Новейшая оптография и призрак Ухокусай Мерцалов Игорь
— Итак, он оставался дома, — заключил Сударый, добавив про себя: «А значит, не имеет представления, что я принес в карманах пальто». Теперь бы придумать, как половчее воспользоваться «щедрыми дарами».
— Переплет отдыхает?
— Сомневаюсь, я слышал, как он возится внизу.
— Тогда, будь добр, позови его в приемную.
Выйдя к Вереде, он спросил, были ли без него посетители.
— Ни одного, Непеняй Зазеркальевич. Прямо мертвый сезон какой-то, — промолвила та, глядя в сторону и явно думая о чем-то постороннем.
— Ничего страшного, обычный спад посещаемости, — тоже весьма отстраненно сказал Сударый, занятый мыслями о предстоящей охоте на предметного призрака. — Это даже удача, что Ухокусай завелся у нас именно в такое время, иначе мы уже погрязли бы в скандалах. Вот что, я был в библиотеке и наткнулся на пару любопытных книг. Хочу вам рассказать, всем сразу, чтобы не повторяться.
— Не боитесь, что Ухоксусай подслушает?
— Скорее всего, но с этим придется смириться.
Говоря, Сударый неторопливо приближался к шкафу с верхней одеждой. Здесь ли уже Ухокусай или воспользуется Персефонием и Переплетом, чтобы прийти вместе с ними под видом какой-нибудь мелочи в карманах? Он вполне уже мог устроиться хоть на столе в виде книги, хоть на полке, притворившись, например, альбомом с репродукциями — вообще любой из тех вещиц, которые из-за их повседневной обыденности мы едва замечаем краем сознания.
Сударый мысленно стал повторять выученные еще в читальном зале библиотеки первые три такта заклинания. Они должны быть произнесены как можно быстрее; потом можно спокойно читать по тетради…
Вереда между тем, отрешившись от раздумий, заявила:
— Непеняй Зазеркальевич, у меня есть хорошая новость, вот только не знаю, с чего начать…
Тут послышались шаги, и Сударый прервал ее:
— У тебя есть время подумать, а пока обсудим мою идею.
Он открыл шкаф и, когда упырь с домовым вошли в приемную, запустил левую руку в тот карман пальто, где лежала бутылка, и взял ее за горлышко; правую же сунул в карман с духовидами, на ощупь открыл футляр и ухватил пальцами дужку. При этом он говорил:
— Сегодня в библиотеке мне попалась прелюбопытная книга…
Рывок! Бутылка выскользнула легко, а вот очки зацепились. Сударый, стиснув зубы, выпутал их из подкладки пальто и поспешно водрузил на нос, начиная бормотать:
— Индон валаэ индари…
Тьфу ты, да ведь горлышко еще закрыто! Сударый поспешно вытянул пробку и начал по новой:
— Индон валаэ индари, индара индарум онна натари, молурэ молаэ!
Свободной рукой Сударый достал тетрадь, но не открыл ее, топчась на месте и направляя горлышко бутылки то в одну, то в другую сторону. Если Ухокусай оказался в зоне действия ловушки, он захвачен. Вот только где же он? Мир, преломленный специфическими стеклами духовидов, преобразился в мешанину резких, путаных образов. Четкие тени наслаивались на другие, порождая немыслимые конструкции, и тем не менее глаза с каждой секундой все больше привыкали к необычной картине и начинали «узнавать» живых существ и окружающие предметы.
Внимание привлек темно-зеленый с синеватыми краями сгусток теней внутри полупрозрачного параллелепипеда стола. Вереда невольно вздрогнула, когда Сударый шагнул к ней, пристально всматриваясь сквозь дымчатые, испещренные тонкими узорами стекла, но оптограф тотчас успокоил ее:
— Не переживай, я просто заметил Нышка в ящике стола. Странный у него вид сейчас, как бы многослойный… Впрочем, какая разница? — вздохнул он, снимая очки и моргая, чтобы глаза поскорее привыкли к обычному видению. — Вообразите, Ухокусай не пришел!
— Не может быть! — со странной уверенностью сказала Вереда, но Персефоний ее перебил:
— А может, успел выскочить, пока вы замялись? Давайте обыщем дом! Я могу держать бутылку.
— Скорее, пока он не ускользнул на улицу! — загорелся и домовой.
— Непеняй Зазеркальевич, мы можем обойтись без всего этого, — сказала Вереда.
— Ну что ты говоришь? — возмутился упырь. — Такой шанс поймать Ухокусая! Давайте, Непеняй Зазеркальевич, я буду вас вести, чтобы не споткнулись, а вы надевайте духовиды — и обойдем весь дом!
— Была не была! — решил Сударый.
Вереда обиженно замолчала и осталась в приемной, когда остальные ринулись по комнатам.
Персефоний так старательно следил за Сударым, что сам дважды запнулся. Переплет шагал впереди, вытянув шею и как будто даже принюхиваясь. Непеняй Зазеркальевич крутил головой, держа наготове бутылку и в каждой комнате первым делом произнося: «Индон валаэ индари…»
Осмотр левого крыла ничего не дал.
— Я чувствую его слабее, — заявил Переплет. — Он где-то на той стороне.
Они вернулись, прошли мимо приемной и студии. Вереда стояла в дверях.
