Новейшая оптография и призрак Ухокусай Мерцалов Игорь
— Сейчас — нет. Но вы все же сделали совершенный снимок! И какую пьесу в этом театре теней на холсте сыграют завтра?
— Это, простите, зависит только от вас.
— Готовьте рапиры. Авось успеете ими воспользоваться, хотя я в этом и сомневаюсь. Если хоть что-то пойдет не так, я вас уничтожу.
С этими словами он скользнул за дверь и смешался с кланом, грузившимся в повозки.
На завтра был запланирован только один снимок, поэтому остаток дня Сударый посвятил исследовательской работе вместе с Персефонием в качестве лаборанта. Стеклянная пластина была подвергнута многочисленным измерениям и анализам, результаты которых неизменно восхищали оптографа. В частности, он сумел измерить духовную — личностную — энергию, излучаемую образами, и нашел, что ее количество строго пропорционально количеству, излучаемому живыми существами. Коротко говоря, это свидетельствовало о высокой самостоятельности образов.
У Сударого не было ни сложной аппаратуры, ни могущественных многофункциональных артефактов для более глубоких исследований, но даже элементарных результатов оказалось достаточно, чтобы удивить мир научной магии и привлечь к этой уникальной пластине самое пристальное внимание крупнейших ученых.
— Это не стыдно и опубликовать, — бормотал он себе под нос, записывая данные.
На всякий случай зафиксировал и совершенно субъективное утверждение Персефония, будто образы на пластине даже пахнут — несильно, но достоверно.
Вечером Персефоний, обойдя ателье и закрыв все двери, сдал ключи Переплету и ушел: в подотделе у него был выходной, и он кому-то назначил свидание, благо выданная Сударым премия позволяла повеселиться от души.
Оптограф устроился в гостиной перед камином, в котором трепетало иллюзорное пламя, раскурил трубку и стал читать пришедший сегодня журнал «Маготехника — юности». Издание, ориентированное на студентов, было достаточно серьезным и не чуралось неожиданных идей.
Время от времени Сударый поглядывал на стеклянную пластину, установленную им на каминной полке.
До сих пор образы вели себя прилично. Возможно, их несколько сковывало то, что оптограф с помощником полдня их изучали, хотя, по условиям и равнодушные к реальному миру, они все же несколько нервничали под пристальным вниманием, а собачке даже сделалось дурно. Но потом, как видно, пообвыкли, а на каминной полке расслабились совершенно.
Часов до девяти на пластине царила идиллия, и Сударый сумел сосредоточиться на чтении. Все же мир снимка ничтожен по сравнению с реальным, в нем существует минимум раздражителей, а значит, минимум причин для выявления всей сложности характеров, которые несут в себе образы.
Сударый успокоился, подумав, что у Незагроша Молчунова, пожалуй, не появится повода приводить в исполнение свои угрозы: в мире пластины ничто не могло измениться. Сударый вернулся было к чтению, но вскоре заметил краем глаза какое-то ритмичное движение на снимке.
В основном там все было по-прежнему: Нахап дремал, Прокрут о чем-то беседовал с Профицитой, имея при этом вид чрезвычайно, просто государственно умный, Незагрош с Запятуньей держались за руки и время от времени целовались, Наварчик под неусыпным присмотром мадам Полисьен играл с собачкой. А вот между Захапом и Хватуньей происходил напряженный разговор. Рукомоев с видом стоика вышагивал от края к краю снимка, а супруга что-то ему втолковывала.
Судя по лицу, можно было заключить, что ей самой страшно неприятно открывать мужу горькую правду, но если не она его просветит относительно его недостатков, то кто же?
Внезапно сорвавшись, Рукомоев явственно велел ей помолчать, шагнул к Незагрошу и… потребовал у него документы. Не снимая одной руки с плеча Запятуньи, Молчунов другой вынул из парадного сюртука паспорт и протянул тестю. Тот углубился в изучение документа, к неудовольствию спутницы жизни, определенно ждавшей от него более решительных действий. Потом потребовал еще какой-то бумаги, кажется, чиновничьего аттестата — Сударый не разглядел, но бумага в кармане у Молчунова нашлась. Улыбка Запятуньи между тем угасла, она вдруг зарыдала, это было очень некрасиво, и Сударый вышел, чтобы налить себе чаю.
Когда он вернулся, сцена слегка изменилась. Мадам Полисьен устала-таки бдеть и переключилась на бутылочку, извлеченную из складок платья, Наварчик уже дрался с собачкой, а Захап Рукомоев чего-то требовал у брата, указывая рукой на ненавистного Незагроша. Прокрут быстро вдохновился, оставил Профициту, которая еще минуту продолжала согласно кивать, как делала, пока слушала супруга, и братья стали обходить Молчунова с флангов.
Однако операция их провалилась: мирно, казалось бы, спящий старый Нахап вдруг вытянул ногу — его старший сын споткнулся и грянулся на пол, старичок залился смехом. Прокрут, похоже, счел такое начало дурным предзнаменованием и, ущипнув по дороге одну из служанок, вернулся к Профиците. Захап, кряхтя, поднялся, ощупал прореху под мышкой и с гневом обратился к отцу, однако тот уже снова мастерски изображал глубокий сон.
Остальные, что характерно, не обратили на всю эту интермедию ни малейшего внимания.
Сударый поморщился. Происходящее на пластине ему категорически не нравилось. Что за театр абсурда? Почему от почти статуэточной неподвижности образы перешли к шутовской деятельности, лишенной, кстати, всякого жизнеподобия? Можно подумать, наяву никто не обратил бы внимания на неумную шутку старика Нахапа или на то, что при полном попустительстве мадам Полисьен юный Навар принялся привязывать к хвосту собачки консервную банку!
