Тридцать третье марта, или Провинциальные записки Бару Михаил

Когда я уходил, человек в зале для некурящих спал, прижавшись щекой к бутерброду с сыром. «Горбатого могила не исправит» — подумал я о сыре.

* * *

В селе Андреевское Александровского района Владимирской области, на стене продуктового магазина приклеено объявление о том, что тридцать первого августа в доме культуры состоится богослужение с благословением детей к началу учебного года… «Все смешалось в доме Облонских» из села Андреевского Александровского района Владимирской области.

* * *

— Ой, у вас под кедровыми орешками написано «не оч.». Это как? Не очень, что ли?

— Ну, что вы, женщина, это «не очищенные». Скажут тоже…

— А то я удивилась — прямо так все и написано. Вот же, думаю, продавец честный.

— Да вы не думайте ерунду-то всякую. Честный… Нет, ну ё… тьфу… мы, конечно, честные, женщина. Вам тут любая собака… У нас орехи такие — дай вам Бог зубов их разгрызть. Но эти вот кедровые… вы их не берите. Они не очень. Прошлогодние. Как завезут новый урожай — заходите.

* * *

Хлопнуть дверью в сердцах, выбежать из дому в голое осеннее поле и широко зашагать по раскисшей глине проселочной дороги, махать руками «куда прете, сворачивай, сворачивай!» неповоротливым серым облакам, облепленным по ватерлинию мокрыми желтыми листьями, кричать что-нибудь обидное злому и наждачному ветру, хохотать и плевать ему в лицо, после утирать свое, дрожать от холода красными синими ушами, оглушительно шмыгать носом, вернуться домой, прокрасться на теплую кухню, где жена, точно какой-нибудь Гефест, в клубах белого пара грохочет раскаленными сковородками и огромными кипящими кастрюлями, спрятаться незаметно где-нибудь у ней на необъятной груди или забиться в тектонические складки, в такой укромный угол, откуда она не сможет выковырнуть тебя своим стальным безжалостным пальцем, и тихонько ужинать стянутой по пути толстой свиной отбивной на косточке с жареным луком, зеленым горошком, картофельным пюре и ледяным соленым огурчиком, пить горячий крепкий чай с вареньем, смотреть по спортивному каналу футбол, женскую гимнастику, заснуть, а рано утром она проснется, стряхнет с себя неубранные тобою вчерашние тарелки, обгрызенную свиную косточку, носки и пижаму, раскроет рот… а ты уже давно едешь на работу в метро, между станциями «Преображенская площадь» и «Красные ворота», сидишь в самом дальнем углу вагона и прикидываешься спящим, чтобы не уступать место.

Можайск

В Можайске, при церкви Святых праведных Иоакима и Анны, живут кошка и собака. Обитают они там временно, «в надежде обрести добрых хозяев». Так написано в объявлении, которое висит у входа в храм. И еще приписано: «Обращаться за свечной ящик». За ящик я заглянул — никого там не было. Собака мне так и не встретилась, а кошка живет рядом, за дверью, в картонном ящике, в лабиринте рукавов старой шерстяной кофты. Когда я уходил из церкви, она вышла за мной во двор и стала ковылять по цветнику, осторожно нюхая талый весенний воздух и маленькие зеленые стрелки проклюнувшихся нарциссов. Ковыляла потому, что у нее было всего три лапы. Но она надеется, потому что без надежды трудно. Кошкам тоже.

* * *

— А почем у вас эти черненькие, которые с желтой галочкой?

— Ба, это не галочка — это «Найк».

— Да мне внуку. Вот померяй, Максимка.

Предусмотрительная бабка вытаскивает изо рта у маленького, тщедушного Максимки чупа-чупс, чтоб не подавился во время примерки и кряхтя переобувает одну ногу внука в обновку.

— Ну, как? Ты походи в ней, походи.

Внук конвульсивно дрыгает ножкой. Молчавший до того продавец вдруг спохватывается:

— С картонки не сходить!

— Походи по картонке, Максик, — просит бабушка.

Ребенок раза два послушно поднимает и опускает ногу.

— Вроде и ничего, — задумчиво говорит бабка. — Тебе удобно, сынок?

— Ага, — выпадает из внука. Мысли его, в количестве одной, но очень крупной, роятся вокруг недоеденного чупа-чупса в бабушкиной руке.

— Так они почем? — снова спрашивает бабка продавца.

— Тристаписят.

— Дороговато. Хоть полтинничек скинь.

— Не могу, ба. Настоящий «Найк». Не Китай какой-нибудь — Турция. Лет пять твой внук в них проходит, а то и семь.

— Дороговато. Да и не проживу я столько. Скинь полтинничек.

— Кабы я мог скинуть полтинник… Или ты… Да мы бы… Ладно. Пока жена не видит. Она у меня строгая. За чебуреками отошла. Давай шустро. Только ради почину.

Бабка расплачивается, подхватывает обновку, внука и уходит. Продавец, следуя обычаю, тщательно проводит тремя сотенными бумажками по каждой паре обуви, разложенной на прилавке. В это время подходит жена с пакетом чебуреков.

— Ну как, Лень?

— С почином, Надь, — отвечает продавец, продолжая обмахивать обувь деньгами.

Жена наклоняется вниз под прилавок, чтобы спрятать чебуреки, и Леня, не замешкавшись ни на секунду, проводит выручкой по ее необъятному заду, туго обтянутому клетчатыми шортами.

Истории города Бронницы

Как известно, Петр Алексеевич, когда не строил корабли и не устраивал морских сражений, то натурально места себе не находил. Только супруга его, Екатерина, могла успокоить царя в такие минуты. Плеснет ему на грудь соленой балтийской водой из специального серебряного кувшинчика — ему и полегчает. Как-то раз так плеснула она ему этим кувшинчиком аккурат… Ну, да мы не об том. Однажды наше морское всё задумал учредить морскую кавалерию. Да не простую, а настоящую — с морскими конями. Надобно сказать, что Петр хоть и император был, а в ботанике понимал. Знал еще из школьного курса, что морские коньки субтильны очень. Не токмо взрослого гусара или там улана не выдержат, но и ребенка с деревянной сабелькой и игрушечным мушкетиком не вынесут. Потому решено было скрестить морских коньков с сухопутными. Для этих целей велено было князю Меньшикову организовать доставку морских коньков обоего полу в подмосковное село Бронницы, в котором еще при Алексее Михайловиче была государева конюшня. Там-то и решили разводить боевых морских коней. Поначалу, конечно, намучались. Что ни день, то дохли морские кобылки от брачных игр с обычными жеребцами. Выписали ученого голландского ветеринара, который посоветовал делать все наоборот. То есть икру брать от обыкновенной земной кобылы, а молоки, стало быть, от морского жеребчика. Тут дело с мертвой точки и сдвинулось. Однако же потомство получалось не очень крупным, хоть и умело плавать рысью или даже галопом. Так что о морских гусарах или уланах, а тем более гренадерах речи быть пока не могло.

Тем временем Петр Алексеевич приказал долго жить. Некстати обнаружились и большие растраты казенных средств в деле организации морской кавалерии, каковые были отнесены на счет Александра Данилыча. Ну, а князь, конечно, ото всего отказался и с тем отказом и с семьей укатил в Березов.

При государынях наших дело выведения морских коней шло медленно, но верно. Лет через десять морские кони стали размером с кошку, еще через пятнадцать — с собаку, потом с барана, а ко времени восшествия на престол Павла Петровича уже были нормальных размеров, с могучими плавниками и крупной серебристой чешуей, которую не всякий сабельный удар мог разрубить. Такой конь мог проплыть с седоком в полном вооружении до пяти морских миль. Это при волнении до трех баллов, а в штиль и все десять. Ел конь и рыбу, и овес, а при нужде и морскую траву.

Император Павел повелел сформировать первый гусарский морской полк. Отдельная рота полка патрулировала ров Михайловского замка. Офицерская форма морских гусаров отличалась от сухопутной тем, что у обер-офицеров серебряный эполет был украшен икринками минтая, а у штаб-офицеров на золотой эполет нашивались красные икринки, и вместо шпаги был трезубец с гравированной по эфесу надписью: «Рыбу дождем не испугаешь».

Павел Петрович, однако, воспользоваться услугами морских гусар не успел. По дошедшим до нас архивным документам во время переговоров в Тильзите Бонапарт закидывал удочки Александру насчет морской кавалерии, о которой доносил ему посол Коленкур. Супостат хотел использовать морских гусар для усиления континентальной блокады и даже для высадки десанта в Англию. Александр даже что-то такое обещал и велел военному министру, а тот в свою очередь товарищу министра… Стали писать отношения, докладные записки, и писали бы их еще долго, кабы не началась война. Она была сухопутной, если не считать переправ через реки. Все секретные работы в Бронницах были свернуты, и конюхи вместе с морскими конями были эвакуированы в одну из южных губерний. Французы, уже уходя из Москвы, проходили через Бронницы и даже искали морских коней, но ничего не нашли, кроме разломанных подводных стойл в Москве-реке, разгневались и предали город огню и мечу. Особенно пострадала улица Парижской Коммуны, которую не только спалили дотла, но и самые таблички с названием были подняты на пики уланами корпуса Мюрата.

Между тем наше командование имело намерение с помощью морских гусар помешать переправе Наполеона через Березину, а при случае и взять его в плен. С этой целью армии адмирала Чичагова было придано до батальона морской кавалерии. Увы, успех операции не сопутствовал. То ли несогласованность действий Чичагова и Витгенштейна, подошедшего к переправе слишком поздно, была тому причиной, то ли лед, покрывший Березину, то ли искусные маневры самого Бонапарта — теперь уж не установить.

Все же, как стало известно из архивов морского министерства, эскадрон морских гусар нес караульную службу вокруг острова Эльба в то время, как там жил в заточении низвергнутый французский император. И еще один прелюбопытный документ историки-краеведы разыскали в самих Бронницах. В середине царствования Николая Павловича корнет Оболенский в нетрезвом виде катал по Москве-реке на тройке с поплавками двух нетрезвых девиц, дочерей купца второй гильдии Брагина. В результате этого катания одна из девиц Брагиных то ли утопла, то ли сделалась русалкой (в материалах следствия неразборчиво). Приблизительно к тому же времени, что и это злополучное катание, относится и строительство Благовещенского моста в Санкт-Петербурге, в узоре ограды которого чередуются морские кони и трезубцы. Наверное утверждать нельзя, но имеются косвенные свидетельства того, что кони и трезубцы были отлиты не просто так, а по высочайшему повелению в честь удачной операции морских гусар. Тайной операции.

На этом следы морских гусар теряются. Когда в Крымскую кампанию возникла в них самая крайняя нужда, то уж ни одного морского коня найти не смогли. Не сберегли.

В двадцатом веке о коневодстве и вовсе думать забыли. Что об обычном, что о морском. В Бронницах основали автомобильный институт для нужд армии. Он, кстати сказать, располагается в бывших казармах конного полка. Нет-нет, да и дает знать о себе коневодческая традиция. То клаксон у какого-нибудь бронеавтомобиля ржет, точно жеребец, увидавший кобылу, то какой-нибудь грузовик сделают не на бензине, а на самом что ни на есть овсе. Натурально в бак ему засыпаешь мешок овса или два, и он едет. Само собой и навоз от него — все как полагается.

Кстати, от выведения морских коньков осталась Бронницам удивительная природная аномалия. Понятное дело, что выводить надо в морской воде, а где ж ее взять — мимо Бронниц протекает только Москва-река и протекает самым что ни на есть пресным образом. Вопрос еще при Петре решили просто — реку солили. Завозили соль возами и солили. И представьте себе — стали местные жители ловить в черте города морских рыб — хека и треску, и даже, я извиняюсь, бельдюгу. Особенно в советские времена это выручало. Даже и в столице хек тогда был свежемороженый, а в Бронницах — свежевыловленный. Сейчас уж давно реку не солят. Ловят обычных пескарей да плотву. И тех, признаться, мало. А уж когда карась или окунь клюнет — так и вовсе праздник.

P.S. Приехать в Бронницы, найти там Советскую улицу, бывшую Дворянскую, а на ней бывший дом купца Зимина, а в этом доме вход со двора, и по стертым ступенькам подняться на второй этаж, не заходя ни в отделение комитета статистики, ни в нотариальную контору, ни в детскую библиотеку, даже не гладя кошку, что живет под лестницей, а прямиком в музей истории, в одну из трех или четырех крошечных полутемных комнаток — ту самую, на стене которой висит большая фотография Дворянской улицы, будущей Советской, с настоящим домом купца Зимина, извозчиками, толстыми городовыми, лавками скобяных, бакалейных и колониальных товаров, колокольней собора Михаила Архангела и небом, еще не исцарапанным самолетами… посмотреть на нее… перелезть через рамку, войти внутрь и идти, идти, не оборачиваясь.

* * *

С самого утра настоящая зима. Снег валом валит. Мягкий. Снежинки крупные, отборные. Такая растает — воды на большую женскую слезу наберётся. Хорошо не горькую. Вот когда метель злая, мороз и снег колючий — тогда на скупую, мужскую. А ещё сегодня День свежих следов. Больших — человечьих, маленьких — птичьих. Жаль только, заметает их быстро. Обернёшься назад — уже и не видать почти ничего. Если ещё и забыл куда шёл… Жалко, дровней нет. На них бы сейчас, торжествуя, путь обновить. А и пешком обновлю. За колбасой докторской, буханкой бородинского, конфетами «Коровка» и чаем «Ахмад» с бергамотом в больших зелёных пачках.

Боровск

Топоним Боровск ведет свое происхождение от слова бор, а вовсе не боров, как считал Александр Сергеевич Пушкин, писавший своему приятелю «Душа моя, Каверин — каково поживаешь в свином городке?» За это Наше Всё в Боровске невзлюбили, и местный художник даже нарисовал великого поэта на стене одного из домов в обнимку со свиньей.

