Ведьмины круги (сборник) Матвеева Елена
Что-то очень славное и старомодное, как пиджак Кикабидзе и звучавшая здесь музыка, было в нашем «Аквариуме». Поначалу мы удивлялись, почему он так безлюден, а потом поняли: в обеденный перерыв и после смены магазин наполняется рабочими цементного завода, так что здесь не протолкнуться. Мы приходили в неурочное время.
Впереди у нас был целый свободный месяц, и, признаться, я подумывал о том, чтобы смотаться в Питер. Было неловко звонить майору Лопареву, чтобы спросить, как дела. А зайти – с меня бы стало. Надеяться, что майор сам позвонит мне, не приходилось. А еще я беспокоился, что милиция не обратит должного внимания на Рахматуллина, не найдет против него улик. А может, он и вообще ни при чем? И тут у меня появилась безумная мысль: не знает ли Люсина учительница, кто такой Руслан Рахматуллин? Я позвонил ей и спросил.
– Это мой ученик? – поинтересовалась она.
– Не знаю. А может быть вашему ученику лет сорок или немного за сорок?
– Нет, моим первеньким по тридцать четыре. А из какой оперы этот Рахматуллин?
– Он был как-то связан с Люсей.
Нет, не знала она такого. Ну и ладно, я бы и думать про Ирину Ильиничну забыл, но на другой день она позвонила мне сама и спросила, почему я интересовался Рахматуллиным и как он был связан с Люсей. Без всяких вступлений спросила, прямо, и я понял, что надо сказать. Объяснил, что видел его перед Люсиным исчезновением, а теперь встретил в Петербурге. И про Папу Карло рассказал, и про милицию.
– Знаешь, – сказала Ирина Ильинична, – с этой Театральной академией у меня до сих пор заноза в сердце сидит. Я, конечно, впрямую не виновата, что она не поступила. Только ведь это я выбрала ей стихотворение для прослушивания. Не читал Апухтина? У него есть монолог сумасшедшего: «Садитесь, я вам рад. Откиньте всякий страх и можете держать себя свободно, – я разрешаю вам. Вы знаете, на днях я королем был избран всенародно…» А суть в том, что в больницу навестить сумасшедшего приходят жена и брат. И в минуты просветления он узнаёт их и понимает свою беду и даже помнит, как началась его болезнь. А потом снова затмение. Люся очень хорошо читала это стихотворение. Наша учительница математики даже заплакала, когда ее слушала. Мы все были уверены, что Люся поступит. Я и сейчас думаю, что она поступила бы, если бы не дикое стечение обстоятельств. Одна девочка тоже читала это стихотворение. И еще одна с ним же была перед ней в списке. Люся запаниковала, а когда настала ее очередь и она оказалась перед комиссией, в последнюю секунду приняла решение читать другое. И ты знаешь, что она стала читать?
– Откуда же я могу знать?
– Монолог Гамлета. «Быть иль не быть». И все могло хорошо кончиться, но она от волнения сбилась, заплакала и убежала. Говорят, потом кто-то из комиссии ее искал, а она сложила пожитки и уехала домой.
Зачем Ирина Ильинична звонила мне? Чтобы рассказать про монолог сумасшедшего? А зачем про Рахматуллина спрашивала? После каких-то общих слов я снова спросил ее: может, она все-таки знает, кто он такой? Открестилась. Тогда я спросил ее: как часто она видела Люсю после ее замужества? Сказала, что у нее до сих пор хранится приглашение на свадьбу, и не пришла она потому, что лежала в больнице, а потом Люся заходила к ней дважды: один раз в школу, один раз домой.
Когда Ирина Ильинична позвонила еще раз, я уже не сомневался, что это неспроста. Понял, как голос услышал, еще до того, как она пригласила меня к себе поговорить лично, а не по телефону, и тут же помчался.
Она была обычная немолодая училка. Пока я знакомился с рыжим котом Бармалеем, накрыла на стол и разлила чай. Я, честно говоря, надеялся на деловой разговор, но она попросила рассказать, как Люся жила в нашем доме. Как мог, так рассказал. А потом она и говорит:
– Она была очень чистым человеком, совестливым. Когда она в Театральную академию не поступила, мы позвали ее работать в школу, в библиотеку. Она должна была принести директору документы, но почему-то не пришла. Потом явилась ко мне и плачет. Оказывается, по дороге она увидела на дверях больницы объявление: «Требуются санитарки», завернула туда и устроилась на работу. Она утверждала, что не знает, как это произошло, а главное, не знает, что сказать директрисе, ей стыдно за свою необязательность. Потом она мне говорила, что это был правильный поступок, что якобы Бог ее уберег. Я не поняла от чего, а она объяснила: «Чтобы не забылась от собственного счастья». Тогда она уже встречалась с Игорем. А еще я напомнила ей про сочинение, которое она написала в пятом классе. Про мечту. Тогда она мечтала построить дом для бездомных собак. Она сказала, что помнит, но теперь построила бы дом для бездомных стариков, которых из больницы не хотят забирать.
Потом Ирина Ильинична принесла коробку из-под обуви с фотографиями. Она учила Люсю с пятого класса и руководила школьной театральной студией, и Люся у нее была на первых ролях.
– Все собираюсь привести фотографии в порядок, – говорила она, роясь в коробке, – да руки не доходят. Теперь уж, наверное, на пенсии займусь. Вот она, смотри. А тут Люся – пушкинская Золотая Рыбка. Совсем малявка, да? Здесь уже девятый класс, Татьяна пишет письмо Онегину. Гусиным пером, разумеется. А это самый большой спектакль, который мы поставили, – «Снежная королева». Люся – Маленькая Разбойница. Вот она, с пистолетами. А это одиннадцатый класс – сцены из «Гамлета».
