О любви (сборник) Токарева Виктория
Толик понимал, что в Москве ему делать совершенно нечего. Здесь оставались его родители и друзья, то, что называется родные и близкие, охота и рыбалка, работа и вечера, люди и земля, кусок земли. Вне этого он — ничто. Но Толик внутренне согласился быть ничем. Пусть лучше будет плохо ему, чем ей.
— Ладно, — сказал Толик. — Делай как хочешь. Я на все согласен.
Эля заплакала еще сильнее. В Толике все заметалось от невыносимости чувств. Он пошел на кухню и стал мыть посуду, чтобы как-то переключиться. Эля подошла к нему и молча стала вытирать тарелки. Они все делали в четыре руки, и казалось, что даже воздух между ними напоен прощальной нежностью.
На другой день сидели у стариков. Кирюша весь оброс белыми волосами, как пастушок. Глаза большие, ноздри круглые. Характер спокойный, весь в Толика. Кислюковское семя.
Толик сообщил родителям их жизненные планы, напирал на слово «фиктивный» и так же, как Эля, вытаращивал от искренности глаза. Старый Кислюк, однако, не мог взять в толк: зачем куда-то уезжать, зачем обманывать государство, да еще на таком святом участке жизни, как семья. А ушлая Кислючиха сразу все усекла, но убиваться не стала. Для нее было главным в этом вопросе, чтобы невестка не забрала внука. Но об этом даже не было речи. Стало быть, Кирюшка не нужен своей мамочке-вертихвостке. И слава Богу. И пусть едет. Ее сын-красавец не засидится при таком мужском дефиците в поселке. Вон Верка-разводушка первая отхватит, а чем она хуже этой. Ничем. Даже лучше. Зад как телевизор «Рекорд». Пятерых нарожает. Намучилась в прежней жизни, теперь будет семью ценить, а не вихриться по столицам, по фиктивным замужествам.
Эля посмотрела на свекровин рот, сомкнутый курьей гузкой. Поднялась. Вышла на крыльцо. Лето стояло в самом расцвете, как ее жизнь. Пахло яблоками. У свекрови летние сорта — бело-розовые, отборные, хоть рисуй. Еще неизвестно, что ждет ее там. Но главное — не ТУДА, а ОТСЮДА. Вышел Толик и сказал:
— Я буду ждать.
Свадьбу справляли в Доме кино. Гостями были только Минаев с женой Катей. Ничего не подарили, потому что Минаев оплатил столик. Это и был его свадебный подарок.
Катя Минаева поражала необычайностью красоты: рост как у баскетболистки, плоская — ни спереди ни сзади, нос на семерых рос, а глаз не оторвать. Женщина из будущего. А Эля со своими пакляными волосами казалась себе женщиной из вчера и даже из позавчера, с тех послевоенных открыточек, где два целующихся голубка. Эля переживала. На ее темную юбку налип пух от кофточки. Вид был неопрятный, как будто ночевала на мельнице, на мешках с мукой.
Казалось бы: радуйся. Сбылась мечта. Но радости не было. С одной стороны: она в Москве. Квартира — на Патриарших прудах, замужем за Игорем Мишаткиным, в дипломе которого написано: артист кино.
С другой стороны: квартира хоть и в центре, но коммуналка. Помимо них еще семья — пожилые брат и сестра. У брата в недавнем прошлом был инсульт, мозги попортились. Ходит, ногу тащит, на лице недоуменное выражение. Время от времени сестра выгоняет его в коридор, он прогуливается, набирается впечатлений. Слева кухня, ванная комната, туалет. Справа у стены стоит сундук, накрытый старым ковром. Над сундуком телефон, к телефону на ниточке привязан карандашик. Брат прогуливается, смотрит по сторонам. Это его Елисейские поля. Иногда из него исторгается звуковой взрыв, этот взрыв толкает его вперед, и он, как реактивный самолет, пробегает несколько шагов. Потом останавливается и продолжает смотреть по сторонам с еще более недоуменным выражением.
Новая свекровь, Нина Александровна, любит этого реактивного братца, называет его «голубчик». Нина Александровна родилась в 1910 году и вынесла из тех предреволюционных времен выражения: душенька, голубчик, «на все воля Божия».