— Непеняй Зазеркальевич! — позвала она. — Послушайте меня…
— Не сейчас, — ответил за Сударого Персефоний.
— Ухокусай где-то близко! — промолвил домовой. — Скорее, а то и впрямь улизнет!
Вереда закусила губу, глядя им вслед.
Вскоре из глубины коридора донесся голос Переплета:
— Студия! Мы в студии не были, а чувство опять слабеет!
— Скорее, — приглушенно отозвался упырь. — А не то он проскользнет мимо Вереды в дверь!
— А нужны ли ему двери? — усомнился Сударый.
— Нужны-нужны! — заверил домовой. — Дверь ли, окно, хоть какая щелка — иначе бы де Косье его не подбросил в трубу.
Когда трое охотников опять приблизились, Вереда уже сердито сказала:
— Непеняй Зазеркальевич, ну уж два-то слова выслушайте!
Сударый, морщась, стянул с носа очки — от необычного видения уже начинало ломить глаза, а разговаривать с девушкой, обращаясь к радужной абстракции, было очень трудно.
— Только поскорее, Вереда.
— Два слова: Ухокусай в приемной.
— Уходит! — в голос воскликнули упырь с домовым и, подхватив Сударого (один под локоть, другой, по причине малого роста, под колено), потащили его мимо Вереды.
— Вот он! — снова в голос грянули Персефоний и Переплет. — Давайте, Непеняй Зазеркальевич!
— Индон валаэ индари…
Сударый сбился на миг, потому что вдруг ясно увидел Ухокусая. Хоть он и не представлял себе, как будет выглядеть предметный призрак, ошибиться было невозможно: среди всех абстрактных фигур он единственный отличался симметрией и цельностью.
Описать его форму было бы сложно. Более всего он походил на необычную елочную игрушку: словно дюжина бабочек, сцепившись лапками, расправили волнистые крылья, плоскости которых пересекались под различными углами. Он был начисто лишен ауры, но о том, что он является живой формой, свидетельствовали вихорьки магических энергий, выглядевшие как упорядоченный хоровод светлых пятнышек, исполнявших медленный танец на густой, будто затененной, зелени «крыльев».
Сударый, впрочем, недолго рассматривал предметного призрака. Первым делом он довел до конца необходимые три такта заклинания, а потом, держа бутылку нацеленной на Ухокусая, снял очки. И сразу понял, почему его спутники воскликнули «вот он» раньше, чем сам Сударый заметил свою «добычу».
Ухокусай не скрывался — напротив, нарочито бросался в глаза. Он стоял на Вередином столе в облике странной конструкции, которую, впрочем, без труда узнал бы всякий, кому доводилось рассматривать гравюры художников Рассветной страны. Это был бумажный фонарь — прямоугольный каркас из деревянных реек, обтянутый желтоватой бумагой; на каждой стенке был нарисован бледно-красный пион, нежный, просвечивающий в лучах горящего внутри светильника.
— Полдела сделано, — сказал Сударый. — Осталось только закончить заклинание…
Он зацепил духовиды дужкой за петлицу, переложил бутыль в левую руку, а правой вынул из кармана тетрадь и открыл на заложенном месте. Однако прежде, чем он успел опустить глаза к тексту, девичья рука отняла у него тетрадь.
— Пожалуйста, не делайте этого, Непеняй Зазеркальевич, — попросила Вереда. — Он обещал, что никуда не убежит, если вы не будете использовать бутылку.
— Какого черта, Вереда! — воскликнул Персефоний. — Ты что, белены объелась?
— Не смей ругать Вереду! — тотчас откликнулся Переплет. — Это во-первых. Во-вторых, не смей поминать нечистого в доме. А в-третьих… Вереда, ты, в-третьих, рехнулась?
— Во всяком случае, мое сумасшествие не заслуживает грубости, — гордо ответила девушка.
— Помолчите-ка все, — тихо сказал Сударый. — Вереда, ты, кажется, сказала, что он обещал?
— Да. Он сказал, что признает себя побежденным и согласен принять ваши условия, только очень просит не загонять его в бутылку.
— Он что, умеет говорить?
— Конечно, умеет. Да вы обратитесь к нему, Непеняй Зазеркальевич! Он ведь того и ждет.
— Гхм, — прокашлялся Сударый и, чувствуя себя немножко неловко, произнес, обращаясь к фонарю: — Это правда? Ты умеешь говорить?
И тотчас в приемной возник голос. Он исходил, несомненно, со стороны стола, хотя никакого видимого движения фонарь не произвел, только заметалось пламя в его светильнике.
— Да, я умею говорить. Прошу принять мои глубокие извинения за все причиненное беспокойство. Обещаю не делать попытки сбежать или причинить какой-либо вред этому дому и его уважаемым обитателям, если только вы не станете сажать меня в эту ловушку.
Голос был звучным и бархатисто-мягким, и вместе с тем каким-то неестественным. Он говорил очень чисто, разве что с какой-то чудинкой, напоминавшей акцент, хотя, разумеется, никакого акцента у него быть не могло. Ведь предметный призрак не имеет речевого аппарата, который мог бы привыкнуть к определенному звуковому ряду; звуки его речи рождались в воздухе за счет совсем других усилий.
— Как мы можем тебе верить? — настороженно спросил Персефоний, во все глаза следивший за этим таинственным существом, из-за которого он претерпел столько волнений и даже провел день в каталажке.
