Дорога в никуда. Книга вторая. В конце пути Дьяков Виктор
– Я и сам удивляюсь. Я ведь тоже у нее учился, когда она еще Байковой была. Училка и училка, а оказалось вона как, внучка станичного атамана, родилась в Китае. Я же еще с малых лет помню, когда в Усть-Бухтарме жили, дом тот, в котором клуб помещался. Про него так и говорили, атаманский дом. И крепость помню и церковь. Колокольню, когда взрывали, смотреть бегал, мне тогда лет пять было, – рассказывал Дмитриев.
– А зачем взрывали-то, в пятидесятых вроде с религией уже не боролись? – вопросом перебил Ратников.
– Да нет, тут другое. Колокольня-то высокая, кирпичная, а там сейчас водохранилище. Чтобы пароходы случайно не напоролись, – пояснил прапорщик и продолжил свои мысли. – Если бы она лет десять назад такое отчебучила, ей бы тут не жить было. А сейчас как все с ног на голову перевернулось, столько народу к ней в родственники набиваются. Будто советская власть то ли ослабла, то ли другой стала, если она из такой семьи и стала чуть не самым уважаемым человеком в поселке. Но так оно и есть Федор Петрович, поговорите с ней, ей не откажут, ей Богу. Она же и супругу вашу знает.
– М-да… чушь какая-то. О ремонте машин договариваться с учительницей. Впрочем, можно попробовать. Ну, а ты-то, Валера, как ко всему этому относишься. Ты же вырос здесь, ты-то сам кто изнутри больше красный или белый? – подполковник оперся локтями на стол и с интересом воззрился на прапорщика.
– А я сейчас никакой. Когда еще малой был, в школе учился – насквозь красный был. Но где-то лет в пятнадцать бабка мне всю историю моей семьи рассказала. Так я сначала не поверил ей. А потом… потом понял, что так оно и получается, что по родне я получаюсь никакой, ни красный, ни белый. У прадеда моего, здесь неподалеку хутор был с землей, так его и красные и белые грабили. А деда с братьями потом в продразверстку за то, что хлеб свой не отдавали, постреляли, хутор разорили. Бабка с отцом моим годовалым и его сестрой пятилетней христарадничала тут по деревням, батрачить нанималась, за кусок хлеба. А у прадеда на хуторе и коров стадо было, и бараны и пашни целых сорок десятин и лугов столько же. Кстати, один из его покосов недалеко от нашего дивизиона был. Помните родник, что меньше чем в километре отсюда, куда летом иногда за водой женщины наши ходят? Ну, так вот, там тоже была его земля, траву они там косили. Все поотбирали. А прадед за все это двадцать пять лет царю верой и правдой солдатом отслужил. И с турками воевал, Бухару и Коканд брал. Так что, получается, от той революции родня моя крепко пострадала. Но, я думаю, и они тоже были не красные и не белые, и я вот такой же. Я вообще за то чтобы ни на одну обочину не заваливаться, я чтобы по середине дороги ехать, – выражал свое кредо Валерий Дмитриев.
Ратников с изумлением смотрел на прапорщика, тот впервые так с ним разоткровенничался и поведал столь необычную историю своей семьи. После ухода Дмитриева подполковник минут пять просидел в раздумье, потом через дневального вновь вызвал дежурного.
– Садись, – Ратников указал на стул, на котором только что сидел прапорщик.
Неожиданное предложение несколько смутило лейтенанта, его глаза изобразили немой вопрос. Тем не менее, он осторожно присел на край стула.
– Как у тебя Миша служба-то, привыкаешь?
Еще более изумленный вопросом и обращением по имени лейтенант растерянно пробормотал в ответ:
– Все нормально, товарищ подполковник.
– Не ври. Наверное, после Москвы-то, здесь жить, ад кромешный?
– Да нет… – лейтенант замялся. – Конечно, сначала с непривычки тяжеловато было, а сейчас привык более или менее, жить можно.
– Жить и в свинарнике можно. Ну, а все-тки, как тебе, новому человеку, со стороны кажется. Плохо мы здесь живем?
– …. Плохо, товарищ подполковник, – помявшись и поерзав на стуле, решил-таки быть откровенным Рябинин. – Я вообще не предполагал, что у нас в армии существуют подобные «точки». Преподавателям с военной кафедры не верил. А ведь они далеко не в худшем свете нам эту жизнь представляли.
– А конкретно, что тут у нас тебе больше всего не нравится?
Лейтенант в шинели, перетянутой ремнями портупеи, шапке, от внутреннего напряжения вспотел и у него на лбу появились капелька пота. Он движением руки смахнул ее.