У нее на все воля Божия. Живут на пенсию из расчета сорок три копейки в день. Как в тюрьме. И ничего. «Не мы первые, не мы последние». Отрезали три четверти желудка — «ну что ж, пожила». Мужа убили на войне — «как у людей, так и у нас». Сын спивается — «ему нужна разрядка». Покорность судьбе. Не то что Кислючиха. Она в этих условиях развела бы кроликов на балконе, мясо — на базар, шкуры — государству. Нина Александровна человек непрактичный, птичка Божия. До полночи сидит на кухне газеты читает, боится в комнату войти. Молодые ложатся спать, а комната одна. Могла бы смело входить. Молодые невинно спали, лежа на боку, в одну сторону, как ложки в подарочной коробке.
Эля подозревала, что поезд судьбы завез ее куда-то в тупик.
За соседним столом сидел народный и заслуженный, толстый, как беременная баба, волосы сальные. Однако сидел королем, все для него и всё для него. Он скучным взглядом обвел Элю, как покупал. Но не купил. Отвел глаза в сторону.
В чем его козыри? Талант. Но талант есть и у Игоря, только об этом никто не знает. Надо, чтобы узнали. Игорь сидел и крепился изо всех сил, чтобы не напиться, но в конце концов напился все равно.
Эля положила его руку себе на плечо, повела из зала, как раненого бойца с поля битвы. На выходе из зала Игорь выпал из-под ее руки и свалился на стол, за которым сидели иностранцы. Пожилая американка посмотрела на Элю повышенно доброжелательно, и Эле показалось, что ее муж где-нибудь в штате Огайо тоже надирается до чертиков. Половина планеты в свиньях, половина в алкашах. А где живут?
Минаевы уехали на первом попавшемся такси. Эля осталась одна, если не считать Игоря. Но Игоря можно не считать. Он не стоял на ногах, вместо опеки стал нагрузкой.
Эля посадила его на ступеньки какого-то учреждения. Голова не держалась, падала вперед и вбок. Эля собрала пальцы в кулечек и подставила таким образом, чтобы нос утопал в кулечке. Голова оказалась зафиксирована в одном положении. Игорь клевал носом в прямом и переносном смысле этого слова. Дремал.
Потом очнулся на морозе. Увидел Элю рядом. Сказал ей просто и трезво:
— Если бы ты знала, как тяжело быть никому не нужным.
— Ты мне нужен, — возразила Эля. — Я у тебя есть.
— При чем тут ты? — горько возразил Игорь. — Меня нет у меня.
— Как это при чем… — растерялась Эля. — Я ехала… Я…
— Зря ты ехала. Я тебя обманул. Я тобой спасался.
— Я помогу тебе.
— Бесполезно. Я уже не талантливый. Я ничего не хочу. И вообще ничего не надо. Тебя не надо. И жить не хочется. Маму жалко…
Фамилия режиссера — Сидоров. На киностудии работали двое Сидоровых. Две творческие единицы под одной фамилией. Чтобы не путаться, одному оставили — как было, а другому дали прозвище Анчар. Тот самый, пушкинский. «К нему и птица не летит, и тигр нейдет». У Анчара был тяжелый, скорпионий характер. Он мучил всех и себя в первую очередь. На прошлой картине отказался отпустить актера в роддом, навестить жену с ребенком. Потом все же смилостивился и выделил полтора часа. К роддому подъехал немецкий «опель», оттуда вышел офицер в форме СС с автоматом и партизан в ватнике. Вошли в роддом. Партизан поцеловал жену, заглянул в красное резиновое личико ребенка. Его тут же забрали в машину и увезли.
Женщины, глядевшие в окна, подумали, что у них послеродовой психоз. Иначе откуда в восьмидесятых годах немцы и партизаны.
В данную минуту времени Анчар сидел в своем кабинете за столом, пил чай и грел руки о стакан. Он готовился снимать новый фильм, современную «Золушку». Золушка — лимитчица. Принц — эфиоп. На роль принца взяли студента из университета Лумумбы, который действительно оказался принцем. Его папаша-король отправил сына учиться в Россию. Принц был богат, красив и скромен — как все люди, долго живущие в достатке. Они гармонично развиваются. В них не вырабатывается хваткости и хамства. Эти качества им не нужны.
Принц совпадал с образом на сто один процент. А вот Золушка… Анчар только что просмотрел пробы: актриса талантливая, но уже известная, засмотренная. Играет наивность, а в каждом глазу по пятаку. Золушки нет и, как казалось, никогда не будет. У Анчара было чувство, что он стоит на подоконнике сто второго этажа. Подоконник качается, ползет под ногой. Как в страшном сне.