— Я отдаю себя в ваши руки.
— Разве ты не видишь, что он не пытается убежать? — гневно спросила Вереда.
— Да ведь его заклинание держит, — предположил Переплет.
— Сейчас держит, — промолвил Сударый. — Но он показался нам по собственной воле. Вереда, когда же ты с ним договорилась о… сдаче?
— Примерно за полчаса до вашего возвращения. Все были заняты, а я мучилась от безделья. Посетителей нет, учеба в голову не идет, все так тревожно… Ну и я решила попробовать. Пошла в студию и позвала Ухокусая. Он ответил…
— И ты молчала? — воскликнул упырь.
— Ну да, я решила, что лучше будет рассказать всем сразу, когда Непеняй Зазеркальевич вернется. Только не знала, как начать. Ухокусай говорил, что вы наверняка принесете бутылку от де Косье. А он страшно боится этой ловушки.
— Почему же не удрал, коли боится? — недоверчиво спросил домовой.
— Не знаю. Я его недолго расспрашивала. Думала, когда все соберемся, он сам расскажет, а вы, вместо того чтобы послушать меня, устроили погоню…
— В то время как Ухокусай тихо сидел в ящике стола рядом с Нышком? — догадался Сударый. — Это его я разглядел через духовиды, но решил, что вижу твоего любимца. Так, значит, сударь, — обратился он к предметному призраку, — вы не желаете быть запечатанным в этой ловушке? Но каким еще образом можем мы обеспечить свою безопасность?
— Здесь уже почти некому меня бояться, — промолвил Ухокусай; вновь затрепетало пламя у него внутри. — Одно и то же ухо дважды кусать нельзя. Правда, остаетесь еще вы, господин молодой мастер оптографии. Признаюсь, что я не удержался и укусил вас во сне один раз, но это нельзя засчитывать, ухо нужно кусать только у бодрствующего разумного. Так что вы еще ни разу не укушены, если судить по правилам… Но я могу дать слово, что больше не укушу ни одного уха в этом доме.
— Для вас это как будто игра, — сказал Сударый. — А не могли бы вы, сударь, дать слово, что вообще больше не укусите ни одного уха?
Пламя в фонаре на миг угасло, а в воздухе разлился странный звенящий звук, должно быть, изображавший тяжкий вздох.
— Я очень сожалею, господин молодой мастер оптографии, но такого слова я дать не могу. Потому что уши — это совсем не игра. Это моя злая карма.
— Не понимаю вас.
— Я — лишенный формы. Князь Мертвых проклял меня, и я лишился формы. Я закончил старую жизнь и начал новую, но карма моя бесповоротно очернена проклятием. Я обречен кусать уши. Я не могу их не кусать. — Помедлив, он добавил: — Очень сожалею.
— Но какой смысл в таком проклятии?
— Выражение злобы, — ответил Ухокусай. — Стремление унизить, отдалить следующее перерождение и сделать его крайне незавидным. — Он помолчал и спросил: — Могу ли я узнать ваше решение, господин?
— Ты имеешь в виду — сажать ли тебя в бутылку? Я еще не решил. — Краем глаза Сударый заметил, как недоуменно воззрились на него Персефоний с Переплетом, но благодарный взгляд Вереды поддержал его. — Отчего вы так боитесь бутылки, сударь?
— Прошу прощения, но мне кажется, вам удобнее обращаться ко мне на ты и называть Ухокусаем, — вежливо прогудел украшенный пионами фонарь. — Мне кажется, так будет правильнее. Что же касается ловушки, то пребывание в ней поистине ужасно. В бутыли я не могу принять никакую форму, я становлюсь ничем. Мне не хватает высот духа, чтобы достойно переносить это ужасное подобие небытия. Я сознаю, что слабость и только слабость заставляет меня сдаться на вашу милость, и это наполняет меня стыдом, но то, что ожидает меня в бутыли, гораздо хуже. Там я не могу даже стыдиться.
— Многие духи не раз и не два проходили через такие ловушки, а некоторые джинны даже с удовольствием соглашаются посидеть в них несколько десятков лет, — заметил Персефоний.
— Наверное, — согласился Ухокусай. — Ведь у них есть форма. Их сущность не страдает от заточения. Но для меня это хуже позора и бесчестия, потому что небытие не позволяет даже страдать. Карма застывает, как лед, и останавливается колесо судьбы, будущее исчезает, прошлое теряет смысл. Это ужасно. Даже позор может вынести тот, кто знает, что в будущем его ждет искупление. Но когда нет ничего… — Призрачный голос дрогнул.
— Что ж, мне очень не хотелось бы подвергать вас… тебя страданиям, — сказал Сударый. — Но какой еще способ сможет обезопасить нас и не только нас, но всех вокруг? Я немного знаком с теорией кармы и догадываюсь, как серьезно ты к ней относишься, но то, что ты вытворяешь, это же сущая дикость!
Свет за пионами опять затрепетал тускло-тускло.
— Мне очень стыдно, — приглушенно прозвучало из фонаря.
— Еще хорошо, что твои выходки никому не стоили жизни, — прибавил Сударый, в задумчивости потирая подбородок.