– Мне, конечно, трудно судить, но кажется, у нас тут не все устроено так, как должно быть, – Рябинин настороженно-вопросительно наблюдал за реакцией командира.
– Ну-ну, конкретнее? – поощрил Ратников.
Вздохнув, как перед прыжком в глубину лейтенант вновь заговорил:
– Чтобы военнослужащий, все равно кто, солдат или офицер, мог нормально работать, нужны нормальная еда и отдых. А у нас в столовой кормят не очень. Повара, неврастеника этого, давно пора гнать.
Ратников, упершись взглядом в какую-то точку на столе, чуть заметно кивнул. Таким образом подбодренный лейтенант продолжал:
– А какой может быть отдых, когда люди не могут нормально выспаться. Через два дня на третий в карауле или нарядах, а в свободные дни снег убирают с утра до вечера, позицию чистят, пусковые, капониры. А потом, уставшие как собаки, в холодной казарме спят, одежду и портянки сушат на чуть теплых батареях. От всего этого ночью в спальном помещении настоящий смрад. Это же не служба, а сплошные мучения. Как тут дисциплину поддерживать? В дивизионе ведь только вас, ну может быть, еще пару офицеров по настоящему слушаются. А занятия как проводятся? Ведь солдаты на них просто засыпают. Разве можно измученным слушателям вдолбить такие сложные понятия как принцип работы радиолокационной техники? А каков наш старшина?… Ну, я не знаю. Он вроде служил во внутренних войсках, может для того рода войск он и был бы хорош, но здесь есть солдаты не просто со средним образованием, но и со средне-техническим и даже с высшим, а он уж очень груб и малообразован, над ним же просто потешаются. И еще. Я не понимаю, как в такие войска как наши вообще могут призывать людей плохо, или вообще не владеющих русским языком. С ними вообще занятия проводить невозможно, они же ничего не понимают…
На протяжении всего монолога Рябинина лицо подполковника сохраняло абсолютно спокойное, даже несколько безразличное выражение. Но когда лейтенант остановился, чтобы «перевести дух», он тут же бросил реплику:
– Насчет нерусских, у нас в ПВО еще терпимо, в пехоте вообще мрак. Это как раз вполне объяснимо. Ты у матери с отцом, который по счету ребенок?
– Первый, – несколько растерявшись от того, что его сбили с «обличительной ноты» ответил лейтенант.
– Еще братья и сестры есть?
– Есть, сестра младшая.
– И всё?
– Всё.
– Вот и в каждой русской, белорусской, украинской да, пожалуй, и в татарской семье так же. А ты бойцов, что со Средней Азии призывают, личные дела посмотри. У них восемь-десять детей не редкость. Вот потому их все больше и становится, – поучительно пояснил Ратников.
– Но надо же как-то выходить из положения, обучать языку, – нашелся Рябинин.
– Вот ты возьми и обучи, – Ратников саркастически усмехнулся.
– Я? – изумился лейтенант. – Я радиоинженер, а не филолог.
– Мы тут все не филологи. Легко говорить, что кто-то что-то и кому-то должен, а сам задарма работать не желаешь. А почему кто-то другой должен? Ведь это труд, обучить человека чужому языку. А ты как наши большие начальники рассуждаешь, на дармовщину все, – Ратников пытливо посмотрел на лейтенанта, оценивая как тот воспринял его слова.
С полминуты в канцелярии царило молчание.
– А в общем ты, конечно, прав, – вновь заговорил подполковник, удовлетворившись тем, что кажется, сбил таки с собеседника спесь, – все подметил верно. Но ничего нового от тебя я не услышал. Я даже могу тебе еще кое-чего подбросить для размышлений на досуге. Вот ты знаешь, сколько наши бойцы получают денежного довольствия?
– Семь-восемь рублей, – машинально ответил Рябинин, не понимая, к чему клонит командир.
– Ну и как, по-твоему, это справедливо?
– Не знаю, но так ведь всегда было. Я слышал, что несколько лет назад рядовые вообще три восемьдесят получали.
– Это я и без тебя знаю. Отвечай, раз ты тут о недостатках разговор завел. Семь рублей за бессонные ночи в карауле, на морозе и ветре, тонны перелопаченного снега, несение боевого дежурства – это справедливо?
Ратников явно «заводился», а лейтенант все более «тушевался», молчал, не зная, что отвечать.
– Вот то-то. Ты 260 рублей получаешь, а почти им ровесник, и отличаешься лишь тем, что институт с военной кафедрой окончил, а уволишься так же через два года. А у кого работа тяжелее? – Подполковник своими словами окончательно «подавил» лейтенанта и видя это удовлетворенно продолжил. – Вот несправедливость, всем справедливостям несправедливость. А ты тут великодушного из себя строишь, за бедным солдатиков заступаешься. Если такой великодушный, вот и отдай им свою зарплату, облегчи участь, – теперь подполковник смотрел уже иронично.
