Жажда боли Миллер Эндрю
На Каннинге атласный камзол, белый, расшитый серебряными розами, словно он явился на собственную свадьбу. Рядом уже заняли места господа из научного общества. Они взволнованно и, пожалуй, чересчур громко переговариваются. С неба ровной полосой льется дневной свет, а вокруг стола, пустого деревянного стола, похожего на кухонный, с деревянными подставками для голов девочек, стоят три высоких канделябра, к ним приставлен слуга со щипцами, чтобы снимать нагар. К столу аккуратно придвинуты ящики с опилками.
Открывается нижняя дверь, и входит квартет музыкантов. Они садятся, шелестят нотными листами и придирчиво рассматривают свои инструменты, словно давно их не видели. Играют на пробу несколько нот и замолкают. Далее появляется мистер Бентли со своим ассистентом мистером Гэмптоном и ассистентом мистера Гэмптона швейцаром Лутом, который несет большой поднос, покрытый салфеткой. Господа, сидящие на скамьях, аплодируют. В нужный момент хирурги изящно кланяются. Засим мистер Бентли отходит, направляется к двери, открывает ее и вводит близнецов в операционную залу. Снова аплодисменты. На девочках надето подобие женской сорочки, разрезанной до середины и перевязанной лентами. Аплодисменты становятся все громче. Мистер Каннинг встает, следом за ним встают и остальные. Молина начинает быстро рисовать — уголь скрипит по бумаге. Рисуя, он словно пытается что-то скрыть.
Близнецы смотрят на балкон, скамьи, мужчин в напудренных париках, свежих рубашках, красивых камзолах, склонившихся к ним с любезными улыбками; среди них нет почти ни одного, по чьему лицу не водил бы сегодня парикмахер Каннинга своею бритвою. Близнецы ошеломленно жмурятся. Их одурманили, а может, и напоили. Когда их взгляды останавливаются на Джеймсе, они, кажется, даже его не узнают. На плече у Анны лежит рука Бентли. Между девочками и дверью остановился Лут, словно для того, чтобы загородить им дорогу, вздумай они убежать. Господа вновь усаживаются на свои места, и Каннинг делает знак рукой. Бентли, кивнув, подводит девочек к столу, помогает забраться и укладывает их головы на деревянные подставки. Лут, точно фокусник, вынимает из кулака два платка и покрывает каждой лицо. Платки начинают учащенно вздыматься и опускаться. С подноса снимают салфетку, там, под ней, сверкают хирургические ножи. Бентли и Гэмптон внимательно их рассматривают, как будто решают, не купить ли. Лут что-то шепчет на ухо музыканту, после чего скрипач слегка топает ногой, и зала наполняется изысканной увертюрой из какой-то модной в городе оперы. Хирурги берут в руки инструменты. Ленты на сорочках развязаны. Обхватив бедра девочек, Бентли намечает место и вонзает нож. Тела подпрыгивают. Лут и Гэмптон наваливаются и прижимают их к столу. В зале неожиданно становится жарко. Девочки не кричат, пока Бентли не делает четвертый разрез. Молина со стоном отворачивается. Джеймс подается вперед. Их крик длится около минуты, потом вдруг вырывается фонтан крови, она льется красным потоком, омывая стол. Лут бьет ногой по ящику, чтобы придвинуть его и поймать кровь, но бьет слишком сильно, и кровь хлещет мимо. Гэмптон пытается собрать сосуды, разрезанные Бентли. Найдя один, зажимает его и начинает связывать, но кровотечение не утихает. Музыканты не слышат друг друга — каждый играет, что помнит. У Бентли из рук выскальзывает нож и со звоном падает на пол. Изрыгая проклятия, он хватает с подноса другой. Его фартук весь пропитался кровью. Обернувшись, Джеймс видит, как Молину, согнувшегося в три погибели и пепельно-серого, рвет на собственные ботинки.
Платки на лицах девочек теперь уже почти не шевелятся. Яростно орудует Гэмптон; парик съехал ему на правый глаз, и после того, как он отпихивает его назад, там остается алое пятно. Бентли отступает на шаг от стола, машет слуге, чтобы тот поднес рюмку. Слуга осторожно наливает бренди, но все равно несколько капель проливается мимо. Рюмку подают на маленьком подносе. Осушив ее, Бентли вновь берется за работу. Близнецов связывает теперь лишь небольшой участок ткани у плеча. Он наклоняется, повернув к зрителям свою широкую спину, и разделяет их. Гэмптон не поспевает за ним. Он кричит Луту что-то невразумительное. Новый поток крови, на этот раз пойманный в ящик. Бентли указывает Гэмптону на разрезанный сосуд: «Держи его, дружище, держи!»
Гобоист покинул залу. Скрипач и флейтист все еще играют — каждый свое, как во сне. Платки более не шевелятся. Бентли кладет нож, ищет глазами тряпку, чтобы вытереть руки, и, не найдя, снимает платок с лица Анн. Лицо девочки повернуто к сестре, рот и глаза раскрыты. Ни малейших признаков жизни. Молина исчез. Взяв бумагу и уголь, Джеймс начинает рисовать. Гэмптон, плача, все еще возится с какой-то артерией. И говорит, словно обращаясь к девочкам: «Все кончено, кончено! Как, черт возьми, быстро!» Каннинг встает и тихо произносит: «Благодарю вас, Бентли. Не сомневаюсь, вы сделали все, что могли». И выходит, словно французский король в сопровождении придворных. Бентли безнадежно машет рукой. Когда он вновь поднимает глаза и смотрит вверх, на скамьи, он видит лишь Джеймса, заканчивающего набросок.
Вечером, раздевшись до пояса, чтобы умыться, Джеймс обнаруживает приставшие к коже маленькие кусочки яичной скорлупы. Их на удивление трудно отодрать.
Музыканты-кастраты остаются, чтобы играть в часовне на панихиде по девочкам. Минут десять убитый горем мистер Каннинг, сидя на церковной скамье, обливается слезами, потом берет себя в руки, и вот он уже снова такой, как прежде. Во время поминок он прогуливается по галерее под руку с мистером Бентли.
Девочек хоронят в отдельных гробах на домашнем кладбище поместья. На краю могилы стоит Джеймс и смотрит, как гробы опускают один на другой. На мгновение он задумывается, который чей и кто сверху — Анн или Анна. Понять это невозможно. Погода для сентября стоит чересчур холодная; господа уходят, как только брошены первые комья земли.
Лишь на следующей неделе Джеймс видит Молину — он наткнулся на художника, когда тот мочился в одну из амфор мистера Каннинга. Молина пьян, но не слишком.
— Что ж, мой друг, все на свете кончается. Ты, я, Каннинг. Даже этот прекрасный дом когда-нибудь обратится в прах. Что до меня, то я предпочитаю, чтоб мои кости упокоились в цивилизованной стране. Английская жестокость слишком похожа на английские игры. Я этого не разумею. Я отправляюсь домой. Прощай, Джеймс. Уходи отсюда.
— Однажды ты говорил, — произносит Джеймс, — что покажешь мне лунного мальчика.
Молина оглядывается по сторонам, ничего не понимая, хмурит лоб, потом, вспомнив, смеется:
— Хочешь посмотреть?
Джеймс кивает.
— Bueno, vamos…[32]
Через необъятные залы, мимо золоченых зеркал, гобеленов, заморских идолов, мимо огромных картин, изысканной мебели… А теперь вверх по лестнице, по коридорам, мимо неожиданно возникающих окон, спешащих куда-то слуг, слыша далекий звук закрывающейся двери.
— Сюда, — говорит Молина. — В эту комнату.
Оглянувшись, Джеймс видит коридор, и тут ему кажется, что он сбился с пути. Ему померещилось, будто это его дверь. Неожиданно он понимает, что так оно и есть. Молина открывает дверь:
— Входи, Джеймс, не стесняйся.
Художник довольно грубо берет мальчика за руку и тащит в комнату прямо к зеркалу.
— Вы встречались? — Молина пятится к выходу. — Adis,[33] друг мой. Это опасное место. Peligroso.[34] Даже для такого, как ты.
Джеймс смотрит. Смотрит и лунный мальчик. За окном идет красивый голубой дождь. Слуга с ведром направляется к домику у озера.