ГЛАВА 8,
в которой история безумного брадобрея опять предстает в новом свете, де Косье строит козни, а Сватов встречает гостя
Охотничий азарт его совершенно покинул. Он допускал, что Ухокусай может его обманывать, тем более неживой голос обладал интонациями слишком непривычными, чтобы можно было с уверенностью почувствовать фальшь, и не было у фонаря глаз, в которых можно уловить лукавую искру. Но сказанные необыкновенным призраком слова о небытии ужаснули его. Любую душу на свете ожидает какая-то судьба, эта мысль лежит в основе не только всякой личности, но и всего общественного устройства; предположение о небытии настолько противоестественно, что не может не вызвать слепого, глубинного ужаса.
Между тем Ухокусай отозвался на его замечание, и весьма неожиданным образом.
— Да, это хорошо, хотя, признаться, я был бы счастлив, если бы проклятие Князя Мертвых заставляло меня убивать. Убийства быстро бы отяготили мою карму настолько, чтобы сделать бессмысленным мое дальнейшее существование, и я бы переродился. Пускай даже в самом низшем ранге, но передо мной лежал бы путь очищения. Однако Князь Мертвых не оставил мне и такой надежды…
— И что же с тобой делать? От ушей ты отказаться не можешь, а я не могу позволить тебе продолжать безобразничать.
— Сожалею, но у меня нет ответов. Я готов покориться любому вашему решению, только прошу не заключать меня в бутыль господина старого мастера оптографии. И, если позволите, я по-прежнему готов дать слово никого не кусать в этом доме.
— Да ведь ты сбежишь, и что тогда проку от твоего слова? — проворчал Переплет.
— Но я не могу сбежать, — последовал ответ. — Я привязался к молодому господину.
— Да уж, привязался — не отцепишься, — буркнул все еще воинственно настроенный Переплет.
— Н-наверное… — (Сударый получил возможность убедиться, что голос Ухокусая все-таки способен передавать узнаваемые интонации.) — Нет, боюсь, я неправильно выразился. Я действительно привязан к нему. Прикован. Я не могу долго быть вдалеке от него.
— Это результат повышенной эмоциональной восприимчивости? — спросил Сударый.
— Эти слова говорил старый господин мастер оптографии, — ответил предметный призрак. — Но это не совсем так. Мне трудно найти подходящее слово. Я зависим не от эмоций… Я зависим от своего желания иметь форму. Когда вам нужна какая-то вещь, я могу стать ею — я делаюсь нужным… полезным… Определенным.
— Как в тот раз, когда я нервничал и меня раздражало отсутствие трости в руке? — сообразил Сударый. — А Свинтудоеву нужна была его бритва?
— Это ужасные воспоминания. Я всегда был зависим, но впервые — настолько. Несчастный мастер-цирюльник часа не мог прожить, чтобы не вспомнить обо мне. И никакой возможности изменить форму — он нуждался только в своей дьявольской бритве.
— А вот Барберий Флиттович, помнится, эту историю по-другому рассказывал, — напомнил недоверчивый Переплет. — У него выходило, что это он от тебя избавиться не мог, а не ты от него.
— Да, я хорошо помню его рассказ, — согласился призрак. — Мастер-цирюльник действительно думал, будто мечтает отделаться от меня, то есть от бритвы, но то был самообман. На самом деле несчастный умалишенный был заворожен и покорен этим предметом, столь грандиозным в его больном воображении, что он наделял свою бритву поистине демонической волей. Каждый раз, когда он пытался выбросить меня, его внешняя часть кричала: «Оставь меня в покое!» — а внутренняя твердила: «Не бросай меня». И внутренний голос был сильнее. Настолько сильнее, что, если бы не чары бутыли, я оставался бы с мастером-цирюльником до тех пор, пока он не умрет.
— А как же отрезанное ухо Барберия Флиттовича? — тотчас спросил домовой, поймав Ухокусая на противоречии. — Он избавился от тебя с помощью старинного ритуала!
— Это не так, — спокойно ответил Ухокусай. — Мастер-цирюльник сказал вам неправду. На самом деле господин старый мастер оптографии придумал этот ритуал, только попросил брадобрея никому не говорить о том, как все происходило на самом деле.
— А как все происходило на самом деле? — спросил Сударый.
— Мастер-цирюльник пришел к старому мастеру оптографии, чтобы в очередной раз попытаться избавиться от меня. Мы с ним совсем недавно прибыли в город, он очень устал с дороги, но почему-то им овладела мысль, что на новом месте ему непременно повезет. И он пошел в оптографический салон. Войдя, заказал свой портрет, а когда его пригласили в полутемное помещение, называемое студией, достал бритву и, не придумывая ничего нового, сделал господину старому мастеру оптографии такое же предложение, какое делал уже до этого разным разумным в пустынных подворотнях. Однако на сей раз результат был совсем другим. Помощники господина старого мастера оптографии в минуту скрутили мастера-цирюльника, отобрали у него бритву, связали, и один из них отправился в полицейский участок. Мастер-цирюльник был в ужасе. Его пугала мысль о полиции, но еще большим мучением было для него видеть свою любимую бритву в руках старого господина мастера оптографии. Он так страстно желал, чтобы бритва снова вернулась к нему, что я не смог устоять. Правда, мастер-цирюльник хотел большего: ему хотелось, чтобы я проявил демоническую сущность и, летая по воздуху, перерезал веревки, а потом отсек ухо хозяину ателье, но этого я, разумеется, не мог. Я просто переместился в руку мастера-цирюльника. Старый господин мастер оптографии очень удивился, а потом, поразмыслив, приказал второму своему слуге догнать первого и сказать, что обращаться в полицию пока не нужно. Эти слова немного успокоили мастера-цирюльника, но когда после этого старый господин…
— Извини, что перебиваю, — сказал Сударый, — но ты не мог бы называть их по именам? Де Косье не такой уж и старый, да и столь полное титулование его затянет рассказ.