Бог с ним, с Пушкиным. Не этой обидной шуткой прославился Боровск. Если хотите знать, то у него этих самых, как сейчас принято говорить, «брендов» куры не клюют. Взять хотя бы Константина Эдуардовича Циолковского, преподававшего математику в Боровском уездном училище. Константин Эдуардович был выдающимся городским сумасшедшим самоучкой. Зимой привяжет к спине парус, встанет на коньки и мчится по льду Протвы: скорость ветра он таким образом измерял. А мимо него по берегу этой самой Протвы телеги едут, а телеги, известное дело, лошади тащат, а лошади шарахаются от такого чуда, а возницы Циолковского аттестуют такими, понимаешь, словами… Хорошо, если только словами.

Бывало так ему, бедному бока-то намнут… Но он стойкий был. Принесут его, полуживого, домой, жена в постель уложит, примочек свинцовых понаставит, а он даже не застонет, только проскрипит зубами: «Парус! Порвали парус!» и к стене отвернется. Потом неделю дома отлеживается, мечтает о звездах и детишкам разные опыты физические показывает. Смастерил однажды игрушечный воздушный шар, положил к нему в корзинку горящих лучинок и пустил в небо на радость детворе. Шар и улетел на площадь, к торговым рядам. Одна горящая лучинка возьми да и выпади на крышу мясной лавки. Мясники были еще хуже извозчиков. В том смысле, что кулачищи у них… Вот тогда-то и зародилась у Циолковского мысль о ракете. Дай, думает, сменю глобус Боровска на другой. Ну, про ракету я здесь рассказывать не буду — это отдельная история и не одна. Замечу лишь мимоходом, что после испытаний первого в отечественной истории ракетного порохового ускорителя супруга изобретателя и все его шесть детей валялись у него в ногах и умоляли бросить ракеты и заняться дирижаблями.

Вообще-то Боровск — городок тихий. Календарь калужской губернии за девятьсот шестой год сообщал: «Город имеет в окружности 10 вёрст; в нём 22 улицы, 3 переулка и 1 площадь. Жителей в городе: мужчин 5365, женщин 5865, а всего 11230 чел. Все русские. Город освещается керосином. В нём 48 фонарей. В городе 1 ночлежный дом. Нищих в городе 20 чел. Штат полиции: 2 полицейских надзирателя и 16 человек городовых. Одна тюрьма. Содержится в ней средним числом 40 арестантов. Особенностей в городе никаких нет».

И через сто с лишним лет население Боровска ничуть не увеличилось, а даже наоборот. Керосиновых фонарей уж нет, как нет и ночлежного дома. Тюрьму новые власти в начале тридцатых переделали под общежитие рабочих ткацкой фабрики. В народе это, с позволения сказать, общежитие называют «Дом ударника». Там и сейчас живут. Не так, конечно, просторно, как те сорок арестантов, но жаловаться все равно некому да и толку никакого. Нищие разбрелись. Скорее всего, подались в Москву на заработки. Теперь настали такие времена, что нашим маленьким провинциальным городкам нищие не по карману. Что же до особенностей, то они все же у Боровска есть.

Местные жители, когда не воевали с татарами, поляками, французами, немцами, с соседями [17] и сами с собой, более всего любили выращивать лук и чеснок. И очень любили есть и тот и другой. Последние микробы от такого количества выдыхаемых фитонцидов передохли еще в Смутное время, о чем имеется запись в расходной книге Пафнутьева монастыря. Кстати, сам монастырь тогда назывался Пахнутьевым, поскольку монахи были страшные лукоеды. В той же расходной книге записано, что во время осады монастыря войсками Самозванца трое поляков, на которых дохнули защитники монастыря, мгновенно увяли, что твои микробы. В Отечественную войну с Бонапартом были даже случаи падежа изнеженных французских лошадей, не говоря о самих лягушатниках.

Наполеон, кстати сказать, ночевал в Боровске, в доме местного купца Большакова. Правда, всего одну ночь. Пока император спал, камердинер смазывал ему пятки, лыжи и все остальное, чтобы наутро было ловчее отступать по старой Смоленской дороге. После ночевки, как гласит местное предание, в доме остались зарыты несметные сокровища. Искали потом эти сокровища, искали… одних только наполеоновских треуголок нашли дюжину но, кроме нескольких обгорелых подметок французских сапог, ничего и не нашли. Спустя много лет в этом большом трехэтажном доме поселилось какое-то советское учреждение и даже поставило перед ним памятник Ленину. Потом советское учреждение выехало в неизвестном направлении, а клоун остался памятник остался. Так и стоит с протянутой рукой в окружении покосившихся и нечесаных елок.

О доме, в котором ночевал Наполеон, о том, как вой на двенадцатого года коснулась Боровска, и о многом другом я узнал от Дмитрия, молодого, если не сказать юного, экскурсовода местного краеведческого музея. Дима огненно рыж и упорно отращивает бакенбарды и эспаньолку вопреки желанию последних. Фамилиями наполеоновских маршалов, русских генералов и названиями мест сражений Дима сыплет точно горохом. Родители после школы отдали его учиться на бухгалтера, а он хочет быть историком. И будет им. Если, конечно, в этом мире существует хоть какая-то справедливость.

Музей в Боровске бедный, если не сказать нищий. Раньше-то он был богатый, но пришла осень сорок первого и немцы стремительно приблизились к городу. Уходя, наши войска буквально за день до оккупации с самолета разбросали листовки с разрешением местным жителям брать оставшиеся продукты в магазинах и складах. Про музей в листовках ничего не говорилось, но… Директор музея сказал мне, что только три экспоната, на которых стояли печати, вернули обратно боровчане после войны. Вот и лежат в музее ржавые немецкие каски, мосинские трехлинейки и пробитые пулями котелки. Да еще немецкая табличка, на которой написано «Ул. Полковника фон Арнима». Так они переименовали улицу, идущую к дороге на Москву. Завела она их…

Все же из остатков былой роскоши удалось составить экспозицию, посвященную Смутному времени, но и тут пришла беда — протекла крыша, и экспонаты залило водой. Денег на ремонт местные власти… Можно подумать, что только в Боровске начальство такое.

Теперь на месте этой экспозиции лежит непромокаемая дубина народной войны, рогатина и ошарашник — метровая толстая палка с прикрепленной к ней на цепочке увесистой гирей. Такими ошарашниками встречали боровские крестьяне французов. Хорошо бы и местные власти встретить, да разве заманишь их в музей?

Сквозь асфальт на центральной площади местами краснеет кирпич, которым еще задолго до семнадцатого года вымостили тротуары. Советская власть потом закатала все в асфальт, но то ли он оказался плохо положен, то ли кирпичи норовят вылезти из-под него… Краснеют и все тут.

Старуха, древняя как тот кирпич, продающая на рынке шерстяные носки собственной вязки, говорит краснощекому мужчине, пьющему пиво и не думающему покупать носки:

— Утром проснулась, а в голове среда. И ведь знаю, что воскресенье, а все равно среда. Уж третий час, а она все не проходит. Прям и не знаю что делать.

Мужчина понимающе шмыгает носом и высказывается в том смысле, что хоть и холодно сегодня, зато дождя нет, а то вчера как ливанул — так он до нитки как последняя собака. После слова «собака» он допивает пиво и уходит.

Если отойти от центральной площади, на которой стоит музей, километр или около того, то на улице Текстильной (бывшей Успенской) можно увидеть купеческий дом позапрошлого века. На одной из стен этого дома тем самым художником, который изобразил Пушкина в обнимку со свиньей, перерисован со старинной открытки вид Успенской улицы (будущей Текстильной) в самом начале прошлого века. И виден тот же самый ничуть не изменившийся дом. И те же самые окна с кружевными наличниками. И та же герань стоит в окнах. И та же собака задирает лапу возле того же угла, и те же люди выходят из двери… Только такой наивный мечтатель, как Циолковский, мог думать, что из этого места можно улететь. Даже на ракете. Хоть бы она и была двухступенчатой.

* * *

Бразды пушистые взрывая бежать по заснеженному полю куда глаза глядят, а потом как остановиться, как замереть, как не дышать и смотреть на глазированные снегопадом сосны, величаво выступающие тебе навстречу, на облака, которые эти сосны ведут за собой в поводу на белых сверкающих ниточках, на черные и желтые сухие травинки, бегущие, падающие и снова бегущие точно свора гончих по глубокому снегу впереди сосен, на белые волны дальних холмов с качающимися на них лодочками деревенских домиков с огоньками цвета липового меда внутри, с самоварами, чашками крепкого чаю с мятой, вареньями в стеклянных вазочках на толстых ножках, сдобными сухарями и сонными, неповоротливыми мыслями о том, что снегу навалило выше крыши собачьей будки и надо бы запасти его на следующий год, да лень вставать, надевать валенки, тулуп, брать в руки жену с лопатой…

Командировка в город N.

Поезд Москва — Чернигов. Ночь. Какая-то станция. Кажется Сухиничи. Просыпаюсь оттого, что в окно купе стучат. Открываю глаза: передо мной лев и крокодил. Улыбаются. Нет, на ночь был только чай с яйцами. Крутыми, как и полагается в поезде. Оба плюшевые, огромных размеров. В смысле лев и крокодил. Выглядываю на перрон. Полное сальвадорское дали. По ночному перрону, в тусклом свете фонарей бродят люди, увешанные с ног до головы плюшевыми игрушками. Зайцы размером с волка, волки размером со льва и львы размером с небольшого слона. Лебеди, чебурашки, поросята, ежики. У ежиков плюшевые иголки. На каждом коробейнике висит зоопарк небольшого райцентра, если б такие зоопарки заводили в наших райцентрах. Попутчики сказали, что коробейники — работники местной фабрики игрушек. Им зарплату выдают плюшевой фауной. Вот и крутятся. А еще были огромные куклы в красивых подвенечных платьях. Был бы лилипутом — приехал бы сюда покупать платье для своей невесты.

Город N — это на северной Украине. Сюда, наверное, приезжать умирать хорошо. Простишься без сожаления. По улицам сонные куры бродят. Что-то клюют. Жители, похожие на этих кур. Какие-то истерзанные кильки на прилавках ларьков. Церковь, перестроенная из школьного спортзала. Из автомобилей старенькие москвичи, запорожцы и копейки. Даже гривенников нет. Часы на угловом доме остановились. И слава Богу, что остановились. Кажется, до своей остановки они шли в обратную сторону.

Огромный военный завод, на котором делают мои химические реакторы. Раньше завод делал… Впрочем, кому интересна теперь их заплесневелая военная тайна. У заводоуправления пейзаж побогаче. Кроме кур бродит еще и два индюка. Индюки злые, агрессивные, клекочут. Ну, это понятно — завод военный.

В кабинете начальник инструментального цеха. Начальник кричит в телефонную трубку:

— Небылица? Иван Тимофеевич? То Якименко. Да. Ты ж почему договор срываешь, а? Нам же оторвут все! Нет, ты мне дуру не гони, в договоре написано… вот — выконання, нет выкорыстуванняя, нет… Галя! Галя! (это секретарше) Кончай трындеть, переведи ж мене эту… мать… на понятный язык! Хер поймешь! От же ж напридумали!

Беседую с мастером.

— А отчего у вас резьбы так плохо нарезаны? Вон гребешки какие рваные. Какие составы используете? Олеиновую кислоту используете?

— Эта… Она вонючая дюже. А вентиляция у нас того… не работает. Да и нет у нас той кислоты. Дорогущая.

— А что используете?

— А сало.

— ?!

— Та нормально. Еще кислое молоко пользуем. Нам тут выдают молоко, так мы его сами и киснем. А сигаретки у вас нет? А то пошли б да покурили. Та не переживайте, перережем мы вам те резьбы. Сколько тех резьб…

В кабинете у главного инженера подписываем акты на то, что уже сделано. Сделано, кстати, сказать, хорошо. Не благодаря, а вопреки, конечно. Со мной представитель фирмы, для которой я изобрел эти самые реакторы. Моя подпись маленькая, а его большая. На нее ставят печать и бутылку коньяка. Главный инженер предлагает две и шоколадку. Он скромен. Если прикинуть объем его живота, то … Впрочем, какое мое дело — за меня будет пить представитель фирмы. У него богатый опыт и чайный цвет лица. Посылают секретаршу за… Мигом оборачивается. Начинается церемония подписания. Главное успеть. До отхода поезда осталось всего четыре часа. Чокаемся. И еще. И опять. И снова. Первая бутылка уже не жилец. Главный инженер жалуется на жизнь.

— А раньше у нас было три линии. И мы все … круглые сутки. А испытания в Кривом Рогу? Как ебнет, так мама не горюй. А девки там… А сейчас … вот твою херню химическую делаем. Ты можешь из нее стрельнуть? Так чтоб километров за пятьсот-восемь-сот? То-то же.

Чокаемся.

— А то, что мы заказ запороли, ну тот, что на крылатых ракетах… ну, ты помнишь, короче. Ну который СБ-6. Так ведь инструмента ж нет приличного. Станки пенсионного возраста.

Чокаемся.

— Петра вот уволили. Спился Петр. Наливай давай … А какой был главный технолог! Ты его не знаешь. Ты позже к нам пришел. А где шоколадка? От Наташка! Небось уже и домой отнесла. Ну, давай на посошок.