Смущенный этими очевидными нелепостями, Сударый даже отнес пластину в лабораторию и вновь измерил духовную энергию, но показатели оставались прежними.
И вдруг его осенило. Да ведь изображения созданы путем концентрации световых и магических токов! Значит, запечатленные образы несут действительно присущий прототипам характер — но в сгущенном, гипертрофированном виде. Вот откуда все их маньеристское позерство и преувеличенные жесты. Им не важно, что вокруг царит безмятежная статика стеклянной пластины, — они будут проявлять свои характеры независимо от окружения…
Подобной проблемы прежде никто и представить не мог. Сударый наконец-то в полной мере осознал, что является первопроходцем неизведанной области познаний. Однако радости не испытал. Вообразив, что сейчас творится в доме Рукомоевых, где все то же самое совершается на холсте два на три аршина, он поспешил обойти дом, проверяя замки и подпирая двери, а вернувшись в гостиную, чуть было не снял со стены одну из рапир.
Образы между тем совсем распоясались. Особенно старался родоначальник: подножки ставил всем подряд, всех щипал, на всех ябедничал — однако когда стихали вызванные его шуточками ссоры, смех у него сменялся плачем, из чего становилось видно, что этот старик в своей большой семье очень одинок.
Наварчик шалил за троих, черпая вдохновение в проделках деда, но с каждой минутой все чаще обращался к другой деятельности: клянчил деньги, и на это его уже вдохновлял отец. Захап не оставлял намерения во что бы то ни стало истребить Незагроша и постоянно подбивал Прокрута на какие-то гадости. Тот охотно соглашался, однако ни одно совместное предприятие не доводил до конца, зато в честь каждого требовал безвозмездного займа. Еще немного — и он уже принялся шарить по карманам Захапа, пока тот сверлил взглядом ненавистного зятя.
Сударому было противно, однако он по странному свойству человеческой души не смог оторваться от омерзительного зрелища. Он даже вскочил на ноги, когда госпожа Хватунья приказала служанке принести всем чаю (и та действительно ухитрилась где-то его раздобыть в рамках снимка!), а потом принялась подсыпать что-то в чашки. Однако поскольку в отличие от изобретательной служанки могла оперировать только теми предметами, которые попали в объектив, вместо яда использовала пудру, что ее сильно расстраивало.
Единственными, кто сохранял изначальную благопристойность, были, как ни странно, Незагрош с Запятуньей. У последней резко прекратились приступы истерики, связанные с семейными неурядицами, и чета Молчуновых мирно ворковала, не обращая внимания на царящий вокруг содом.
Сударый обхватил голову руками. Уже и слуги начали показывать «истинное лицо» — пока, правда, только в виде гримас, которые строили за спинами хозяев; уже Наварчик деловито вычищал карманы матери; то же делал Прокрут с карманами брата, после чего принимался осыпать деньгами молодую служанку; уже Захап свивал удавку из разодранной (на зависть собачке) портьеры…
И, как ни глупо это было, пришла Сударому в голову фантазия, будто он спешно собирает чемодан: смена белья, деньги, дневник наблюдений, лабораторный журнал, драгоценный призматический объектив…
На стеклянной пластине Прокрут подкрадывался с ножом к спине Захапа, а Хватунья, стараясь не разбудить старика, прилаживала к его шее Захапову удавку; юный Навар прятал под рукой мертвецки пьяной мадам Полисьен чей-то выпотрошенный бумажник, а Профицита совместно с одним из слуг, рослым красавчиком, истязала обольщенную Прокрутом служанку, ругаясь при этом с такой отчетливой артикуляцией, что, даже не умея читать по губам, легко было угадать часто повторяемое «неблагодарная свинья»…
Стук во входную дверь отвлек Непеняя Зазеркальевича от продолжения фантазии: он размышлял, укладывать ли в чемодан злополучный снимок. Сердце ухнуло и затаилось, точно прислушивалось вместе с Сударым. Стук повторился, и был он громок и настойчив, хотя, пожалуй, не свидетельствовал о намерении стучащего, если ему не откроют, выломать дверь.
Сударый положил снимок на полку, взял-таки рапиру и спустился вниз.
— Кто там?
— Открывайте, господин оптограф, это я, Молчунов! — послышалось снаружи. — Да снимите руку с эфеса, ежели вы при оружии, кровопролития не будет. Я намерен поблагодарить вас за чудесный портрет! Ну отворяйте же, чего боитесь?
Пожалуй, именно последним словом он и заставил Сударого открыть. Молчунов был в изрядном подпитии и потрясал початой бутылкой.
— Вы и впрямь кудесник, я и надеяться не мог на такой эффект! — воскликнул он, шагнул через порог и панибратски хлопнул Сударого по плечу. — Что за портрет! Э, да вы и впрямь вооружи…
Договорить он не успел: за его спиной мелькнула тень, сильный толчок опрокинул его на Сударого, и они оба упали. В дверном проеме возникли две фигуры в черных масках. Оптограф сбросил с себя работника губернаторской канцелярии, однако драгоценные мгновения были потеряны, и встать на ноги ему уже не дали. Короткий и сильный удар по голове опрокинул его в беспамятство.
Сударый пришел в себя, еще пока его волокли, но сил к сопротивлению у него не было. Его втащили в студию и прикрутили кусками веревки к стулу с высокой спинкой. Один из нападавших вдруг обернулся к другому и рявкнул голосом Захапа Нахаповича:
— Я уже говорил: не подходи ко мне со спины!