11
Мальчик, изрядно вытянувшийся за двенадцать месяцев, выходит из леса с блестящим шаром гриба-дождевика, словно неся голову сраженного великана-людоеда. Позади ковыляет собака, серая трехногая дворняга. В своем роде они товарищи — собака ластится ко всем без разбору, а мальчик не противится постоянному присутствию этой хромоногой тени. Иногда он кидает ей палку, забавляясь ее уморительным скоком, ее энтузиазмом. Собака требуется ему и для других целей. Она появилась в доме прошлой весной с оторванным левым ухом, болтавшимся на куске алой плоти. Пока мистер Коллинз держал пса, Джеймс иголкой с ниткой пришил ухо на место, не очень-то прямо, но аккуратно. Это был его первый пациент. Когда же у собаки больше не осталось ран, Джеймс стал наносить их самолично ножом или палкой, так что собака, бегущая сейчас мимо него к стриженым кустам итальянского сада, покрыта дюжиной швов — багровых и бледных, но с каждым разом наложенных все более искусной рукой.
Мальчик идет за ней в сад, теряет ее из виду среди подстриженных зеленых стен, слышит, как беспокойный лай звучит все громче и громче и вдруг резко обрывается. Джеймс зовет ее, но собака не появляется. Джеймс входит в сад, видит тачку садовника, наполовину заполненную срезанными ветками, но и тут нет ни садовника, ни собаки, хотя тройной след, как от зубьев вил, тянется по траве. Поблескивают листочки живой изгороди. Вдруг вверх взмывает стайка птиц и улетает в сторону леса. Кто-то поет, тихонько, с хрипотцой, быть может, слуга, обращаясь к своей милашке. И вдруг из середины вечнозеленого глобуса раздается чей-то голос, который зовет мальчика по имени:
— Джеймс! Сюда!
В глобус можно пролезть, если нырнуть в него с южного полюса. Джеймс забирается внутрь. Рядом с собачьим телом, весьма довольный собой, сидит Гаммер.
Джеймс молчит. Он глядит на него так, словно плавает в банке с каким-нибудь сохраняющим плоть раствором. Гаммер и вправду неплохо сохранился, хотя из ноздрей торчат седые волоски, зубы стали темнее, а кожа на шее более дряблой. Джеймсу кажется, что он видел во сне эту встречу в зеленом и влажном полумраке сада, видел все, вплоть до мелочей, таких как, к примеру, пистолет с широким и коротким стволом, наставленный как бы невзначай ему в живот.
— Когда мы уходим?
— Хорошо сказано, парень! Как только пожелаешь. Могу ли я рассчитывать, что ты захватишь из дома свои пожитки? Думаю, могу. А коли случится так, что ты приберешь и немного серебра мистера Каннинга, то это будет всего лишь компенсацией, платой, которая принадлежит мне по праву. Слишком уж хлопотливое дело — заставить негодяя отвечать перед законом. Ибо ты был моею собственностью, приятель, а этот ублюдок тебя украл. А еще немного сыра, раз уж об этом зашла речь, и мяса, и бутылочку хорошего вина. Я буду здесь, на этом самом месте, чтобы видеть, как ты входишь в дом и выходишь. Попробуешь выкинуть фокус — и отправишься вслед за этим бедным Цербером. — Он ласково похлопал собачий труп. — Компрене-ву? Черт, как я все-таки рад тебя видеть, парень.
Джеймс входит в дом, некоторое время раздумывает, а не поведать ли слугам о присутствии Гаммера, потом быстро укладывает свою лучшую одежду. Идет в библиотеку, берет те любимые книги, которые легче достать с полки. Из одной галереи забирает четыре серебряные табакерки, а из кухни, где, вытянув к очагу ноги, храпит повар, парочку холодных жареных голубей и полбутылки недопитого поваром джина.
Уехать совсем нетрудно. Джеймс сидит на лошади позади Гаммера, они направляются на юг, и между ними болтается перекинутый через лошадиную спину мешок Джеймса. Там, где можно, они стараются держаться подальше от больших дорог и деревень. Временами какой-нибудь деревенский житель с мотыгой на плече или собирающая ягоды девочка глянут на них с вопросом, но большую часть пути они едут одни, и их замечают только коровы, овцы и лесные зверьки, которых привлекает их ночной костер.
На третий день пути они взбираются по дорожке, петляющей среди живых изгородей, покрытых голубыми плодами. Морские птицы парят над головами, а в сотне ярдов от гребня холма мир обрывается и соленый ветер срывает с Гаммера шляпу и, лениво покачивая, несет ее к морю.
Они плывут из Саутгемптона на пароме и в час, когда сумерки сгущаются до полной темноты, различают впереди очертания Портсмута. На воде светлее, чем на суше. Даже в Бристоле не видел Джеймс такого множества кораблей в порту — их столько, что сразу и не сочтешь. Среди больших кораблей полным-полно маленьких суденышек — лодки-гуари, четырехвесельные ялики, гички — они снуют туда и сюда, и голоса матросов разносятся по воде столь же отчетливо, сколь и крики морских птиц. Джеймс с Гаммером въезжают в город. По качающейся походке легко признать моряков, отпущенных на берег, — они в драных куртках, их говор подобен звериному рыку. Рядом с ними, вцепившись в рукав, тащатся нечесаные шлюхи и орут ничуть не тише своих дружков. Гаммер и мальчик проезжают под фонарями постоялого двора, где вербуют новобранцев. Из верхних окон свешивается белый с красным крестом флаг, огромный, точно парус. Какие-то люди в форме со смуглыми лицами и пронзительным оценивающим взглядом смотрят на проезжающих. Один кричит им: «Эй, парни!..», но Гаммер сжимает пятками бока лошади и щелкает языком, чтобы та бежала быстрее.
Дом расположен в стороне от центральных улиц, и лошадь идет осторожно по тропке среди мусорных куч. В темноте мимо них проносятся чьи-то тени.
— Вот и наш дом, приятель. Покамест. Иди поздоровайся со своей мачехой.
Дом, судя по неясным очертаниям, скорее похож на дворовую постройку фермы, да, наверное, и был таковой, пока ферму эту не поглотил город. Внутри, однако, ощущается примитивная обустроенность. В очаге потрескивает огонь, на стенах картинки, в кухонном шкафу посуда, даже две герани стоят на занавешенных окнах, а над ними большой, злобного вида попугай нетерпеливо раскачивается на своем насесте.
У порога со свечой в руке, покрыв голову шалью, стоит Грейс Бойлан. Она смотрит на мальчика, потом тянется вперед, пытаясь нащупать стоящего у него за плечом Гаммера, чтобы взять того за руку и повести в теплый дом. Она усаживает Гаммера на стул, быстр готовит напиток из свернувшегося молока и эля и, пока он пьет, гладит его, воркуя, по щеке, всей своей тушей примостившись у него на коленях. Со вздохом Гаммер опорожняет стакан и произносит с довольным видом:
— Говорил же я, что разыщу его. Погляди-ка, как вытянулся. Право слово, кормили его неплохо. — Тут он сталкивает женщину с колен, подмигивает и встает. — Но перво-наперво следует исполнить главное.
С завидным проворством он бросается к мальчику и дает ему затрещину сбоку по голове. Мальчик покачивается, и Грейс бьет его еще раз, потом, выждав подходящий момент, изо всех сил еще раз. Джеймс падает. Его начинают пинать ногами.
— Голову не тронь! — кричит Гаммер. — Не тронь голову!
Они предаются этому занятию минут пять, затем плюхаются на стулья, тяжко и хрипло дыша. Бойлан, похоже, совсем измоталась, словно избивали ее, а не Джеймса, но зато теперь имеет вид вполне умиротворенный и на душе у нее благодать и спокойствие.
Джеймс валяется на полу. Нельзя сказать, что ему плохо, только никак не вздохнуть. Потолок пульсирует вместе с телесной оболочкой. Комната исчезает в темноте. Он видит, как Гаммер снимает башмаки и греет над углями ноги.
— Завтра, Грейси, мы с тобой повеселимся на славу. Выпьем весь этот городишко до дна! Что скажешь?
Попугай, словно падший ангел, слетает с насеста и усаживается на спинку Гаммерова кресла. «Голову не тронь! — кричит он. — Не тронь голову!»
Когда Джеймс просыпается, он обнаруживает, что лежит в кровати одетый. Напротив маленькое окошко. Из-за крыши противоположного дома сочится начало серого дня. Мальчик садится, снимает рубашку и разглядывает кровоподтеки на груди. Впечатляюще. Соскользнув с кровати, идет к окну. Нет ни парка, ни лабиринта из стриженых кустов, ни лиловеющего леса. Внизу на улице видна выложенная булыжником сточная канава, маленькая девочка, одной рукой обхватив шею собаки, сидит на корточках и смотрит на золотистую струю, льющуюся из нее и петляющую в трещинах каменной кладки. Какой-то человек высунулся из окна, трет лицо и смотрит вверх на небо — какая-то будет погода?