Люся – Офелия, девочка-подросток с выступающими ключицами и хрупкими плечиками, в длинном белом платье, похожем на ночную рубашку, с ниточкой бус в волосах, с прижатыми к груди кулачками и изумленно-потерянным взглядом, словно бы вопрошала: «А я? Кто я, беднейшая из женщин, с недавним медом клятв его в душе?..»
На всех театральных и групповых классных и даже на выпускной фотографии, где она была изуродована завивкой, с пятого по одиннадцатый класс, везде она была узнаваема. По глазам. Огромные глаза ребенка, вопрошающие и укоризненные. Впрочем, Золотая Рыбка смотрела снисходительно и, я бы даже сказал, царственно, а Маленькая Разбойница, хотя лицо плохо было видно, всей своей худенькой, угловатой и подвижной фигуркой выражала лукавство и редкую решимость.
– Я не строю из себя великого театрального знатока, но она действительно была талантливой девочкой. И очень необычной. Тихонькая, как мышка, но упорная и упрямая. Если бы я услышала, что она из-под венца сбежала в Театральную академию, я бы поверила. Но случилось-то другое. И если бы я не подсунула ей монолог сумасшедшего, она могла бы пройти это прослушивание и все другие и экзамены сдать. А если бы она поступила и уехала в Петербург, вероятно, с ней ничего плохого и не случилось бы.
Я отвлекся разглядыванием фотографий и забыл, что не для этого сюда пришел, а тем более не для того, чтобы выслушивать покаянные речи Ирины Ильиничны. Она меж тем положила голову на руку, стоявшую локтем на столе, и прикрыла глаза.
«Не хватало еще, чтоб она заплакала», – подумал я.
– Этот монолог сумасшедшего не дает мне покоя. Как я могла?.. Но ей стихотворение понравилось. Оно еще в конце девятнадцатого века было очень популярно среди чтецов-декламаторов. Ты знаешь, что в твоем возрасте Люся чуть было не попала в сумасшедший дом?
– Никогда не слышал! – изумился я.
– Твой брат, я думаю, об этом тоже не знает. Впрочем, от Люси всего можно было ожидать, могла и рассказать. Она ведь была и скрытная, и в то же время откровенная. Я бы никогда не стала обо всем этом вспоминать. Я сомневалась, но потом подумала: эти твои петербургские встречи, этот человек, который, возможно, имеет отношение к ее исчезновению…
– Вас что-то смущает? – спросил я в замешательстве.
– Да, конечно. Мне бы хотелось, чтобы разговор остался между нами. Знает твой брат или не знает, но память, светлая память…
– У Игоря новая семья, – прервал я ее. – Я даже с мамой не обсуждаю этого.
И тогда Ирина Ильинична собралась с духом и рассказала мне о скандале, разразившемся весной того года, когда Люся училась в десятом классе.
– В школу обратились Люсины дядька с теткой: Люся не ночует дома. Я была с ними хорошо знакома и никогда им на Люсю не жаловалась, знала, что из этого ничего хорошего не выйдет. Но я и сама видела: с Люсей что-то творится. Она нахватала двоек, прогуливала школу и вообще была какой-то странной и очень меня беспокоила. Я говорила с ней, она относилась ко мне с доверием. Прямо спросила: не влюблена ли она? Отрицала. И я поверила. Она была инфантильная. Как тебе сказать… Физически казалась незрелой. Ну, ребенок и ребенок. Подари ей плюшевого мишку – радости будет на месяц. Я думала, ей полезно играть на сцене, учиться на чувствах других, готовиться к своему. Но литература и жизнь совсем разные вещи. Она очень точно чувствовала пьесу, ей не приходилось объяснять, как другим, что, к примеру, эту фразу героиня говорит с грустью, а эту несерьезно, даже шутливо. Она и сочинения по литературе хорошо писала. Но я была уверена, что в жизни ей требуется опека, ее нужно холить, как слабый росток. Господи, на чем я остановилась?
Ирина Ильинична терла виски и морщила лоб. Я сидел молча и ждал.
– Да, началось такое… Директор, завучи, учителя – все на ушах стоят. Только что ученики не судачат о ней, но это дело времени. Я просила на педсовете: поберегите девчонку, пойдут по школе слухи, она может сотворить что-нибудь с собой. Кто будет в ответе? Снова говорила с ней и поняла одно: у нее кто-то есть. На разумные доводы, что любовь – хорошо, но сначала надо хотя бы закончить школу, реакции нет. Говорит: «Дома жить не могу». Предлагаю: «Иди жить ко мне». Качает головой и исчезает. Исчезает совсем. И тут же письмо приходит, без адреса, но штемпель петербургский: «Не ищите, я у хорошей женщины, она меня привезет домой к 1 сентября».
– Привезла?
– Привезла. Но не домой. Ко мне. Они обе домой идти побоялись.
– Кто же была эта женщина?
– Ни имени ее, ни фамилии я так и не узнала. Я и всю Люсину историю узнала только в общих чертах, кое о чем догадывалась, что-то домысливала. Судя по всему, какой-то мужчина, намного старше Люси, то ли изнасиловал ее, то ли совратил, то ли обманул. Не знаю. Во всех этих делах она была совершенной дурочкой. Она сказала, что сначала боялась его, а потом привыкла. А он ей заявил: «Я твой первый мужчина, теперь ты никому, кроме меня, не нужна, никто тебя замуж не возьмет, и ты будешь принадлежать мне всегда».