– Я ее заработал, – опустив глаза, ответил Рябинин.
– А они, солдатики, что же получается, за семь рублей, да за то, что кормят их тут на рубль пять копеек в сутки, да обмундирование, что на них, которое тоже немного стоит, за все за это два года службу тяжелую тащить должны? Это же задарма получается! – вынес свой вердикт подполковник.
– Но с этим мы ведь ничего не можем поделать. Это не от нас зависит, увеличить денежное содержание солдат, – возразил лейтенант.
– А в тех случаях, что ты тут привел, от нас, то есть, от меня все зависит? – подполковник спрашивал, глядя немигающими глазами на лейтенанта, будто уж на лягушку.
Рябинин заерзал на стуле, опять обмахнул вспотевший лоб, но ответил храбро:
– В общем… я, может быть не все учитываю, но думаю вы бы могли…
Ратников, до того напряженный, вдруг, как будто расслабившись, откинулся на спинку скрипнувшего под ним стула и негромко рассмеялся, качая головой:
– Все тут почему-то думают, что я всесилен, только делать ничего не хочу. Но поверь, во всем, что ты тут говорил, примерно та же ситуация, что и с солдатской зарплатой. Ничего невозможно изменить, хоть лоб расшиби. Это не от меня и даже не от полкового и корпусного командования зависит, все это оттуда, сверху идет, все давно так заведено и расписано, – Ратников ткнул пальцем в потолок. – И если ничего не меняется, значит, они не считают нужным ничего менять.
– Неужто, и повара заменить так трудно? – не согласился Рябинин.
– И повара, и старшину, да и не только их. Ты думаешь, другие повара, что до этого тут кошеварили лучше готовили? Точно так же. В учебке за шесть месяцев невозможно из случайного восемнадцатилетнего парня сделать хорошего повара. Все я вижу, все я знаю, тяжело солдату. Нашим-то еще что, прослужат тут два года, да домой уедут, а те, что в Афган попали, там ведь вообще жизни не пойми за что отдавать приходиться…
Ратников не удержался и вышел за «рамки», но тут же спохватился и резко оборвал «дебаты»:
– Ладно, заговорились мы тут. Давай иди к людям. Дневального пошли к комбатам на квартиры, чтобы завтра к подъему в казарму прибыли, марафет наводить будем.
– Есть! – лейтенант вскочил со стула, приложил руку к шапке и четко повернувшись, вышел. «Неплохой парень, хоть и москвич. Старается», – доброжелательно подумал, глядя ему в след, подполковник.
7
Уже собравшись, наконец, идти домой, Ратников открыл сейф и достал кошелку, осмотрел содержимое. До того у него совсем не возникало настроения даже посмотреть, что за рыбой оделил его вахтер. В газету оказались завернуты десять средней величины копченых сорошек. Но не только рыба, а и газета привлекла внимание Ратникова, то была «Комсомольская правда» от 30 ноября с большой фотографией маршала Жукова и статьей под ним на всю оставшуюся часть страницы. Девяностолетие знаменитого маршала отмечалось широко и с помпой. Подвергнутый опале при Хрушеве, он фактически был реабилитирован при Брежневе, после чего началось нечто напоминающее неофициальную канонизацию маршала. В фильмах, газетных статьях, воспоминаниях ветеранов войны, Жуков представал как непогрешимый военный гений, которому Советский Союз едва ли не в первую очередь обязан за победу над Германией. Его образ, созданный во многих художественных фильмах актером Михаилом Ульяновым, еще более способствовал пропагандистскому воздействию на весь советский народ. Можно было сказать, что к 80-м годам в стране и, конечно, в армии воцарился культ Жукова. Ратников вспомнил, как вчера вечером по телевизору показывали очередной документальный фильм о Жукове. Он заметил, с каким восхищением смотрит на экран его сын, шестнадцатилетний Игорь. Потом сын задал ему неожиданный вопрос:
– Пап, как ты думаешь, а Жуков более великий полководец, чем Ганнибал, Македонский или Суворов?
Вопрос по времени пришелся на период «напряга» во взаимоотношениях с женой, и Ратников совсем не был готов отвечать на него. С немалым трудом он переключился с банальных житейских проблем, к проблеме «глобально-исторической». Пожалуй, он удивил сына, что не ответил сразу и однозначно: «Да, конечно, куда им всем до Георгия Константиновича», а фактически ушел от ответа:
– Не знаю, сынок, как-то никогда об этом не думал. Эти полководцы, Ганнибал, Македонский и Суворов, они ведь выиграли множество сражений…
– А Жуков разве мало сражений выиграл, и ни одного поражения не потерпел, – настаивал на своем Игорь.