В кабинете сидели друзья и соратники: второй режиссер и монтажница, с которыми он шел из картины в картину.
Второй — сальный, вариантный, состоящий из множества комбинаций, как замусоленная колода карт. Анчар знал ему цену, но держал за преданность. Преданность была стопроцентной. А это — главное: хоть плохонькое, да мое.
Монтажница смотрела на Анчара и мучилась его мукой. В какую-то минуту отвлеклась на домашние дела: в доме нет картошки. В магазине плохая, начинаешь чистить — вся в синяках. Видимо, сбрасывают с большой высоты, не умеют хранить. Надо покупать на базаре, килограмм десять — пятнадцать, чтобы подольше хватило. А как дотащить пятнадцать килограмм? Пуп развяжется. Придатки болят, постоянное воспаление после первого аборта.
Анчар строго глянул на монтажницу, и она увидела, что он засек ее придатки. Надо думать о работе. Монтажница преданно сморгнула и переключила мысли с личного на общественное.
В эту смутную минуту отворилась дверь и в комнату вошла Эля. Минаев заказал ей пропуск на киностудию.
— Здравствуйте, — сказала Эля. — Моя фамилия Мишаткина. Я жена артиста Игоря Мишаткина.
— Есть такой, — вспомнил Второй, глядя на Элю, как перекормленный кот на очередную мышь.
Монтажница приставила к Эле свои острые глазки и сверлила в ней дырку. Она ненавидела молодых женщин, всех без исключения. Ее бы воля — погрузила бы всех на плот непомерной длины и ширины, свезла в море и ссыпала в морскую пучину. Так делали в Китае во времена Мао, когда освобождали город от проституток.
— Дайте ему работу. Он пропадает. Пожалуйста…
Анчар смотрел в ее глаза, но думал о своем. Он думал: есть люди, которые умеют жить. Просто жить и радоваться. А есть — творцы. Они умеют отображать жизнь, а сами не живут. Сейчас, в эту минуту Анчар твердо знал, что не умеет ни жить, ни отражать. Каждый час, как фальшивый рубль, не обеспечен золотым запасом.
Монтажница презрительно дернула губой. В кино не просят, а тем более не посылают жен. В кино гордо ждут.
Второй засалился еще больше, нос заблестел от выступившего жира, хоть яичницу жарь.
Эля обвела их глазами. Слепые. Глухие. Не видят. Не слышат. Сидят, как рыбы в аквариуме, смотрят сквозь толщу воды.
Эля поняла, что ничего не получится, и успокоилась. Трезво посмотрела на эту троицу. Разве это люди? Недочеловеки. Рабы.
— Оставьте ваш телефон. Мы позвоним, — пообещал Второй.
— Вы не позвоните, — спокойно сказала Эля. — Все вы тут горнолыжники.
— Почему горнолыжники? — удивился Анчар.
— Когда один ломает шею, другому некогда остановиться. Он на скорости, — объяснила Эля. — Но ничего. Когда-нибудь вы тоже сломаете себе шею и к вам тоже никто не подойдет.
Эля повернулась и вышла из комнаты. Все трое молчали — минуту, а может, две. За это время поезд Элиной судьбы подошел к развилке. Отсюда, от развилки, было три пути: прямо, влево и вправо. Поезд остановился, как Илья Муромец. Но у Ильи на стрелках было ясно указано, где что найдешь, а где что потеряешь. Здесь не было написано ничего. Судьба ни о чем не сообщает заранее, а может, и сама не знает.
— Кто это Мишаткин? — спросил Анчар.
— Дохлый номер, — отозвался Второй. — Десять лет не снимается. Спился, по-моему.
Монтажница при слове «десять» снова вспомнила о картошке: десять или пятнадцать килограмм.
— А как же он живет? — спросил Анчар.
Второй пожал плечами.
— А профсоюз у нас есть?
— Есть, — подтвердил Второй. — И что с того? Профсоюз не может заставить вас снимать Мишаткиных, если вы не хотите.
Анчар посмотрел на Второго, осмысливая сказанное.
— Может быть, дать ему шофера грузовика? — вслух подумал Анчар.
— Это же почти массовка, — напомнила монтажница. — Десять лет не сниматься, и в массовку.
— Сделаем две-три реплики, будет эпизод.