* * *

Зимой, в ненастье, небо опускается низко-низко. Облака, особенно старые, измотанные ветром, теряют ориентацию — поди, разбери, где верх, а где низ, когда и земля и небо белые. А тут еще деревья верхушками, трубы дымами как начнут им мягкие подбрюшья щекотать, так из них снег-то и посыплется. Из молодых облаков — мелкий, сверкающий, а из старых — такие крупные матерые снежинки падают, что только держись за голову. Старые облака, бывает, так и падают замертво на землю. Их потом ногами затаптывают, колесами закатывают, да дворники лопатами сгребают. А облака, которые помоложе, посильнее — те из последних сил, на бреющем, но улетят. Потом из них то репей прицепившийся выпадет, то веточка березовая, то шишка еловая. А однажды случай был: из облака девушка выпала. Стройная, гибкая и тонкая, как та березовая веточка. Таких девушек на улицу и вообще одних лучше не отпускать, а уж в ветреный день их непременно нужно держать за руку или обнимать за талию, или нести на руках. Иначе улетит. Ну, а уж если никак нельзя вместе, то хотя бы накормить ее перед выходом. Всего одна тарелка борща уменьшает парусность девушек более чем наполовину. Даже без сметаны и куска мяса на мозговой косточке. Не говоря о чесночной пампушке или горбушке черного хлеба, натертой до блеска чесноком. Или двух пампушках и тарелке вареников с картошкой и грибками. И если после всего съеденного девушка оденется и пойдет на улицу — пусть её. Не удерживайте. А вот ту, которая вздохнет, незаметно расстегнет пуговку на блузке от полноты съеденного чувств и пойдет на кухню, чтобы помыть посуду взглянет на вас так из-под приопущенных ресниц, как будто птичка сейчас оттуда вылетит, а то и две… Вот эту без лишних слов берите за руку, обнимайте за талию и несите на руках.

* * *

На морозе лай собак звонче. Дым из трубы наряднее. То, что кричит в сердцах сосед своей заглохшей шестерке — виднее. Сморщенное, красное от холода солнце норовит сесть не в чистое поле, а куда-нибудь в лес. Еще и натянет на себя два, а то и три толстых ватных облака. Высунешь нос на улицу и думаешь:

— Нет, все остальное как-нибудь в другой раз высуну. Да и нос, пожалуй, надо втащить обратно.

И втащишь, чтобы высунуть его в другой раз уж не на улицу, а, к примеру, в рюмку перцовой настойки или даже в две. А не тут-то было! Увидит ненароком твой размякший, утративший бдительность нос жена — и давай тебя за него водить. То ли носы у нашего брата так устроены, то ли пальцы у их сестры так ловко приспособлены для этого самой эволюцией — сам черт не разберет.

Поезд Москва-Одесса

Душное купе и чай в ностальгических мельхиоровых подстаканниках. Во время чаепития, по старинному российскому обычаю путешествующих по железной дороге, ложечку из стакана не вынимают и правый глаз рукой не прикрывают.

Подъезжая к Киеву, с меня слетела шляпа разглядывал многочисленные политические агитки, намалеванные на заборах и домах, стоящих вдоль железной дороги. Почти все лозунги на украинском и только там, где сторонники Ющенко, кипя и пенясь от негодования, обращаются к сторонникам Януковича, на русском языке написано «казлы донецкие». И еще: «чемодан, вокзал, Донецк». Вспомнилась радистка Кэт из семнадцати мгновений весны, которая во время родов закричала «мама» на русском языке. Видать и тут ребята находились в родильной горячке.

После Киева поезд идет медленно. Так медленно, что снег за окнами под ярким весенним солнцем тает быстрее. По вагонам шустро бегают туда и обратно разные коробейники. Толстая баба с сумками на спине и груди заунывно кричит голосом муэдзина: «пирожки с повидлом до чаю… кефирчик… карты…». Кефир покупают плохо — у многих еще не кончилась взятая с собой водка.

Солнце припекает все сильнее. Поезд замедляет ход перед когда-то белым и красивым зданием вокзала, на каменном фасаде которого вырезано «Казатинъ». Еще видны надписи: «Буфетъ» и «Залы ожидания первого и второго классов». Черт знает, из каких глубин всплывает и начинает глодать совершенно необъяснимая тоска по империи. На перроне тотчас же воображаются щеголеватые офицеры с нафабренными усами и дамы в шляпках с вуалетками. Сверкающий медный колокол, в который звонит дежурный по станции, пронзительный свисток паровоза и… поезд трогается. За нами еще какое-то время бежит бедно одетый мальчонка, просящий купить хлеб и минеральную воду, мужик в камуфляжной куртке, выкрикивающий «рубли на гривны…», скалятся вдогонку буквы надписи на бетонном заборе: «Юра — поц», и тоска мало-помалу отступает.

Потом Жмеринка, а может и Винница, с непременно предлагаемыми варениками с вишнею, горячей картошкой в полулитровых баночках, жареные караси и огромная, не желающая исчезать надпись: «слава труду» на каком-то обветшавшем привокзальном строении.

Наконец Одесса. Язык вывесок, постоянно сбивающийся с украинского на русский. Торговки на Привозе, называющие гривны рублями. Кошерный ресторанчик «Розмарин» на углу Малой Арнаутской и Лейтенанта Шмидта, в меню которого среди фаршированной рыбы, форшмаков и цимесов Бог знает откуда взявшиеся «чебурекас мясной» и «чебурекас рыбный». Про рыбный написано, что он не хуже мясного. И правда. Хотя им обоим далеко до юной официантки с такими… с такими… и такими… что, кажется, ел бы не с тарелок ею поданных, а прямо из рук.

Пляж Ланжерон. Пожилая пара медленно прохаживается вдоль полосы прибоя. Медленно, по глотку, они пьют коктейль из соленого морского ветра, криков чаек, запаха водорослей и гудков далеких пароходов. Щурясь от весеннего солнца, она говорит ему:

— Как бы я хотела приехать сюда еще раз…. Хоть на пару дней…

— Ты же знаешь…

— Но я так хочу этого! Хочу хотя бы надеяться! Возьми пару монеток и брось их в море.

— Но деньги у тебя…

— Господи, какой же ты бестолковый! На, возьми мою сумку. Там в правом кармашке лежит мелочь.

Он, безотрывно глядя ей в глаза, долго и неуклюже роется в сумке. Наконец достает горсть ярких желтых кружочков и, размахнувшись что есть силы, швыряет их в море. Она вдруг вскрикивает:

— Что ты бросил?!

— Твои таблетки, — разом выдохнув, отвечает он.

— И не надейся!

— Да-да-да! — подхватывают чайки.

— Да-а-а… — басит пароход на рейде.

* * *

Ночью дул сильный ветер, летели облака, и три звезды сорвало с неба. Они упали во двор и долго шипели в снегу, пока не остыли. А к утру все стихло. Так обычно начинаются все рассказы. Но у меня не рассказ, а быль. Поэтому я расскажу все, как было на самом деле. Ночью ветер не дул и облака не летели. Летел сосед с крыльца. Его жена выводила из штопора. Вместе с бутылкой. Он кричал ей: «Звезда ты …» И она еще долго шипела ему вслед, пока не остыла. А к утру все стихло. Я встал со свинцовым облаком в голове. Даже с двумя. Пойду, думаю, в лес. Прогуляюсь, проветрюсь. Оделся потеплее, взял перекусить и пошел. До леса от дома полем километра три-четыре. Сначала тропинка идет под гору. Если идти и время от времени оглядываться, то видно, как уходит от тебя за холмы вереница деревенских домов. Последней идет, склонив непокрытую дырявую главу с черным покосившимся крестом, разрушенная церковь. Как она уйдет, так и начинается вокруг язычество. Духи ветра, поля и леса поют тебе протяжные песни, водят вокруг хороводы и кружат, кружат голову. Я шел, болтал с ветром, полем и лесом. Ночью выпал снег, и поле было похоже на мою бороду — немного рыжего от высохшей травы, немного черного от кустов репейника и много белого от снега. Километра через два я заметил кабаньи следы. Не матерого, конечно, секача, а так — годовалого подсвинка. А ружья-то я с собой как раз и не взял. Что его, думаю, брать? И тяжелое оно, и не сезон сейчас. А потом, ежели с ружьем, то уж без водки никак нельзя. Особенно без перцовки. Так что я его не взял. Да и нет у меня его. И собаки не взял. По той же причине. Иду, стало быть, сам. Вон уже и лес впереди — черный, голый и глухой. А к следам кабаньим, между тем, прибавились другие. Я сначала подумал, что собачьи. Деревня же близко. Только не видно ее. Как ни оглядывайся. И следов этих, которые должны были быть собачьи, все больше и больше. Или не должны… Я поднял глаза от земли и вдруг увидел вдали на тропинке два силуэта. Один большой, как мешок, темно-коричневого цвета, лежал, вытянув в сторону что-то тонкое, вроде ноги. Второй серый, раза в полтора меньше, сидел рядом и помахивал хвостом. Ветер выл… как волк. Глаза слезились. Видимость была почти нулевой. Я сунул руку в карман куртки за сигаретами и нащупал бутерброд со свиной грудинкой, который взял из дому. Бутерброд был горячим и вспотевшим. Он трепыхался у меня в руке… Опытные охотники в таких случаях советуют пятиться назад к тигру лицом. Или с маской на затылке. Но маски, как на грех, у меня с собой не было. Ноги пятиться отказывались. Поломав с десяток спичек, я закурил. Тигр помахивал хвостом, но не шевелился. Я сделал несколько шагов вперед. Тигр… Когда минут через двадцать, превозмогая все, что можно было превозмочь, делая шаг вперед и два назад, я подошел к месту трагедии, то увидел два полиэтиленовых пакета. Один побольше — вроде тех, что дают в продуктовых супермаркетах, а второй поменьше. В первом лежала мерзлая буханка черного хлеба и две пустых бутылки, а во втором — рваный полосатый шарфик, придавленный помятым алюминиевым котелком. Шарфик махал хвостом не переставая. С размаху пнув пустые бутылки, я зашагал дальше. Ветер пел мне что-то легкомысленное, и я ему громко подпевал. А кабанчик нашелся еще через километр, у самой кромки леса. От него остался только обрывок хвоста и толстый, дрожащий как желе поросячий визг, который зацепился за нижнюю ветку дуба и раскачивался на ветру. При ближайшем рассмотрении хвост оказался куском измочаленной веревки.

Конаково

— Вы запомните, — тараторит старушка в краеведческом музее Конаково, — началось все с немца-аптекаря Бриннера. Это он поставил гончарные круги в деревне Домкино, вы проезжали тут недалеко по плохой дороге. Как-то у него дело не пошло, и все у него скупил, вы запомните, аптекарь Ауэрбах. Этот все скупал, скупал и такое тут развернул — даже и к императорскому двору посуду поставлял. И клеймо ставил «Ауэрбах — Корчева». Корчева — это наш бывший уездный город. Мы его потом затопили, когда водохранилище устраивали. А уж потом, после освобождения крестьян, ауэрбаховские заводы купил Матвей Сидорович Кузнецов. Ему двадцать три года было, когда он все капиталы от отца унаследовал. Вы запомните: Кузнецов не пил, не курил потому, что старообрядец и с таким наследством. Кузнецов еще больше развернул все. И в Чикаго посуду на выставки возил, и в Америку, и в Париж. И везде ему медали давали. Большие, вы запомните. Рабочим, конечно, тяжело приходилось. С пяти утра до восьми вечера работали. Чахотка у многих была от пыли глиняной. Но Кузнецов про это не знал ничего: он к нам и приезжал-то всего один раз. Управляющий здесь делами крутил и вертел. Вот вы смотрите на икорницу. Красавица, а не икорница. Это нам бывший служащий кузнецовского завода принес. Они в перерывах на работе икру из нее ели большими ложками. Матвей Сидорович еще несколько церквей нам построил и восемь иконостасов подарил, но мы их все разрушили, кроме одной. Туда прихожане с детьми пришли, когда ее взрывать собрались. Театр у нас тут был. Служащие спектакли ставили. Афиши сохранились даже. Вы запомните: «Феминистка». Шутка в одном действии Анны Саксагонской. Очень смешная. Общество трезвости открыло чайную без горячительных напитков. Правда, она сгорела через два года. Ну, а потом, как революция началась, так все переименовали в Конаково, по имени революционера Конакова. И не просто так переименовали, а объявили конкурс. Наша работница Марья Илютина его выиграла, за что её наградили, вы запомните, самоваром. А еще здесь неподалеку, на Конаковской гидростанции, клык мамонта нашли, но его в Тверь забрали. Вот вы спрашиваете про фаянсовую коллекцию — она огромная была. Одних пепельниц, вы запомните, триста штук. Я сама не поверила, но мне дали сосчитать. Много тысяч экспонатов было. Все увезли. Говорят, что в Москву и в Тверь. Старушки разные иногда на рынок выносят то, что у них осталось. Но дорого — рублей по пятьсот. И завод наш убыточный купил москвич Губа. Как говорится, раскатал на нас губу и купил. На него уж и в суд подали. А что ему… Пять тысяч рабочих на улицу спровадил. Что теперь будет — никто не знает. Кто говорит, что склады будут в заводских корпусах, а кто говорит, что снесут все и на месте завода построят, вы запомните, большой элитный дом из Москвы.

И построят. А по ночам будут вставать из своих могильных форм призраки фаянсовых ангелов, рыб, зверей, крестьян в красных рубахах из обливной глазури, колхозниц с серпами, тонких фарфоровых чашек, блюдец и бродить неприкаянно по квартирам и лестницам огромного дома, неловко задевая за углы, спотыкаясь, падая и разбиваясь на все более мелкие кусочки…

Из Конакова в Москву быстрее всего ехать через Белавино на Дубну, по разбитой дороге километров тринадцать, а потом на пароме через канал имени Москвы. Там как раз проходит граница Московской и Тверской областей. Сейчас на переправе тихо, из представителей властей одна старушка-контролер продает билеты на паром. А еще лет десять-пятнадцать назад на границе шумно было. Выдворяли на пароме домой просочившихся в столицу на заработки тверских крестьян, отбирая у них то зачерствелый гамбургер из Макдональдса, то блестящую эмблему, открученную от какого-нибудь московского джипа. Нехитрые эти подарки везли они своим женам и детишкам. По ночам, если затаиться в прибрежных кустах, можно было наблюдать обмен московских разведчиков на тверских. Говорят, что тверские хотели срисовать чертежи Большого Московского Нефтяного Крана и у себя такой же построить. Как же. Разбежались московские краном делиться.