Все эти любовные и домашние потрясения кончились тем, что у Люси, как нынче любят выражаться, крыша поехала. Вот тогда загадочный любовник и отвез ее в Петербург к своей сестре, там она и прожила до августа. Сестра уверяла, что ее братец любит Люсю и не мыслит себе другой жены. Он понимает, что она еще маленькая, а поэтому будет ждать, пока она не повзрослеет, и даже дал клятву устраниться и не встречаться с ней до ее совершеннолетия. Мне показалось, что не только Люся, но и петербургская сестрица, если только была она ему сестрой, запуганы. Говорить с Люсей было бесполезно. Заявлять в милицию – тоже.
Я боялась сделать хуже. Люся осталась у меня, и пришлось с ней повозиться. Было все: в угол забивалась, по ночам кричала. Мы с мужем и к невропатологу ее водили, и к психиатру, какого-то экстрасенса-шарлатана нашли. Своих детей у нас нет… В сентябре она пошла в школу и до зимы прожила у нас. Со временем все утряслось. Мистер Икс больше не появлялся, а я, человек неверующий, каждый день Бога молила, чтоб он навсегда сгинул. Когда она замуж вышла, я окончательно успокоилась, думала, все плохое позади.
– Похоже, он не сгинул, – сказал я. – Сгинула она.
– Когда это случилось, я пыталась выяснить, кто тот мужчина, ходила к дядьке с тетей, но никто никогда его не видел, имени никто не знал. Никакой зацепки. И подружкам она ничего не говорила, да и не водилось у нее задушевных подруг. Если была бы уверенность, что Рахматуллин – он…
– Похоже, он самый. И я думаю, что все это надо рассказать в милиции, там, где я делал заявление о преступнике. Вы ведь не возражаете?
– Если нужно, я напишу все, что тебе говорила. Вот видишь, а я еще сомневалась – рассказывать тебе, не рассказывать…
Мы договорились, что Ирина Ильинична напишет заявление в милицию, а я свезу его майору Лопареву.
«…Никогда, никому, ни под каким видом…» Прости меня, Люся! Когда ты требовала с меня клятвы, ты же не знала, как обернется дело? Я – ни под каким видом, а убийца будет гулять на свободе, раскатывать на иномарках? Конечно, я постараюсь, чтобы Игорь ни о чем не узнал. Может, клятва его одного и касалась? Ну и домашних, думаю. Я же знаю, как ты дорожила мнением родителей.
Глава 27
ТЕАТРАЛЬНАЯ ОБЩАГА
По закону подлости первого сентября лил дождь. В открытую форточку доносились звуки духового оркестра из двора ближней школы, и я представлял несчастных первоклашек с мокрыми хризантемами в руках и их родителей, суетящихся вокруг с зонтиками. Радость оттого, что мне не надо стоять под дождем на торжественной линейке, отравляла, как уже не раз в последнее время, необходимость разговора с мамой. Предстояло сказать, как я собираюсь потратить заработанные репетиторством деньги, то есть вместо зимних ботинок выбираю Петербург. Выбор был не совсем честным. Мама и без моих денег купит ботинки, а значит, будет экономить и изыскивать способ получить дополнительный заработок, а заодно переживать черствость и эгоизм своего сына. От предстоящей черствости и эгоизма меня избавила счастливая случайность в лице тетки. Она почти полторы недели пребывала в доме отдыха для телевизионщиков, в поселке со смешным названием Шапки, а теперь сообщила, что взяла и мне путевку на половину срока. Мне там понравится, я познакомлюсь с интересными людьми, посещу замечательные мероприятия и буду играть в бильярд. Это мне подарок. Я был в восторге от подарка. Мама приняла его смиренно. Катька – уныло.
Я должен был приехать четвертого сентября, переночевать в Петербурге, чтобы ранним утром следующего дня отправиться в Шапки на электричке. Именно к ее прибытию из дома отдыха присылают автобус. Пешком очень далеко, и надо знать дорогу.
С Люсиной иконой и заявлением в милицию, написанным Ириной Ильиничной, я явился в Петербург, но не четвертого сентября, а третьего, и болтался на вокзале, чтобы к девяти прибыть в РУВД. В начале рабочего дня майор Лопарев обязательно должен быть на месте. Однако встреча не состоялась: опер был в отпуске, но к моему возвращению из Шапок должен был выйти на работу. Полторы недели особой роли не играли, но мне не терпелось узнать, арестован ли Папа Карло и нет ли известий о Рахматуллине. Я сунулся в один кабинет, в другой и получил от ворот поворот. Когда нам везет, мы считаем это в порядке вещей. Я решил, что в последнее время мне и так постоянно сопутствовало везение, – надо смириться.
Я шагал на Карповку через больничный сад и намеренно свернул в него возле дома с кафе «Али-Баба», чтобы глянуть в нахальную рожу Орлиноносого. Сидел он все в том же халате, чалме, поднос держал, но ничего зловещего в его лице я нынче не обнаружил: ни хищного носа, ни жестокой усмешки. А на кого был похож нарисованный мужик – так это на обезьяну. Кафе, как улей, кишело молодежью – это было студенческое кафе, рядом медицинский институт.
Бабка-соседка, как всегда, отсутствовала, ключи я взял у другой, в квартире напротив. Забрал почту. Среди газет нашел письмо, мне, от тетки из Шапок. Там были разные указания: полить цветы, перед уходом на вокзал закрыть форточки и проверить, выключен ли газ со светом. На всякий случай, если не попаду на домотдыховский автобус, нарисован план местности, чтобы добраться пешком.