— Да ты что, брат, и правда веришь этой лживой карикатуре? — воскликнул второй налетчик голосом (кто бы сомневался) Прокрута Нахаповича.
— Как ты мог подумать, брат? Но за спиной не стой. Лучше принеси сюда Незагроша. Итак, господин кудесник, теперь поговорим спокойно, — обратился к Сударому Захап, снимая маску. Даже при слабом освещении единственного горевшего в студии кристалла было видно, что на щеках у него темнеют следы пощечин. — Может, попробуете объяснить, что за мерзость я получил за свои деньги?
— Портрет, выполненный по новейшей методе, — произнес сквозь стиснутые зубы Сударый. — В точности то, что просили.
— А я думаю, что ты, мерзавец, взял мои деньги, а потом принял заказ от вот этого негодяя! — воскликнул Захап, указывая на волочимого Прокрутом Молчунова.
— Верно! — подхватил Прокрут, бросая слабо шевелившегося зятя на пол. — Я видел, как ты в его повозку садился!
— А сами вы что у алхимической лавки делали? — осведомился Сударый.
— И правда, что ты там делал? — повернулся к брату Захап. — Тоже хотел особый заказ разместить? Я тебе еще все припомню, — туманно пообещал он, разумея, видимо, что-то из увиденного на портрете. — Но сначала ты, кудесник, ты мне ответишь за эту мерзкую картину…
Сударый напрягся. Толком испугаться он не успел, слишком быстро все произошло, да и не укладывалось в голове, чтобы два человека из высшего общества, в руках которых и власть, и деньги, и влияние, решились на грязную физическую расправу. Но в тот миг, когда оба Рукомоева вынули из карманов складные ножи, он ясно осознал серьезность их намерений. Потому они и пришли лично, без слуг, да еще в этих дурацких карнавальных масках с блесточками, чтобы сделать все без свидетелей.
Сталь сверкнула в тусклом свете кристалла и вдруг выпала из руки старшего Рукомоева. Стремительная серая молния пролетела между связанным оптографом и высокопоставленными преступниками. Два удара — и оба растянулись на полу. Молния замерла над поверженными врагами, и только теперь Сударый сумел ее рассмотреть.
— Персефоний! Слава богу, ты как нельзя более вовремя. Спасибо тебе!
— Ну что вы, Непеняй Зазеркальевич, — отозвался упырь, разрывая путы на руках оптографа. — Кто на моем месте поступил бы иначе? Э, да вас крепко приложили! Вы не вставайте, посидите, я с ними сам разберусь.
— Вы об этом еще пожалеете, — посулил Захап, который, кряхтя, поднимался с пола. — Нападение упыря на секретаря губернатора — такое вам с рук не сойдет!
— Защита собственности от неизвестных грабителей, — поправил упырь, заталкивая упавшую маску Захапу в нагрудный карман. — В отделе по борьбе с бандитизмом хорошие маги, они легко установят, кто нападал, а кто защищался. Суд, я слышал, у вас на содержании, но вы на это не надейтесь. Если попробуете возбудить процесс, мы непременно предъявим общественности причину, гхм… конфликта. Весь Спросонск увидит роскошный портрет вашего милого семейства.
— Портрет уничтожен, можешь не беспокоиться, нежить поганая! — заверил Прокрут.
— Зато цела пластина, с которой он сделан, — парировал Персефоний. — Цела и спрятана в надежном месте. И я склоняюсь к мысли, что общественность сможет насладиться копиями с нее и без всякого судебного разбирательства — просто в случае, если у господина оптографа вдруг возникнут какие-то трудности в жизни или в работе.
— Послушайте, вы, жалкие ничтожества, да я вас всех… — вскричал было Захап, но упырь его перебил:
— Послушайте, вы, хозяин жизни! Может, для кого-то вы и денежный мешок, но для меня — мешок с питательной смесью, а вот для господина оптографа — мешок с тем, что лишь когда-то было чем-то питательным. Можете сколько угодно звенеть золотом в узком кругу таких же, как вы, самодовольных прожирателей жизни, которые считают государственную власть своим личным качеством, но его рапира, мой клык и смех, жестокий всенародный хохот всегда вас остановят! А теперь вон отсюда, господа! Вон!
Рукомоевы переглянулись, и взоры их потухли. Едва ли убоялись они всенародного смеха, по крайней мере, сейчас, но клык, а в перспективе и рапира были очень серьезными аргументами в пользу того, чтобы удалиться.
— Ловко вы их! — похвалил Молчунов, сидя на полу и прикладывая бутылку к шишке на затылке. — Давно они так по сусалам не получали, хе-хе! И со снимком хорошо получилось. А это правда, что у вас пластина осталась? Слушайте, вы отказались от двухсот рублей — я готов предложить триста только за копию…
Сударый, хоть у него и кружилась голова, вскочил со стула и в самых сочных выражениях описал Молчунову, сколь много необычных действий может совершить человек с фантазией, имея в руках «свои чертовы триста рублей». Незагрош обиделся.
— Вы особо-то не буйствуйте, господин оптограф, я не они, меня снимком не напугаешь. Мы с Запятушкой на снимке — самые беспорочные персонажи…
— В первые сутки — возможно. А вы уверены, что у вашего образа хватит выдержки? — спросил Персефоний.
Незагрош Удавьевич нахмурился и, пробормотав что-то вроде: «И вот как с такими дело иметь?» — покачиваясь, направился к выходу.
Сударый снова сел и провел рукой по вспотевшему лбу.