Теперь гамбургеры везде есть, да неохота их есть. Да и московские джипы докатились до Твери и даже дальше… Сразу после парома, на подмосковном берегу, дорога становится гладкой и сытой, с жирной белой разметкой. Езжай — не хочу.

* * *

По Оке плывут полупрозрачные льдинки. Редкие, точно чешуйки на зеркальном карпе. Протоптанные в свежем снегу тропинки ластятся к ногам. В окнах первых этажей сидят задумчиво-полосатые кошки и делают лапами знаки прохожим. За спинами кошек, в глубине кухонь, хозяйки достают из холодильников хрусткую квашеную капусту для винегрета и соленые огурцы в трехлитровых банках. Их мужья, вместо того, чтобы чистить, как велено, картошку, норовят проверить, настоялась ли водка на клюкве и закусить маринованными грибками, приготовленными для гостей. Потом к одним придет теща с тестем, к другим с мужниной работы пожалует главбух Николай Васильевич с супругой в новой шубке из выщипанной нутрии, к третьим — закадычный друг Федька с баяном, а к — четвертым и вовсе соседка Анна Андревна с огромной шарлоткой из яблок, которых сколько ни ешь, а их только больше становится — так они в этом году уродились. К вечеру всё съедят, выпьют и снова выпьют, а перед чаем с шарлоткой откроют форточки, чтобы малость остыть, выветрить табачный дым, и так грянут «Ой мороз, мороз, не морозь меня…», что во дворе завоет с перепугу сигнализация у старенького «Запорожца», хотя на нем этой самой сигнализации отродясь не было.

* * *

За окном стоит зима. Вернее, она стояла бы, кабы трещал мороз, кабы звенел воздух, кабы шел снег… но трещат только сороки на железных ветках телеграфных столбов. Снег шел да и вышел весь, а вместо него идет, сам не зная куда, дождь. Еще и падает, точно пьяный. А потому зима за окном не стоит, а ползает по серой перловой каше сугробов, валяется в черных лужах и вымаливает на снег у тонких и ноздреватых блинных облаков. В такую погоду хорошо напиться черного, смолистого чаю с пухлыми румяными плюшками, покрытыми слюдяной корочкой расплавленного сахара, сесть у окна, надышать на холодное стекло дальний очарованный берег и, качая страусиными перьями в голове, рисовать на нем цветущие бездонные очи.

* * *

Вообще такая ерунда была с этим апрелем посреди января. В середине зимы, как раз к началу окончания празднования Нового года, набухшие почки и печень зелёная трава. Мало того, стали возвращаться веснушки. Обычно-то они как улетают сразу после бабьего лета в тёплые и солнечные края, так до весны их и не жди. Сразу после грачей и возвращались. А тут — здрасьте! Что-то сбилось у них в настройках. К примеру, улетали с маленького вздернутого носика на лице смешливой девчонки лет восемнадцати, а вернуться угораздило на румпель таких размеров… Ещё и с бородавкой на самом кончике. Мечутся по лицу, встают на уши, чтобы углядеть среди изменившегося пейзажа то самое место, с которого они улетали. Всё напрасно… Хотя чему тут удивляться? Порядка теперь у нас нет ни в чём. Откуда ж ему взяться у веснушек?

Деревня Бутурлино

Ездил к отцу на кладбище. От Пущино надо на автобусе до деревни Борисово, которая почти на окраине Серпухова, а потом пешком километра два до деревни Бутурлино. Там и кладбище, рядом с бутурлинской церковью. Церковь уж лет десять как восстановили. При большевиках в ней ничего не было: ни склада, ни конторы, ничего. Просто кресты сбили, колокола умыкнули куда-то, ну и сломали, что смогли. К счастью, смогли немного, уж больно прочны были стены, а поскольку ни дом советов, ни бассейн «Бутурлино» строить на этом месте не собирались, то отступились, и так она простояла все эти годы. На церковной ограде табличка: «По касающим вопросам звонить по тел. 73-36-38». Во дворе два мраморных надгробия. Серпуховскому купцу первой гильдии Ивану Васильевичу Рябову и жене его, Агафье Антоновне. Сам Иван Васильевич родился в один год с Александром Сергеевичем. Стихов, однако, не писал, а был текстильный фабрикант. Фабрику его после известных событий семнадцатого года у наследников экспроприировали и переделали в военный завод, на котором работал мой отец. Неподалеку от Бутурлино был Рябовым построен охотничий домик. Я еще помню его. Была в нем какая-то то ли турбаза, то ли склад спортинвентаря. Домик был деревянный, с красивыми резными коньками на крыше. Сгорел. Что-то там однажды праздновали да и спалили по пьянке. Еще построил он больницу и роддом, в котором родилась моя дочь. А при больнице парк разбил с липовой аллеей. Играли мы в парке в казаков-разбойников и жуков майских ловили. Спилили эти липы (а они уж вековые были), когда решили устроить пруд.

Возле входа в храм скамеечка покосившаяся, на ней такой же дедушка и черный кот с белыми лапами. Кемарят. Услыхали, как я гравием по дорожке шуршу — разлепили глаза. По одному на брата. Кот свой глаз тут же и закрыл, а старик шустро открыл второй, подхватился со скамейки и ко мне: «Подай, сладенький, на хлебушек, Христа ради.» Подал десятку. Дед на радостях сообщил, что сегодня будут крестины. У Райки Арефьевой внучку окрестят и еще из Серпухова приедут — кто не знает, но точно известно, что богатые. Эти, как их… новые! Вот с утра и ждет по этакой жаре-то. Поданная десятка, точно синица, трепыхалась у деда в руках. А может это руки ее трепыхали с похмелья. Видать, не терпелось ему бежать за бутылкой хлеба, здоровье поправить. Однако и крестины пропускать было жалко. Оставлять же вместо себя кота он не решался. Потоптался-потоптался, попросил закурить, заложил сигарету за коричневое от загара ухо и вернулся на скамейку.

В церкви шла обедня. Кроме батюшки да старушки, что свечи продает, человек семь-восемь, не больше. Хор из трех девчушек. Голоса у них прозрачные и тонкие — ниточки, да и только. Вот из этих ниточек они и сплетали свои кружева. Узоры-то на них простенькие, деревенские, в городе и богаче, и затейливей, но ведь не по богатству оценены будут. Не по нему.

* * *

Долго брести, проваливаясь по колено в сугробы, выбраться на шоссе, потопать и постучать нога об ногу, отряхивая снег с валенок, сесть в машину и уехать. Дома переодеться в городское, вытаскивая отовсюду тонкие, слюдяные кусочки полевой и лесной тишины, острые осколки ветряного свиста, замшевые лоскутки снежного шороха и разноцветные обрывки эха от далеких выстрелов охотников на зайцев. Разложить все эти богатства на письменном столе и попытаться сложить из них… убить на это час или два, вздохнуть, еще вздохнуть, налить себе большую кружку чаю с коньяком, откусить от бутерброда с копченой колбасой и смотреть, смотреть телевизор до самого конца этого бутерброда и еще трех, а то и четырех таких же.

* * *

Двадцать восьмое февраля. Дождь с самого утра. С ночи даже. Тепло, беспросветно, болотно. Начнёшь говорить, скажешь два или три слова да и заквакаешь. Беременность во всем. В мокрых, чёрных деревьях, в бледных прохожих, в облезлых собаках, жадно нюхающих талый снег. Те, у кого есть чернила, те при деле. Плачут. Ничего не попишешь — февраль. Время поливитаминов два раза в день по одной горошине. Об эту пору только они и оранжевые эти горошины.

Тула

Как свернешь с Симферопольского шоссе, которое москвичи называют Варшавским, на дорогу к Туле, так и начинаются палатки и палатки с тульскими пряниками. Сначала две-три, а потом сразу десять-пятнадцать, и одна за одной. Туляки пекут столько сувенирных пряников, что сколько бы туристов не рождалось, и приезжай они хоть все в Тулу, минуя Париж и египетские пирамиды, а все равно пряники распродать не удастся. Раздавать их просто так тулякам жалко, а самим не съесть. Вот и лежат они штабелями возле палаток, каменеют. По ночам их воруют жители окрестных деревень для постройки пряничных избушек и просто сарайчиков на приусадебных участках. Крытая шифером или оцинковкой, такая избушка стоит десятки лет как новенькая, а в голодный год один, к примеру, простенок, размером два на три, размоченный сладким чаем, может прокормить семью из трех человек и кошку в течение трех, а то и четырех месяцев. Но и это не все. Окаменевшие пряники некоторые предприимчивые торговцы умудряются сбывать расквартированной в Туле дивизии воздушно десантных войск. И вовсе не для еды, как можно было бы подумать, а для тренировок. Настоящий десантник может расколоть до дюжины окаменевших пряников. И это только рукой.

Не будем, однако, ограничивать свое описание пряниками, хотя без них и невозможно представить себе Тулу. Ежели говорить вообще, то город, как и известное всем нам, к несчастью, учение, питают три источника, и состоит он из трех частей — самоварной, оружейной и, уже упомянутой, пряничной. Любой туляк, практически с младых ногтей, может из любого железного лома собрать винтовку или пулемет, спаять самовар и из любого… чего угодно вылепить пряник. Да! Чуть не забыл. Из любого того же самого туляк может и пулю отлить. Раньше, при Романовых, любой туляк мог еще и подковать блоху. Но ныне это искусство почти утрачено. В чем тут причина — никому не известно. Левши, кажется, и до сих пор родятся. Мало того, у некоторых не только одна рука левая, а даже и обе. И те неизвестно откуда растут. Да и косоглазых меньше не стало. А, вот, поди ж ты, блоху подковать некому. Старики еще могут подковать, к примеру, таракана, но только крупного. Молодежь же склонна только к баловству: то кошку подкуют, а то собаку. Бывает, что хулиганы подкуют дорогой автомобиль какого-нибудь уважаемого человека.

Что же касается самоваров, то раньше в городе был целый квартал самоварных дел мастеров. Как только ни использовали самовары в позапрошлом веке: в самых больших самоварах жили сами самоварники, точно так же как пряничники в своих избушках, из самоваров поменьше делали зимние кареты с печным отоплением. Были и самовары-бани, но не общественные, конечно, а семейные. Из совсем маленьких самоваров пили водку и никогда — чай. Пить чай из самовара — это московская придумка. Кстати, в музее самоваров видел я кошелек тульской модницы восемнадцатого или девятнадцатого века, сплетенный из мелких кольчужных колец. Что хотите говорите, а хранила она в этом кошельке, размером с небольшую сумку, наверняка не деньги, а пули. Небось и носила его на груди, как бронежилет.

В наше время, когда Тула стала по преимуществу городом оружейников, а самовары и пряники делают все больше для туристов, в самоварах не живут, не катаются и не парятся. Да и сами туляки, как всем известно из старинного анекдота, за что бы ни брались, все у них пулеметы получаются. Если у жителей других городов и весей раз в год и палка стреляет, то у туляков, случается, и самовар, и даже пряник может стрелять одиночными, а то и очередями. В местном музее пряников экскурсовод мне рассказал по секрету, что лет пятнадцать тому назад из пряника в форме пистолета, выпущенного к какому-то юбилею тульских воздушных десантников, мастер-пряничник застрелил по пьяному делу тещу, а потом и сам свел счеты с жизнью. Есть в этом музее и особенная фотография. За столом перед огромным пряником сидит и улыбается сам президент. Пряник тот был испечен специально к его приезду, и надпись на нем была: то ли «Третий срок», то ли «Сорок сороков». Отец наш туляков поблагодарил, однако пряник не взял. Только откусил кусок, размером аккурат в два срока, и в Москву укатил. Где-то, в специальном хранилище, хранятся остатки этого пряника. Когда-то его достанут, сметут пыль и поставят на стол тому, кто приедет пряник доедать…

* * *

Второй день такой туман, что ни зги не видать. Люди не могут найти дорогу на работу. У нас ведь не Москва: вышел из квартиры, задремал в лифте — и следующая станция «Краснопресненская». У нас надо пешком, по тропинкам. Вот и не доходят. Которые посмекалистей, стали в группы сбиваться, чтоб на работу идти. Проводника берут, запас продуктов, водки, тёплых вещей, выходят затемно и… не доходят. В такие туманы много ёжиков гибнет. Соберутся они в гости к медвежатам, варенья малинового с собой возьмут, выйдут и… поминай как звали. Летом ещё туда-сюда. Медвежата рычат, зовут их. Они на голос и добираются. А зимой и рычать некому. Спят себе по берлогам. Но как ёжик с вареньем в гости придёт, то сразу просыпаются и чайник ставят или даже самовар на еловых шишках. А так — нет. Спят и лапку сосут. Вот ёжики и бродят, пока не замёрзнут. Потом, как развиднеется, идёшь по лесу, смотришь — узелок валяется, и из него край банки с малиновым вареньем торчит. Значит и он, бедолага, неподалёку. Не дошёл. А народ-то сами знаете теперь какой… Некоторым грех на душу взять, что раз плюнуть. По весне, как подсохнет земля, ходят по лесу, собирают это варенье малиновое. После туманных зим много набирают. Что сами не съедят — так продавать несут. Их, конечно, милиция, экологи разные гоняют. Надо ж понимать, что ещё и медвежата болеют от недостатка малинового варенья в организме. Какое же это детство без малинового варенья? Да кто ж нынче станет понимать… Всяк только о себе и печётся. А как выйдут в лес наши дети и внуки — а там ни медвежат, ни ежат, ни варенья малинового. Ни одной, даже и малюсенькой баночки. Вот тогда и спохватятся. Ан поздно будет.