Я тут же почувствовал, что воздух в квартире спертый, открыл все форточки, двери и устроил сквозняк. Потом умылся, сварил себе кофе и съел приготовленные мамой бутерброды с плавленым сыром. Потом просмотрел газеты. Потом валялся на кушетке и, положив левую, согнутую в колене ногу на правую, шевелил ступней. Потом поменял ноги и вращал правой ступней. Внезапно я подумал, что в мастерской на Чкаловском живут художники и она уже не Катькина, а огромный город так же пуст, как маленькая квартира Ди. Если бы была собака, я с удовольствием прогулял бы ее. Сейчас я был бы очень рад обществу Гамлета. Хотел позвонить Катьке в Краснохолмск, но раздумал: тетка и так много наговаривает по межгороду – в салатнице целая пачка неоплаченных счетов. И тогда я надумал позвонить загадочной матери загадочной Людмилы Борисовой. Результат был прежний, только несказанно хуже, грубее, с матом. Я выслушал все от начала до конца, пока она не брякнула трубку.
Делать все равно было нечего, поэтому я решил поздороваться с Моховой, а заодно навести справки об этой Борисовой. Все-таки какое-то занятие!
Здравствуй, Фонтанка с лодками, качающимися у высокой гранитной набережной! Здравствуй, улица Пестеля с завитушками и каменными рыцарями на фасадах домов, а также антикварными комодиками, часами и лампами в витринах! Здравствуй, Моховая и моя любимая академия, где я никогда не буду учиться!
Мягко открывается тяжелая дверь, и – ах! – с галереи по лестнице прямо на меня несется карнавальное шествие! Пышные юбки с фестонами, трико из черно-красно-зеленых ромбов, треуголки, маски, веера, колокольчики-бубенчики, разноцветные парики – все это звенит, смеется, кричит и катится налево, за лестницу. Меня затягивает этот вихрь и, словно под гипнозом, влечет через темный зал с тусклым витражом и платьем Офелии к двери, на которой я успеваю прочесть предупреждающую табличку: «Не входить! Идет съемка!»
Я и не вхожу. Меня вносит пестрый маскарадный поток вместе с волной непередаваемого запаха: смеси пудры, помады, духов, пыли и еще чего-то особенного, что я не могу определить. Здесь, в огромной комнате, все неожиданно рассеиваются, всё внезапно стихает, и только я, как бельмо на глазу, стою посередине под ярчайшим светом прожекторов, укрепленных на планке сверху, слепящих снизу и сбоку. С высоченного потолка спускаются черные драпировки, а возле стен громоздятся оранжевые и лиловые геометрические конструкции, которые венчает надпись:
TEATRO DI CARLO GOZZI
– Приготовились ко второй картине! – кто-то хрипло орет, а другой кто-то оттаскивает меня к двери.
– Что здесь? – ошалело спрашиваю у прекрасной маркизы или не знаю, как уж она у них называется.
У нее из декольте торчит умопомрачительный бюст, как на старинных портретах, словно две половинки яблока. Остальное под корсажем. И такие эти наружные половинки гладкие, нежные, что хочется к ним прикоснуться, и совершенно непонятно, как они там держатся, в корсаже, наружу не выкатываются, и сами ли они такие совершенные по форме или подперты чем-то снизу.
– Ты чего? – слышу удивленный голос и понимаю, что стою и в упор пялюсь на яблоки бюста, даже немного склонился над ним. – Чего ты? – спрашивает маркиза или кто она есть.
– Я по делу, – отвечаю, даже не очень смутившись, потому что она изумилась моему поведению, но не возмутилась.
– Ты с телевидения? – спрашивает.
– Нет, – говорю и вижу, что в углу раскорячилась камера и вокруг нее копошатся люди в цивильном, то есть не арлекины или коломбины, а такие, как я. – Мне нужен четвертый курс.
– А кто именно? Видишь, съемка у нас. Это надолго. И здесь только часть курса.
– Мне нужно узнать, где найти Людмилу Борисову.
– Она не с нами училась. Поступила с нами, но тут же ушла в академку, то есть академический отпуск. А вернулась на курс ниже. – Я смотрел на блестящие глаза в прорезях бархатной полумаски, отделанной черным кружевом и блестками, на кнопочку носа, торчавшую из кружев, и следил, чтобы взгляд мой снова не притянуло к «яблокам». – Приходи вечером в общагу. Там обязательно что-нибудь узнаешь.
Я еще немного поболтался по академии. Смотрел, как парень чечетку отбивал в коридоре, слушал, как занимались пением. Посидел у внутренней лесенки на площадке. «А-а-а!» – неслось сверху. Похоже, кто-то распевался. Этот же голос чуть позже звучно задал вопрос: «Бобинька, ты меня любишь?» Ответа я не слыхал, но совсем скоро увидел высокую девицу в черном, которая, спускаясь по лестнице, пела все тем же оперным голосом: «Я чувствую твое дыханье, твое дыханье, твое…»
Уходя, бросил взгляд на платье Офелии и узнал у вахтера адрес общежития. Теперь я направлялся в церковь, икона была у меня с собой. Церковь оказалась закрыта.
До вечера я бродил по городу, пообедал Сникерсом, запивая минеральной водой из пластиковой бутылочки. В семь открыл дверь дома на Литейном. Приготовился к объяснению с вахтершей, но она даже не посмотрела на меня, и я тихо-тихо, как тень, поднялся по лестнице и вошел в коридор, куда выходило много дверей. Здесь высились куски старых декораций, с которых наподобие водорослей свешивалась зеленая ветошь. В кухне – три газовые плиты, две раковины, четыре стола, застеленных клеенкой, освещенных тусклой лампочкой без колпака. Здесь крутились студенты с кастрюльками, сковородками и чайниками, лилась вода, ухал мусоропровод и что-то шкварчало. Рядом с мусоропроводом гордо стоял загаженный фанерный камин с нарисованными дровами и языками пламени.