Стрелка судьбы щелкнула. Поезд пошел прямо. Рельсы благодарно и преданно стелились под колеса.
Игоря Мишаткина пригласили на роль шофера грузовика, который потом стал кучером кареты-тыквы.
Игорь сидел в гримерной и волновался, что гримерша Валя недостаточно скрывает его потертость. Игорю хотелось быть красивым. Потом он сообразил: чем хуже, тем лучше. Густой тон покрыл лицо неинтеллигентным, жлобским загаром. Не скрыл, а наоборот — проявил морщины. Линия глаза в окружении морщин напоминала рисунок голубя мира Пикассо. Овал глаза — очертания голубя, птичье тело. А веер морщин в углу — хвост. В довершение на передний зуб надели серебряную фиксу, на голову — плоскую кепочку.
Получился типичный люмпен. Казалось, что это не артист Театра киноактера, а настоящий ханурик, которого задержали на дороге и попросили сняться в кино.
Кучер тыквы был с тем же серебряным зубом, но в широких коротких штанах, похожих на арбузы, и в белых чулках.
Эти два Мишаткина, особенно первый, вызвали на съемочной площадке смех. Смешно, когда узнаваемо. Узнаваемо — когда правда.
Из восьмидесяти минут экранного времени Игорь прожил на экране четыре минуты и сказал одну фразу: «Никогда хорошо не жили, нечего и начинать». Но запомнились и он, и фраза. Игоря узнавали в метро. И когда он ехал на эскалаторе вверх — замечал: на него смотрят те, что едут вниз, — и он возносился, возносился. Казалось, что эскалатор донесет его до облаков.
Эля решила воспользоваться просверкнувшей удачей и пошла в районный отдел распределения жилплощади. Отдел находился на первом этаже. Раскрыв дверь, Эля увидела человеческий муравейник. Но в муравейнике — дисциплина, а здесь — хаос. Значит, потревоженный муравейник. Краснолицый инспектор громко отчитывал женщину:
— Как вы себя ведете? Вот возьму и вызову сейчас милицию.
— А что я сделала? — оправдывалась женщина.
— Как что сделали? Побежали в туалет вешаться.
— Да ничего не вешаться. Просто в туалет, и все.
— Вы сказали: «Если не дадите квартиру, пойду в туалет и повешусь». Вот люди слышали.
— А что нам остается делать?
Очередь заурчала. Назревал бунт.
— Товарищи! — растерялся инспектор. — Ну что я могу сделать? Я — исполнитель. И если в районе нет жилья, я вам его не рожу.
Эля поняла: с исполнителем разговаривать бессмысленно.
Когда подошла ее очередь, спросила:
— Кто у вас тут самый главный?
— В каком смысле? — обиделся инспектор.
— Ну кто решает, — объяснила Эля.
— Малинин, — назвал инспектор. — Но вас к нему не пропустят. Вас много, а он один.
Малинин сидел без пиджака, смотрел домашними глазами. Он узнал Игоря, с удовольствием рассказал ему, что сам из военных, служил на подводной лодке. Подлодка — хуже, чем заключение. В заключении — лесоповал, тайга, много свежего воздуха. А на подлодке замкнутое пространство, кислорода не хватает, можно сойти с ума. Некоторые и сходили, и даже пытались разгерметизировать лодку, чтобы разом все покончить. Но подлодку один человек не может вывести из строя. Надо нажать сразу две кнопки в разных концах. А двое одновременно, как правило, с ума не сходят.
Игорь сочувственно слушал, кивал головой. Ему тоже хотелось рассказать, как он десять лет не снимался и эти десять лет осели в нем копотью на сосудах, на душе. Пасмурно жить. Но жаловаться было нельзя. В сложившейся расстановке сил Игорь не имел права выглядеть жалким. Он должен был глядеться хозяином жизни, который почему-то живет в коммуналке.
Разговор окончился тем, что реактивного братца с сестрой отселили в отдельную однокомнатную квартиру в Ясенево, на край леса. А Мишаткиным досталась вторая комната. Отдельная квартира на Патриарших прудах. И все по закону. Сейчас Москва освобождается от коммуналок.
Мама Игоря предложила Эле привезти в Москву Кирюшу. Она соглашалась быть ему бабушкой и учить уроки. Кирюша уже пошел в первый класс.
Толик жил в Летичево с Веркой-разводушкой. Свой новый брак он не регистрировал, но Верка тем не менее родила ему дочку и снова ходила беременная. Получалось, что у Толика трое детей, а у Эли ни одного.