— Как пожелает господин молодой мастер оптографии, — без особой охоты откликнулся Ухокусай. — Позволено ли мне продолжить?
— Конечно. Еще раз извини, что перебил.
— Не стоит извинений, господин молодой мастер оптографии. Итак, я остановился на том, что мастер-цирюльник… то есть Барберий Флиттович Свинтудоев несколько успокоился, когда понял, что его не будут отдавать полиции, во всяком случае, прямо сейчас. Однако после этого ста… господин Косье, силой разогнув ему пальцы, вновь завладел мною и сказал: «Любопытная штука эта бритва, не правда ли?» И Барберия опять окутала ревностная ярость, столь сильная, что даже дыхание перехватило. И я опять очутился в его крепко сжатом кулаке.
— И мсье де Косье заинтересовался тобой? — кивнул Сударый.
— Что-то мне не очень верится… — заметил Переплет. Ему явно хотелось добавить: «…в эти россказни», но стойкая вежливость Ухокусая уже отчасти передалась ему.
— Что было дальше? — спросил Сударый.
— Остаток дня и всю ночь Барберий провел в ателье, крепко связанный. Первые два часа он изводился от неизвестности. Но потом напряжение отпустило его, и он незаметно для себя заснул, хотя и лежал на полу в дальней комнате и веревки по-прежнему обвивали его тело. Покуда он отдыхал, я, получив некоторую свободу, обошел дом, но так и не добавил себе ни одного уха. Даже домового не удалось укусить, он сразу почувствовал меня и очень осторожничал, а прочие все спали и были неприкусаемы. Тогда я пошел на улицу, но и там охота не заладилась: совершив всего один укус, я был принужден вернуться перед рассветом, потому что Барберий проснулся и сразу стал думать о бритве. Утром господин Косье велел своим слугам переносить все сеансы на следующий день, а сам стал смешивать разные оптографические зелья. К десяти часам он закончил, приказал перенести Барберия в студию и, убедившись, что я по-прежнему зажат в руке пленника, сделал подряд пять снимков — в точности как вы, господин молодой мастер оптографии.
Сударому хотелось сказать, что его зовут Непеняем Зазеркальевичем, длинное и слишком пышное обращение угнетало его, но он подумал, что, наверное, у предметного призрака есть какие-то свои резоны использовать вместо имен подобные обороты, и не стал прерывать рассказ.
— Потом он удалился, забрав пластины, заперся и вышел только через два часа. Проверив веревки, которые стягивали Барберия, он велел ослабить их, но не спускать с пленника глаз, а потом куда-то ушел и отсутствовал до самого вечера. Барберий провел еще один беспокойный день. Он залежался, был голоден, и короткое забытье на лежанке, куда его поместили, не могло заменить освежающего сна. Несколько раз он принимался обдумывать планы побега, но размышления его заканчивались жестокими и, по счастью, бесплодными мечтаниями о том, как я начну, вращаясь, точно падающее семечко клена, летать по ателье и убью всех слуг господина Косье, а потом перережу веревки, и мы с Барберием пойдем дальше скитаться по свету и избавляться от меня. Когда за окном уже стали сгущаться сумерки, господин Косье вернулся и, уединившись с Барберием, сказал ему: «Я начинаю догадываться, с чем тебе пришлось иметь дело. Должно быть, это ужасно — бродить без приюта, нося при себе страшного демона?»
Тронутый теплотой его голоса, Барберий стал рассказывать о своей судьбе — почти все, что он поведал вам в том пустом доме, только рассказ его получился длинней и бессвязней, потому что мысли его путались от пережитых волнений и голода. Я явственно чувствовал, что господину Косье стоило больших трудов внимательно слушать его с сочувственным видом. Наконец он спросил: «Ты ведь хочешь избавиться от своего демона, правда?» Барберий ответил, что это его заветная мечта, и господин Косье продолжил: «В таком случае приходи ко мне через десять дней».