В изножии кровати сверток. Джеймс садится и кладет его себе на колени. Старая одежда, по большей части уже негодная, слишком маленькая и слишком рваная. Он бросает ее на пол. Под нею — ящик, поцарапанный, кое-где с выщерблинами; Джеймс открывает крышку. Венера катается по дну, как стеклянный шарик из детской игры, на Солнце какие-то зазубрины, Луна, точно пьяная, отшатнулась прочь от Земли.
Джеймс берется за работу — терпеливо восстанавливает свою Вселенную.
Для стороннего городского наблюдателя эти трое — семья. Гаммер намекает на это где надо; даже Грейс, судя по всему, свыклась со своей ролью, и, когда в пивнушке «Якорь» сводник Израэль Ингланд отмечает у мальчика фамильное сходство — отцовские руки, материнский нос, — она поворачивается к Джеймсу и запечатлевает на его щеке поцелуй, пропахший устрицами и портером.
От «Якоря» к «Возвращению моряка», оттуда к «Черной кобыле», потом к «Королеве Анне», «Звезде», «Белой лошади», «Виноградной лозе», снова к «Белой лошади»; потом, громко разговаривая и балагуря, к «Омаровой похлебке». Гаммер разбивает себе лоб о притолоку, но в этот момент он столь же нечувствителен к боли, как и идущий за ним мальчик, юноша, молодой мужчина.
Промокнув потное лицо носовым платком, Грейс заказывает джин с горячей водой. Они пьют так, словно уже давненько не напивались. И лишь один Джеймс видит, что происходит вокруг, видит, как их собутыльники ладонью, точно картами, прикрывают себе рот, слышит тихий заговорщический шепот, чувствует, не вполне разумея, что к чему, присутствие какой-то опасности. Если он сейчас скажет об этом, спасет ли он их? И надо ли ему это? Он поглядывает на Гаммера. Он не испытывал неприязни, встретившись с ним в кустах сада, — лукавая улыбка, быстрый веселый взгляд. Но Гаммер успел измениться или это он сам изменился? Что нравилось ему раньше в Гаммере? Что тот понимал, какой он, когда другие не понимали или по крайней мере притворялись, будто не понимают. В Гаммере была доброжелательность, пускай малая толика, теперь вся израсходованная. «Пей до дна, Грейси!» — восклицает Гаммер. Человек в белых парусиновых брюках, с руками, покрытыми синей паутиной татуировок, направляется к двери и, проходя мимо мальчика, долгим взглядом смотрит на него через плечо. Ответить на этот взгляд — значит стать сообщником. Джеймс отвечает. И не говорит ни слова.
Остальные допивают, что осталось в кружках, и, спотыкаясь, выходят на улицу. Темно. Гаммер танцует, раскованно и свободно, потом, упершись в плечо мальчика, кричит: «Тебе этого никогда не понять! — Он размахивает руками, обнимая ночь. — Мне жаль тебя. Жаль. Бог мой!» Он с грохотом валится на колени. Грейс поднимает его и подтягивает к себе на спину, складывая руки вокруг своей шеи. Его голова склонилась к ней на плечо, а носки башмаков волочатся по земле. Джеймс оглядывается — где тот моряк? Кажется, он видит его в тени обитой досками лавки шипчандлера и с ним вместе кого-то еще.
Теперь домой. Джеймс замыкает шествие. Гаммер безмятежно посапывает на женской спине. Выглядывает луна и озаряет улицы черным блеском. Где-то позади за ними идут те двое. У двери дома Джеймс оборачивается, но улица пуста. «Помоги мне», — велит Грейс.
Джеймс берет Гаммера за ноги. Темная и узкая лестница. С пятого раза Грейс удается зажечь свечу. С полуоткрытым ртом Гаммер лежит на кровати, и между неплотно сомкнутыми веками виднеется белая полоска. Грейс щиплет его за щеку. Он просыпается, садится и принимается петь: «Неси сабинского вина в бутылке лет шести…» Вновь падает и с улыбкой на лице погружается в глубокий сон. «Запри дверь», — обращается к Джеймсу Грейс.
Мальчик спускается вниз. Огонь в очаге еще теплится. Он берет с полки огарок свечи и зажигает его от тлеющих углей. Открывает входную дверь — щель дюйма два — и поднимается наверх собрать свои вещи. Заворачивает планетарий в бархатную куртку и укладывает его на дно мешка, затем вместе с мешком идет вниз и садится ждать у огня. Ждать приходится не долго. Слышится шорох, как будто собака рыщет в помойке. Мальчик подходит к двери. Там, улыбаясь, стоит матрос с короткой налитой свинцом дубинкой. Он подносит палец к губам. Джеймс показывает наверх.
Огромному китайцу, тому, что стоит позади него, матрос говорит:
— Оставайся здесь, Линь-Линь. Присматривай за нашим новым другом. Уоррен, Киннир, за мной.
Они поднимаются по лестнице, и Джеймс видит, что они босиком. Китаец складывает в карман попавшие под руку вещи. На воровство это совсем не похоже. Джеймс, который отдал Гаммеру только три табакерки Каннинга, протягивает четвертую Линь-Линю. Китаец принимает подарок, проводит пальцем по крышке и говорит:
— Меня называют Линь-Линь, как звенит колокольчик. Вообще-то мое имя Истер Смит. А раньше звали Ли Чан Ву.
Наверху слышен мощный глухой удар, будто кто-то поднял кровать и швырнул ее об пол. Один из матросов, не то Уоррен, не то Киннир, катится по лестнице, выплевывая выбитые зубы. «Убивают! Убивают!» — вопит Грейс Бойлан. Линь-Линь бежит наверх. Удары, брань, грохот, словно разбился какой-то большой и пустой сосуд. Вдруг тишина, потом по лестнице спускаются Линь-Линь с Гаммером на руках, за ними другие матросы, а следом на карачках Грейс Бойлан.
— Пощадите! — взывает она, громко всхлипывая. — Неужто не видите, что он больной! Больной! Страшная заразная болезнь. Его несет чем-то зеленым. К понедельнику вы все помрете.
— Знаю я эту болезнь, мамаша, — отвечает парень с татуировкой. — Свежий морской воздух его живо на ноги поставит. Снимаемся с якоря, ребята!
Грейс пятится назад, парень бьет ее дубинкой, потом еще и еще. Бог троицу любит.
Затем они выходят друг за дружкой в ночной город. От них шарахаются прохожие, какая-то старуха трясет им вслед кулаком. Налево, опять налево; Гаммер, повиснув на руках у Линь-Линя, точно кукла, едва перебирает ногами, он что-то бормочет, но не сопротивляется. Компания выходит к докам. У швартовой тумбы стоит человек в синем кафтане, с кортиком на боку и смотрит на них.
— Что-нибудь подходящее, Хаббард?
— Парочка сухопутных, сэр. Мальчишка сам захотел.
Офицер всматривается в лицо Джеймса:
— Ты волонтер?
— Да.
Достав из кармана монету, офицер протягивает ее мальчику.
— Добро пожаловать во флот его величества короля Георга. Отправить их на борт на посыльном судне. Пусть мистер Теддер запишет этого волонтером. Шевелись!
Они плывут. Весла скрипят в уключинах. Матросы говорят на своем морском языке. С других кораблей слышатся окрики: «Эй, там! Вы кто такие?»
— Мы с «Аквилона»!
Какие высокие у кораблей деревянные борта! На некоторых военных кораблях видны пушки, сквозь порты льется свет, слышны музыка и шум голосов. Гаммер, свернувшись клубком, трясется на дне лодки. Джеймс поставил на него ноги и сидит, прижимая к груди мешок и ощущая на губах соленый морской ветерок. С корабля далеко-далеко светит фонарь, кто-то кричит: «Эй, на лодке!», и Линь-Линь, он же Истер Смит и Ли Чан Ву, налегая на весла, шепчет: «Теперь это твой дом».
12
Его преподобие Дэвид Фишер
его преподобию Джулиусу Лестрейду
Кингсвер, января в 10-й день 1773 года
Милостивый государь!
Господин Буллер, служащий в Адмиралтействе, сообщил мне, что вы желали бы почерпнуть некоторые сведения о морской карьере Джеймса Дайера, который, насколько я могу судить, являлся вашим ближайшим другом. Будучи осведомленным о том, что я пребывал на «Аквилоне» капелланом в течение 1750-х годов, господин Буллер предложил мне поделиться с вами некоторыми воспоминаниями, что — полагаясь на вашу снисходительность ввиду возможных неточностей, проистекающих по причине двадцатилетней давности описываемых событий, — я сейчас и намереваюсь исполнить. Я также могу сообщить вам имена других членов экипажа «Аквилона», в частности господина Манроу, чей прежний адрес в Бате, полагаю, до сих пор у меня имеется, и Вы могли бы разыскать его там.