Эля написала Толику письмо и попросила привезти Кирюшу. Сама не поехала, чтобы не встречаться с Кислючихой, с беременной Веркой. Верка была ей омерзительна, как кошка, укравшая со стола чужой кусок. Эля забыла, что сама бросила Толика, обманула, предала. Но ей можно, а Верке нельзя.
Толик привез сына. В дом войти отказался. Ему было невыносимо видеть Элю чужой женой. Он стоял во дворе и смотрел в землю. Эля поняла: боится ее видеть. Боится новых страданий.
— Ты же обещал ждать, — усмехнулась Эля.
— А я жду, — серьезно ответил Толик, продолжая смотреть в землю.
— С Веркой?
— Нет. Один. Верка не ждет.
За прошедшие годы Толик не изменился. Он вообще мало менялся. Вечный мальчик. И возле него так легко стоять, как в лесу. А возле Игоря стоять тяжело. От него исходило хроническое неудовольствие, как радиация от Чернобыльской АЭС.
Но здесь, на Патриарших, надо было постоянно что-то завоевывать и преодолевать. А там, возле свиньи, — все спокойно, как на пенсии.
— Ну как там у вас? — спросила Эля неопределенно.
Толик рассказал, что в шахте случилась авария по вине вечно пьяного, расхристанного Мослаченко. Сам Мослаченко погиб. Ведется расследование, но и без расследования ясно: преступная халатность. Толик как юрист должен дать заключение. Но семья Мослаченко просит свалить все на шахту. Тогда другая пенсия детям. Дети ведь не виноваты в халатности папаши. Им надо расти, вставать на ноги.
— Государство у нас не бедное, — подсказала Эля. — Пусть платит.
Толик не ответил. Он понимал: Мослаченко виноват и наказан. Он умер. Значит, добро и зло уравновешены. Зачем прибавлять зла, наказывать детей?
Но Толик Кислюк не мог писать неправду. Ему соврать — все равно что съесть дохлую мышь. Умрет от отравления.
Толик стоял и мучился от невыносимости чувств.
— А Верка что говорит? — спросила Эля.
— Не помню, — сказал Толик.
То ли Верка, замученная хозяйством, ничего не говорила, то ли он не прислушивался к Веркиной душе.
Кирюшка поселился в комнате вместе с чужой бабкой. Своя бабка была толстая и уютная, так весело было ползать по ее животу, вдоль и поперек, а эта узкая и жесткая. Прежняя бабка то тискала его, то орала как резаная, а эта говорит ровно и правильно, как по радио. Кирюшка привык из дома выходить сразу в сад. А здесь он из дверей выходил на лестницу с мусоропроводом. И дышать ему нечем. И безобразничать неудобно. И отец чужой. И даже мама какая-то другая.
По ночам его тоска особенно сгущалась, становилась невыносимой. Он кричал на всю квартиру, а может даже, и на весь этаж. И плевать ему, что новый папа спит и что завтра ему на работу. Раз никто не считается с ним, то и он, в свою очередь, не будет ни с кем считаться.
Эля ложилась рядом, утешала, увещевала. Слышала, как под руками вздрагивает его хрупкое тельце. Как раненый заяц. Потом он засыпал. Эля всматривалась в спящего сына. Он был копия Толика, но как бы омыт ее красотой. Изысканный хрупкий мальчик, похожий на жениха Дюймовочки — принца эльфов.
Эля любила сына, но могла вкладывать в него только ЧАСТЬ жизни. А Кислючиха — ВСЮ жизнь. Значит, там ему было лучше.
За Кирюшкой снова приехал Толик. Теперь они расставались надолго.
— Я сама виновата, — сказала Эля. — Я отучила его от себя.
— Ты не виновата. Ты счастье искала.
Великодушие Толика ударило Элю как пощечина.
Она заплакала.
— Мы никуда не денемся, — сказал Толик и бесстрашно посмотрел в Элины глаза. — Мы у тебя есть и будем.
Кирюшка вытащил свою руку из руки отца и побежал к берегу смотреть лебедей. Лебеди скользили по воде. Посреди пруда стоял их деревянный домик.
После «Золушки» Игорь пошел нарасхват. Стал мелькать то тут, то там в одном и том же образе. Плоская кепочка как будто прилипла к его голове.