После этого он кликнул двух слуг, они развязали Барберия, дали ему немного времени, чтобы размял затекшие мышцы, и выпроводили за дверь. Последовавшая неделя была невыносимой. Скрытый в глубинах разума безумный голос твердил, что господин Косье непременно обманет, донесет в полицию и отберет бритву. Каждую минуту он ждал, что его выследят и схватят, совершенно потерял сон, и мне никак не удавалось по-настоящему поохотиться: он непрерывно вспоминал обо мне. Не могу объяснить, почему он не уехал из города, ведь внутренний голос все время звал его сделать это. Но та часть Барберия, которая оставалась наверху, поверила господину Косье и с нетерпением ждала свободы от «демона». Он остался. Подстрекаемый подспудными опасениями, он взялся следить за господином Косье — очень неумело, зато убедился, что тот ходит не в полицию, а в библиотеку. Это его успокоило. Наконец, выдержав всего семь дней, но убежденный, что назначенный срок вышел, Барберий пришел в ателье. Господин Косье очень обеспокоился, но виду не подал, принял гостя ласково и поселил в небольшой каморке, пообещав, что уже через два дня все будет готово. Пока же он предложил Барберию библиотечную книгу, в которой описывались нелепые и страшные старинные ритуалы примитивной магии. Книга захватила несчастного безумца. Ужасные вещи, написанные в ней, потрясли его и без того воспаленное воображение. В тот же вечер, беседуя с пришедшим проведать его господином Косье, он упомянул об особенно впечатлившем его ритуале кровавой жертвы. Господин Косье закивал и сказал, что тоже выбрал этот путь. Я был возмущен, но ничего не мог поделать: окрыленный надеждой, Барберий в то же время не переставал бояться грядущей свободы и думал обо мне непрестанно. Впрочем, я ведь еще не подозревал о настоящей ловушке и думал, что оба они говорят о старинном ритуале всерьез…
— Несмотря на всю свою эмоциональную восприимчивость? — спросил Персефоний.
— Да, — не стал отрицать Ухокусай. — Главное чувство, которое обуревало господина Косье, — это желание заполучить меня. В сравнении с ним другие были мелки, и я не замечал их. Признаться, в тот вечер я был ближе всего к тому, чтобы переменить хозяина. Я так устал от Барберия, что обязательно воспользовался бы случаем оставить его, но, к сожалению, в мыслях господина Косье я не был чем-то определенным, он думал обо мне даже не как об «ожившей» бритве, а просто как о некоем объекте исследований, лишенном определенных качеств и свойств. Потом он ушел, а Барберию принесли ужин, в который, как оказалось, было подмешано снотворное. Думаю, господин Косье догадывался о противоречивых желаниях своего гостя. Я наконец освободился и в тот вечер перекусал четыре уха, включая правое у хозяина ателье. Слуги его пришли в ужас, но господин Косье только посмеивался, говорил, что его ожидания оправдываются, а завтра ритуал будет исполнен и предметный призрак окажется в его власти. Убежденный, что эта ужасная сцена ни к чему не приведет, я покинул дом, чтобы поохотиться, но охотничьего азарта не было, и я до самого утра провисел на фонарном столбе, предаваясь тягостным мыслям. Я бы отдал все, если бы что-нибудь имел, за возможность не возвращаться, но с первыми лучами солнца Барберий сбросил оковы тягостного сна и я ощутил страстный зов его больной души. К столбу, на котором я устроился, как раз приближался фонарщик с гасильником, и мне пришло в голову сыграть с ним шутку; он уже тер глаза, недоумевая, откуда взялся второй фонарь там, где он всегда видел только один, а я готов был сменить облик, прикинувшись полной луной, как вдруг словно черный водоворот засосал меня, и я вернулся в каморку. Там, склонившись над еще не проснувшимся по-настоящему Барберием, стоял господин Косье и что-то шептал, держа в руках вот эту самую бутылку. Увидев мое появление, он сбился и тут же начал читать заклинание снова. Прежде чем Барберий протер глаза, я уже был запечатан в бутылке. Остальное мне неведомо, но, судя по тому, что рассказал вам призрак Барберия, господин Косье уговорил его сохранить в тайне свою роль в «освобождении» и осуществил бессмысленный ритуал, чтобы сумасшедший поверил, будто он сам, своими силами прогнал от себя демона. Думаю, расчет оказался верен, и спустя какое-то время Барберий убедил себя, будто так все и было. Но это лишь мои догадки, потому что сам я с тех пор возвращался к жизни нечасто и ненадолго, чтобы служить объектом исследований, и не видел ничего, кроме лаборатории.
— К мсье де Косье ты тоже привязался? — спросил Сударый.
— Нет. Это было невозможно. Я так и оставался для него чем-то неопределенным.
— Чем же закончилось твое заточение?
— Вы знаете ответ, — промолвил Ухокусай.
Сударый кивнул и глубоко задумался.
Посетитель, зашедший именно в эту минуту, застал престранную картину: молодой мужчина с бутылкой в руке, девушка с тетрадью, упырь и домовой с суровыми лицами стояли полукругом и в полном молчании пристально взирали на занимавший половину стола диковинный чужеземный фонарь. На посетителя они тоже взглянули молча и пристально.
Первым опомнился Сударый. Как ни в чем не бывало он убрал бутыль на полку, фонарь переставил на пол и сказал:
— Добрый день, рады приветствовать вас. Проходите.
— Мне бы… Здравствуйте! Я бы вот… — Вошедший человек то и дело поглядывал на фонарь, словно ожидал, что сейчас все опять начнут рассматривать его, а про посетителя забудут. — Или, может, я не вовремя?
— Ну что вы, милостивый государь! Вот вешалка, раздевайтесь, присаживайтесь. Вереда, запиши посетителя. Итак, вы хотите заказать портрет?