— Еще раз спасибо тебе, Персефоний. Если бы не ты…
— Спасибо скажите той особе, которая согласилась на свидание со мной! — откликнулся упырь. — Это была одна из рукомоевских служанок. Подъезжаю я к их дому на извозчике — одет, как денди, грудь колесом, а в доме гвалт, скандал. Еле дождался я свою визави, только когда в доме перестали посуду бить. Ну, натурально, ни о какой романтике речи уже не было, поболтали минутку и расстались. И вдруг вижу: выныривают из дома двое в масках — и в самовоз. Любопытно мне стало, я за ними — и до самого ателье проследил. Однако вы мне вот что скажите: как позволили скрутить себя? Столько времени борьбой занимаемся, а тут…
— С завтрашнего дня усилим тренировки. Так, значит, ты от служанки узнал, что творится на портрете?
— Да, хотя, по правде сказать, еще вечером предположил. Пока вы замеры проводили, я уже приметил, как они все, улыбаясь, друг на друга поглядывали…
Сударый и Персефоний не собирались тревожить Вереду известием о ночном происшествии, но совершенно замолчать случившееся уже не представлялось возможным. Утром в «Обливионе» господин Кренделяки лично подошел к Сударому и поинтересовался судьбой налетчиков, пытавшихся ограбить ателье. Оптографу пришлось на ходу выдумать короткую батальную историю, которая заставила Кренделяки прийти к выводу о том, как хорошо иметь в работниках упыря.
Какие-то слухи дошли и до Вереды, пришлось ей все рассказать. История, конечно, взволновала девушку, однако она не поддалась эмоциям и трезво рассудила, что оптопластину надо надежно спрятать.
— Не исключено, что Рукомоевы постараются ее выкрасть или уничтожить — хотя бы путем поджога.
— По-моему, ты преувеличиваешь, Вереда, — сказал Сударый, но потом вспомнил секретаря губернатора с ножом в руках и добавил: — Однако подстраховаться не мешает.
— Я могу ее у себя в гробу спрятать, — щедро предложил Персефоний.
— Или вот сюда, — сказала Вереда, указывая на коробочку, только сегодня появившуюся у нее на столе.
— Ну вот еще, — возмутился упырь. — Туда же залезть проще простого!
Из коробочки донесся звук, напоминающий хмыканье. Мужчины привычно кашлянули, делая вид, что ничего не слышат.
— Хотя вы, Непеняй Зазеркальевич, кажется, собирались использовать снимок как пример вашего достижения? — вспомнил Персефоний.
Сударый покачал головой:
— Нет, мой друг, у меня уже нет намерения объявлять об открытии. Как ни прискорбно, мир не созрел для новейшей оптографии. Подумать только: открытие еще не было совершено по-настоящему, а его уже попытались использовать в самых пошлых и низменных целях! Дальнейшее распространение метода приведет только к новым недоразумениям. На него будут возлагаться неоправданные надежды, а преувеличенное выражение характеров на снимках повлечет за собою обиды и ложные толкования. Нет-нет, я не хочу быть к этому причастен. Напротив, у меня появилась другая идея. Многие эффекты открытого мной метода оказались совершенно неожиданными, хотя, если вдуматься, ничего непредсказуемого в них не было. И мне пришло в голову, что можно опубликовать статью, в которой наш печальный опыт будет описан в теоретическом виде. Быть может, гипотеза о некоторых проявлениях новейшей оптографии заставит видных ученых задуматься и приостановить работы…
— Как это благородно, Непеняй Зазеркальевич! — с чувством произнесла Вереда. — Но чем же вы тогда станете заниматься?
— Оптография — невозделанное поле, ученому всегда найдется работа. Если мне не изменяет память, сегодня у нас в студии не слишком напряженный день?
— Да, Непеняй Зазеркальевич, всего один сеанс на два часа.
— Вот и прекрасно, будет время заняться статьей. Персефоний, я хочу, чтобы ты собрал наши лабораторные записи. Вереда, будь добра, расшифруй их и расположи в хронологическом порядке. Я подготовлю иллюзию для сегодняшнего снимка, а потом сяду за статью.
Иллюзию Сударый создал быстро и уже примерял ее в студии, когда вошла Вереда и сообщила:
— Вас спрашивает какой-то господин. Не из Рукомоевых, — поспешила добавить она, видя постное выражение лица Сударого.
— Что ж, пригласи…
В студию вошел человек с аккуратной бородкой, в идеально сидящем клетчатом костюме спортивного покроя.
— Непеняй Зазеркальевич?
— Совершенно верно, — ответил Сударый, приятно удивленный тем, что его имя не переврали. Вообще посетитель не казался похожим на тот класс людей, к которому принадлежали Рукомоевы, но Сударый не спешил расслабляться.
— Позвольте представиться: Колли Рож де Крив, оптограф. Прибыл в Спросонск вчера вечером, поэтому решил отложить визит до сегодняшнего дня. Читал вашу статью в «Маготехнике — юности», был очень впечатлен! В частности по этому поводу и хотел с вами поговорить — если, конечно, не отвлеку от дел…
— Что вы, что вы! — воскликнул Сударый, пожимая ему руку. — Очень рад вашему визиту, господин де Крив, читал ваши статьи, видел снимки и, поверьте, очень хотел познакомиться! Так вас заинтересовала статья о миниатюризации оптокамер?
— Вот именно. По-моему, идея камеры, которую можно удерживать в руках без помощи штатива, а в перспективе — и одной рукой, просто гениальна… Но я вас точно не отвлекаю?
Сударый заверил гостя, что конечно же нет, и пригласил в гостиную. По его просьбе Вереда принесла чай и разлила по чашкам. Видя отношение Сударого к визитеру, секретарша прониклась к нему доверием, и, когда выходила из гостиной, можно было расслышать, как она отвечает на тревожный вопрос Персефония, кого это еще черти принесли в их тихое ателье:
— Это совсем не то, что ты думаешь. Знаешь, кто он? Сам Рож де Крив!