– Не я знаю я, Игореша. Чтобы оценить полководца надо смотреть, как бы это сказать, с более дальней дистанции, с большего временного расстояния. Те, старые полководцы… их имена и дела даже через века кажутся великими, само время доказало их величие. А Жуков… может быть, но неизвестно, как он будет выглядеть с большей временной дистанции. Мы ведь сейчас, что знаем, только его победы. А может, были и неудачи? Это пока что неизвестно, официально во всяком случае. И потом, что он за человек, тоже толком неизвестно, ведь не может такого быть, чтобы личность состояла только из радужных красок, каким нам его нарисовали. Подождать надо, сын, когда все можно будет оценить вполне объективно…
Ратников для колебаний имел некоторые основания, и сам к таким мыслям пришел сравнительно недавно. В школе и военном училище он о Жукове думал, так же как и все его сверстники, как большинство советских людей – даже в период хрущевского правления вокруг Жукова существовал неофициальный героический «нимб». Но, в отличие от более поздних поколений офицеров, он пришел в войска, когда там еще служили, вернее, заканчивали службу, офицеры-фронтовики. И каково же было его, молодого лейтенанта, удивление, когда в конце 60-х его, такой же как сейчас Игоря, восторженный отзыв о легендарном маршале далеко не все из фронтовиков поддержали. Нет, они не опровергали официальное мнение и неофициальную молву, не хаяли Жукова, они просто переводили разговор на другую тему, или отмалчивались. Это не могло его не удивить, заинтересовать, но ветераны обычно не шли на откровенность. И все-таки, однажды ему удалось «разговорить» одного из фронтовиков. Это был тогдашний зам начальника штаба полка, который, будучи на майорской должности стал подполковником благодаря именно своим фронтовым заслугам. Тогда Ратников пригласил в ресторан штабных офицеров, поблагодарить за то, что они вовремя и без задержек отправили его представление на старшего лейтенанта.
– Жуков… конечно генерал был грамотный, но крутой, чрезмерно крутой. Про него говорят, что справедлив был… не знаю, но на моей памяти он поступил очень несправедливо. Моего командира полка он под трибунал отдал, ни за что отдал, – кривя лицо и смахивая слезы, говорил захмелевший ветеран. – В сорок четвертом это случилось, я после ускоренных лейтенантских курсов попал в артиллерийский полк, был заместителем командира батареи противотанковых орудий. – Фронтовик замолчал, выпил водки и не обращая внимание на притихших слушателей, откровенно заплакал. – Я сейчас среди вас сижу, живу, детям своим жизнь дал только благодаря моему командиру полка, если бы не он… Тогда крупную группировку немцев окружили на Украине. Фронтом сначала Ватутин командовал, а Жуков координировал взаимодействие нашего фронта с соседним по ликвидации этой группировки. Он пообещал Сталину, что устроит немцам еще один Сталинград. В общем, как потом говорили, не столько координировал, сколько мешал Ватутину, во все вмешивался, лез. Наш полк бросили затыкать дыру, когда немцы не стали сидеть в котле как под Сталинградом, а мощным клином пошли на прорыв. Полсотни «тигров» шло в голове того клина. Они раздавили два пехотных полка, что стояли на том участке и перли дальше. Нашему полку приказали перехватить их, остановить и сжечь танки артиллерийским огнем. Занять позиции, означенные в приказе, это было натуральное самоубийство. Нас бы просто втрамбовали в землю, даже не почувствовав этого. Вот наш командир и решил ослушаться, позиций тех не занимать, а развернуть орудия в другом месте, чтобы не подставляться под их гусеницы и не бить напрасно по непробиваемой лобовой броне «тигров», и поражать их с боку, в борта. Земля тряслась, когда эта армада мимо нас шла – жуть. Ну, мы сожгли где-то машин 10–15, но основная масса, конечно, ушла. Больше мы сделать никак не могли, а если бы поперек их встали, только бы погибли зазря. В ту «дыру» потом где-то половина немецкой группировки из окружения вырвалась. Может ничего бы и не случилось, да тут Ватутин погиб и Жукова назначили нашим комфронта. А он в том, что немцы из окружения вышли нас обвинил. Командира полка под трибунал, заместителей под трибунал, командиров дивизионов понизил в должностях. Ну, я там самый молодой оказался, меня не тронули. Уже тогда я понимал, что жизнью командиру обязан и не я один, если бы он согласно приказа позиции занял, нас бы всех там на метр в землю. А его за это разжаловали и в штрафбат. Что дальше не знаю, в штрафбате долго не жили. И вообще, скажу я вам ребята, как на духу, может и великий полководец Жуков, но про него нельзя сказать как про Суворова или Кутузова, слуга царю, отец солдатам… Слуга он Сталину был, конечно, тот любил его за жестокость, и за то что людей не жалел, для него что солдат, что офицер как личности не существовали, они для него были мусор, также как и для Сталина. Потому и симпатизировали они друг дружке. В конце войны Жукова ведь на направление главного удара, на Берлин перебросили, на смену Рокоссовскому, чтобы именно он Берлин брал и никто другой, чтобы вся слава ему досталась. Так оно и вышло, вся слава у него, вон как славят, а правду… правду еще не скоро про него скажут. Так что, хотите верьте ребята, хотите нет, но не таков он был, как его в фильмах и книгах рисуют…