Деловой голос Сударого заставил всех вернуться к реальности. Совместно с Вередой они выяснили пожелания клиента — а это оказалось нелегкой задачей, потому что у самого клиента никаких пожеланий не было, а только у его жены, потому что сам-то он разумный занятой, ему не до баловства всякого, да только вот жена… ей, видите ли, всенепременно восхотелось, ну так отчего бы не побаловать женщину на именины, только чтобы не хуже, чем у таких-то… В то, что ни Сударый, ни Вереда понятия не имели, чем отличался снимок «таких-то», посетитель, кажется, так и не поверил. На вопрос, когда этот образцовый снимок был сделан, он ответил неопределенно, так что потребовалось долго просматривать записи, чтобы установить наконец, что «такие-то» оптографировались вовсе не у Сударого, а у де Косье…
В общем, в тихое ателье вдруг ворвались будни оптографии, разрушив атмосферу жутковатой тайны. И даже могло показаться, что все это привиделось: и охота на предметного призрака, и его неживой, но вместе с тем завораживающий голос, и сам долгий рассказ. А что фонарь стоит восточный в углу — ну мало ли… стоит себе и стоит.
Но когда посетитель ушел, записавшись на сеанс, рабочее настроение тотчас раскололось под напором напряженной тишины, и фонарь опять оказался в центре внимания.
— Так что же нам с тобою делать? — спросил Сударый, возвращая фонарь на стол.
Тот по устройству своему был предназначен для того, чтобы стоять на полу, но, поднявшись до уровня глаз, словно становился полноправным собеседником.
— Я полностью отдаю себя в ваши руки, — последовал смиренный ответ.
— И все же я хочу знать, как сам ты видишь свое будущее.
— Очень-очень печальным. Я вижу только три пути. Два меня страшат, а третий недостижим.
— Расскажи о них.
— Я могу продолжать свое нынешнее существование, позорное и безнадежное, надеясь только, что когда-нибудь мне удастся снять проклятие Князя Мертвых. Это первый путь. Второй проще — я могу умереть. Правда, не сам — для этого мне понадобится помощь разумного. К примеру, ваша. Это очень привлекательный путь, но я слабодушно боюсь его, потому что меня не оставляет надежда на осуществление первого — что, если, думается мне, все же удастся еще в этом бытии очистить карму? И я колеблюсь.
— Каков же третий?
— Самый прекрасный и несбыточный. О нем бы стоило забыть совсем, но мечты утешают меня в скорби. Третий путь — это найти некую совершенную форму, в которой я мог бы провести остаток своей жизни простым полезным предметом, ни во что уже не превращаясь, независимо от чьего-либо желания.
— Почему ты думаешь, что это неосуществимо? Ты перебывал, наверное, тысячами разных вещей — неужели ни одна тебе не понравилась?
— Напротив, господин молодой мастер оптографии, я каждой из этих тысяч вещей безумно завидовал, и мне было горько терять каждую из моих форм. Но на этом пути мне тоже нужна помощь разумного. Если кто-то увидит во мне некую вещь и скажет: «Вот лучшее, на что ты способен», если поверит в это и не захочет, чтобы я становился чем-нибудь другим, я до скончания нынешнего бытия останусь этой вещью, и польза, которую принесу, послужит очищению кармы. И следующее воплощение будет не таким ничтожным, как то, какое ожидает меня, умри я сейчас.
— То есть если я сделаю за тебя выбор…
— Я буду бесконечно счастлив. Однако не смею просить вас, господин молодой мастер оптографии, не смею подталкивать вас к решению, ибо этот путь самый невозможный.
— Да почему же? Что мне помешает вообразить тебя чем-нибудь определенным?
— Не берусь судить.
Сударый задумался. Сомнения Ухокусая казались ему неубедительными.
— Не понимаю, что тут сложного, — словно отозвался на его мысли Персефоний. — Взять хоть этот же фонарь! Чем не хорош? Красив, полезен, правда, неуместен в современном интерьере, но ведь можно подыскать ему подходящую обстановку…
— Да, это уж лучше, чем бритвой в кармане сумасшедшего быть, — согласился Переплет.
— Чем же лучше? — удивил его вопросом Ухокусай. — Бритва — такой же предмет, как фонарь, иногда нужный, иногда нет. Ужасно было принадлежать безумцу… но не быть бритвой.
— Ну уж, во всяком случае, фонарь ничуть не хуже всего другого, — стоял на своем домовой.
— Однако и не лучше, — раздался голос Вереды.
— Вы правильно понимаете, госпожа студентка, — прогудел Ухокусай.
Сударый вздохнул. Загадка предметного призрака оказалась сложнее и многограннее, чем он ожидал.
— Значит, тебе требуется форма, которая была бы лучше всех остальных? Но ведь всякая вещь нужна в свое время и не нужна в другое, всякая пригодна к одному делу и не пригодна к другому. Как тут выбрать? Разве что у тебя самого есть какие-то предпочтения?
— Я хотел бы быть всем… К сожалению, у меня нет и не может быть предпочтений.
— Что ж, не буду тебя обнадеживать заранее, но мы постараемся что-нибудь придумать насчет третьего пути. А пока ты можешь дать обещание, как собирался.
— Благодарю вас, господин молодой мастер оптографии. Клянусь, ваше доверие не будет обмануто. Даю слово, что не укушу ни одного уха под крышей вашего дома и не покину его, если на то не будет вашей воли.
— Отлично. Вереда, дай мне, пожалуйста, тетрадь.
Он стал перелистывать заметки де Косье, отыскивая формулу разрушения чар.