У Сударого были чудесные работники, он не раз и не два встречал в Спросонске умных, образованных людей, но все-таки сильно — боже, как сильно! — соскучился вдалеке от столицы по настоящему профессиональному общению. И вот теперь он отдыхал душой, хотя похвалы Рож де Крива идеям миниатюризации и казались чрезмерными, так что заставляли смущаться. Он жадно впитывал рассказы о галереях и выставках, о виднейших спиритографах и их достижениях.
— Ручаюсь, молодой человек, мы с вами еще займем законное место в зале славы!
— Я уже пробовал сконструировать ручную камеру, но у меня ничего не получилось: зеркало не желает работать в ней, как в копировальном аппарате, и разрушает все заклинания.
— Все поправимо, мой друг! Нельзя остановить прогресс, вопрос лишь в том, кто первый сдвинет камень с мертвой точки. У вас есть идея, у меня — средства, и нас объединяет цель, ради которой стоит потрудиться! Уверен, ваши линзово-зеркальные объективы позволят оставить в прошлом старые, добрые, но такие громоздкие аппараты. Можно будет работать, что называется, на пленэре, можно будет непосредственно фиксировать ход жизни и делать снимки разумных, которые даже не подозревают о том, что находятся под прицелом объектива. Да, ученое сообщество не оценило ваших мыслей, но есть разумные хотя и далекие от магической науки, но лично заинтересованные в подобной работе. Собственно говоря, — слегка понизив голос и наклоняясь к Сударому с самым доверительным видом, сообщил Колли Рож де Крив, — я потому и приехал к вам в Спросонск, чтобы приватным образом обсудить одно весьма деликатное дело…
ГЛАВА 2,
в которой г-н Сударый опять рискует жизнью и, кажется, упускает возможность открыть нечто новое
— Вы бесчестное существо, Непеняй Зазеркальевич, — дрожа от негодования, сказал молодой человек. — Я вызываю вас на дуэль.
Сударый удивленно посмотрел поверх газеты на подошедшего к нему юношу не старше девятнадцати лет от роду в небрежно распахнутой шинели столичного университета. Красивое лицо его было бледно.
— «Существо», вот как? Не «разумный», не «человек», по крайности, а «существо», — озадаченно промолвил Сударый, сворачивая «Вести Спросонья» и откидываясь на спинку стула. — Присядьте, что ли, в ногах, говорят, правды нет. Присядьте и объясните, в чем дело, Залетай Высокович, — прибавил он, вспомнив имя юноши.
Залетай Высокович приходился сыном известному спросонскому помещику Пискунову-Модному. Известность последнего и нерушимый авторитет его в среде провинциального бомонда объяснялись тем, что все его предки вплоть до прапрадеда проживали преимущественно в столице, изредка наезжая в родные края, чтобы ослепить знакомых блеском своей приближенности ко двору. Высок Полетаевич первым изменил образ жизни, обосновавшись в родовом поместье и предав забвению вихри высшего света. О причинах его добровольной ссылки слухи ходили разные; сам он в ответ на расспросы только вздыхал, мол, свет нынче не тот, предоставляя дорисовывать подробности воображению слушателей.
Сын его, Залетай, воспитанный на рассказах о светских подвигах предков, с младых ногтей отличался болезненной чувствительностью к вопросам дворянской чести. Однако здоровая среда, ежечасное наблюдение простой жизни и близость к природе вырастили его толковым и любознательным ребенком, проявившим хорошие способности к наукам. Первый в череде Пискуновых-Модных отправился он в столицу не для того, чтобы блистать в свете, а ради учебы во всемирно известном Университете магических наук, куда поступил, с блеском выдержав строгий экзамен.
Вот уже два года он возвращался в Спросонск на летние каникулы. О нем говорили как о молодом человеке с большим будущим, им восхищались за ум и прямоту, но все же складывалось подспудное впечатление, будто в нем несколько разочарованы. Слава предков порфирою лежала на плечах юноши, тянулась за ним шлейфом — сие одеяние было хорошо видно благородному обществу провинциального города.
Сознавал ли сам Залетай свое положение модного юноши; чувствовал ли исподтишка бросаемые на него вечно чего-то ожидающие взгляды? Трудно сказать.
В это лето он влюбился. Предметом страсти его стала премилая барышня Простаковья, дочка предводителя губернской службы магического надзора Добролюба Немудрящева. Залетай Высокович взялся ухаживать за ней пылко, но при этом с умом, обстоятельно и красиво, «натурально по-столичному», говорили спросончане.
На прошлой неделе он привел Простаковью Добролюбовну в сопровождении няньки в спиритографическое ателье Непеняя Зазеркальевича Сударого и заказал портрет своей возлюбленной, каковой и был отправлен ей на дом тем же вечером.
А вот сегодня модный юноша пришел в кафе «Обливион», где имел обыкновение завтракать Сударый, чтобы потребовать сатисфакции.
Оставалось только выяснить, по какой причине.
Однако с этим возникли сложности.
Модный юноша явно не знал, как себя вести. Точнее, знал, конечно, но понаслышке, и опасался сделать что-нибудь не так, а потому терялся и сбивался. Вместе с тем прямая натура его требовала быстроты и четкости действий, отчего он терялся и сбивался еще сильнее.
Гневно отвергая приглашение присесть, он попытался произнести: «Не считаю возможным для себя находиться к вам ближе, чем того требуют обстоятельства», — но уже к середине сбился, фраза угасла, и он просто выпалил:
— Не буду я с вами! Не желаю я…
— Что ж, если вам угодно говорить стоя, извольте, но, по крайней мере, объясните, в чем дело, — как можно спокойнее попросил Сударый, мучаясь от мысли, что все вокруг слышат эти нелепости.