Среди занятых кухонными делами бегала девчонка в цыганской юбке, смеялась и то и дело мечтательно говорила: «По-ошли вы!» Парень с коробкой вермишели под мышкой вытянул шею, вывернул голову, вытаращил глаза, вывалил язык и перекрутил тело, словно в судороге сведенное. Я с восторгом догадался, он изображает удавленника. Но, может, он изображал и что-то другое.
Юные актеры сновали из комнаты в комнату, и каждый раз, ничего толком не успев разглядеть в приоткрытой двери, я испытывал очарование этого мира. Это была та же атмосфера, что и в академии. Как в котле, здесь бурлило нечто яркое, энергичное и до невозможности притягательное, вызывающее у меня блаженную зависть. Я был счастлив, что хоть ненадолго могу приобщиться к их непонятной, сказочной жизни.
Навстречу по коридору шла ничем не примечательная девушка, но по ее танцующей походке нетрудно было догадаться, что внезапно она могла обратиться в Коломбину в атласных башмачках, маске и с декольте, из которого торчат совершенные полусферы. Здесь было возможно все. Я спросил у нее о Борисовой, она не знала, но, заглянув в кухню, повторила мой вопрос. И тут же я получил ответ: надо обратиться к Вале из восемнадцатой комнаты.
«Сейчас увижу, как они живут», – подумал я с замиранием сердца и постучал в дверь, на которой маслом был нарисован человек-дерево с поднятыми руками, постепенно переходящими в оперенные листвой ветки. А сама комната была еще забористее.
Валя ела из сковороды гречневую кашу и читала книгу, прислоненную к чайнику. Круглыми и кроткими, удивленными глазами и крутой мелкой завивкой она походила на барашка.
– Не знаю я, где теперь Люська, – сказала Валя Барашек. – Надо спросить мою соседку, Настю. Каши хочешь?
Она дала мне ложку, и я пристроился к сковородке с другой стороны. Каша была чуть теплая, зато чай, которым мы запивали кашу, сладкий и горячий. Книгу Барашек закрыла и отложила на край стола. Это был «Маленький принц» Экзюпери. Из-за стены доносились воркующие звуки гитары.
Уплетая кашу, я разглядывал комнату. Ничего подобного раньше не встречал. Мебель здесь была самая простая, кроме старомодного фанерного буфета с дверцами из мелких стеклышек разной формы. В нем обреталась немногочисленная посуда, книги, всевозможные безделушки, а в открытой центральной части – макет: маленькая комнатка с крошечными дверями, окнами, винтовой лестницей и камином, над которым висели оленьи рога. Вместо кроватей у студенток стояли панцирные сетки на кирпичах, застеленные пледами. Но самое впечатляющее – стены, расписанные от пола до потолка прямо по обоям, и на створках платяного шкафа намалеваны какие-то дамы в пышных нарядах и кавалеры в штанах до колена, белых чулках и туфлях с каблуками и пряжками.
– Это наши друзья с постановочного рисовали, – объяснила Валя Барашек, – будущие театральные художники.
– А почему Люся в академку ушла, когда поступила? – спросил я.
– Замуж вышла. Насколько я знаю, это было мимолетное замужество, оно и года не продлилось.
– А кто был ее муж?
– Понятия не имею. Объелся груш, и всё тут. Она о нем не распространялась. А зачем она тебе, собственно говоря, нужна?
Валя смотрела строго и внимательно, и меня насторожил этот взгляд. Очень возможно, от моего ответа зависело, будет ли она мне помогать. А ведь эта Люся, если по правде, была мне и не нужна. Только совпадения смущали: три года назад вышла замуж, через год вернулась в институт… Из соседней комнаты доносились негромкие булькающие звуки гитары, которые оборвались внезапным всхлипом. И тут же кто-то стал говорить или декламировать.
– Я ее брат, – ответил и сам поразился искренности в своем голосе. – Если это та Люся, которую я ищу. У вас нет ее фотографии?
– Может, где и есть, но сейчас не найти.
– А как она выглядела?
– Маленькая, худенькая.
– Блондинка?
– Превратиться в блондинку или брюнетку – дело нехитрое.
– А глаза? У нее были такие большие выразительные глаза.
– Ох, не знаю… – вздохнула Валя Барашек. – Глаза как глаза. Глаза делает грим. Подожди, я посуду помою, и поищем Настю.
Когда Барашек удалилась со сковородой, я принялся в подробностях изучать макет. За стеной все так же звучал монотонный голос, я к нему не прислушивался и вряд ли услышал бы, если б там не возопили: «Отмсти за подлое его убийство!» – «Убийство?» – истошно проорал другой голос. «Да, убийство из убийств, как ни бесчеловечны все убийства», – прорычал первый.
За стеной репетировали «Гамлета». И я подумал: «Нет, не зря я пришел сюда, не от нечего делать ищу неведомую Люсю Борисову. Все правильно».
Появилась Валя Барашек и позвала меня с собой. В коридоре я показал ей на соседскую дверь, откуда неслось: «О ужас, ужас, ужас! Если ты – мой сын, не оставайся равнодушным. Не дай постели датских королей служить кровосмешенью и распутству…»
– Это Сашка Алтухов, – сказала Валя. – Идем.
Барашек стучала в одни двери, заглядывала в другие, потом мы стали подниматься на следующий этаж.
– Почему Люсю отчислили? – спросил я.
– За неуспеваемость, за непосещаемость.