Дабы обозначить собственное место в этой истории, позвольте лишь сообщить вам, что я ступил на борт «Аквилона» весной 1753 года после окончания университета. Годом ранее я еще был студентом Нью-Колледжа в Оксфорде и рассчитывал жить впоследствии у моря, но, поскольку этот жребий выпал другому, я не пожелал брать какой-нибудь бедный приход, а потому обратился к дядюшке, бывшему в то время капитаном «Яростного», с просьбой подыскать мне подобающее место.
О море, равно как и о жизни на военном судне, я знал так же мало, как и любой англичанин, и если бы я мог вообразить, какие трудности, тоска и неудобства меня ожидают, то едва ли ступил бы на корабельный трап и, таким образом, никогда бы не пережил тех приключений молодости, о коих мне так нравится теперь повествовать, к вящему раздражению моей супруги — госпожи Нэнси Фишер, урожденной Арботт, из эксетерских Арботтов, — вам, возможно, известно это семейство, — но с годами человеку нравится оглядываться назад, воскрешая в памяти те времена, когда он находился среди тех, кто жил деятельною жизнью, а не черпал знания о мире единственно из газет.
Возвращаясь к предмету моего повествования: я ушел в плавание с капитаном Рейнольдсом, о нраве которого я вскоре расскажу подробнее, сперва к Гибралтару, потом в порт Маон, оттуда к острову Сент-Люсия в Вест-Индии, где у меня началась рвота «кофейной гущей», и, если бы не старания господина Манроу, полагаю, я бы закончил свои дни на том нездоровом берегу, как это и произошло с несколькими десятками матросов.
Мы вернулись в Портсмут летом 1754 года, где я покинул корабль в надежде попытать счастия на terra firma,[35] но, не особенно преуспев, я опять отправился на судно капитана Рейнольдса и едва успел вновь занять свой пост, как сразу увидел Джеймса Дайера, вернее сказать, познакомился с ним, ибо на борту появились новички. Не могу, однако, припомнить, каков он был тогда, как не могу припомнить и всех прочих, в памяти остался разве что парень по имени Дэбб, который сошел с ума, перемахнул через гакаборт, и более его не видели. Как вам известно, сэр, флот вынужден обеспечивать себя сам, как это ни грустно и даже чудовищно, силой вербуя людей, а потому никогда не приходилось вам видеть такого откровенного страдания, как на лицах несчастных, впервые привезенных на борт и оказавшихся в мире, для них столь же неведомом, как луна. Ежели, ваше преподобие, вам ни разу не выпала честь ступать на палубу корабля его величества, боюсь, вам будет трудно понять тот мир, с коим столкнулся ваш друг. Сами моряки — своим обличьем, разговором и нравом — совсем не похожи на их сухопутных сородичей. Ваш слух постоянно одолевают разговоры о вантах, фалах, брам-стеньгах, рангоуте, кабестанах и один Господь знает, о чем еще. Но, сударь, мир этот также и очень хорош: он столь необычен и столь ревностно оберегает свои традиции — кто может подобающим образом пройти по шканцам, а кто нет; кто считается джентльменом, а кто нет, — что нет ничего проще, чем ненароком обидеть этих людей.
Я, конечно, был «бездельником», как и школьный учитель — ибо на борту всегда было несколько детей, — как и начальник интендантской службы, плотник, корабельный врач со своими помощниками, сиречь все те, кому не приходилось нести вахту. В этом для нас заключался целый ряд преимуществ, а одно из самых важных я усматриваю в том, что мы могли почти при любых обстоятельствах наслаждаться беспрерывным сном в течение ночи, тогда как ни один матрос не спит более четырех часов кряду и даже это недолгое время зависит от капризов погоды. Таковая участь ожидала бы и вашего друга — быть зажатым в зловонных помещениях между палубами на подвесной койке, болтающейся рядом с койками его чумазых товарищей, когда кругом слишком жарко или слишком холодно, когда вашей жизнью управляет свисток, проклятия и хлыст — ибо приказ боцмана или его помощников почти всегда сопровождался битьем, хоть корабль наш по строгости дисциплины и считался умеренным.
Боюсь, сударь, вам уже не терпится узнать, когда же я впервые обратил внимание на Джеймса Дайера. Сидя сейчас за письменным столом, я и сам задавался этим вопросом, но лишь минуты две назад память наградила меня желанным воспоминанием, словно сохраненным в кусочке янтаря.
Мы находились в Бискайском заливе, и я, как водится, прогуливался с учителем, господином Шаттом, когда он указал мне на Дайера, присовокупив при этом, что господин Дрейк — очень милый офицер, немного староватый для гардемарина, — отметил хладнокровие этого юноши и рассказал, как он, не сгибаясь, ходил по реям, точно занимался этим делом лет двадцать. Я посмотрел, куда указывал господин Шатт, и увидел молодого человека четырнадцати или пятнадцати лет, одетого в холщовую робу и мешковатые брюки, статного, красивого, но с довольно мрачным лицом и, если позволите мне так выразиться, не оскорбляя вашей памяти, весьма высокомерным видом, который, не сомневаюсь, способствовал появлению слухов о его благородном происхождении. Тому нашлись и другие подтверждения. К примеру, когда он прибыл на борт, при нем был мешок с одеждой, среди которой имелись богатые камзолы, жилеты и прочее, а также коробка с планетарием, который господин Манроу уговорил его показать. Кроме этих свидетельств — скорее способствующих рождению предположений, нежели доказывающих истину — постоянно ходили слухи, что один из насильственно завербованных, человек старше его по возрасту, прозывавшийся Ганнером и появившийся на борту одновременно с Дайером, ранее был его слугой. Откуда берутся подобные истории, сказать не могу. Когда-то я думал, что они похожи на геродотовых пчел, плодящихся сами собою, но, разумеется, раз уж они возникли, то разошлись по всему кораблю. Ганнер, насколько мне известно, такую связь отрицал.
Поначалу я полагал, что подобные признаки благородного происхождения сослужат Джеймсу Дайеру недобрую службу в его отношениях с простыми матросами, однако же, то ли по причине естественного почтения к людям благородным, то ли благодаря его редкостному хладнокровию, он им весьма нравился — я хочу сказать, они уважали его, но не думаю, чтобы любили.
К слову сказать, сударь, господин Даниэль Таскер, мой учитель риторики в школе латинской грамматики, убеждал меня никогда не высказывать общих суждений, не подкрепив их конкретным примером, с помощью коего ярче воссияла бы истина. Позвольте мне именно так и поступить при повествовании о хладнокровии Дайера, его твердости или крепости духа, как вам будет угодно это называть. Осмелюсь предположить, что вам и самому довелось наблюдать некоторые проявления оного качества. Я уже упомянул о том, как он ходил по нокам рея, причем в любую погоду. Кроме того, нашему боцману, господину Гладингбоулу, так и не удалось его запугать, хоть громила он был изрядный, а кроме того, большой приверженец «посвящений», этого пагубного обычая тайных избиений, на который старшие офицеры смотрели сквозь пальцы. За разнообразные прегрешения, реальные или вымышленные, Дайер очень жестоко избивался Гладингбоулом и его помощниками Домиником и Маддитом, да так, что однажды потребовалась помощь господина Манроу, который обнаружил явные следы битья у Дайера на спине и на ляжках, за что Доминик и Маддит были закованы на неделю в кандалы, а Гладингбоулу удалось избегнуть справедливого возмездия до прибытия на остров Менорка, где он осушил полный бочонок вина и отдал Богу душу.
Господина Манроу поразило тогда то, что мальчик хоть и был оглушен, но не проявлял ни малейших признаков страдания, вполне ожидаемого после такой порки; еще более поразило его — как и всех нас, — с какой скоростью заживали на его спине раны, ибо он провел в корабельном лазарете не более одного дня, а затем объявил о готовности исполнять свои обязанности.
Хотелось бы добавить еще одну деталь, однако боюсь, не вполне имею на это право, ибо сам я не был свидетелем того происшествия, а лишь слышал о нем от лейтенанта морской пехоты Вильямса. Речь идет о нападении на деревню Баракоа на острове Куба, в котором ваш друг сыграл заметную роль. У меня нет возможности просить лейтенанта Вильямса пересказать вам сию историю, поскольку бедняга имел несчастье умереть от дизентерии, а вот господин Дрейк, проживающий в Бриксхэме, возможно, даст согласие вам ее поведать.
Вскоре после этого сражения на Баракоа Джеймс Дайер стал «поваренком», то есть чем-то вроде помощника господина Манроу и его ассистента господина О’Брайена, по собственной просьбе доктора. Это освободило юношу от тягот вахтенной службы и позволило ему перенести свои пожитки в кубрик, который, несмотря на мрак — он расположен глубоко внутри корабля — и на вонь, идущую из соседней интендантской каюты, должен был показаться ему истинным дворцом по сравнению с его прежним жилищем. Кроме того, он тем самым избежал тиранства Гладингбоула, что, несомненно, также входило в намерения господина Манроу, ибо сей джентльмен, если не замечать некоторых недостатков, свойственных тем, чья жизнь проходит вдали от суши, был по натуре своей очень отзывчив.