Эти неожиданные откровения не могли не произвести на свежеиспеченного старшего лейтенанта Ратникова сильного впечатления. Нельзя сказать, что он сразу и бесповоротно изменил свое мнение о Жукове, но… Потом ему не раз приходилось встречаться с самыми различными ветеранами, участниками войны и он иной раз осторожно выспрашивал их мнение о Жукове. Большинство придерживалось официального мнения: железный мужик, маршал победы… Но случались и иные точки зрения. Один ветеран из совхоза Коммунарский, всю войну прошедший рядовым, видел Жукова всего раз, и выразился о нем так: «Идет вдоль строя, в глаза смотрит, и словно взглядом давит, к земле пригибает, возле меня остановился и спрашивает»:
– Чего солдат, страшно!?
– Никак нет, товарищ маршал, – отвечаю.
– Как не страшно, врешь, меня все боятся!
– Вижу, недоволен он моим ответом, потом дальше пошел и два раза на меня оборачивался, и так смотрел, словно запомнить хотел…
А некоторые отставники-офицеры, которых приглашали на «круглые» юбилеи полка, уже в 70-е годы, разомлев от водки за праздничным столом и, видимо, осмелев, но все же полушепотом говаривали, что у Жукова имелись и крупные неудачи, о которых официальные историки помалкивают, и про то, что потери в его войсках были едва ли не самые большие. Другие вообще в стратегическом отношении выше Жукова ставили Конева, Толбухина, Петрова, а его славу целиком приписывали хорошему отношению к нему Сталина и раздутой вокруг его имени информационной шумихе, где успехи выпячивались, а неудачи замалчивались.
По всем этим причинам не смог Ратников на вопрос сына ответить однозначно, он сам ни в чем не был уверен. Тем не менее, именно жуковская, так называемая, требовательность, вот уже несколько десятилетий ставилась в пример всем офицерам, особенно молодым. Стремитесь походить на маршала Жукова, требуйте с подчиненных так, как он умел требовать – его приказ всегда был закон для подчиненных. Не раз эти слова Ратников слышал из уст больших начальников, даже тех, кто сами в аспекте требовательности не очень преуспели, а карьеру сделали в основном за счет других факторов: хитрости, изворотливости, везения, бессовестного «вылизывания задниц начальству», или благодаря помощи влиятельных родичей. Многие простодушные «слушатели» пытались претворять эти слова в жизнь и руководствовались в своей служебной деятельности именно этим «напутствием» – пытались требовать, как требовал Жуков. При этом не учитывалось, что как в стране, так и в Армии уже не стало той, сталинской дисциплины, основанной на животном страхе, благодаря чему могли так эффективно «требовать» Жуков и ему подобные, как военные, так и штатские советские начальники. Потому эффект у таких командиров где-то с шестидесятых годов получался прямо противоположный ожидаемому – их ненавидели подчиненные как солдаты, так и офицеры и при первом же удобном случае устраивали «подлянки». А на отдаленных «точках» в результате подобной «требовательности» случались даже солдатские бунты или устраивание «темных», избиений командира подчиненными ему офицерами. И это почти всегда, что называется, «сходило с рук». Ведь Жуков за неисполнение своего приказа мог, как посадить, а в военное время даже расстрелять того, кто его приказ не исполнил. И он очень часто прибегал именно к таким мерам. Но в шестидесятых, а тем более в семидесятых и восьмидесятых годах офицер, тот же командир дивизиона, фактически потерял большую часть тех «рычагов воздействия», которые имелись в распоряжении офицеров в сталинские времена. Посадить того же солдата, злостного нарушителя воинской дисциплины даже на гауптвахту стало почти невозможно. Для наказания виновный должен был совершить поистине какое-нибудь вопиющее, откровенно уголовное преступление. А если он ходит в самоволки или посылает на три буквы офицера – за это в первую очередь политработниками обвинялись сами офицеры в неумении «разговаривать с солдатом» и предписывалось… да-да, усилить требовательность. Как усилить, если тебя посылают!? На это политработники советовали найти подход к подчиненным, опять же научиться «разговаривать с солдатом». То, что среди солдат попадаются и те с кем вообще не возможно разговаривать… Это как оправдание не принималось. Немудрено, что многие офицеры, особенно те, кто обладал немалой физической силой, пытались «требовать» посредством физического воздействия на непослушных подчиненных. У некоторых это даже получалось, но именно у командиров-мордобойц чаще всего случались массовые неповиновения.