– А это для чего? – Я показал в пролет лестницы, у каждого этажа затянутый пропыленной металлической сеткой с завалявшимися фантиками.
– Если кто бросится, чтоб не убился.
– Шутка? – не понял я.
– Это не шутка, а мера предосторожности. Люди эмоциональные, мало ли что… Не случайно же навесили.
– И когда последний раз такое было?
– В прошлом году. Но не в общаге. Она дома жила.
Угол лестничной площадки украшала большая, в человеческий рост, белая скульптура – девушка с веслом.
– Не слабо. Настоящая? – поинтересовался я.
– Ты хочешь узнать, из парка ли она? Нет. Она даже не из гипса, а из папье-маше.
Потом мы оказались в комнате, завешанной театральными афишами, словно билетная касса. За столом восседала веселая поющая компания, распивающая какой-то сок из кувшина и евшая яблоки. Оказалось – в кувшине вино, хозяин комнаты привез его из дома, из Молдавии. Нас звали присоединиться, но Валя приглашение отклонила. Зато мы нашли симпатичную белобрысую Настю и теперь втроем двигались к девушке с веслом.
– Это родственник Люси Борисовой, – пояснила Барашек. – Он ее разыскивает.
– Брат, что ли? – спросила Настя. – Она говорила, вроде неродной, но совсем как братишка. Она тебя часто вспоминала.
Я вздрогнул. А еще я понял: если сейчас выяснится, что она в Мурманске или в Симферополе, я поеду туда.
– Где она? Как мне найти ее?
– В последний раз я ее видела в июне. Тогда она жила у Матильды, – сказала Настя скорее Вале, чем мне. – Если Матильда ее не выгнала…
– Матильда – добрая душа, – проговорила Валя. – Она никого никогда не станет выгонять.
– Всему есть предел, даже доброте.
– Ей и идти-то некуда, а на улицу Матильда не выгонит.
– А может, сама ушла, новое пристанище заимела. Но все равно, Матильда должна знать, где она.
Разговор показался мне пугающе странным. Они явно что-то недоговаривали.
– Это рядом, – пояснила Настя. – Если пойдешь направо – третья подворотня. Прямо под арку выходит окно. Стучи в него. Звонка там отродясь не было. А вход за углом, тоже направо.
Настя вернулась к молдавскому вину, а Валя Барашек пошла со мной.
– Ты по поручению семьи? – спросила она.
– Семья не знает. Я сам.
– Не уверена, обрадуется ли она тебе. Она же порвала все связи с домом. – Валя остановилась возле своего этажа. – Может, не стоило говорить, где она? Может, с нашей стороны это нехорошо?
– Мне очень нужно найти ее. С семьей это не связано. А что с ней случилось?
– Матильда работает дворником, – сказала Валя Барашек, будто и не слышала моего вопроса. – Она еще до нашего поступления училась в театральном, но не закончила. Сама – иногородняя, домой не хотела возвращаться, пошла в дворники, потому что комнату давали. Раньше мы часто к ней забредали, место там удобное, уютное, ну, выпивали, как водится, философствовали, стихи читали. Одно время Матильда сильно пила, но потом завязала. Она человек незаурядный, а главный ее талант – доброта. У нас много необычных людей. Один из наших диплом получил, все в порядке было, снимался, на телевидении зацепился, везунчик. И вдруг – раз! – в семинарию! Видал на углу Моховой церковь? В ней и служит. Вот как странно судьбы складываются.
Мое восторженное, романтическое настроение куда-то подевалось. Я чувствовал необъяснимую тревогу. Смотрел на серые металлические сетки в лестничном пролете и никак не мог связать их с тем праздником, который видел сегодня в академии, и веселым студенческим бытом общежития, фантастическим, увлекательным, творческим, где главной роскошью было искусство и человеческое общение, где все были талантами и единомышленниками. Может быть, я идеализировал этот мир?
Глава 28
ЩЕПКА
Меня преследовало дурное предчувствие, пока я шел, считая арки, и стоял под большим окном с квадратными переплетами и патиной пыли и грязи, надежно укрывшей стекла, так что висевшая занавеска вряд ли была нужна. Я поскребся в окно, подождал, стукнул чуть громче. Занавеска отодвинулась, и за стеклом замаячило лунообразное лицо со смазанными чертами. Потом появилась рука, махнувшая в сторону. Туда я и направился, направо, к двери.
На вид это была женщина, уже пережившая студенческий возраст. Не толстая, но и не стройная. В простом, много раз стиранном ситцевом платье. Лицо у нее было действительно круглым как луна, но черты весьма определенные, грубоватые и решительные.
– Тебе что? – спросила она.
– Вы Матильда?
– Матильда уехала домой, в Волховстрой.
– Вообще-то мне нужна не Матильда, а Люся Борисова, – сказал я. – Она раньше жила у Матильды.
– А ты кто? – подозрительно спросила женщина, по-видимому новая дворничиха.
– Брат.
– А-а… – протянула женщина то ли устало, то ли презрительно и открыла дверь пошире, чтобы я мог пройти. – Там она. Любуйся.
Я остался один в маленькой прихожей, освещенной тусклой лампой, и постучал в указанную дверь. Ответа не последовало, тогда я толкнул ее.
На улице еще не стемнело, но в комнате был полный мрак, и поначалу я ничего не увидел. Мне показалось, там никого нет.
– Можно войти? – спросил я на всякий случай и шагнул внутрь.
Дверь за собой не закрыл, попытался сориентироваться при рассеянном свете, падавшем из прихожей. Это было похоже на нежилую комнату с длинным узким окном, заделанным массивными стеклянными коробками, из каких в нашей Краснохолмской больнице сложены перегородки в боксах. Присмотревшись, я различил под окном стол, а у стены кровать. Она стояла ко мне спинкой, но там кто-то лежал.