Очень скоро обнаружилось, что у доктора нет никаких оснований сожалеть о своем решении, по крайней мере в вопросах, связанных с компетентностью молодого человека. Он сразу же показал, что подходит для работы, а ежели чего-то не знал, то без труда обучался и вскоре стал столь ловок и умел, что вызвал недовольство господина О’Брайена. Ваш друг и господин Манроу проводили так много времени вместе, что, как ни прискорбно мне об этом писать, дали повод к рождению грязных и подлых пересудов, поддерживаемых в первую очередь господином О’Брайеном и распространившихся по всему кораблю. Мне бы не следовало упоминать об этом, сударь, дабы не оскорбить вас давними сплетнями, если бы не кое-какие особенности поведения их обоих, делающие столь неприглядные отношения вероятными.
К моему отчаянию, господин Манроу почти не заботился о том, чтобы защитить свое доброе имя или имя вашего друга, и в самом деле, казалось, пребывал весь во власти этого юноши. Я не могу удовлетворительно объяснить его нежелание действовать, разве только предположив, что его чувство возмущения было притуплено употреблением настойки опия, каковую, по его собственному признанию, он принимал по тысяче капель в день — вполне достаточно, чтобы разрушить сознание, и менее привычное к наркотику. Ром он также потреблял в больших количествах, частью по причине совершенно гнилых зубов, которые меньше болели лишь вследствие регулярных полосканий алкоголем. Бедняга никогда не был вполне счастлив, и присутствие молодого помощника было для него столь очевидным благом, что только человек бессердечный мог пожелать бы разлучить их. И все-таки я решился поговорить с молодым Дайером и убедить его в необходимости противостоять клевете. Я говорил с ним со всей возможной в таком деле откровенностью и дал ему понять, что лучше бы ему поменьше общаться с доктором. Поначалу он, по всей видимости, не понял, о чем я вел речь, когда же я выразился более определенно, он лишь улыбнулся и отчитал меня за дерзость в таких крепких выражениях, что, право, сударь, я даже испугался за свою жизнь, хотя человек я не хлипкого сложения и уж никак не трусливый.
Что до господина О’Брайена, ему в конце концов удалось вызвать ярость юноши, но, я уверен, он так и не понял, какого опасного нажил себе врага. Полагаю, я могу рассчитывать на то, что вы хорошо знали характер вашего друга и поймете меня правильно. Едва ли вас удивит, что очень скоро О’Брайену пришлось пожалеть о своем поведении. О’Брайен был избит, притом жестоко, когда сошел на берег в Коломбо. Никто не видел их драки, да и сам О’Брайен сообщил лишь, что на него напали, когда он шел короткой дорогой назад к пристани по узким улочкам. Однако все решили, что прямо или косвенно к этому делу имел касательство Джеймс Дайер. О’Брайен же неделю пребывал не в своем уме, а посему, когда мы причалили в Портсмуте, он сошел с корабля, и более его никто не видел. Никакого официального наказания не последовало. Ибо, как говаривал капитан Рейнольдс, флот не терпит слюнтяев.
Оставшись без помощника, господин Манроу подал прошение в Общество корабельных врачей с просьбой проэкзаменовать Джеймса Дайера на предмет его пригодности для замены О’Брайена, и благодаря влиянию, которым Манроу пользовался среди некоторых членов комиссии, вашему другу выпала редкая возможность явить свои таланты в столь раннем возрасте, для чего, сопровождаемый своим наставником, он отправился из Портсмута в Лондон и предстал там перед досточтимой комиссией на следующий же день. Не помню, каким в точности был результат, однако, по всей видимости, достаточно благоприятным, чтобы получить патент, и я осмелюсь предположить, что он был самым юным помощником корабельного врача, коему разрешено было занять сей пост. Следует, впрочем, добавить, что во флоте мужчина — или юноша, — чья звезда сияет ярче других, может достичь многого гораздо быстрее, чем в иных профессиях: некоторые становились капитанами, не достигнув и двадцати лет, или адмиралами, не достигнув и сорока.
Теперь же, сударь, позвольте мне перейти к описанию того события, которое, как мне представляется, вызовет у вас особенный интерес. Оно не сотрется из моей памяти даже на смертном одре. Тем более что его до сих пор помнит и все королевство. И все же есть еще одно обстоятельство, довольно любопытное, о котором я бы хотел сообщить заранее и о котором следовало бы упомянуть прежде, когда бы изложение иных фактов не вытеснило его из моей памяти. Дело касается предполагаемого слуги Джеймса Дайера, Ганнера, а произошло все через два месяца после того, как они впервые поднялись на борт в Портсмуте. В помещении, где хранился хлеб, обнаружили тело довольно крупной женщины, зашитое в гамак, которое уже подверглось тлению, и его необходимо было похоронить, ибо из-за него хлеб мог стать непригодным в пищу. Следствие установило, что она была «женой» Ганнера — ведь мужчины нередко берут своих женщин в море, хотя имени ее по прошествии стольких лет я не припомню. Меня вызвали служить панихиду. Тело с привязанным к ногам тридцатидвухфунтовым ядром было спущено в воду самим Ганнером и еще двумя матросами, когда мы находились несколькими градусами южнее Азорских островов. Смерть ее потрясла Ганнера, он называл усопшую «моя деточка», что звучало нелепо, если иметь в виду, что мы едва пропихнули ее тело сквозь пушечный порт и что, завернутое в парусину, оно погрузилось в океан, точно белая акула, которую мне довелось видеть в заливе Ботани-Бей. Поистине невозможно понять пристрастий мужчин. Осмелюсь заметить, не всякий находит госпожу Фишер таким же совершенством, каким она кажется мне.
Нет нужды напоминать вам, сударь, о событиях 1756 года, когда французы под предводительством маркиза де ля Галиссоньера и герцога де Ришелье высадились на Менорке и выбили наш гарнизон в форт Святого Филиппа, заблокировав остров и осадив форт. «Аквилон» был одним из кораблей, отправленных с сэром Джоном Бингом в Средиземное море, к Менорке он подошел в девятнадцатый день мая. Далее нам было приказано идти вперед и попытаться связаться с фортом, но этому помешало появление к юго-востоку от нас главной французской флотилии. Хотя я плавал уже несколько лет и присутствовал при многочисленных погонях и стычках, мне ни разу не довелось видеть так много вражеских кораблей, и зрелище это породило в моей душе трепет, коего я не испытывал ни ранее, ни потом. Наша доблестная флотилия числом тринадцать кораблей выстроилась в линию, дабы перекрыть путь противнику, но прежде, чем начался бой, вокруг стих ветер и сгустилась тьма; нам же пришлось провести бессонную, полную тревожного ожидания ночь. Некоторые просили меня написать прощальные письма своим любимым, что я и делал, сидя на шкафуте и выводя слова при свете звезд под диктовку матросов, и потом, после битвы, я исполнил свой печальный долг и отправил из Гибралтара эти трогательные послания по указанным адресам. Около четырех часов утра я спустился в свою каюту перекусить соленой свининой из моего личного запаса и был весьма огорчен, обнаружив господина Манроу валяющимся у дверей своего лазарета с бутылкой рома на коленях. Я попытался его поднять, но тщетно, тогда я позвал на помощь Джеймса Дайера, чтобы перетащить доктора в его койку. Ваш друг спал в гамаке и был крайне недоволен, что его разбудили, — уверен, он был единственным человеком на всем корабле, кто смог уснуть в ту ночь, — и коротко и ясно послал меня ко всем ч…м. В конце концов перенести доктора мне помог господин Ходжес, начальник интендантской службы, а затем я вновь поднялся на палубу, ибо не мог находиться внизу в такой час.
Утро встретило нас туманом, и я едва мог различить впереди мачты «Неустрашимого»; но с восходом солнца туман рассеялся и французскую флотилию можно было наблюдать в двенадцати милях к югу и востоку от нас. Прозвучал сигнальный выстрел, и наши корабли, несколько рассредоточенные за ночь, вновь выстроились в линию и двумя дивизионами пошли галсами в сторону противника. Одним командовал адмирал Бинг, а другим, куда входил «Аквилон», контр-адмирал Вест.
Не раз мне приказывали сойти вниз, но я даже на час не мог оторваться от зрелища противника, коего теперь можно было хорошо разглядеть: они шли почти борт о борт левым галсом с артиллерией наготове, и крохотные человеческие фигурки отчетливо виднелись на палубах.