Однажды кому-то пришло в голову снять Мишаткина в маленькой роли белого офицера. Та же гримерша Валя клала на лицо тон посветлее, сообщая благородную бледность. Игорь сидел и смотрел на себя в большое зеркало: умное лицо с аскетически запавшими щеками, легкая надменность дворянина и страдание за поруганную Родину. Валя легко касалась лица гримерной губкой. От губки пахло псиной.
Фильм о первых годах революции вышел на экран — и у артиста Мишаткина пошла «офицерская» серия.
Далее, из восемнадцатого года Игорь шагнул в сорок первый, в образ немецкого офицера. Безукоризненная опрятность, пенсне, жестокость в глазах. Враг.
Покатилась «немецкая» серия. Его лицо клишировалось на потоке фильмов, как одноразовая зажигалка на конвейере. Игорь понимал это, но не мог отказаться от следующего клише. Многолетний простой сломал его. Он соглашался, но при этом чувствовал себя как девка, которую употребляют за деньги. Игорь пил, чтобы притушить лермонтовский комплекс: разлад мечты с действительностью.
Пока артист Мишаткин мыслил и страдал, Эля вязала комплекты: шапочки и шарфики. Она покупала в магазине английский мохер и делала в день по комплекту. На шапочках той же шерстью вышивала цветы из четырех лепестков. Получалось очень красиво.
Катя Минаева сбывала комплекты среди своих по пятьдесят рублей. Часть брала себе. Остальное — Эле. На эти деньги жили.
Мама Игоря смотрела на Элю, как Золушка на фею. Взмахнет хрустальной палочкой — и из воздуха возникает все, о чем мечталось.
«Р-раз» — и работа! Игорь снимается. У него есть дело.
«Р-раз» — и квартира. А ведь это так удобно — не жить с молодыми в одной комнате.
«Р-раз» — индюшачьи котлеты на обед. Можно, конечно, насытиться чем угодно, желудок не обидится. Но провернутое белое мясо…
— Эля! Вы великий человек, — с убеждением говорила мама Игоря. — Вы можете приспособиться в любых условиях.
— Как ленточный глист, — добавлял Игорь, убивая пафос.
Ленточный глист живет в человеке, и, если его выгнать и зарыть в землю, он живет в земле.
Игорь не любил эти разговоры. Да, квартира. Да, работа. Но при чем тут Эля? Он снимается потому, что талантлив. А квартиру ему дали потому, что он в ней родился и жил сорок лет. И две комнаты на трех человек нормально. И даже мало. При чем тут жена? Ах, она бегает, встает на уши. Но он же не виноват, что ему досталось такое время и такая страна, где за норму надо вставать на уши. Она умеет, а он не умеет. Он, Игорь Мишаткин, — художник и не должен тратить на ЭТО свою жизнь.
Мама Игоря считала: Эля тоже художник, просто у нее другие подручные средства. У Игоря литература. Игорь произносит чужие тексты и лепит образ. А Эля лепит саму жизнь. Берет одну жизнь и лепит из нее другую.
Что касается Эли, она не рассуждала столь абстрактно: надо было подтягивать жизнь к мечте. Не получалось. Мешала водка. Водка — это такой конь, который перетопчет любое поле: хоть сей, хоть не сей.
Эля решила взять фактор пьянства под контроль. В каждой группе у нее были свои люди. И если Игорь, находясь на съемках, опрокидывал рюмку, в доме Эли тут же раздавался телефонный звонок.
Игорь в неведенье счастливом возвращался домой, звонил в дверь. На всякий случай старался не дышать вперед и выстраивал на лице значительное выражение. Дверь открывалась, и навстречу Игорю летел кулак, прямо в значительное выражение. Резкая боль в носовую кость. Искры из глаз. Так повторялось каждый раз. Сначала — кулак. Потом разборка: с кем, почему, по какой причине. Причина всякий раз была уважительная.
Игорь стал элементарно бояться, срабатывала сигнальная система, как у подопытной собаки. Водка связывалась в одну прямую с искрами из глаз. Игорь резко сократил свое пьянство.
Мама Игоря начала серьезно пересматривать жизненные позиции. Как можно бить человека по лицу? Но если во благо, значит, можно? Значит, надо?
Может быть, трагедия их поколения в неумении постоять за себя? В излишней деликатности?