– Простите, что беспокою, – неуверенно сказал я и подошел поближе.
Глаза уже привыкли к темноте, но все равно я не мог определить, кто там лежит. Кто-то маленький, может, женщина, но может, и девочка. Она спала и не слышала меня. Проход в узкой комнате преграждала ее рука, свесившаяся с кровати и торчавшая, как шлагбаум. Приблизившись еще, я наклонился, чтобы рассмотреть лицо, и взял вытянутую руку за пальцы. Наверное, я хотел позвать ее, но имя будто поперек горла встало, и я задохнулся им. Пальцы были безжизненны и холодны как лед.
Я медленно пятился к двери. Даже в полутьме я увидел, что она белая-пребелая, какими живые люди не бывают, а глаза у нее открыты. Но я до сих пор не знал, моя ли это Люся. В коридорчике я шел, ощупывая стены, хотя потом выяснилось, что сюда падал свет из кухни. У газовой плиты над кастрюлькой склонилась дворничиха.
– Она умерла. – Язык меня плохо слушался.
Женщина не сразу обернулась, а потом взялась за голову и сказала:
– Этого еще не хватало!
Еще она говорила: «Это должно было случиться… Я идиотка, идиотка, идиотка!» Она шла впереди, я – за ней. Меня трясло как в лихорадке.
Ступив в комнату и нащупав возле двери выключатель, женщина зажгла свет. Я остался стоять в дверях, она же подошла к телу, наклонилась и вдруг энергично потрясла руку-шлагбаум. Из постели донесся сдавленный звук, который и стоном-то трудно назвать. Я моментально подскочил к спинке кровати – это была не моя Люся. А дворничиха тут же начала голосить:
– Вот сволочь, вот гадина! И я – идиотка натуральная! Не рассчитывай, что ты так просто отсюда выйдешь! (Это уже относилось ко мне.) Уйдешь только с ней! Сейчас вызову милицию, пусть она вас вместе с сестричкой забирает куда следует!
– Не ори! – ответил я, даже не сообразив, что обращаюсь к ней на «ты». – Она мне не сестра.
– Рассказывай сказки!
Я никогда не видел человека, допившегося до такого состояния. Это был полутруп! Иссохшее тело, как у подростка из Освенцима. Руки и ноги – спички. На сером застывшем лице с синими тенями пустые черные дыры – глаза. Без зрачков. Вернее, один сплошной зрачок. Кроме комбинации, на ней ничего не было. Она попыталась шевельнуться, но безуспешно, словно конечности ее были по сто пудов. Пока я с изумлением смотрел на это существо, дворничиха продолжала кричать:
– Я вас выведу на чистую воду! Всю вашу подлую семейку!
Она вопила, словно включенный магнитофон, ничего не слыша, и пришлось не один раз спросить: что с этой Люсей происходит?
– Ты не знаешь? Первый раз видишь? А может, ты думал, она в институтах учится? Ваша мать только хавало умеет открывать, а за дочь отвечать не хочет. Откинет девка копыта, а менты меня спросят: кто наркоту доставал? Как я буду выкручиваться?
– Она что, наркоманка?
– Нет, она народная артистка! Очень заслуженная! Иди на столе посмотри!
Я подошел к столу. Там валялись шприцы и обертки от них, ампулы с отломанными головками, резиновый жгут и книга «Фауст».
– Надо вызывать «Скорую», – сказал я.
Совершенно неожиданно существо, в котором невозможно было предположить ни капли сознания, умудрилось даже приподняться и невнятно, умоляюще, заплетающимся языком заговорило. Это были обрывки слов:
– Пожал-ста… не надо… Клав… Ты обеща…
Клава, видать, выдала весь свой механический завод. Она сказала в сторону постели:
– Заткнись. – И мне: – Здесь все равно нет телефона.
Она ушла, а существо затихло и даже глаза прикрыло. Я вытащил из-под неподвижного тела мятую серую простыню и накинул на эту несчастную Люсю. Глаза ее снова распахнулись, но на этот раз огромные черные зрачки закатились. Выглядело это так страшно, что я дрожащими руками попробовал опустить ей веки. Потом мне показалось, что она не дышит. Приставил ладонь к ноздрям, но ничего не понял. Дотронулся до щеки – покойницки-холодная. В панике я отбросил простыню и попробовал приложить ухо к груди. Возможно, не туда прикладывал – сердца не услышал. Я снова укрыл тело до подбородка. В ящике стола, среди бумаг, перемазанных косметикой, рассыпанной пудры, разорванной коробки с гримом и каких-то дешевых украшений, я нашел, что искал, – зеркало в пластмассовой оправе с ручкой. Приблизил к ее носу. Ожидание показалось долгим, но, видимо, длилось секунды. На поверхности стекла всплыло мутное пятнышко.
Клава сидела за столом перед телевизором, но смотрела мимо экрана.
– Хочешь чаю? – спросила она спокойно.
– Нужно что-то предпринять. Ее нельзя так оставить.
– Ничего, – ответила Клава, – само пройдет. К утру оклемается. Она каждый месяц такие концерты закатывает. Переберет своего зелья и отдает концы.
– У нее что-то с дыханием. Совсем слабо дышит.
– Это мы уже проходили.
– Но от этого умирают! Надо вызвать «Скорую».
– Не надо «Скорой». Она боится этого путце смерти.
– А смерти, значит, не боится?