Ратников обладал немалой физической силой, но никогда не распускал руки. Бить маленького солдатика – он считал это несолидным. Бить большого – вполне можно было получить сдачи. Хотя он знал, что наиболее дальновидные из командиров-мордобойц именно избивая слабосильных нарушителей дисциплины, запугивали остальных и создавали некое подобие уставного порядка в казарме. Нет, он искал другие пути поддержания приемлемого уровня воинской дисциплины. Ох, как это нелегко, когда в руках командиров почти не осталось легальных рычагов воздействия в первую очередь на маргиналов призванных в ряды Вооруженных Сил. Ярчайший пример армейского бардака, вид почти неуправляемой казармы Ратникову пришлось наблюдать в конце семидесятых годов в Новокузнецке. Дело в том, что до 1980 года Серебрянский полк входил не в Алма-Атинский корпус, а подчинялся отдельной Новосибирской армии ПВО. В те годы Ратникову частенько приходилось ездить в командировки в различные части этой армии. Так он оказался в Новокузнецке в тамошнем полку ЗРВ. Увиденное там запечатлелось в его памяти так, что он до сих пор все помнил в мельчайших подробностей. Тогда Ратников не смог устроиться в гостиницу и ночевал в одной из казарм полка… То, что солдаты называют прапорщиков и младших офицеров на ты, это были еще «цветочки». Во время вечерней поверки в ответ на называемую старшиной фамилию солдата почти весь строй дружно отвечал «я», так что установить точно есть ли в строю данный человек или нет было невозможно. Когда на следующий день Ратников спросил старшину, знает ли он сколько примерно людей из его подразделения находились во время поверки в самоволке, пожилой прапорщик грустно ответил:
– Знаю не примерно, а точно, вчера в строю отсутствовал почти весь старший призыв, да и из «годков» несколько человек.
Когда Ратников выразил удивление, почему он о таких вопиющих нарушениях не докладывает, прапорщик опять же пояснил:
– Товарищ майор, докладывать нет смысла, все всё знают, но мы ничего не можем сделать. Здесь и похуже случается, а это… Эх если бы мне до пенсии не оставалось шесть лет ушел бы ей Богу, а так терпеть приходится, никуда не денешься.
– И давно такое у вас? – поинтересовался Ратников.
– Да уж несколько лет, как нынешний командир с начальником политотдела полком нашим рулят. Они солдат вообще не наказывают, зато наверх идут доклады о полном отсутствии в нашем полку нарушений воинской дисциплины. В передовиках ходим.
В тот же день Ратников увидел еще один пример высокого уровня воинской дисциплины этой «передовой» части. Главный инженер полка, собирался выезжать на какую-то «точку» с проверкой. Но солдат-водитель УАЗика отказался ехать:
– Не поеду… замотали вы меня, суки… устал я!
На него и кричали, и пытались по-хорошему уговорить, на что он матерился и говорил, что видал эту службу и всех своих командиров в гробу. В конце концов от него отстали и за руль сел другой водитель «молодой», последнего призыва.
– Вы думаете, ему чего-то за это будет? – говорил Ратникову тот самый старшина. – Ничего. У нас только «молодые», да те кто по полгода прослужил выполняют приказы. «Старики» вообще не слушаются, а «годки» через одного. Вот так и живем.
Таких полков Ратников больше не видел ни где, ни в Новосибирской Армии, ни в Алма-Атинском корпусе. Но увиденное в Новокузнецке в дальнейшем очень помогло ему в служебной деятельности. Ведь он воочию убедился, во что может превратиться Армия при столь «чутком» руководстве. Он как никто понимал, к чему могут привести крайности в современных условиях, такие как чрезмерная требовательность вплоть до рукоприкладства, или наоборот, чрезмерная «демократия».
8
На часах половина девятого, но подполковник вновь не смог пойти домой, ибо в канцелярию постучали…
– Да!
Дверь открыл худощавый, горбоносый, черноволосый младший сержант.