— Я согласен с тем, что доверие честнее и благороднее подозрительности, — сказал Персефоний. — Но все-таки история Ухокусая не согласуется с рассказом Свинтудоева. Кто-то из них лжет. На каком основании вы делаете выбор? Неужели только на том, что призрак брадобрея безумен? Но как можно судить, не безумен ли Ухокусай?
— Тут как раз все просто, — продолжая листать тетрадь, ответил Сударый. — Странно, нигде не вижу обратного заклинания… Так вот, все просто: рассказ призрака Свинтудоева согласуется с рассказом де Косье, а де Косье солгал. Я был в библиотеке и выяснил, какие книги и в каком порядке он читал в то время. Конечно, был какой-то источник, еще раньше давший ему нужное направление. Но потом, после первого визита Свинтудоева, де Косье еще потребовалась неделя, чтобы основательно изучить вопрос и подготовиться к захвату предметного призрака… Да, к захвату, — рассеянно повторил он, шурша страницами, а потом захлопнул тетрадь. — Здесь не написано, как снимать уловляющие чары. Видимо, когда де Косье делал эти записи, у него и в мыслях не было освобождать Ухокусая. Над этим он задумался совсем недавно, когда решил, что предметный призрак ему больше не нужен. А может, его просто разозлили неудачи в попытках превзойти успех «Истории одной дуэли», и ему пришло в голову, что будет забавно проучить сопляка-конкурента…
— Если мне дозволено будет сказать, то вам совсем не нужно тревожиться из-за отсутствия обратного заклинания, — сказал Ухокусай. — Я ничуть не возражаю против того, чтобы быть частично зачарованным. Это ограничивает мою свободу и не позволяет удаляться от бутыли. Значит, я не смогу покинуть дом и начать охоту на улицах, а в этих стенах меня будет сдерживать слово.
— А долго ли оно будет тебя сдерживать? — спросил Персефоний.
— Почему ты никак не хочешь поверить Ухокусаю? — возмутилась Вереда. — Ведь он сдался добровольно, не забывай!
— Я и не забываю. Просто мне ли, упырю, не знать, что такое жажда? Ты ведь знаешь, приятель, что рано или поздно сорвешься, так? — спросил Персефоний у предметного призрака.
— Наверное. — Было ясно, что тот заставляет себя произнести эти слова. — Наверное, сорвусь. Но я сделаю все, чтобы не нарушить данное слово. Я предупрежу, если мне станет невмоготу…
— Вообще как долго ты можешь обходиться без ушей?
— Не знаю. Месяц, может, больше. В бутыли я ждал два года, хотя и начал хиреть под конец.
— Я надеюсь, мы найдем выход из положения гораздо раньше, — бодро заявил Сударый, хотя отнюдь не чувствовал такой уверенности.
Проводив Непеняя Зазеркальевича, де Косье еще минуту или две сидел в своем кабинете, чуть слышно постукивая пальцами по столешнице. На лице его, словно напрочь утратившем подвижность, угадывалась напряженная работа мысли. Внимательный наблюдатель, впрочем, угадал бы, что владелец «Наилучшей оптографии» уже принял какое-то решение и теперь собирается с духом, чтобы его воплотить.
Наконец де Косье встал и спустился вниз.
— Смышель! — подозвал он одного из своих помощников. — В ближайшие полчаса меня ни для кого нет.
— Как скажете, мсье.
Оптограф направился в жилую часть дома.
Сюда не проникала рабочая атмосфера ателье, тут царили тишина и покой. Уж тишина-то точно.
Жена де Косье в это время дня, как правило, кочевала по магазинам Оранжерейной со стайкой приятельниц, и оптограф не удивился, не встретив ее. В гостиной у окна, наматывая кудри на тонкий пальчик, сидела Гордетта, читавшая какой-то роман в мягкой обложке.
— Твой брат у себя?
— Где еще может быть этот негодяй? — пожала плечами пятнадцатилетняя девушка, не отрываясь от чтения.
— Следи за языком, Гордетта, — поморщился де Косье. — Ты знаешь, я не одобряю грубости.
— Боюсь, mon papa, вы обманываете, иначе давно бы уже прогнали этого бездельника.
Жена де Косье была местной уроженкой, о чем, правда, не любила вспоминать, потому что обожала все закордонское и очень сожалела, что не родилась на пару тысяч верст западнее Спросонска. Слово «хороший» для нее значило «закордонский» и ничего иного значить не могло. Де Косье это и забавляло, и раздражало. Зато детей своих он принципиально воспитывал совершенными закордонцами, то есть в духе вольности и полной самостоятельности. Только в последнее время начал он подозревать, что это было не лучшее из когда-либо принятых им решений.
Де Косье покинул гостиную и прошел до угловой комнаты. Постучал и, не дожидаясь ответа, вошел. В полумраке за задернутыми шторами лежал, раскинув руки, на неубранной кровати молодой человек девятнадцати лет. У него были длинные вьющиеся волосы, красивое лицо и равнодушный взгляд.
— Франтуан, нам надо поговорить.
— Не о чем. Все уже говорено не раз, и я не отступлюсь. Покуда не подыщете мне местечко потеплее, никуда отсюда не съеду. А попробуете, mon cher pre,[3] силой выставить — сами знаете, кому и что я про вас расскажу.
— Черт тебя побери, Франтуан, если бы ты занимался чем-нибудь полезным с таким же усердием, с каким шантажируешь собственного отца, у тебя не было бы нужды жить на мои подачки.