В конце концов господину Дрейку удалось убедить меня спуститься, и я отправился вниз через палубы, на которых рядом со своими пушками сгрудились орудийные расчеты. Помню, как лейтенант Уитни наткнулся на меня и чуть не сшиб с ног, разразившись при этом ужасной бранью, но когда понял, кто я, то попросил извинения и велел огромному матросу-китайцу проводить меня на нижнюю палубу.
Вы можете вообразить мое отчаяние, когда я узнал от господина Ходжеса, что доктор все еще спит в своей койке. Я отправился прямо к нему, но сразу понял, что дело тут безнадежное. И хотя меня возмутило столь явное пренебрежение своими обязанностями, я все-таки испугался за него, поскольку, дойди эти сведения до капитана Рейнольдса, трибунала доктору было бы не миновать. «Что нам делать, господин Ходжес?» — спросил я. За него ответил Джеймс Дайер: «Все уже сделано». Или что-то в таком роде. В переднике господина Манроу, в котором тот всегда делал операции, Дайер стоял у операционного стола, составленного из матросских сундуков, покрытых парусиной. При нем были все его инструменты, то есть инструменты Манроу, и вид у него был такой, точно он собирался приступить к вкусной, обильной трапезе. «Вы, конечно, не собираетесь действовать в одиночку, Джеймс?» — спросил я, на что получил ответ, что нет, не собирается и настоятельно просит, чтобы я на время стал его помощником. Подобная мысль была мне вовсе не по душе, но господину Ходжесу она, похоже, понравилась, и он столь смело предложил собственные услуги по наложению повязок, что я счел неразумным отказаться.
Я надел старую матросскую куртку и присоединился к остальным, севшим играть в карты, но как уж я там играл, судить не могу, потому что все время жаждал подняться наверх посмотреть, сколь стойко мы держимся против французов. Незадолго до того, как пробило три, мы почувствовали, что корабль стал разворачиваться. Господин Ходжес, проведший в море лет двадцать, кивнул со словами: «Сейчас начнется» — и попросил меня помолиться, дабы Господь даровал нам удачу и спасение. Я стал читать молитву, но сейчас нипочем не мог бы ее повторить, ибо вышло что-то бессвязное; однако присутствующие в кубрике — две женщины и два ребенка, господин Шатт и умирающий сифилитик Стокер — склонили головы. Все, кроме Джеймса Дайера. Мое «аминь» заглушил грохот пушек, правда, не наших, а вражеских, и я почувствовал, как, приняв удар, содрогнулся старина «Аквилон».
Это, как мне удалось установить впоследствии, был первый бортовой залп, ударивший продольным огнем по эскадре контр-адмирала Веста, когда мы шли прямиком на линию французских кораблей. С промежутками в четыре и пять минут прогремели еще два залпа, и тут мы почувствовали, что корабль наш вновь сменил курс. «Сейчас! — воскликнул господин Ходжес, вскочив, так и не закончив перевязку и неожиданно преисполнившись воинственным духом. — Сейчас мы расквасим им нос!» Воистину он оказался провидцем, ибо не успели прозвучать эти слова, как грянули наши пушки. Господь Всемогущий, и как грянули! Огонь в фонарях то меркнул, то вновь разгорался, так как от сотрясения верхних палуб воздух из кубрика уходил вверх, и после каждого бортового залпа мы слышали громыхание лафетов и топот ног, бегущих за боеприпасами и ящиками с ядрами.
Я полностью потерял ощущение времени. Помню, во рту было очень сухо. Не стану притворяться, что я не боялся. Невозможно было понять, как корабль выдерживает такой напор и как вообще мог кто-то остаться в живых на верхних палубах. Многие и в самом деле погибли. К нам вниз постоянно приносили раненых — одни вопили, другие лежали без чувств, третьи с самой примерной стойкостью терпели мучительную боль. Вскоре затруднительно стало пробираться между этими несчастными, лежавшими на дощатом полу. Постоянно слышались голоса, звавшие доктора, и многие, даже из бывалых моряков, звали свою матушку.
Посреди всего этого был Джеймс Дайер. Ни на секунду не ослабевало его внимание, ни разу он не остановился, чтобы утереть лоб или выпить. Мы несли к нему самых тяжелых — болтающиеся руки, переломанные ноги, вывороченные животы, — и он отрезал, зашивал, убирал внутренности назад в их естественные полости. Клянусь вам, сударь, он находил в этом удовольствие, так проявлялся его гений, и я полагаю, никто еще не резал человеческую плоть с более холодным рассудком и более твердой рукой, хотя весь мир вокруг него содрогался.
Вдруг я ощутил позади себя какое-то смятение и увидел, как господин Дрейк кричит, что капитан ранен и требуется доктор. Господин Манроу, конечно, не мог оказать помощь не только капитану, но даже себе самому, а потому наверх отправился ваш друг. Я намеревался продолжить помогать в кубрике, но господин Дрейк сказал, что мои услуги, возможно, тоже понадобятся, а потому я последовал наверх за Дайером.
Все батарейные палубы были объяты клубами серого дыма, каждое орудие, как наше, так и вражеское, стреляло без передышки, пушки так раскалились, что подскакивали ввысь, точно норовистые молодые жеребцы, и откатывались с поистине устрашающей силой.
Кое-где нам пришлось переступать через тела погибших, да-да, и среди них совсем еще мальчиков, ибо я отчетливо помню лицо бедняжки Вильяма Оукса, которому за день до сражения исполнилось десять лет. Не пойму, как он погиб, ибо на его теле не было заметно никаких следов, кроме маленького синяка над глазом.
На верхней палубе резня была еще страшнее, и, пока мы пробирались к шканцам, наши чулки сверху донизу оказались забрызганы кровью. Вокруг так и свистела картечь, и я уже не сомневался, что никогда более не попаду назад, на нижнюю палубу, что пробил мой час, ибо невозможно было выжить человеку среди царящей кругом смерти. Неразумный, я и в самом деле был убежден, что против меня одного ополчился весь французский флот, хотя потом узнал, что подобное ощущение весьма часто охватывает людей во время боя. Оно, без сомнения, крайне неприятно, ведь, как бы то ни было, в ожидании пули вам приходится уговаривать себя оставаться джентльменом, то есть не прятаться и не ползать на брюхе, особенно же в том случае, если вы находитесь в компании человека, идущего по «долине теней», словно он прогуливался по Рэнельским садам в Лондоне.
Несчастный капитан Рейнольдс лежал на руках у господина Дрейка рядом с грудой мертвых морских пехотинцев. Ему полностью оторвало левую ногу, и господин Дрейк сказал, что, вероятно, ее перекинуло за борт, так как он нигде не смог ее отыскать. Капитан спросил, где же господин Манроу. Я ответил, что он очень занят на нижней палубе. Капитан улыбнулся и проговорил, что в таком случае он очень рад видеть господина Дайера, поскольку не сомневается, что тот знает, что ему надлежит делать.
«Я буду жить?» — спросил капитан, и Дайер ответил утвердительно, пояснив при этом, что конечность оторвана ровно и в рану почти не попала грязь. Капитан выразил ему свою благодарность, и мы уже собирались нести капитана вниз, как вражеское ядро ударило в бизань-мачту, разметав по шканцам осколки, один из которых попал мне в глаз.
С этого момента я мало что могу вам поведать. Поначалу я решил, что меня убили, но кое-как все-таки добрался до нижней палубы, как и капитан Рейнольдс, который, исполнив пророчество Дайера, действительно выжил и вышел в отставку как адмирал желтого флага. Что до самого сражения, то вы знаете, сударь, чем оно закончилось и каковы были его последствия для несчастного адмирала Бинга. Противник прекратил бой, отошел и встал в подветренную сторону, дабы перестроиться в недосягаемости от наших орудий. Они действовали быстрее нас, да и приказа преследовать адмирал так и не отдал. По правде говоря, наши корабли были сильно потрепаны, но, окажись с нами какой-нибудь Энсон[36] или Хоук,[37] мы, без сомнения, погнались бы за противником, однако в тот момент рады были полученной передышке. Никто никогда не упрекнет английского моряка в том, что он предпочел живот битве. Английский моряк бесконечно храбр. Думаю, он никогда даже не задумывается над тем, что может погибнуть. Он живет мгновением. Будущее для него ничто.