Народу в «Обливионе» было как раз немного — ровно столько, чтобы каждое слово, произнесенное чуть громче, чем принято, услышали все без исключения. Пока на Сударого и Пискунова-Модного не оборачивались лишь потому, что жители Спросонска, принимающие завтрак в людных местах, обожали делать это, читая утренние газеты и обмениваясь мнениями, так что вокруг по-прежнему мирно шуршала бумага и шелестели голоса.
— Не о чем говорить, — заявил модный юноша. — Все и так… — Несколько совладав с собой, он выдал, наконец, достаточно звучную фразу: — Извольте отвечать, господин спиритограф, принимаете вы вызов или мне считать вас не только негодяем, но и трусом?
Не без труда сдерживая раздражение, Сударый произнес:
— Я дам ответ, только если вы соблаговолите объясниться.
— У вас незаконные чары! — воскликнул Пискунов-Модный, и оптограф с ужасом подумал, что теперь-то их точно услышат, причем не только в зале, но и на кухне, а то и на улице. — Что тут еще объяснять?
— Что вы мелете? — возмутился Сударый. — Какие еще…
— Не смейте увиливать, трусливое существо!
— Ну довольно! — приглушенно рявкнул Сударый. — Присылайте своего секунданта.
Залетай Высокович молча кивнул, как-то деревянно развернулся и покинул кафе. Сударый, усиленно стараясь не смотреть по сторонам, не менее деревянно развернул газету, не видя строчек, и поспешно проглотил остатки бифштекса, не чувствуя вкуса. Он поднял голову, лишь когда миловидная русалка в накрахмаленном переднике подошла к нему, чтобы взять плату. Только тут к нему вернулось ощущение реальности, и он не без удивления обнаружил, что мир ничуть не изменился, что кругом него все идет по-прежнему, шуршит бумага и шелестят голоса, а на лице русалки-официантки нет ни намека на какой-то особенный интерес к человеку, получившему вызов на дуэль от модного юнца, любимца провинциального города.
Наверное, они беседовали все же не так громко, как ему показалось. И слава богу! С секундантом Залетая Высоковича, вернее всего, можно будет поговорить спокойно и, наконец, выяснить, что случилось, а там, возможно, и вовсе свести дело к примирению…
Конечно, не раньше, чем наглый мальчишка извинится за свои дерзкие слова.
Сударый возвращался из кафе, нервно постукивая тростью по тротуару. А ведь какое чудесное было утро! В милом, уютном Спросонске, знаете ли, по-другому и не бывает. В любое время года — вёдро ли, хмарь, мороз — все едино: утро чудное, день прекрасный, вечер дивный, ночь изумительная. Так, во всяком случае, скажет вам любой нормальный спросончанин, и вы сами так непременно скажете, если поживете в этом городке хотя бы несколько лет.
Нет, конечно, вы можете и не согласиться. Вы ведь как, наверное, думаете: спросонское утро — вы битый час валяетесь на перине и потягиваетесь, жмурясь на лучик солнца, что пробивается через щель в занавеси, а в лучике том пылинки танцуют, и вы, пока прислуга вам, тоже без лишней спешки, кофе несет, неторопливо думаете о том, что надо бы серьезно с домовым поговорить насчет уборки; потом обстоятельно выпиваете три-четыре чашки кофею, потягивая трубочку, в которой душистый табак потрескивает, потом одеваетесь и идете, к примеру, в «Обливион», чтобы там, перездоровавшись с половиной квартала, скушать бифштекс, а хоть бы и яичницу с беконом да с пластиками помидоров с ладонь величиной, самую, такую, знаете, обыкновенную яишенку, укропчиком присыпанную…
Однако опустим подробности. Нет никакой надобности подробно рассказывать, как вы, ну в том же, например, «Обливионе», кушая бифштекс, шелестите газетой и обмениваетесь мнениями о прочитанном с соседями, — ведь ежели вы спросончанин, то не можете завтракать в общественном месте без утренней газеты и в большинстве случаев без сопутствующей глубокомысленной беседы.
Ну-с, а если так? Спустили вы ноги с кровати, а вам на спину прыгают и за горло хватают, и надо немедленно использовать все приобретенные в спортзале университета навыки борьбы голыми руками, чтобы освободиться от захвата, извернуться, скрутить соперника и прижать его лопатками к полу только для того, чтобы тотчас взяться за рапиру и прыгать с ней битых полчаса по верхнему этажу.
Сегодня Персефонию явно не хватало энергии: он сразу же дал себя бросить через голову, а потом едва-едва сумел уклониться от двух глубоких выпадов рапиры, каких Сударый обычно избегал, потому что на них упырь его ловил как маленького.
— Что с тобой, Персефоний? Ты не болен часом?
— Нет-нет, Непеняй Зазеркальевич. Просто ночь неудачная. Две мыши в захламленном подвале жадного купца. Туда кошки боялись заходить, чтобы не заплутать.
— Может, достаточно на сегодня?
— Ни в коем случае. Просто будем считать, что у вас фора — авось сумеете хоть раз меня коснуться.
— Хоть раз?
Сударый, конечно, уступал своему помощнику, но не настолько, чтобы в схватке надеяться только на случайности. Он азартно атаковал, нанося укол за уколом и тесня Персефония. Тот лишь вяло отбивался, правда, ни одного удара так и не пропустил. Но Сударый слишком поздно сообразил, что его водят за нос. Он попался — опять! — на глубоком выпаде, когда упырь, шагнув в сторону, проворно уколол его в бок.