В Москве Игорь почти не пил. Он стал лучше себя чувствовать и понял, почему бездарности завоевали мир. Они с самого утра хорошо себя чувствуют и тут же принимаются за карьеру. Но как только Игорь выезжал с группой в другой город — там он, что называется, дорывался. И однажды, вернувшись домой, попросился в темную комнату.
Эля ничего не поняла и отвела его в ванную.
Игорь напряженно смотрел на дверь и вдруг сказал:
— Проходите.
Дверь в ванную была прикрыта. У Игоря возбужденно блестели глаза.
— Никого же нету, — сказала Эля.
— Потуши свет, а то нас найдут.
Он сидел на краешке ванны и чего-то боялся. Эля поняла: кулаками не поможешь. Его надо лечить.
Врач районного психоневрологического диспансера Иван Алибеков сидел в своем кабинете и тупо смотрел на телефонный аппарат. Он только что позвонил дочери, шестилетней Марише, и она сообщила, что мама поменяла замок в двери. Это значило, что он не сможет попасть в квартиру и ему негде ночевать.
Родственников в Москве не было. К общим друзьям идти не хотелось. Негоже выносить сор из избы, хотя избы не было, остался один сор. Куда уходит любовь? А может, ее и не было? Была. Они каждую минуту ощущали свое счастье. Какое становилось у Таньки лицо, когда он шел к ней навстречу. Сколько сумасшедшей радости в глазах. Никогда не ссорились. С ней нельзя было поссориться. Сделаешь замечание — виновато моргает. Лицо такое несчастное, что сразу жалко. А как слушала… Глаза выдвигались вперед, будто на столбиках, сейчас — выскочат от напряженного внимания.
Эти ее лица — радостное, несчастное, внимательное — как зеркало, в которое он смотрелся и видел в нем себя, невероятно преображенного, прекрасного. Вот чем была Танька. А последний год — что он видел в этом зеркале? Жалкого никчемушника. Гвоздя в доме и то не может вбить.
И как изменилось Танькино лицо. Она стала похожа на провинциальную учительницу в очечках, с аккуратненьким вторым подбородком, которая учит детей строго по учебнику. Своих мыслей нет.
Куда все делось? Москва сожрала.
Не надо было переезжать в Москву. Отец устроил прописку, в год Олимпиады. Москва была закрыта, но свои люди сделали прописку. Отец был хозяин края. У него друзья во всех хозяйствах, в том числе и на Московии. Чистоплюйка Танька морщила нос, однако благами пользовалась. И отцовскими деньгами пользовалась. При этом поднимала бровки, спрашивала: откуда? Иван отвечал: «От верблюда». На Востоке дары входят в традицию. На верблюдах привозили драгоценные ковры, кувшины с золотом. Но это в давние времена. Сейчас романтика ушла. Никаких верблюдов. Просто несут деньги в коробках из-под туфель и из-под сапог. Сколько рублей может уместиться в такой коробке? Иван не знает. Не считал. Мать считала. Потом делила деньги на части. Часть прятала в ванной комнате, за кафелем был тайничок. Часть посылала Ивану. Но Танька хотела, чтобы Иван сам зарабатывал. И оказалась права. Отец умер за год до перестройки. Умер рано и глупо. В шестьдесят лет. Лечили зуб, внесли инфекцию через иглу. Заражение крови. Чушь какая-то.
Через год после смерти у матери отобрали дачу, сказали: «На нетрудовые доходы». А отца объявили вором. Так и сказали: «Ваш муж был вор». Хорошо, что не дожил отец до этих слов. Умер как хозяин. Хоронили с почестями.
Иван ничего не мог понять. Отец, сколько он его помнил, работал с утра до ночи. Ходил пешком. Не барствовал. Брал деньги. Но он же не требовал. Не вымогал. Несли и оставляли. Все тогда брали, и он как все. А почему он должен быть другим?
Ивану было его бесконечно жаль. Жизнь отца, хоть и после смерти, была поругана. Где ты, отец? Где честь? Жена из дома выгнала. Спать негде.
Отворилась дверь. Вошла блондинка, похожая на Аникееву. Спросила:
— К вам можно?
— Проходите, — тускло сказал Иван.
Аникеева… Тварь. Это она сказала Таньке: свет не сошелся клином на твоем Иване. Учти, он хуже восьмидесяти процентов всех остальных мужчин. Раскрыла ей глаза. И Танька увидела мужа новыми глазами. И в самом деле: все песни он ей перепел. Ритмы отстучал. Слова отговорил. До потолка допрыгнул. Низок, низок оказался его потолок: двести рублей без вычетов.