Я сошел с корабля в Гибралтаре вместе с капитаном Рейнольдсом и теми членами экипажа, кто был слишком слаб, чтобы перенести тяготы морского путешествия домой. В последний раз я видел вашего друга, когда меня несли мимо лазарета и я своим здоровым глазом случайно заглянул внутрь — по всей видимости, он отрезал кому-то руку. Но поскольку меня лихорадило, я мог и ошибиться. По правде сказать, сейчас, когда я задумался об этом, мне пришло в голову, что это было не в последний раз. Однажды, почти два года спустя, я повстречал его в Лондоне, неподалеку от ворот Темпл-Бар: он шел с каким-то джентльменом старше его и несколько грубоватым с виду, в котором господин Фишер признал одного из знаменитых братьев Хантеров.
Итак, сударь, надеюсь, мне удалось удовлетворить ваше любопытство. Друг ваш был человеком замечательным, и меня ничуть не удивило, когда я прочел о его поездке в Россию с целью привить оспу императрице. Мне было бы интересно узнать, как прошло означенное путешествие, ибо более о Джеймсе Дайере мне слышать не доводилось. Если вам когда-нибудь случится побывать в наших краях, прошу вас, сделайте одолжение, погостите у нас. Живем мы тихо, но на реке можно хорошо порыбачить.
Остаюсь вашим покорнейшим слугой,
Дэвид Фишер.
13
Соломон Дрейк преподобному Лестрейду
Апреля 1774, Бриксхэм
Сударь!
Преподобный Фишер просил меня написать вам про Джемса Даера с «Аквилона» и что вы имеете интерес к тому времени что он служил на корабле в особенности же про сражение на Кубе. Как я догадываюсь преподобный Фишер уже рассказал вам про все остальное.
Городок который мы атаковали назывался Баракоо и вот вкрацце что там произошло. Мы велели нашим матросам быть на стороже и поглядеть чем мы могли бы там расжитца. Мы отправились с корабля на четырех шлюпках под командованием литенанта Уитни держа язык за зубами дабы невстревожить противника. Я командовал третей шлюпкой — Бенсон Макнамара Джонсон Даер Гаммер Паркс Остин ОКоннор Лоуер и китаиц Артур Истер — все вооруженные кортиками топорами пистолетами или дубинками по своему разумению.
За чаз до рассвета мы вошли в не большую бухту и в далеке могли смутно разглядеть городишко. Было тихо как в магиле только собака нас почуила и принялась лаить. Мы причалили к самой темной стороне пристани под прикрытием табачного склада что стоял не в далеке.
Первый отряд под командованием литенанта Уитни пошел на поиски мэрии а мой двигался следом на случай коли там есть гарнизон. Черес пять минут городок был наш на одной из церквей пробил колокол и началось атское веселье. Ежели бы они знали что нас всего то тридцать пять душ с нами бы быстро разделались но они подумали будто нас тыща и мы явились прикончить их всех в постелях. За чаз городок опустел. Матросы стали фходить в дома и литенант Уитни неасмелился им перечить зная их нрав и понимая что они скорее всадят в нево пулю чем перестанут веселитца.
Они сновали ис дома в дом как пчелы во круг улиев. И брали все ценное но больше всево им нравились красивые наряды, асобенно дамские и когда им было больше не утащить они надевали их на себя и носились во круг как женщины Бедлама. Уверяю вас сударь страннее я ничево невидывал.
Кубинцы же возвратились дабы принять бой кто на лошедях а кто пеший. Я видел как был убит матрос Паркс но наши люди хоть и обремененные добычей дали им хороший отпор. Мы были на площади Мэрии — главной площади города. Я сбросил с лошеди однаво красавчика и думая что такая прекрасная лошать будет хорошим подарком моей последней жене ежели мне удастца привести ее домой заметил Джемса Даера как он стоит на площади и заряжает пистолет со всей тщательностью точно он один в комнате. Один ис солдат таково же возрасту что и Даер стоял в двадцати футах от нево заряжая мушкет и весь ахваченный яростью. Зарядивши он поднимает его на плечо стреляет и промахиваетца. Он был не трус этот кубинец в отличии от иных прочих ибо у нево был острый штык длиною с руку и он побежал прямо на Даера крича что есть мочи. Провалитца мне на етом месте если тогда Даер не поднял свой пистолет и целился покуда кубинский парень почти не поравнялся с ним. Наверно тот парень ришил что щас победит ибо штык ево оказался на расстоянии ладони от Даерова жилета. Но ежели это так значит ета мысль была для нево последней ибо Даер выстрелил ему прямо в голову и так вот прикончил ево. Ето был самый совершенный поединок в своем роде ис тех что мне довелось наблюдать. Но что исчо страннее и что заставило меня задуматца каков молодой человек есть етот Даер это то что он даже невзглянул на убитого парня. По своему опыту я знаю что человек всегда смотрит на таво каво убил однако Джемс Даер пошол проч словно ис памяти ево все стерлось как мел с грифельной доски.
Мы пробились к шлюпкам и отдали швартовы. Кубинцы стали палить по нам ис пушек но тогда подошол «Аквилон» и задал им перцу. Мы поднялись на палубу с убитым Парксом и несколькими ранеными включая литенанта Уитни потерявшего большой и указательный палец. Вы бы покачали головой, сударь, увидя как моряки поднимались на борт в нарядах с кружевами все небритые и забрызганные кровью. Я и сам то как вспомню об етом то тоже качаю головой. Таков был набег на Баракоо.
Незнаю что исчо я могу рассказать вам только вот иногда думаю что Джемс Даер поощрял пристрастие господина Манроу к бутылке. Господин Манроу сошел на берег в 56 году Даер стал корабельным врачом и сказать по совести очень хорошим врачом хоть был себе на уме. Он покинул корабль в 58. Я спросил у нево куда он направляетца а он сказал к более изысканной жизни чем вы можете вообразить господин Дрейк и чтоб слышать звон монет. Однажды ночью очень тихо он уплыл на ялике с корабля. Думаю ево старый слуга Гаммер уплыл вместе с ним ибо более мы его невидели.
Надеюсь я оправдал ваши надежды етим письмом и вы простите мой грубый слог. Я ушел в море в девять лет и корабль был моим университетом.
За сим остаюсь ваш покорный слуга
Военный моряк Дрейк.
14
Госпожа Манроу
его преподобию господину Лестрейду
Бат, июня 1774
Сударь!
Ни одно имя не вызывает у меня такого отвращения, как имя Джеймса Дайера. Ежели вы говорите, что он умер, то я только радуюсь этому, ибо он убил моего мужа так же точно, как если бы сделал это собственными руками. Мой супруг был добрым человеком, чьим единственным недостатком была безрассудная привязанность и доверчивость к тому, кто не заслуживал ни того, ни другого. И хотя мой супруг сам отнял у себя жизнь, я уверена, что он пребывает на небесах, тогда как Джеймс Дайер горит в аду. Прошу вас более не писать мне, ибо я никогда не смогу вести переписку с человеком, называющим себя его другом.
С уважением,
Агнесса Манроу.
15
Пассажиры, сидевшие наверху дилижанса, спустились вниз, насквозь промокшие от дождя, который лупил по ним с тех самых пор, как они проехали деревню Бокс. Они стоят во дворе, покуда слуги с постоялого двора перетаскивают их дорожные сундуки из багажной корзины позади повозки. Кучер открывает дверцу.
— Бат!
Теперь выходят и те, что ехали внутри, числом шесть человек. Они надевают шляпы и, хмурясь, глядят на небо. Большинство в дороге дремали, о чем свидетельствуют их бледные помятые лица. Лишь один, похоже, совершенно безразличен к дождю и не испытывает никакой усталости после долгого путешествия из Лондона. Он легко перешагивает лужу и о чем-то говорит с другим человеком, постарше, тем, что ехал наверху. Человек этот кивает, словно получил от молодого какие-то указания.
Хозяин постоялого двора, держа плащ над головой, приглашает путешественников войти, и они, хлюпая по грязи, проходят за ним в дом. Там пахнет жареным мясом, сырой одеждой и мокрой псиной. Джеймс спрашивает комнату. На одну-две ночи, не больше. Девушка-служанка провожает его наверх, открывает и придерживает дверь, а когда он входит, приостанавливается на пороге. Обернувшись, он глядит на нее. Она приподнимает брови, делая молчаливое предложение.
— Сколько?
— Пять шиллингов, — отвечает она. — Деньги вперед. Без вывертов и все по-христиански.
Он разглядывает девушку. Вырез до нелепости огромен. На правой груди из-под шемизетки виднеется шрам в виде полумесяца.
Джеймс дотрагивается:
— Что это?
— Узел, сударь, доктор вырезал его еще до Рождества.
Он ощупывает грудь вокруг шрама. Девушка отталкивает руку. Она взволнована, словно его прикосновение разбудило забытый кошмар.
— Я же сказала, деньги вперед.
Он нашел еще два уплотнения. Она отпихивает его и отступает назад, прочь из комнаты. В сером дождливом свете, что падает в коридор, девушка похожа на привидение.