Талдом

Большой столичный город, он как встречает? Сейчас лезет к тебе своими толпами народу, зеркальными витринами, рекламой нахальной, таксистами, норовящими отвезти на соседнюю улицу за деньги, которых хватило бы на кругосветное путешествие. Короче говоря, ведет себя точно пьяный, лезущий ко всем со своими противными поцелуями. А потом в одночасье окажется, что все ушли, испарились, а ты стоишь один, в каком-то глухом переулке без копейки денег, с фонарем под глазом и даже без новой цигейковой шапки из крашеного кролика, которую купил перед поездкой в столицу.

Маленький провинциальный город к тебе не лезет. Нет в нем столичной бойкости и развязности. На такси тут раскатывать некуда: до любого места своим ходом можно добраться, витрин раз-два и обчелся, да и те совсем не зеркальные. Что же до рекламы, то на городском рынке прошамкает тебе бабка, замотанная в пять кофт и платков:

— Бери, милок, варежки шерстяные или носки с узорами, сами вяжем из чистой овечьей шерсти без всякой химии. Бери, потом спасибо бабке скажешь, ежели, конечно, еще хоть раз в жизни тебя к нам нелегкая занесет.

Чем не реклама-то?

Талдом — город очень маленький. И биллиардный клуб, и гинекологический кабинет располагаются в одном и том же доме. Но и клуб, и кабинет тоже не сразу появились. Лет триста или четыреста назад деревня Талдом появилась в летописях. И было здесь в 1677 году всего-то семь или восемь дворов, стоявших вокруг торговой площади имени Карла Маркса, который тогда еще не родился на нашу голову. На Михайлов и Ильин день свозили сюда крестьяне из окрестных деревень свои нехитрые товары для продажи или обмена. Талдомцы — народ экономный. После ярмарки собирали они с площади навоз и удобряли им свои огороды. Даже и приторговывали тем навозом. Через полтора десятка лет поставили на площади деревянную церковь, и стал Талдом селом. А как стали талдомцы, глядя на соседние Кимры, кустарями-башмачниками, так и богатым селом. Построили торговые ряды — сначала деревянные, а потом каменные. Завели трактиры и чайные для удобства купцов и покупателей. В местном музее, расположенном в доме купца первой гильдии Волкова, стоит чучело мишки, в руках которого картонка с надписью: «Чаи торговаго дома И.Клычковъ и Н. Черновъ. Село Талдомъ Тверской губ. Калязинского уезда». Лет сто назад стоял этот мишка в чайной, с подносом в лапах. И на этот поднос бросали чаевые. Еще и детишки просили у родителей, пока те пили чай, хоть полушку, чтобы бросить на этот поднос. Любили они этого мишку.

И то сказать, есть в нем что-то этакое… Дай ему сейчас в лапы тот поднос — бросали бы и мы деньги. Только уж не на чай, а на ремонт музея, в котором и потоп был от прохудившихся труб, и коллекцию редкого фарфора умыкнули в прошлом году за отсутствием всякой охранной сигнализации.

Дмитрий Иванович Волков, в усадьбе которого расположился музей еще в двадцатом году, оставил новой власти дом в полном порядке, а сам, от греха, а проще говоря, от ареста и расстрела уехал в Москву в чем был. Был он таким купцом… Не знаю, можно ли назвать купцом человека, который любил отдавать больше, чем брать. Чуть ли не весь Талдом приходил к нему занимать деньги. Он и давал. Без расписок, под честное слово. На бедность давал, на обзаведение хозяйством. И просто давал, не спрашивая зачем. А самое главное, потом забывал требовать долг обратно. Или не хотел помнить. Этим, что греха таить, многие талдомцы пользовались. Зато и любили его. Называли «Красным солнышком». Супруга Волкова не жаловала многочисленных просителей и, если просили денег у нее, всегда ходила смотреть в дом к заемщику, действительно ли нужны деньги, да на что, да смогут ли вернуть долг. И расписочку непременно брала. Но как она ни старалась, а Дмитрий Иванович перед первой мировой почти разорился. Кроме доброго имени да дома, ничего у него не осталось. Да была в Талдоме еще церковь старообрядческая, построенная на волковские деньги. Новые красные власти «Красное солнышко» не взлюбили. Впрочем, не только его, но и всех талдомских купцов. Кстати сказать, власть большевиков утвердилась в Талдоме, хоть и рукой от него подать до Москвы, только в восемнадцатом году — слишком богатое было село. А уже в двадцатом в Талдоме от голода переловили и съели всех голубей. Зато открыли общественную столовую и даже клуб. Стали издавать газету «Крестьянин и рабочий» и вообще переименовали село Талдом в город Ленинск. Построили трибуну на площади, на месте колодца перед пожарной каланчой, и стали с нее принимать парады местного военного гарнизона и пожарной команды. Так и хочется сказать, что новый градоначальник въехал в Ленинск на белом коне и упразднил науки… Но, нет, не упразднил, за отсутствием таковых. Тут бы другое воскликнуть:

— Милый Михаил Евграфович! Забери нас отсюда!

Не заберет… Куда ему. От его родового гнезда, в селе Спас-Угол, что рядом с Талдомом, мало что осталось. Есть крошечный музей, филиал талдомского, квартирующий в части действующей сельской церкви, и тот скорее закрыт, чем открыт. Впрочем, улица, на которой стоит городской музей, носит название Салтыкова-Щедрина, и на вокзальной площади стоит памятник вечно современному писателю и его героям, которые как окружали нас, так и окружают…

Ленинском Талдом пробыл недолго — десять лет. Не прижилось название. Облезло и вылиняло. Говорят, что и Ленинском-то его назвали без ведома вождя мирового пролетариата. Ну, стало быть, с названием все произошло по присловью: как нажито — так и прожито.

Дмитрий Иванович Волков в Москве долго не зажился. Сослали его в Тверь, где он и дожил до войны, работая истопником. И на том, как говорится, спасибо. Своей смертью умер. В музее его помнят. Хранят письменный стол с бронзовой чернильницей, шкаф с книгами и двух кукол в разноцветных пышных юбках на книжной полке. Неподалеку от стола, на лавке, лежит что-то вроде большого лаптя, из которого торчат веретена с намотанной на них пряжей и нитками. Называется этот лапоть мыкальником. Предмет, что называется, крестьянского быта. Как жили — так и называли…

Нет, не все так плохо, конечно. Вот, к примеру, собор Михаила Архангела на площади имени Карла Маркса восстанавливают, восстанавливают… и при переходе через Кустарную улицу надо глядеть в оба — машины с московскими номерами так и шастают, так и шастают. В ресторане «Журавушка» кормят вкусно, вот только официант приносит заказанное в час по чайной ложке. Между солянкой на первое и антрекотом на второе можно бутылку водки выпить. За барной стойкой, перед этой самой бутылкой, сидела ко мне спиной девушка внушительных статей в джинсах по нынешней моде, едва-едва прикрывающих сиденье высокого стула. Молочные ее бока кисельно оплывали, точно кап оплывает березовый ствол и джинсы, и стул. Даже и не сидела она, а дремала, подперев голову рукой. Спала и видела, как уехать из родного Талдома в столицу. Дурища… Вот уедет и будет там ночами ворочаться с боку на бок без сна, в вечном шуме машин, в городском чаду, вспоминая свой тихий застенчивый Талдом, домики с палисадниками, лужи на дорогах с плавающими в них опавшими листьями, которые никто не подметает. Может и хорошо, что не подметает.

* * *

Погода совершенно не лётная. Хочется вобрать в себя шасси, чтоб не мёрзли, и прилечь где-нибудь на запасной полосе. Чтоб хорошенькая стюардесса, прибираясь в пустом салоне, щекотала пылесосом в разных местах… Стюардессы такие затейницы, когда между рейсами. А небо сегодня в мелкую дырочку. Поэтому снежинки крошечные. Будь такие слёзы у девушек — они бы не катились по щекам, а висели в воздухе, как туман. И всё было бы, как учили наизусть. Дыша духами и туманами, она садится у окна. Наверное, кто-то её обидел. Какие-нибудь кролики с глазами пьяниц. Теперь везде кролики. В какой ресторан ни зайди. И только она — одна.

* * *

Мороз сегодня трескучий. В такую погоду хорошо при расставаниях посылать воздушные поцелуи. Они замерзают в разноцветные крошечные кристаллики. Если долго прощаться, то можно набрать их целую пригоршню. Принести домой и спрятать в морозилку. Потом или даже совсем потом доставать по одному и прикладывать к губам, а то и просто слизывать с ладони. Зимой поцелуи прикладывают к озябшим пальцам, а теми, которые долежат до лета, хорошо остужать горячий лоб. Два-три таких кристаллика на стакан воды — и вода превращается в шампанское. Чаще всего в сладкое, реже в полусладкое, а бывает, что и в брют. Но иногда… от них остаётся просто мокрое место. Солёное и почти незаметное.

Санкт-Петербург

Санкт-Петербург несомненно по праву носит название нашей культурной столицы. На Московском вокзале я видел бомжа, вытиравшего сопли носовым платком. Спустя час на набережной Фонтанки я повстречал двух старушек в летних панамках, одна из которых с отчаянием говорила другой: «Как же я заебалась, Ираидочка Борисовна, дорогая! Как же я заебалась…» И зеленые перья лука, растрепанно торчавшие из ее сумки, печально клонились к земле. Перед входом в Санкт-Петербургский Военно-Морской музей работает сувенирная лавка. Там продают модели кораблей и подводных лодок, сувенирные компасы, флотские эмблемы, шевроны и значки. Кто больше двух минут будет смотреть на витрины с этими сокровищами, тот пропал. Для семьи, для общества, для всего. Сердце разрывается, когда слышишь из разных углов: «Мама, эти погоны стоят всего двести рублей!» А погоны и впрямь хороши. Они называются «ДМБ-погоны». На них изображена практически чеховская серебристая чайка поверх золотых букв «БФ» и желтые лакированные лычки с белыми каемками. И лычки такой ширины, что им только на адмиральских погонах и красоваться. А в самом музее… Я вам так скажу: кто сможет пройти мимо и не прикоснуться (не взирая на табличку «руками не трогать») к кормовому фонарю шестидесятипушечного турецкого корабля «Мелеки-Бахри», взятого в плен эскадрой контр-адмирала Ушакова в сражении у Тендры 29 августа 1790 года, тот и не мужчина вовсе, а я не знаю, кто. Может, даже и женщина. Еще я погладил якорь ледокола «Ермак», фрагмент обшивки «Святого Фоки», на котором плавал Георгий Седов, и штурвал с колонкой гидравлического управления рулем с эскадренного броненосца «Цесаревич». А вот флаги турецких кораблей и даже фашистский военно-морской флаг я и пальцем не тронул. Тронешь их, как же. Они к потолку подвешены.

* * *

Двадцать третье февраля. Днем показалось, что пришла весна. Не то чтобы пришла, а забежала на минутку. Даже и не забежала, а так… бывает, когда позвонят по телефону и ломающимся баском, волнуясь, спросят: «Юля дома?» И, услышав, что забегала на минутку и уже успела уйти к подружке, вздохнут тяжело, а на вопрос «Что передать?» пообещают перезвонить попозже. А под вечер опять зима… и в чай сахару кладёшь две ложки с горкой, и из певчих птиц только закипающий чайник на плите. Только и есть весеннего, что мандариновый, сандаловый и жасминовый запахи на донышке пыльного и пустого флакончика твоих духов. И пробрался этот запах так глубоко, что мечтам щекотно, и они, точно разноцветные шарики, наполненные гелием, летят и летят вверх, смеясь и волнуясь на тёплом майском ветру в студёном февральском небе.

* * *

В городское окно сколько ни смотри — все одно и то же. Сверху только шапки прохожих и видны. Они идут и идут вереницей: облезлая собака, бомж, увешанный пакетами, худая девушка с рюкзаком, с которого свисают на веревочках плюшевые мишки и собачки, солидный мужчина в норковой кепке и снова облезлая собака, бомж… Смотри, как говорится, «еще хоть четверть века…»

В деревенском окошке каждую минуту кино другое. Взять, к примеру, снежинки. Еще час назад они падали шестилучевые, с четырьмя иголочками на каждом луче, а теперь восьмиугольные, безо всяких иголочек. Или собака бежит. Известно, чья собака, известно, куда спешит. У Антоновых соседи-дачники приехали из Москвы. Известная всей деревне как излупленная Светка Антонова уже приходила к ним занять стольник до морковкиного заговенья на лечение от известной же болезни. Антоновская собака скромнее: денег на опохмел не просит, если, конечно, Светка ее не заставит. Собака бежит за половинкой сосиски, за колбасной шкуркой, корочкой сыра и, если повезет, остатками супа. Дачники приезжают нечасто, а жаль. Как ни подкармливают они пса, а в промежутках между их приездами хоть зубы на полку клади. От Светки из еды собаке достаются только пустые пластиковые бутылки с остатками самогона — мутного, как Светкин взгляд. Она бегала с этими бутылками в соседнюю деревню за три километра сдавать — так не берут. Не то чтобы у всех брали, а у нее нет. У всех не берут!