– Разрешите, товарищ подполковник?
– Да, заходи!
– Разрешите обратиться?
– Да, Григорянц, что у тебя? Пол в казарме, помог заделать?
– Да, там на пять минут работы было. В свинарнике я перегородки уже починил, а вот в овощехранилище ничего не получается…
Вартан Григорянц пришел в дивизион более года назад, после окончания учебного подразделения. Он стоял на должности командира расчета одной из систем станции наведения ракет. Но уже в первой ознакомительной беседе Ратников выяснил, что этот долговязый бакинский армянин ценнейшая находка для дивизиона. Где-то с седьмого класса он школьные каникулы проводил не в пионерских лагерях, а помогал своей семейной бригаде, ездил по всему Союзу, строя по договорам различные сельхозобъекты: коровники, свинарники, склады, амбары, овощехранилища… Вартан умел плотничать, штукатурить, класть кирпич и делать множество других строительных дел. Разве часто можно найти такого на все руки мастера среди 18-ти – 20-ти летних вчерашних школьников?
Пожалуй, в каждом крупном и среднем советском городе имелись всевозможные мелкие мастерские, этакие киоски, всякого там мелкого ремонта, обувные и прочие предприятия сферы услуг. Но можно ли такое представить, что в огромном многонациональном городе во всех такого рода «учреждениях» явно преобладают люди одной национальности, причем не самой многочисленной в данном городе. Такой город в Советском Союзе был и имя ему Баку. А те ремесленники, портные, сапожники, пекари – армяне, бакинские армяне. Впрочем, тех армян армянами в полном смысле слова назвать было уже нельзя. Народ старше которого на планете являлись разве что евреи… Так вот армяне гордились своим древнейшим происхождением и культурой, и за тысячи лет привыкли жить в окружении других более молодых и многочисленных народов и имели ограниченные возможности развиваться на основе своего языка, письменности. Потому они тянулись к тому, что им казалось более приемлемым, перспективным. Бакинские армяне однозначно тянулись к русской культуре. Они отдавали детей в русские школы, ибо армянских было очень мало, а азербайджанские они игнорировали. Результат налицо – поколение бакинских армян, выросших при советской власти, русским языком владели как родным, значительно лучше, чем армянским. А на каком языке говоришь, на том и мыслишь. Кем были в реальности бакинские армяне вопрос довольно сложный, но то, что руки у многих из них росли откуда надо, это непреложный факт. Вот из такой семьи потомственных трудяг происходил Вартан Григорянц.
Хозпостройки в дивизионе за более чем двадцать лет изрядно обветшали, и Ратников «бросал» Григорянца то в свинарник, то в овощехранилище, то латал его руками казарму, то чинил заборы. Таким образом, на СНР младший сержант был нечастым гостем, и почти забыл то, чему его учили в «учебке». На полковых совещаниях главный инженер полка постоянно обвинял Ратникова, что он использует специалиста не по назначению. Но подполковник легко парировал эти выпады тем, что не просил у полка, ни плотников, ни штукатуров, обходясь, так сказать, своими силами.
– Что именно у тебя не получается в овощехранилище? – озабоченно спросил Ратников.
– Почти все столбы подгнили, менять надо. Это только весной сделать можно, одновременно с просушкой, – пояснил Григорянц.
– Значит, ты предлагаешь закрома пока не трогать?
– Да, не стоит один два столба менять. Лучше за зиму все приготовить, доски, столбы, а весной картошку, которая останется, наверх сушить вынести, и сразу все поменять.
Ратников помнил трехмесячной давности компанию по заготовке овощей. Картофель на дивизион завозили как всегда из совхоза «Коммунарский». На этот раз заготовили далеко не лучший продукт, а тот который вырастили «ради плана». То были необыкновенно крупные клубни. Именно величина картошин насторожила Ратникова – он заподозрил неладное. Перебравший, убравший и съевший за свою жизнь (как каждый рядовой русский человек) немало картошки, он, однако, никогда не видел таких «чудо-клубней». Попытку отказаться от этого картофеля сразу пресек начальник тыла полка. С директором совхоза орденоносцем Землянским у него был заключен договор. Сам директор совхоза в сентябре как раз находился в отъезде, и с ним встретиться и договориться тоже не получилось, а когда он приехал «клубни-богатыри» уже лежали в дивизионном овощехранилище. Землянский потом взгрел своего заместителя, а Ратникова честно предупредил, картошка по всем статьям хорошая, есть ее можно без всякой опаски, но не лежкая, утешив, что если до весны не долежит, он из своих резервов подбросит, по знакомству, без оплаты. Гнить эта картошка стала почти сразу, как заложили, и по субботам в парково-хозяйственные дни из овощехранилища регулярно выбрасывали по полтора два мешка гнили – не хотели долго храниться напичканные пестицидами, а не земными соками клубни.