Блондинка сидела и смотрела на Ивана. Он подвинул к себе телефон. Снова подошла дочь.
— Мариша, а давай встретимся на улице, — беспечным голосом предложил он. — Мне ведь не обязательно к вам заходить.
— Я у мамы спрошу, — сказала Мариша.
— Спроси. Я подожду.
— А ее сейчас нет. Она уехала на теннис.
«С Аникеевой, — подумал Иван и бросил трубку. — Аристократки».
— Я жена артиста Игоря Мишаткина. Знаете такого? — поинтересовалась блондинка. Тоже аристократка.
Иван не ответил. Он думал, где ему ночевать. Позвонил старому другу Коле.
До перестройки Коля назывался фарцовщик, теперь бизнесмен. Открыл обувной кооператив, пригласил армян, тачают модную обувь. На счету кооператива — три миллиона. Вот это потолок.
Коля подошел к телефону.
— Можно я у тебя переночую? — спросил Иван.
— Из дома выгнали? — догадался Коля.
— Примерно, — нехотя сказал Иван.
— Денег мало приносил? — догадался Коля.
— Примерно.
— Приходи. Только я сегодня в театре. Вернусь в одиннадцать.
— Договорились. — Иван положил трубку. Задумался: где он будет околачиваться до одиннадцати часов.
Эля смотрела на врача. Он и не собирался ею заниматься.
— Послушайте, — с интересом спросила она. — Вы зачем здесь сидите?
— Что? — Врач поднял на нее глаза. Глаза были странной, грушевидной формы: они долго шли узкими, а потом расширялись к вискам.
Иван Алибеков был полукровка, хотя правильнее говорить — двукровка. В нем текли две крови: славянская и мусульманская. Форма глаз как бы отражала борьбу двух начал и победу славян.
Эля споткнулась о его глаза и потеряла напор.
— Я жена артиста Игоря Мишаткина, — мягко напомнила Эля. — У него плохо с нервами. Если его поставят на учет, он будет невыездной. Я бы хотела частно.
Иван выслушал с отсутствующим видом, потом подвинул к себе телефон и стал цеплять пальцем диск.
Эля встала, подошла к розетке и вырвала из нее телефонный шнур вместе с розеткой и куском стены.
Врач, будто проснувшись, посмотрел на Элю и сказал:
— Я не знаю, что с нервами у вашего мужа. Но ваши никуда не годятся. Сядьте.
Он выдвинул стул на середину комнаты.
— Зачем? — не поняла Эля.
— Сядьте. — Его грушевидные глаза стали определяющими на лице.
Эля села. Иван простер над ней руку, как Медный всадник. Голове стало тепло. Немножко захотелось спать. Голос врача, как голос самого Господа, был добрым и бесстрастным.
— Представьте себе, вы маленькая. Вам восемь лет. Вы в пионерском лагере. Родительский день. Ко всем приехали, а к вам нет. У всех радость, а вы плачете…
Из глубины памяти всплыл тот давний, а оказалось — недавний день.
…Самодеятельная сцена под открытым небом. На сцене хор — девочки и мальчики, поют «Пионер, не теряй ни минуты». А на лавках сидят родители и со слезами умиления смотрят на своих чад. На Элю никто не смотрит, она никому не нужна. Мама не приехала.
Эля спела и ушла со сцены — сначала в лес, потом в поле, которое стелилось за лесом. Ее никто не хватился. Люди в счастье забывают о других.
Началась гроза. Эля стояла среди поля одна, она была самым высоким предметом, как громоотвод на крыше. И если бы молния ударила, то ударила именно в нее. «Пусть убьет, — мстительно подумала Эля. — Тогда они по мне заплачут. Вспомнят, как мучили». Эля заплакала по себе. И вдруг увидела еще один предмет, двигающийся по полю от электрички. Мама… В руках у нее тяжелая сумка. В ней — вкусное. Мама… Мамочка…
— А теперь представьте себе: родительский день окончен. Вечер. У всех уезжают. Все плачут. А у вас — счастье. К вам приехала мама.
Эля поднялась со стула. По щекам текли слезы, оставляя за собой холодящие дорожки.
— А откуда вы знаете? — тихо, потрясенно спросила Эля.
— Это легко. Закон компенсации.
— Но откуда вы знаете про лагерь?