не откладываются! – пошутил Советник, приглашая гостя войти. – Прошу вас, знакомьтесь!
Пожимая вошедшему сухую ладонь, Хлопьянов узнал другого знаменитого неудачника, тюремного узника, мученика последних дней государства. Это был лидер партии, в тот грозный август поддержавший заговорщиков. Вместе с ними прошел тюрьму и судилище. Партия, которую он хотел уберечь, распалась на горстки растерянных, потерявших власть активистов. Былые соратники перешли к победителям, расселись вокруг президента, захватили заводы и банки. А он, отсеченный от власти, беспомощно мучился, и эта мука ртутными точками блестела в его беспокойных глазах.