— Банальная хитрость, Непеняй Зазеркальевич. Ведь говорил же я вам: фехтование — это бой хитрости. Можно изучить самые сложные приемы и проиграть, если все они будут написаны у вас на лице. Обязательно скрывайте свои козыри!
— Так, значит, не было двух мышей в захламленном подвале?
— Почему, были. Сначала две, потом еще… штук сорок. Так что я бодр и полон сил, а вы попались — и опять на самом простом…
Совершив утренний туалет, Сударый спустился вниз.
— Доброе утро, Вереда! Прекрасно выглядишь, тебе очень идет эта брошка.
— Спасибо, Непеняй Зазеркальевич. И вам доброе утро.
— Помнится, сегодня у нас не слишком много работы?
— Два портрета с наведенными иллюзиями и одна карточка на документы. Да, еще вы вчера просили показать вам с утра один снимок… — Она выдвинула верхний ящик стола и запустила в него обе руки, чтобы правой достать медную пластину, а левой придержать что-то мелкое — или, вернее, кого-то. — Вот, пожалуйста.
— Спасибо, Вереда.
Сударый взял пластину. На снимке запечатлен был образ радеющего об отчизне чиновника. Радел он, на взгляд оптографа, фальшиво, ненатурально как-то: морщил лоб, хмурил брови, задумчиво взбивал пальцами бакенбарды, а потом озарялся светлой, отеческой улыбкой. Ну, может, и не фальшиво, а просто театрально, водевильно даже, но явно не так, как сумел бы изобразить хороший актер.
Однако, вынув из кармана лупу и внимательно изучив снимок, никаких технических огрехов Сударый не обнаружил.
— Прекрасно. Можешь упаковать и отправлять по адресу заказчика.
— Интересно, что он станет делать с этим портретом, — промолвил, войдя в приемную, Персефоний. — Неужели прямо так и повесит у себя в кабинете? Ведь это смешно.
— Смешно, — согласилась Вереда. — Но попытаться доказать это клиенту — значит, обидеть его. Неразрешимая этическая проблема.
— Не вижу в ней ничего этического, — возразил упырь. — Почему-то студенту, жаждущему запечатлеть свою фигуру на фоне баталии, мы без особого труда можем растолковать, что излишества смешны. А чиновнику, возмечтавшему предстать перед всеми в крайне глупом виде, мы и слова не скажем. Это проблема социальная.
— Не думал, что ты социалист, — улыбнулся Сударый.
— Я бродяга, — парировал упырь, — а значит, завзятый реалист. Кстати, о реализме. Если не возражаете, Непеняй Зазеркальевич, я хотел бы попрактиковаться в создании иллюзий. Могу я сделать заготовку, пока вы завтракаете?
— Конечно, Персефоний, с удовольствием посмотрю, что у тебя получится, — кивнул оптограф, надевая пальто и шляпу. — Если понадоблюсь, я, как всегда, в «Обливионе».
Подхватив со стойки трость, Сударый открыл дверь и окунулся в хрустальный мир уходящей осени. Прозрачное небо, ледок на лужах, пар изо рта, и застоявшийся с ночи воздух холодит щеки. Разогретое упражнениями тело словно поет, впереди интересная работа — ну не чудесное ли утро?
И вот нате вам…
Итак, Сударый возвращался из кафе, зло стуча тростью по тротуару. Встречный народ раздражал, ледок на лужах подтаял и лужи брызгали грязью, воздух стал промозглым. Еще и собака какая-то облаяла ни с чего. Молодой оптограф взлетел по ступеням двухэтажного дома под вывеской, извещавшей, что здесь располагается «Спиритографическое ателье г. Сударого», и резко распахнул дверь.
В приемной послышался испуганный вздох. Сударый сдержал шаг, но все же успел разглядеть, как Вереда прячет под стол деревянную коробку и делает вид, будто сама кушает подсоленное печенье из блюдечка. Тот, кто сидел в коробке, был недоволен прекращением трапезы и яростно скребся.
— Кто-нибудь заходил, пока меня не было? — делая вид, будто ничего не замечает, спросил Сударый.
— Нет, Непеняй Зазеркальевич, — ответила смущенная девушка.
Устраивая трость на подставке, Сударый, чтобы не молчать, спросил:
— Вереда, ты не помнишь, к чему снятся бабочки?
— Смотря какие. Если однодневки, то к смерти. А вам бабочки снились? — обеспокоилась Вереда.
Сударый невольно вздрогнул:
— Нет, помнится, не совсем бабочки. Скорее мотыльки…
— Ну, это всего-навсего к глупости.
Сударый поморщился, уже жалея, что спросил.
— А, вспомнил! — приврал он. — Это была моль.
— К подлости, — сокрушенно прокомментировала Вереда. — Будьте сегодня осторожны, Непеняй Зазеркальевич.
Она непроизвольно забросила в рот печенюшку, и в спрятанной под столом коробке, затихшей было, словно ее обитатель тоже внимательно слушал, тотчас раздались настойчивые скребущие звуки.
Почему девушка до сих пор скрывала своего любимца, оставалось непонятным. О его существовании все в ателье прекрасно знали, хотя ни разу его не видели. Все догадывались, что Вереда сотворила кого-то мелкого, но строгими университетскими правилами не одобряемого. Никого это не смущало, благо любимец Вереды вел себя вполне прилично, вопреки первым опасениям домового по углам не гадил и мебель во время ночных прогулок не грыз. Более того, он уже принес немалую пользу, будучи избран хранителем одной довольно гадкой оптографической пластины…
Неприятное подозрение шевельнулось в душе Сударого при воспоминании о групповом портрете Рукомоевых. Торопливо скинув калоши и пальто, на ходу разматывая клетчатый шарф, кинулся он в студию. Там, чуть не споткнувшись о домового Переплета, бродившего по ковру с веником, метнулся к массивному шкафу. Достал из бокового отделения журнал наблюдений, пролистал… И сказал:
— Так, — хотя ни в какую ясную идею его подозрение еще оформиться не успело.