А вот баба Нина идет, прихрамывает. Тоже известно почему. Да она и не скрывает — с табуретки навернулась. И все из-за сына Витьки. Нет, Витька не подсовывал матери сломанную табуретку, он построил баню. Раньше баба Нина из окна своей кухни видела проселок, что от трассы сворачивает в деревню. Само собой, всех приезжающих и уезжающих она ежедневно и ежечасно аккуратно регистрировала в книге своей дырявой памяти. Не с целью каких-нибудь сплетен или пересуд — Боже упаси! Да и какие могут быть сплетни, когда каждой собаке, включая саму Зойку Самодурову, доподлинно известно, что ее Колька Самдурак на своем тракторе ездил черт знает с кем за черт знает чем в соседнюю деревню. И эта шалава, черт знает чего вместе с Колькой набравшись, черт знает что… Ну, этого уж сама баба Нина не видала, а только со слов антоновской собаки, которая как раз сдавала там бутылки и встретила парочку в сельмаге. Антоновской собаке верить можно. Еще ни разу не было, чтоб она брехала на пустом месте… И тут, как на грех, Витька баню построил, загородив почти весь пристрелянный дальнозорким глазом бабы Нины сектор обзора. Старушка шею выворачивала-выворачивала, а потом взгромоздилась на табуретку и…

Три синички скачут по подоконнику. Стучат клювами по стеклу. У них сало кончилось. Одна веревочка, на которой оно висело, и осталась. Надо отрезать им нового сала. И хлеба. И водки налить. Они, конечно, из вежливости от водки откажутся — так никто и не заставляет. Было бы предложено, а выпить можно и самому. Закусить салом с хлебом и снова им предложить.

Муромцево

Нет, наверное, такого ребенка, который не мечтал бы о своем средневековом замке. И я мечтал. Как увидел такой замок на картинке в учебнике по истории Средних веков, так и начал мечтать. И сейчас мечтаю. Все эти донжоны, машикули, узкие бойницы… Это вам не хрущобы ухудшенной планировки. Любого бухгалтера или инженера спроси — хочешь в замок? Да он как представит жену, запертую накрепко в высокой башне и тещу с той стороны замковой стены во рву с лягушками…

Владимир Семенович Храповицкий, князь, гусарский полковник, лейб-гвардеец и предводитель дворянства Владимирской губернии, тоже мечтал о своем замке. Хотя легенда утверждает обратное. Говорят, что просто так поехал во Францию в восьмидесятых годах позапрошлого века — на воды или жену повез к парижским портным приодеться. Заодно и французские замки осмотрел. И восхитился. И какой-то, мол, вельможный лягушатник, снисходительно усмехнувшись в свою завитую и напомаженную эспаньолку, сказал ему:

— Да, мон колонель, такого в России не увидишь. Так что любуйтесь, пока вы здесь. Храповицкий, конечно, обиделся, но виду не подал, а только предложил французу приехать в гости через годик-полтора посмотреть его избушку на готических ножках. Тот приехал и уж настал его черед ахать. Показал Владимир Семенович французу готические хоромы как две капли шампанского похожие на его собственное шато. Подождал Храповицкий, пока гость обеими руками водворит на место отвисшую челюсть, и говорит:

— Ну, это еще не мое жилище. Здесь живут лошадки мои, свинки и прочий скот. Пойдемте, мон шер, дальше. Я вам свое жилище покажу.

Надо сказать, было, что Храповицкому показывать, было. Под руководством московского архитектора Бойцова построили в Муромцево целый замок в стиле романской готики, летний театр, дом управляющего, купальню и церковь. Правда, при строительстве церкви заказчик и архитектор рассорились и расстались. По чьему проекту достраивали вторую часть замка в стиле английской готики — неизвестно. Может даже и по эскизам самого Храповицкого.

Конечно, специалист скажет, что никакая это не готика, тем более английская и романская, а всего лишь стилизация. Одним словом — эклектика. Ну и пусть эклектика. От этого она не стала менее красивой. Да и что такое эта эклектика? Детская мечта, ставшая реальностью. Ребенок, рисуя, к примеру, замок, изобразит и собственно замок, и автомобиль на подъемном мосту, и пароходик в протекающей рядом речке, и даже телевизионную антенну на башне. Одна башня будет круглой, а другая квадратной, и защитники замка будут вооружены мечами и пистолетами. Вот и у Храповицкого в замке был телеграф, телефон, электричество и даже мраморные бассейны с горячей водой. Телевизионной антенны на башне, правда, не было, зато гордо реял флаг с белой лилией. Даже и кораблик у него имелся. Плавал по каналу, прорытому от реки Судогда к замку.

Но настоящим увлечением, даже страстью Храповицкого был не замок, а парк. Тоже эклектический. Чего в нем только не выращивали лучшие российские садовники и лесоводы, которых нанял князь. Росли в нем и бальзамические пихты, и румелийские сосны, и пробковые деревья, и даже загадочный кипарисовик горохоплодный, который я не могу себе представить иначе как кипарис, увешанный гороховыми стручками. Каскады прудов, фонтаны, освещенные электричеством дорожки, вдоль которых стояли скульптуры и венские кресла.

Супруга Храповицкого, Елизавета Ивановна, занималась разведением редких птиц. К примеру, падуанских шамоа. Наверное, это что-то похожее на кипарисовик горохоплодный, только в птичьем исполнении. Шутки, однако, шутками, а за разведение китайских гусей Храповицким была присуждена серебряная медаль министерства земледелия.

За всеми хлопотами по устройству замка, парка и прочих хозяйственных служб князь не забывал и о местных крестьянах. Построил им церковь, школу, больницу, даже музыкальную школу и хотел открыть лесное училище. Короче говоря, князь делал все, чтобы крестьяне потом, когда станут владельцами его имения, ненавидели даже память о нем.

Это «потом» настало скоро. Буквально через одиннадцать лет после завершения строительства второй «английской» части замка. Храповицкий с новой властью спорить не стал. Отдал все, что имел, крестьянам, подписал какие-то бумажки о добровольной передаче имущества и уехал с женой во Францию.

А усадьбу стали грабить. Для начала вывезли из замка вагон ценностей. Настоящий товарный вагон — триста пудов. Все остальное растащили крестьяне. Наверное, и сейчас, ежели поискать, то найдется у местных жителей в сервантах и стенках какое-нибудь блюдечко или чашка, а то и серебряная ложечка. Через какое-то время в замок переехал лесотехнический техникум и квартировал в нем аж до семьдесят девятого года. За это время успели разрушить фонтаны, вырубить большую часть парка, устроить в церкви склад горюче-смазочных материалов и взорвать колокольню. А когда техникум переехал из замка в другое помещение, то в пустом здании исчезли двери и окна, случилось два пожара — словом, все то, что случается у нас с памятниками архитектуры. Даже замковые привидения, которых купил по случаю Храповицкий во Франции, разбежались. Впрочем, далеко они не ушли. Живут где-то в окрестных лесах и пугают заезжих грибников и дачников-москвичей.

Местные мальчишки за умеренную плату водят редких экскурсантов по замку: показывают обгорелые стены, чудом уцелевшие майоликовые плитки, ржавые котлы парового отопления. Приезжают сюда фотографы из гламурных журналов со своими длинноногими моделями. Развалины прекрасно оттеняют цветущую молодость, кружевные наряды и даже оживляют мертвые профессиональные улыбки.

* * *

На рынке бакалейная торговка с совиными щеками и таким же носом, высовываясь из дупла своего ларька, говорила бездомной торговке, увешанной с ног до головы детскими вязаными носками и варежками:

— Таньк, все скидываются и идут. Шапки идут, джинсы идут, даже яйца с медом идут, а там одни тортиллы с мухоморами. Ты давай, не телись, записывайся. Рестораны все перед новым годом уж заняты, но мы нашли столовку. Там чистенько — едой ихней даже и не пахнет. Кстати, и Борисыч будет…

— А он, можно подумать, тебе докладался.

— Не докладался, а записывался, балда.

— Ну… уговорила! Запиши меня. Под девичьей фамилией запиши.

— А что это у вас семечки такие мелкие? — спросил бакалейную сову подошедший в этот момент к ларьку мужчина.

— А вы на них не смотрите. Это они только снаружи мелкие. Внутри там — ого-го, — отвечала торговка, записывая свою подругу в помятую ученическую тетрадку.

* * *

Тихо в библиотеке. Так тихо, что слышно, как пролетают белые мухи за окном. В гардеробе старушка вяжет шарф длиной в двенадцать месяцев. Толстая и шерстяная анаконда уползает куда-то вглубь, под прилавок. В читальном зале старичок с авторучкой в нагрудном кармане пиджака дремлет над наукой и жизнью. Скучающая библиотекарша о чем-то беззвучно шевелит губами и рисует пальцем на толстых и пыльных листьях гортензии. Гортензия старая. Она еще помнит как на полке, над ее горшком, стояло полное собрание сочинений вождя. Вот только не помнит — которого из. Ей тесно в горшке, и к непогоде корни просто выкручивает. Но она не жалуется. В конце концов, поливают регулярно и не тушат окурки в горшке.

Через неплотно прикрытую дверь каморки в глубине читального зала слышно, как кто-то говорит по телефону. «Надь, шампанское, нарезку и фрукты оплачивает профсоюз. Все остальное приносим сами. Ну как что? Салатики. Вас трое придет — так три и принесете. Ты со своим будешь? Только не надо перцовку. Клюквенную лучше… Да ничего не делаем. В хранилище часа два порядок наводили. Все уши в пыли. Чай пили с тульскими пряниками. Ленка принесла. Она с внуком приходила. С Минькой. Шустрый мальчонка. Пока мы трепались, залез под стол и нарисовал самолет черным фломастером на Ленкином сапоге. Ага. Бежевые. Которые она на прошлой неделе купила. Еще занимала на них до получки».

Начинает смеркаться. На стенде «Край родной» лица лучших людей города и района нахмуриваются. Только банка с вареньем, нарисованная на объявлении о заседании клуба садоводов-огородников «Встреча», краснеет как ни в чем ни бывало. Завтра, в воскресенье, у них посиделки. Будут хвастаться новыми рецептами консервирования. По сотому, должно быть, разу.

За стеной двигают стульями. Общество любителей поэзии собирается на вечер, посвященный некруглой дате со дня рождения Шевченко. А может и Лермонтова. На стареньком пианино кто-то пробует брать аккорды. Пианино в ответ мычит невразумительное. Житья ему нет от этих «литературно-музыкальных композиций». Особенно по выходным. Хочется покоя, ласковых прикосновений фланели, стирающей пыль с крышки, и блендамеда с отбеливающим эффектом для пожелтевших клавиш.

Два школьника, обложенные и загнанные внеклассной литературой, готовятся к сочинению. Шепчутся между собой. «Шур, а я вчера четвертый уровень прошел. А ты? А я нет. Меня маги задолбали. И мать с отцом. Всю мою конницу ухайдокали.

В смысле, маги. Не, блин, Леш, ты смотри, я у Заболоцкого нарыл: „людоед у джентльмена неприличное отгрыз“. Я худею. А писать будем про „не позволяй душе лениться“ и „вечер на Оке“. Ну и кто после этого наша Сергевна?». Они вздыхают и снова утыкаются в книжки.

В приоткрытую форточку осторожно просовывает погреться свою ветку береза. В сером, голубом, красном, оранжевом небе сходит с ума зимний закат. Окна соседнего дома наливаются теплым медом. Тихо в читальном зале. Так тихо, что слышно, как пролетают белые мухи за окном.

Малоярославец

Электричка от Москвы до Малоярославца едет чуть более двух часов. Она едет, а внутри нее идут и идут по вагонам коробейники с патентованными средствами от комаров, мороженым, пирожками с рисом и яйцом, кроссвордами, анекдотами, вечными китайскими фонариками и всем прочим, что любят покупать у нас от скуки проезжающие. Идут одетые в камуфляж ветераны всех войн, начиная с первой древнеримской, империалистической и поют, поют… Вот дуэт — старик с гармонью и крашеной в рыжий цвет низенькой старушкой, у которой на футболке, на необъятной груди, написано «Oh, my gold». Они поют песню «За Толяна из Чечни — плесни!» и собирают деньги в огромный туристический рюкзак. Им подают охотно, но не столько за исполнение, сколько за чувствительный припев «Бывало и хуже». Входят и выходят дачники, деловито снуют контролеры, проверяя билеты и взимая с зайцев штрафы. Не до смерти, с квитанцией, а по-божески, кто сколько сможет в карман.

В Малоярославце на привокзальной площади пыльно, жарко, душно и так дремотно, что даже вечно бодрые цыгане ни к кому не подходят с предложением погадать или дать им немного денег просто так, по собственной глупости, а сидят в теньке и пьют теплое пиво. Кажется, что будет дождь или даже гроза, но гроза уж была в октябре двенадцатого года. Восемь раз город переходил из рук в руки и, когда в восьмой раз перешел во французские, они не смогли удержать его и одной ночи. Последней ночи перед отступлением по старой Смоленской дороге. Остались с того времени на воротах Николаевского Черноостровского монастыря картечные выбоины, которые не стали заштукатуривать. В тридцатых годах позапрошлого века даже установили там мемориальную доску «Язвы в память французской войны», но до наших дней она не сохранилась. Городские дороги тоже не стали ремонтировать, но уж без всяких мемориальных досок. Так они и дошли до нас — в воронках и выбоинах. В музее сражения при Малоярославце остались на память свинцовые пули, офицерские сабли, кивера, блестящие кирасы и даже затейливо украшенный мундир наполеоновского гвардейца, сшитый у тогдашнего Версаче. В соседнем, просто краеведческом, музее, лежат вещички других завоевателей: каски с орлами, мотоцикл в хорошем состоянии, на котором еще тридцать лет после войны катался какой-то местный житель и только потом отдал в музей, ящик из-под свиной тушенки, сапожные подметки, оторванные на ходу, и многочисленные пакетики с порошками от наших, беспощадных к врагу, вшей и клопов. Они тоже хотели наступать, но и у них здесь был «предел нападения, начало бегства и гибели», как писал фельдмаршал Кутузов об их предшественниках после битвы при Малоярославце.