– He-а. Там ей будет лучше. Святая лечила ее. Это я Матильду так называю, – пояснила она и добавила: – В юмористическом, конечно, смысле. До святости ей – как мне до Москвы раком. А попросту она – дура. У нее в жизни тоже всякое было, вот и решила заделаться матерью Терезой. Ночлежку для всяких ублюдков содержала, жалела. С этой много возилась, да что толку: возись не возись, она конченая. А потом уехать решила. Место здесь дворницкое – клёвое. Хоть зарплата маленькая, но бесплатное жилье, а к тому же клиенты – кому полы мыла, кому окна. И место, и клиентов она мне передала не за так. Денег не просила, но оставила наркоманское отродье. Приезжает проверять. Но лучше бы заплатить да не знать всего этого.
– А давно вы здесь?
– Три месяца. А Матильда приезжала неделю назад. Я ей говорю – криминал, подохнет Щепка, что мне делать?
– Вы ее Щепкой зовете?
– А ты посмотри: три щепочки сложены да сопельки вложены. Правда, она тихая, никого не водит, забьется сюда, как в нору, и сидит. Так говоришь, не брат ей? А зачем назвался?
Я попытался объяснить, что ищу другую Люсю, может, и поверила.
– Матильда хочет ее забрать, – сказала Клава, – да, боюсь, не было бы поздно. А я пока обещание не нарушала, но адресок Щепкиной матери раздобыла, ходила к ней. Эту голыми руками не возьмешь. Только что с лестницы не спустила. – Говоря о матери, Клава испытующе посмотрела на меня, – должно быть, все же подозревала, что я Щепкин родственник, – а потом говорит: – Сдам я Щепку. Еще немного потерплю и сдам. И перед законом буду более чистая, чем мать Тереза. – Помолчала и язвительно добавила: – Волховстроевская мать Тереза! Даже ты говоришь, что надо вызывать медицину. Может, уже пора? И покончить с этим!
– Не знаю, – сказал я и пошел проверить, как там Щепка.
Входил с опаской, но ничего не изменилось. Дыхание – тоже. Но на этот раз я уловил его без всякого зеркала. Вытащил из щели между стенкой и кроватью сбитое одеяло и укрыл Щепку. Она была такая холодная, будто жизнь покинула ее. Была ли без сознания, спала ли?
Я заглянул в стенной шкаф с фанерными дверцами, но ничего теплого, кроме осенней курточки на грязном меху, не нашел. Положил поверх одеяла. Потом выдвинул из-под кровати чемодан в надежде, что там найдется какая-то одежда, и обнаружил скомканные тряпки вперемешку с книгами и бумагами. Вытащил свитер и завернул в него Щепкины ноги.
Клавдия смотрела какой-то фильм, хотя на экране черно-белого телевизора угадывались одни силуэты.
– Живая? – спросила она.
– Живая. Только очень холодная. У вас есть грелка?
– Грелки нет. Налей кипятка в бутылки. Они в рюкзаке, в прихожей.
Возле двери нашел рюкзак и выбрал оттуда бутылки с завинчивающимися пробками. Рядом была вешалка с горой одежды.
– Чья одежда в прихожей? – спросил я у Клавдии. – Ваша?
– Обижаешь, – сказала Клавдия. – Я такую рвань не ношу, а одежду держу в комнате. Эта еще при Матильде висела, от всяких бомжей и нарков осталась.
Одежду с вешалки я тоже навалил на Щепку, потом разлил по бутылкам горячую воду, сильно закрутил горлышки пробками и, проверив, чтобы бутылки не обжигали, обложил ими Щепкино тело. К ступням пристроил сразу две бутылки и обвязал поверх свитером. Потом я пошел к Клаве и вместе с ней тупо смотрел, как по экрану движутся смутные тени. Она снова предложила мне чаю, я не отказался и не заметил, как сожрал у нее больше половины батона.
– Голодный? – спросила Клава с сочувствием. – У меня корюшка в томате есть. Хочешь, картошку сварю? – И, словно оправдываясь, сказала: – Я рада, что ты пришел. Не знаю, кто ты, и знать не хочу. Просто – человек, и ладно. А по жизни, я тебе скажу, Щепка неплохая. Это у нее болезнь плохая, она и красоту съела, и волю. Щепка все понимает. Иногда жалкая такая, виноватая, еду принесет, сидит со мной за телевизором. А недавно отобрала ведро со шваброй, сама пошла мыть лестницу. Смотрю, запыхалась очень: дыхалка у нее не работает и сил никаких нет. Взяла ведро, сама домыла. А знаешь, чего она за ведро схватилась? Вину чувствует, это я тебе точно говорю. А чем она передо мной виновата, если задуматься? – Клава вздохнула. – Варить картошку?
– Вари, – сказал я, снова переходя на «ты», но это получилось естественно.
Я снова проведал Щепку. Лежала без движения и выглядела по-прежнему страшновато. Запекшиеся губы были приоткрыты, дыхание незаметно. Но когда я вошел, мне показалось, что она сделала беспомощную попытку пошевелиться и освободиться от наваленной на нее одежды. Я сбросил с нее гору тряпок прямо на пол, оставив одно одеяло. Мне показалось, что руки и ноги ее потеплели. Одна бутылка протекла и намочила матрас. Мокрое пятно я накрыл полотенцем. Потом я попробовал напоить Щепку теплой водой, большая часть которой вытекла на подушку. Я ее перевернул, приподняв Щепкину голову.
– Все будет хорошо. Все образуется, – говорил я ей, не заметив в дверях Клаву.
– Из тебя получится хороший врач или медбрат. Ты где-нибудь учишься?
– В школе.
– Иди во врачи.
– Вряд ли у меня к этому делу призвание, к тому же в медицинском очень большой конкурс.