Переплет, бросив притворяться, будто подметает, раздраженно спросил:
— Ну что опять?
— Еще не знаю… — пробормотал Сударый, качая головой.
— А коли не знаете, так чего же «такаете»? Ох, Непеняй Зазеркальевич, несерьезного вы поведения человек. Вот батюшка ваш, Зазеркалий Причудович, у того все в доме ладом шло, а почему? Потому что степенностью отличался и спокойствием. Он-то небось по углам спозаранку не рыскал и на домовых не «такал».
— Да я ведь не на тебя, Переплет…
— Конечно, — прислонив веник к ножке демонстрационного стола, согласился домовой. — Я-то, поди, дело знаю. Всю ночь кручусь, прибираюсь, костюм ваш выглаживаю, сковородки чищу, солнце встанет — и то я в хлопотах. Вам бы работать побольше, а не в раболатории просиживать да статейки пописывать. Уже бы сейчас заклятого конкурента вашего, Кривьена де Косье, за пояс заткнули…
Переплет был домовой толковый и в какой-то мере даже прогрессивный, но в одиночку присматривать за особняком ему было трудно (его отца Перегнутия вместе с женой, проворной кикиморой Ворошилой, а также овинника Неховая отец Непеняя Зазеркальевича, переезжая по новому месту службы, забрал с собой). Не одобрял Переплет и научного энтузиазма молодого хозяина, мешавшего спокойно и прибыльно работать, так что время от времени Сударому доставались такие вот занудные лекции. Обычно он выслушивал их терпеливо, чтобы не обижать заслуженного домовика, но теперь прервал:
— Постой, Переплет, подожди. Тут, пожалуй, и впрямь нехорошее дело приключилось.
Дверь открылась, в студию вошел Персефоний. Упырь был уже в одной сорочке — он, хотя неплохо переносил солнечный свет, иногда нуждался в дневном отдыхе. Но, видно, какое-то предчувствие подняло его из гроба.
— Что такое, Непеняй Зазеркальевич?
Следом и Вереда заглянула. Покраснела, увидев упыря неглиже, но все-таки осталась и спросила:
— У вас все хорошо?
— Будь добра, Вереда, посмотри по записям, в какой день мы оптографировали Простаковью Добролюбовну Немудрящеву, — попросил Сударый, хотя уже был уверен, что не ошибается.
Девушка ушла сверяться с журналом. Непеняй Зазеркальевич выразительно глянул на голые икры упыря, но Персефоний взгляд проигнорировал и потребовал немедленного ответа на свой вопрос.
Не к чести Сударого будет сказано, он попытался сперва отмолчаться. Вереда, которой хватает забот с учебой и собственным неугомонным исследовательским духом; Переплет, по горло занятый работой по дому; Персефоний, бывший бродяга, упырь с темным прошлым… Ну зачем им всем лишняя проблема?
А если уж прямо говорить, то жуть как не хотелось рассказывать о давешней безобразной сцене в «Обливионе». К лицу ли ему, приличному человеку, получившему образование в лучшем столичном университете, перед своими подчиненными… Тьфу, вот ведь еще гадская мыслишка…
— Четвертого, Непеняй Зазеркальевич, — уже нисколько не смущаясь видом Персефония, вошла и объявила Вереда. — А теперь объясните, в чем дело.
— У вас такое же лицо было, когда вас Рукомоевы, не в день будь помянуты, скрутили, — добавил прямолинейный Персефоний. — Уж лучше расскажите, чтобы знать, чего ждать.
— Мы вам не чужие как-никак, — добавил Переплет.
— В тот день мы экспериментировали… — вздохнул Сударый, покачивая в руке журнал исследований. — И, наверное, забыли вынуть из «Зенита» призматический объектив…
Конечно, они экспериментировали! Сударый честно держал данное себе слово и не только не способствовал развитию оптографии, но даже тормозил его по мере сил: писал в специальные журналы статьи, в которых якобы теоретически обосновывал неприятные последствия использования новейших методов. Но можно ли удержаться от эксперимента? Практика практикой, а чистая наука ни в чем не грешна.
И потому в «Спиритографическом ателье г. Сударого» втайне от всех шла бурная, увлекательная и бескорыстная работа. Что будет, если запечатлеть по новейшему методу обыкновенного щенка? Горшок с геранью? Наведенную иллюзию? Гусеницу? Алхимическую реакцию в колбе? Соседского кота, ради которого, бандита рыжего, пришлось Персефонию удерживать тяжеленный «Зенит» на весу подле окна?
Одного лишь удавалось избежать без особого труда — создания автопортрета. Мало ли что там оптография покажет… Это с гусеницы спроса никакого. Оплелась да обернулась бабочкой, как и ожидалось. И не стесняться же криволапому щенку мечтаний о задержании шести воров с поличным…
— Ерунда, — решительно заявил Персефоний, уже недурно разбиравшийся в технике оптографии. — Призматический объектив сам по себе чудес не творит. Для того чтобы отобразилась духовная сущность, нужны специальные чары, особый состав…
— Верно, — важно кивнул Переплет, который в оптографии не разбирался совершенно, но, как и положено порядочному домовому, наперечет знал все запасы в доме. — Четвертого числа реактивов взято только на один снимок.