На центральной площади, в девичестве Торговой, а в несчастном замужестве Ленина, стоит храм во имя Успения Пресвятой Богородицы, построенный к столетию Отечественной войны двенадцатого года. Неподалеку от него, в чахлом скверике, высится нечто странное, напоминающее выкидыш зародыш памятника, собранный из железных пластинок с дырочками от советского детского конструктора. Стоял на месте этого зародыша настоящий памятник, установленный в 1844 году. Восьмигранная колонна с победными орлами, куполом и крестом, отлитая из чугуна на Санкт-Петербургском Александровском заводе. А в тридцатом году прошлого века с формулировкой «памятник царским сатрапам»… и до сих пор никак не восстановят. И так и этак — не получается. То ли средства не дошли из-за плохих дорог, то ли мастеров у нас нет, то ли чугуна, то ли совесть очугунела вконец…

Еще рассказывают малоярославчане, что, уходя, Бонапарт оставил своих солдат, прикрывавших отход, и обещал за ними вернуться. И солдаты его ждут. Говорят, видали одного шерамыжника в обтрепанном донельзя гренадерском мундире возле местной закусочной «Завтрак гусара». Приставал к прохожим со словами: «Же не манж дё сант ан». Как же — двести лет он не ел. Нет у нас такого обычая, чтобы пленных не кормить. Однако же, местная газета «Маяк» о нем писала. А раз газета писала — значит, правда.

А в отсутствие сражений Малоярославец тихий уездный городок, знаменитый тем, что проезжал его по пути в Калугу Николай Васильевич Гоголь. И даже остановился попить чаю в трактире при почтовой станции. С тех пор краеведы все спорят, брал ли к чаю Гоголь вечный слоеный сладкий пирожок, всегда готовый к услугам, или не брал? Есть и такие смелые, что утверждают: не только пирожок, но и мозги с горошком.

Не было в Малоярославце ни обширной торговли, ни каких-нибудь особенных промыслов, ни купцов-миллионеров. Как жили тихо, так и… Но — нет. Нельзя не упомянуть об одном обстоятельстве. Издавна собирали в Малоярославце замечательные урожаи вишен. И возили эту вишню возами в разные города. И в обе наши столицы поставляли. И варенье вишневое, и наливки… Особенно после войны с французом так разрослись вишневые сады в городе, что потом никаким Лопахиным не под силу оказалось их извести. Только заговори с местным жителем о вишнях — уйдешь весь перемазанный в варенье и пьяный от вишневой наливки. Но это если по-доброму. А полком или дивизией, да без приглашения, лучше не являться. Уже приходили. Еле ноги унесли.

* * *

Он стоит на окраине, этот старый деревянный дом. Шесть квартир. Шесть труб на крыше. Шесть дымов из труб. Вот большой, сметанный и солидный дым из трубы Ивана Сергеича, человека положительного и, кажется, даже старшего бухгалтера. Не дым, а колонна дорического ордера. А вот тонкий и слоистый от библиотекарши Елены Станиславовны. Рядом с дымом библиотекарши клочковатый и разлетающийся во все стороны дым из трубы Кольки, слесаря авторемонтной мастерской, а может, и Мишки-токаря из ЖЭКа. Кто их разберет… Хотя… если присмотреться… дым летит не вовсе абы как, а все больше наклоняется к почти незаметному дымку из крайней правой трубы. Как раз эта труба стоит над угловой комнаткой Верки или Надьки (да, точно Надьки. Верка в прошлом году вышла замуж и съехала к мужу в панельную хрущобу) с ситценабивной фабрики. Надька — мечтательная, точно майская сирень, девчонка, с такими откуда ни возьмись персидскими глазами, что соседи про ее мать уж сколько лет болтают, а все остановиться не могут… Надька сидит за столом, ест большой ложкой варенье из прозрачных ягодок крыжовника, читает затрепанный роман про совершенно невозможную любовь, который ей дала Елена Станиславовна, и время от времени так вздыхает, что мигает свет в настольной лампе с треснутым плафоном… Печь понемногу остывает, дымок из трубы истаивает и сливается с предвечерним сиреневым малиновым воздухом…

* * *

В городе книжки читаются все больше те, которые можно на бегу читать. Или вовсе газеты. Там, внутри этих детективов и глянцевых журналов, все несвежее, жареное — вроде привокзальной шаурмы и чебуреков. Потом в голове от этого изжога и разлитие мозговой желчи. Ну, это в городе, а в деревне, когда темнеет вечер синий, и в ближайшую оперу хоть три года скачи — ни до какой не доскачешь, когда веселым треском трещит натопленная печь, когда за окном сугроб достает до самого подоконника — вот тогда хорошо дремать над «Философическими письмами» Чаадаева или «Опавшими листьями» Розанова и размышлять о судьбах России. «Россия пуста. Боже, Россия пуста. Продали, продали, продали…» сегодня на рынке две румяных от мороза бабы из Ростова Великого три свежих щуки с икрой. Они каждый Божий день, кроме понедельника, приезжают в Александров из Ростова на электричке торговать рыбой. Долго с ней потом возились, с этой икрой: протерли через сито, обдали кипятком, промыли, посолили, добавили подсолнечного масла и тщательно перемешивали, прежде чем поставить в холодильник. Если верить рецепту, то меньше чем через шесть часов икра не просолится и есть ее нельзя, а потому надо терпеть еще часа два. Чижик, напевшись за день, спит без задних ног в своей клетке. Во дворе воет на луну собака, оконное стекло все в хрустальных сверкающих зарослях. Ветер утих и на снегу разбросаны в беспорядке обломки черных теней веток рябины. Второй час ночи. Наконец-то. Теперь можно. Сначала на горбушку черного хлеба намазываем масло. Ничего, что толсто и неаккуратно. Потом икру. У нее цвет гречишного меда. На подоконнике теща вырастила зеленый лук. Отрываем перышко, мелко его режем, посыпаем бутерброд, который тут же подпрыгивает ко рту, но… почтительно замирает на мгновение, пропуская перед собой рюмку водки. «Я считаю наше положение счастливым, если только мы сумеем правильно оценить его», — пишет Чаадаев и он таки прав. Все дело в правильной оценке. Важно, однако, чтобы между первой и второй оценкой не было большого перерыва. «Мы призваны решить большую часть проблем… завершить большую часть идей… ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество». Тут и спорить нечего! Решим, завершим и ответим, но не сейчас, когда икра с маслом еще тают на языке, а шустрая водка уже скатилась кубарем по пищеводу.

История о двух керосинах

Так случилось, что мне пришлось встречаться с двумя людьми по прозвищу «Керосин». Первым был наш сосед по дому, в Серпухове. Фамилия у него была гордая и по-военному блестящая — Кирасиров. Но его друзья-собутыльники, а за ними и соседи, следуя нашей извечной привычке все сокращать и упрощать превратили красоту и блеск в… И то сказать — выговаривать заплетающимся языком «Керосин» гораздо проще, чем «Кирасиров». К тому же Коля пил, как говорится, все, что горит. Да и вообще фамилия была не его, а жены. Никто и не знал, почему он ее принял. Злые языки утверждали, что мужиком в семье как раз была она — Юзефа Петровна. Коля и окружающие звали ее просто — Юза. Женщина она была внушительная, решительная и скорая на расправу с мужем. Каждый раз, когда Коля приходил или бывал принесен товарищами домой пьяным, Юза била его. Она и товарищей била, если они не успевали быстро отползти. Никогда Юза не брала в руки ни сковородки, ни скалки — все делала голыми руками. А ручищи у нее были… Как на грех Коля был ей полной противоположностью — тщедушный и маленький. Однажды я видел, как Юза заносила бесчувственного супруга домой под мышкой. Нести, к счастью, было недалеко: жили Кирасировы на первом этаже. На кровать она его не укладывала, а бросала прямо в коридоре с размаху на пол и шла сидеть с соседками на лавочке у подъезда. Через какое-то время Коля приходил в чувство, а чувство у него было одно и требовало продолжения банкета. Начинались мучительные поиски выхода во двор, к друзьям. Дверь предусмотрительная Юза запирала. Тогда Коля лез в форточку на кухне. Увы, форточка на кухне была надежно забрана стальной мелкоячеистой сеткой от комаров, к которой Коля притискивал свое лицо и даже пытался продавить его точно фарш через кружок с дырочками у мясорубки. Открыть окно Коле не удавалось: пальцы его не слушались. Его не слушался весь организм, кроме рта, которым он изрыгал вообще и проклятия Юзе в частности. Проклятия на жену не действовали. Она даже не прекращала лузгать семечки. Тогда Коля начинал угрожать, обещая пожаловаться на жену в милицию, в партком, в Москву и в президиум. Он не уточнял, в какой президиум. Было и так понятно, что в самый главный, который только может быть. В своем устном обращении в этот самый президиум Коля сообщал о том, что Юза — сука последняя и регулярно ворует с родного режимного завода мыло, половые тряпки (она работала уборщицей) и чистящий порошок-пемзу… И на президиум Юза клала с прибором. Можно не сомневаться, что он таки у нее был.

А трезвый Коля был совсем другим. Он любил копаться в палисаднике под окнами, сажал цветы и сирень. Детвора всегда ему с удовольствием помогала, потому что после таких посадок Коля выносил во двор гармонь и играл себе и нам. Играть он не умел, но любил. Зато нам разрешал нажимать на перламутровые кнопочки и растягивать меха. И мы Колю за это любили. Даже очень. Была у него еще одна странная в глазах окружающих привычка: Коля (само собой, когда был трезв) каждый день, а то и по два раза на день, чистил обувь. Выносил на крыльцо гуталин, щетку, старую байковую портянку для полировки и с наслаждением начищал свои ботинки. И Юзе чистил. Она этому не препятствовала, но постоянно удивлялась. Как-то раз даже спросила у Коли, не армянин ли он случаем. Оказалось, что нет.

Пару лет назад проходил я мимо дома, в котором тогда жил. Сирень, что мы с Колей сажали, так разрослась, что закрыла окна Колиной квартиры на первом этаже. Кто теперь там живет — не знаю.

А второго «Керосина» звали Шура. Да и сейчас так зовут. Живет он в деревне Макарово Владимирской области. Фамилию его я не знаю. Ее, наверное, кроме него самого, никто и не помнит. А «Керосином» прозвали потому, что мать прижила Шуру от заезжего торговца керосином. Деревенские прозвища прилипчивее городских. Они пристают не только к человеку, но и ко всему, что его окружает. Даже Шурину собаку зовут Керосинкой. Не говоря о жене.

Шура работает трактористом. Вернее работал до тех пор, пока не наехал трактором на линию электропередач. Не на всю, конечно, а только на один столб. Вообще это была темная история. Одна сторона, то есть соседи, милиция и сам столб утверждали, что во всем виноват был Шура и трактор, а другая, состоящая из трактора и Шуры, во всем обвиняла столб и отвратительного качества самогон, который гонит старуха Карасева. Шура и не отрицал, что они с трактором были выпивши. Но наезжать на столб и не думали, поскольку ехали совсем в другую сторону — за водкой в соседнюю деревню. По дороге, между прочим, ехали. А столб в поле стоял. Перед тем, как на них наброситься.

Трактор потом простили, потому что он был инвалид и почти год как ездил на трех колесах. До этого болел какой-то ржавой железной болезнью и, чтоб она не перекинулась на остальные колеса, Шура больное колесо пропил снял. Или оно само отсохло. А Шуру с работы поперли. Ну, не то чтобы поперли, а просто не ходит он на нее теперь на законных основаниях. Керосинка его (не собака, конечно, а жена) уставши пилить Шуру за пьянку, собрав свои и шурины вещи, ушла к другому. Потом у Керосина был инсульт, но он выкарабкался. Ему дали третью группу. Тут и пенсия подоспела. От нечего выпить делать Шура увлекся резьбой по дереву. Дом свой и даже будку Керосинки (не жены, конечно, а собаки) украсил резными наличниками. Потом ему стали заказывать такие наличники московские дачники, и Шура купил недорого электрический лобзик, потом к нему вернулась жена и трактор, потом… Керосин запил. Дачники к нему какое-то время еще приходили по старой памяти, но скоро перестали. Зато на крыше дровяного сарая Шура устроил восемь скворечников и по весне имеет законный повод восемь раз выпить на новосельях. Не говоря о днях рождения птенцов.

Козельск

— Вам повезло, — сказала мне экскурсовод козельского краеведческого музея. — К нам недавно Медведев приезжал — так к его приезду прибрали даже то, что валялось разломанным и неубранным со времен штурма города Батыем.

И действительно, на Большой Советской улице оштукатурено, выкрашено и вылизано всё, включая кошек и собак. Кажется, что козельчане так и не пришли в себя после приезда президента и потому ходят по улицам медленно, а говорят еще осторожнее. Их можно понять: в последний раз московская власть к ним приезжала никогда. Зато приходил Батый со своими татарами, Литва приходила, потом ее прогоняли московские воеводы, потом Литва возвращалась и не одна, а с Польшей, потом подступали к стенам Козельска Самозванцы (оба два), Болотников со своими разбойниками… или сами козельчане такое учиняли, что ни в сказке сказать, ни вырубить топором. Что не пожгли, то разломали, а что не разломали, то растащили [18] . Поэтому музей в Козельске скромный. Экспонатов едва-едва зала на два хватит. К примеру, в позапрошлом веке на железоделательном заводе козельский купец второй гильдии (первогильдейских в городе никогда не было) наладил производство канализационных люков. Люки были — загляденье. Чистый ампир и модерн, а не люки. На чикагской или парижской выставке эти люки получили то ли малую золотую, то ли большую серебряную медаль. Никто и поверить не мог, что такая красота прикрывает канализацию. Увы, в Козельске ни одного не сохранилось. Говорят, что где-то в Петербурге они еще числятся на службе.