— Пять шиллингов, — повторяет загробный голос.
Джеймс качает головой:
— Я не дам за тебя и шести пенсов. Разведи огонь. Когда придет человек по имени Гаммер, пришли его ко мне.
Уже совсем темно, когда, брюзжа, появляется подвыпивший Гаммер.
— Нашел ты его? — спрашивает Джеймс.
Гаммер подходит к огню.
— Мне всегда было не по нутру это место, — бормочет он. — Люди говорят, его основал свинопас. Небось, так оно и есть.
— Я спрашиваю, нашел ли ты Манроу. Будь повежливее и отвечай.
Гаммер разворачивается. Прямой, холодный, убийственный взгляд.
— Слишком много ты себе позволяешь, — говорит он.
— Тут нет детей, чтобы бояться вас, мистер Гаммер.
— Повторяю, слишком много. Важности-то напустил! Забываете, мистер, что уж я-то отлично знаю, откуда вы такой взялись.
— А ты выпил больше, чем я думал. Лучше ложись в постель. Что это ты там бормочешь?
— Говорю тебе, щенок, — придет день… Господи, правду о тебе Грейс говорила.
— Когда вы так тявкаете, сударь, — говорит Джеймс, — то напоминаете мне старую собаку, давно потерявшую зубы, которая сидит среди вони и грязи и ждет, когда кто-нибудь из жалости вышибет ей мозги. Старики не должны угрожать. Ты видел Манроу?
— Я нашел его дом, — в голосе Гаммера больше нет злости. Он не отрываясь смотрит в огонь.
— Записку отнес?
— Да.
— Тогда навестим нашего старого друга завтра же утром.
Очаг потух. Гаммер храпит в постели. Джеймс усаживается у стола, развязывает кошелек и высыпает в ладонь монеты, затем складывает в два аккуратных столбика золото и серебро. Чуть меньше двадцати пяти фунтов. На такие деньги можно легко просуществовать два-три месяца кряду, ежели жить тихо, питаться в дешевых трактирах, не притрагиваться к картам и разводить огонь только по вечерам. Но Джеймс не намерен довольствоваться таким прозябанием. Именно так он жил в Лондоне — в студенческой каморке на Дюк-стрит, тратя три фунта шесть шиллингов в неделю (домохозяйка миссис Милк, вдова и дочь священника). Ходил в больницу Святого Георгия в надежде увидеть, как оперирует доктор Хантер, или — через новый мост в Вестминстере — в больницу Святого Фомы, где следовал по пятам за доктором Фодергиллом во время его обходов. Зимой сиживал в кофейне Батсона — там, у камина, всегда было тепло — и долго думал, прежде чем потратить каждый шиллинг. Теперь довольно.
Он ссыпает монеты в кошелек, кладет его в карман, снимает кафтан, жилет, туфли и ложится в постель. Гаммер храпит и, вздыхая, бормочет что-то невнятное. Джеймс задувает свечу. За окном снова стучит дождь.
16
— Милый мой мальчик! Дражайший Джеймс! Вот так встреча! Ты даже не можешь себе вообразить, сколько я передумал о тебе после нашей корабельной жизни. Нашей зеленой юности! Входи, входи же и познакомься с госпожой Манроу. Она уже сгорает от нетерпения, ей так хочется поскорее увидеть знаменитого Джеймса Дайера.
— Покамест едва ли знаменитого, сэр.
— Время об этом позаботится, Джеймс. Мы оба знаем. А с этим человеком я, похоже, знаком. Только вот имя позабыл.
— Мистер Марли Гаммер, сэр. К вашим услугам.
— Гаммер? Да-да, кажется, припоминаю. И вам добро пожаловать. Осторожно, тут собачка, мистер Гаммер. Их у миссис Манроу несколько. Поздоровайся с моими старыми друзьями, Чаудер.
Собачка бросается к ногам Гаммера, трется о чулок.
— Ласковая, чертовка… Ну вот, дорогая, они и пришли. Свистать всех наверх! Ха-ха, черт побери!
Манроу задевает за край деревянной скамьи с высокой спинкой, спотыкается, хватается за буфет, и с накренившегося буфета на пол низвергаются стаканы, рюмки и бутылки бристольского синего стекла, разлетаясь вдребезги. Все четверо смотрят на осколки, потом Джеймс переводит взгляд на миссис Манроу. У нее покраснели щеки. Она молода, лет двадцати с небольшим, лицо почти красивое. «Видите, — говорят ее глаза, — за кого меня выдали замуж? Видите, что мне приходится терпеть?» Она глядит на мужа.
— Боже мой, Роберт, с каждым днем ты все больше похож на быка. Он с утра сам не свой — все мечтал увидеть вас, мистер Дайер. Клянусь, я еще никогда не видела его таким счастливым.
— Я столь же счастлив вновь встретиться с вашим мужем, мадам. На корабле он был мне очень хорошим учителем. И я радуюсь при мысли, что мы опять сможем работать вместе.
Миссис Манроу кидает вопросительный взгляд на мужа:
— Ты берешь компаньона, Роберт?
Манроу глядит на жену, потом на Джеймса:
— Компаньона?
— Ну конечно, ведь я всегда говорила, что именно так следует поступить.
Джеймс кланяется со словами:
— Не сомневаюсь, что среди своих пациентов вы числите половину города, сударь.
— Половину города! Ха! Нет, мой мальчик, мы живем тихо, но живем. Не так ли, Агнесса?
— На столе у нас всегда есть мясо, это правда, хотя иногда мне кажется, что ты слишком неприхотлив.
— Ох уж эти мне жены, сударь! В наше время нужно быть герцогом, чтобы жениться. Им подавай тысячу фунтов годовых — на меньшее они не согласны. Холодное сегодня утро. Выпьем-ка по бокалу глинтвейна с печеньем, а засим мне следует отправиться к мистеру Ливису. Вчера ночью по дороге домой с пирушки у Симпсона он здорово грохнулся. Перелом бедра.
— Возьми с собой мистера Дайера, дорогой. С ним тебе будет веселее. Кажется, в таких случаях требуется сила? Не сомневаюсь, он сможет помочь тебе вправить бедро как надо.
— Сможет, сможет. Где ты поселился, Джеймс? Пошли Гаммера за сундуком. Нет-нет, и слышать не желаю никаких возражений. Миссис Манроу будет только рада обществу человека, более близкого ей по возрасту. Ну так куда же запропастился этот треклятый глинтвейн?
То, на что намекала Агнесса Манроу, Джеймс теперь видит собственными глазами: медленное угасание практики, которая после приезда в Бат Манроу, человека полного сил, только что женившегося и решительно настроенного переменить свой характер, выглядела столь многообещающе и которая в первый год вопреки ожиданиям имела успех. Когда Манроу трезв, он все еще бывает хорошим врачом, а временами заметны проблески даже чего-то большего, но те, кто нынче обращается к нему, делают это скорее из доброго расположения, симпатии, а вовсе не потому, что верят в его способности. Он вежлив, старомоден и, когда сидит у постели умирающей одинокой старухи, удерживая ее блуждающие по одеялу руки, прекрасно понимает, что она никогда не оплатит ему счета. Он отворяет кровь старым господам и их женам, а потом пьет с ними полдня, рассуждая о политике и беззлобно журя молодое поколение за сумасбродство, хотя теперь поворачивается к своему новому помощнику и, кивая, говорит: «Исключая присутствующих», и старики, прищурившись, излучают благоволение и полагают, что господину Манроу здорово повезло.
Весь март холодно, как бесснежной зимой, и Манроу пьет, не покидая дома. Если за ним являются посыльные, то их отправляют обратно спросить, не согласится ли больной, чтобы его пользовал мистер Дайер. Большинство соглашаются. После первого же посещения они уже хотят, чтобы их лечил Джеймс, а не старый добрый Манроу.
В бальных залах и гостиных хромые, хворые и скучающие, с дыханием, прокисшим от разных снадобий, обсуждают «новичка», годков-то не более двадцати, подумать только. Очень способный. Действительно, чрезвычайно способный. Не столь добродушный, как господин Манроу, конечно. Роберт Манроу — такого славного человека трудно и сыскать. Но…
Джеймс Дайер пользует госпожу Найджеллу Пратт, которая не получила облегчения от господина Криспа с Боуфор-сквер, неумело обошедшегося со вросшим ногтем на пальце ее ноги.
— Просто неприлично, — рассказывает она, — как скор он в работе. Мне кажется, он не пробыл в доме и пяти минут, как все было сделано. Господь свидетель, едва он вошел в дверь и передал шляпу прислуге, и вот он уже стоит в холле и получает от Чарльза гинею. По-моему, он вымолвил не больше пяти слов за все время визита.