Впрочем, остались глиняные черепки еще времен вятичей, их височные украшения, да забавные ковыруши — крошечные ложечки-амулеты для ковыряния в ушах. Когда не ковырялись, то вешали у пояса.

Чем больше висело ковырушей, тем… не знаю что. Экскурсовод мне не сказал. Может, ушей у этого вятича было больше или слух тоньше. Честно говоря, я и ложечек-то этих не видал. Это все со слов экскурсовода. Сами ложечки как нашли, так сразу в областной калужский музей и увезли. А в Козельске остался осадочек. На память от Батыя осталось Козельску прозвище «Злой город». Его (прозвище, а не город) подобрали местные литераторы и назвали им свой альманах. Умри, Батый, про литературный альманах лучше и не скажешь. Не про козельский, конечно. Про любой.

Козельск несколько раз оказывался на пути Льва Толстого. Именно на перроне козельского железнодорожного вокзала Лев Николаевич дал свой последний автограф какой-то гимназистке. Само собой, в местном музее хранится копия, а оригинал увезли даже не в Калугу, а в Москву. Мало того, в музее Козельска оказался посох графа, подаренный Толстому одним из его почитателей. На посохе вырезан текст романа «Анна Каренина». Лев Николаевич считал, что ему особенно удалась фраза «Все смешалось в доме Облонских», и часто ее потирал рукой, отчего в доме Облонских все понемногу сгладилось и даже стерлось.

В кафе «Уют», что на центральной улице, обслуживает официант Карло со смоляными до плеч кудрями и итальянской или даже арабской внешностью, к которой прилагается сильный украинский акцент. Не знает он, откуда у него такая внешность. Что же до акцента, то он известно откуда — из детского интерната под Ужгородом, в котором Карло вырос. Даже и в имени своем Карло делает ударение на втором слоге. Остаться в Козельске он не хочет. Любит Карло свою Украину. Да и детей у него там целых трое. Вот он и зарабатывает им на жизнь и на велосипед, который попросил младшенький.

С вершины холма, на котором стояла когда-то деревянная козельская крепость, видно, как петляет речка Жиздра, как пасутся овцы и коровы на поле, прозванном Батыевым, как белеют вдали, у леса, стены Оптиной Пустыни, как на одной из монастырских башен замерзший на ледяном ноябрьском ветру архангел трубит и трубит в примерзшую к губам до крови трубу.

Мосальск

Я ехал в Мосальск из Козельска. Дорога (читатель ждет уж рифмы «дураки»; на, вот возьми ее скорей!) была убита временем, машинами, дождями, снегом, солнцем, дураками (вот и вторая рифма в этом предложении), горем и все тем, чем у нас может быть убита самая обычная районная дорога, по которой никогда не промчится ни сверкающий Мерседес большого начальника, ни упитанный Ленд Крузер солидного бизнесмена, ни юркий Форд московского дачника. По обеим сторонам ее тянулись полузаброшенные деревни с полуразрушенными коровниками и полупьяными мужиками, в раздумье стоявшими перед полуразвалившимися тракторами и чесавшими в своих наполовину плешивых затылках. «Словом, виды известные», как писал классик. Иногда попадались мне навстречу древние ржавые «копейки» и «москвичи» с такими же ржавыми и древними седоками, не столько едущие, сколько ползущие по дороге, точно сонные осенние мухи.

Я ехал и представлял себе Мосальск. Судя по тому, что я о нем читал перед поездкой, представлять дворцы, висячие сады, фонтаны и картинные галереи не имело смысла. За восемьсот, без малого, лет истории Мосальск не обзавелся ни первым, ни вторым, а уж про третье с четвертым и говорить не приходится.

Впервые Мосальск упомянут в летописи по случаю неудачной его осады новгородским князем. Вообще русские средневековые порубежные города появляются в летописях либо в связи с их осадой, либо по случаю разграбления татарами или соседями. Мосальск в средние века находился как раз у границы Литвы и Московского княжества. А еще раньше он был в составе Черниговского. И раньше, и позже, и еще позже под стенами этого крошечного городка и на них, и внутри них шла постоянная война. То Мосальск захватывала Москва, то Литва, то Польша, то опять Москва и, наконец, насовсем Москва. Немудрено от этих постоянных смен власти потерять голову. В Смутные времена князья Мосальские разделились на две части — одна воевала на стороне Самозванца, а вторая на стороне Москвы. Что же до простых мосальчан, то они денно и нощно молились о ниспослании им другого глобуса и, как могли, отбивались от первых и от вторых.

После того как Мосальск окончательно был завоеван Москвой, столица поступила по-мужски — перестала им интересоваться. Отвернулась, как говорится, к кремлевской стене и захрапела. Ну, не то чтобы совсем: в город регулярно приезжали новые воеводы и организовывали починку подгнивших деревянных крепостных стен, пайку треснувших пушечных стволов. Как организуют — так сразу и норовят уехать с повышением. К примеру, в семнадцатом веке за девяносто лет сменилось тридцать пять воевод. Промышленность в городе так и не завелась. Мелкая и кустарная, конечно, была: пекли булки, баранки, пряники и выделывали особые бархатистые шнурки для бахромы и вышивания. У графа М. Ф. Орлова в уезде был стекольный завод. На нем делали хрусталь такого качества, что его даже поставляли к царскому двору. Впрочем, и он долго не просуществовал. Небогато жил Мосальск и уезд. Это мягко говоря. В конце позапрошлого века на весь уезд было пять врачей. На две сотни тысяч жителей. (Сейчас с врачами проблему решили: жителей стало в двадцать раз меньше.)

Перед самым семнадцатым годом в Мосальске было шесть улиц и тридцать переулков, целых три гостиницы, семь постоялых дворов и семь чайных, а у пожарной команды имелось четыре бочки и даже ручной насос. И все это на три тысячи жителей. Их и сейчас почти столько же. Не бочек, а жителей. Но гостиница всего одна. Что же до постоялых дворов и чайных, то от них даже осколков чашек не осталось. Зато появился музей, в который я, предварительно договорившись об экскурсии, и ехал.

— Они были настоящие коммунисты, Царствие им Небесное, те люди, которые организовали наш музей почти сорок лет тому назад, — сказала директор Мосальского краеведческого музея.

Сам музей, чисто выбеленный и аккуратно покрашенный, стоит на такой же чистой и аккуратной центральной улице неподалеку от городского собора, который, что самое удивительное, тоже… и это при том, что президент за последние лет семьсот к ним не только не приезжал, но даже и не обещался. Вот разве только Литва или Польша вновь заявят о своих притязаниях на Мосальск — вот тогда… пришлют очередного воеводу для починки давно не существующих стен и разворуют деньги, отпущенные на пушки. Но не будем отвлекаться от экспозиции музея.

От коммунистов, преодолев «дистанцию огромного размера», директор перешла… к Ходорковскому. В конце прошлого века и вначале нынешнего именно в Мосальске были прописаны его компании.

— Он нам много помогал, — вспоминала директор. — Восстановил городской собор. До этого он был почти разрушен, а на обезглавленной колокольне даже установили звезду. Кстати, сразу после разрушения собора местный житель подобрал серебряную закладную доску и спрятал у себя дома. Не один десяток лет она хранилась у него в семье. Вот наследники несколько лет назад ее передали в музей. А Ходорковский… ну, что вам сказать… прилетал к нам на вертолете. Завод построить помог маслосыродельный. Сейчас там всё… Мы еще шпекачки делали. Отличного качества. После того как всё… украли там какую-то огромную швейцарскую мясорубку… Какие уж тут шпекачки. Рамы из окон — и те тащат. В музей Михаил Борисович к нам тоже приходил. Мне глава района сказал: «Ты прямо-то ничего не проси. Намекай». Ну, я и намекала. Про собор намекнула. Про музей. Как экскурсия закончилась — так он из кармана пачку денег иностранных вытащил и мне вручил. Я эти деньги до того только по телевизору и видела. Для музея, сказал, возьмите. Я растерялась. То ли брать, то ли… Стояла столбом, пока глава района не велел взять. Обняла тогда Ходорковского на эмоциях, а мне глава наш из-за спины подсказывает: «Сильнее обнимай — может больше денег даст». Потом за каждую копейку этих денег отчиталась. До сих пор все квитанции лежат. Огромная папка. Зато вот зал сделали на эти деньги и раскопки заказали археологические на территории крепости. Забыла сказать. Денег он дал на ремонт больницы. Больница у нас такая после ремонта стала… В ней даже больницей не пахло. Приезжали к нам однажды потомки князей Мосальских из Польши и даже из Бразилии. Мы их пригласили. Все им показали: и город, и музей, и даже в больницу повели. Вышли из больницы, а Криштоф Мосальски, который, значит, потомок из Польши, мне и говорит: «Если заболею или помирать стану, то хотел бы у вас здесь лечиться».

Тут она увидела, как я присматриваюсь к двум резным застекленным шкафам-близнецам, стоящим в самом углу зала. Внутри них были навалены какие-то старые бумаги и газеты, а наверху стояли горшки с цветами.

— Про эти шкафчики тоже есть история, — улыбнулась директор. — Покойный муж мой был директором откормочного животноводческого комплекса и, само собой, был знаком с КГБ [19] . Звонят однажды они ему и зовут к себе, в Москву. Тут, мол, у нас кабинет Ворошилова разбирают на запчасти.

Как раз это было после смерти ворошиловской. Не нужно ли тебе чего из мебели? А как же, отвечает. Нужно и еще как. Поехал он. Прямо на своем фургоне для скота. Нормально. Фургон-то закрытый, с пропуском. Прямо на Красную площадь и все такое. Там уж, считай, к шапочному разбору, но вот эти два шкафчика вывез. Стояли они у него в правлении много лет до самой его пенсии, а потом я их выпросила для музея. Между ними еще резная перегородочка была, но она не сохранилась. Ну, давайте, дальше пойдем.

И мы пошли. На одной из витрин лежали две полустертые серебряные монетки с арабскими надписями. Оказалось, что это арабские дирхемы десятого века.

— Нашли их неподалеку, на берегу речки. Я тогда была молодым директором. Не все еще понимала. Пришел ко мне местный забулдыга и показал две монеты. И еще, говорит, в этом месте есть. Много. Я ему сразу же и сказала, что покупаем. Приноси, говорю, остальные. Он и обещал принести. День жду, другой жду… Нет, чтобы сразу мне за ним пойти. На второй день узнала, что напрасно жду. В тот же день убили того алкоголика. Видимо, рассказал он кому-то еще кроме меня об этом кладе. Вот только две этих монетки и остались. Самого клада и след простыл.

Постояли мы и у екатерининского плана генерального переустройства Мосальска. В музее был выставлен оригинал.

— По уму надо бы копию, — посетовала директор, — но денег на приличную копию у нас нет. Кстати, про план, — добавила она и улыбнулась. —

В сегодняшнем Мосальске одно пятиэтажное здание, три четырехэтажных, а остальные одноэтажные и двухэтажные. Такая вот статистика.

Думая о чем-то своем, она продолжала:

— Работать у нас негде. Губернатор приезжал к нам — так и сказал: «В Карякию, мол, превращаетесь». Превращаемся мы… Раскорячишься тут, когда кроме почты, больницы да милиции некуда пойти работать.

В метре от витрины с планом, на «территории» девятнадцатого века, под стеклом висел листок желто-серой бумаги. От руки на нем были написаны «Правила проведения семейных вечеров, учреждаемых в г. Мосальске». И дата стояла: ноябрь 1873 г.

«Чтобы дать возможность всем местным жителям без различия сословий, сходясь в известные дни вместе, приятно и по возможности полезно проводить время, учреждаются семейные вечера. На вечерах этих устраиваются небольшие развлечения, допускаются дозволенные правительством игры, карты и другие игры, танцы, музыка, спектакли и общие чтения. Эти музыкальные, драматические и литературные вечера устраиваются не иначе как по утвержденной установленным порядком программе с точным соблюдением определенных законом правил для них. Для устройства вечеров открывается между местными жителями подписка, и все желающие участвовать в них должны уплатить не менее 10 рублей». Наверное, где-нибудь в столице или в губернской Калуге такие правила печатали на хорошей бумаге с виньетками, а здесь… Я представил себе эти вечера: полные скучающие дамы у остывшего самовара; почтмейстер или исправник или оба, вместе потихоньку допивающие водку; почтенные отцы семейств за карточным столом; мухи, нахально разгуливающие по скатерти [20] , и какая-нибудь бледная девушка лет осьмнадцати, напряженная, точно струна, читает у окна своим подругам из Тютчева «Она сидела на полу и груду писем разбирала…». На словах «любви и радости убитой» она вдруг заливается такими горючими слезами, что кружевной платочек в ее руке вспыхивает голубым пламенем. За окном темно, холодно, хрипло лает собака, идет промокший насквозь снег и вслед за ним пьяненький мужик из кабака. За пазухой у мужика завернутый в грязную тряпицу комок слипшихся леденцов детишкам и куски разломанной баранки. Дома его встретит злая жена с ухватом наперевес, но он еще об этом не знает.

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Во второй том серии «Золотая библиотека детектива» вошли рассказы А. Конан Дойла (сборник «Архив Шер...
Книга посвящена изучению связанных с человеческой деятельностью, так называемых, мусорных экскретов....
XII век. Эпоха крестовых походов… Мартин – воин-наемник, ученик ассасинов, ему по силам самые рисков...
В книгу вошли исключительно удары в голову. Хотя данное пособие не учит бить. Оно является кратким с...
Количество мусора – природного и техногенного, связанного с деятельностью человека, – на околоземных...
Дорогие друзья, эта книга призвана удовлетворить запросы общества в поиске путей счастья, незыблемог...