«Нет, до весны, да еще в сырости, она не протянет, и к Землянскому ехать тоже не охота. Он хоть и обещал, но просто так все равно не даст. Нет, надо все-таки попробовать хранилище как-то починить сейчас, может сохраним картошку…»
Свои размышления подполковник, конечно, не стал высказывать Григорянцу. Зачем знать солдату о безразличии большого начальства, которому плевать что ест, так называемый, личный состав, какую картошку, качественную или перекормленную удобрениями. Они ведь не сомневались, что их детям никогда не достанется есть такую картошку. Ратников воздействовал на Григорянца по-своему:
– Как весной, весной же ты увольняешься!?
– Можно за апрель успеть, – ответил «домашней заготовкой» младший сержант.
– Это у вас в Баку в апреле уже лето и сухо, а здесь самая сырость, снеготаяние. А что если я тебя в мае придержу? В мае как раз подсохнет. А? – Ратников сощурил глаза в хитрой улыбке.
Григорянц на глазах сник. Он мечтал уволиться в поощрительную партию к майским праздникам.
– Не бойся, шучу, – поспешил его успокоить подполковник. – А овощехранилище все равно тебе чинить, больше некому. Давай Вартан мозгуй, говори, что от меня требуется, и недели через полторы-две начинай. Это будет твой дембельский аккорд.
– Зачем через полторы, можно и на этой начать, – безрадостно отреагировал Григорянц, ибо ему не удалось избежать неприятной продолжительной работы в прогнившем, пропахшим плесенью и гниющими овощами, хранилище.
– Нет, пока не надо. Ты пока что лучше побудь на своей штатной должности. Тут к нам командир корпуса с комиссией приезжает. Так, что срочно становись опять оператором координатной системы. Не забыл еще, как с осциллографом работать? Доподлинно известно, что в составе комиссии главный инженер корпуса едет, а он, как известно, по координатной спец, спросить что-нибудь может. И это… попробуй как-нибудь руки отмыть, ацетоном что ли, а то они у тебя в краске все, сразу видно, чем ты тут занимаешься.
Разговор с Григорянцем как-то исподволь подвиг Ратникова к размышлениям о нем. Удивительно армянин, кавказец, а кроме внешности на остальных кавказцев совсем не похож. Правда, в дивизионе имелся еще один примерно такой же, грузин, сержант Церегидзе. Он тоже уж слишком отличался от прочих «гордых сынов Кавказа» своей скромностью и тихим нравом. Но тот от этого своего «несоответствия» так страдал, что об том знали едва ли не все на «точке». Нет, Григорянц это вообще особая статья, он даже по ментальности скорее кто угодно, но только не кавказец, оттого и друзья у него в основном славяне, а с прочими джигитами он старается вообще не контачить. Может оттого, что рос в русской среде, учился в русской школе. А вот те же армяне из Армении они такие же, как прочие кавказцы.
Подполковник вздрогнул и словно очнулся от тяжкого мыслительного оцепенения, посмотрел на часы…
Домой Ратников попал только к девяти часам вечера. «Всего час продержаться, а там опять в казарму, на вечернюю поверку уйду», – думал он, отряхивая снег с сапог, стоящим на веранде веником. Ему сейчас больше всего не хотелось возобновлять нудный вчерашний разговор с женой, на излюбленную тему большинства женщин со значительным стажем семейной жизни: кто виноват? После того разговора жена всю ночь проспала, повернувшись к нему спиной, а утром, когда он собирался выезжать в управление полка, молчала насмерть, что грозило длительной размолвкой.
9
Офицерская и семейная жизнь у Ратникова началась одновременно: свадьбу сыграли через день после его выпуска из училища. Все знакомые и родные наперебой говорили, что жених с невестой, как никто друг другу подходят. Ему 20-ть, ей 18-ть, она выпускница торгового техникума, он – молодой лейтенант, оба высокие, видные… ярославские. Правда, она городская, а он деревенский, с области. Тогда в середине шестидесятых, офицер был еще в хорошей «цене» и Ане завидовали подруги. Переполненная счастьем, она и предположить не могла, что из двадцати лет супружеской жизни первые двенадцать вообще будет «сидеть» без работы, а потом ей придется работать всего лишь продавцом маленького дивизионного магазина, безо всякой перспективы роста, то есть ей предстояло превратиться в бесплатное приложение к мужу. Не могла тогда Аня и предвидеть, что со временем уже она будет завидовать тем же подругам, оставшимся в Ярославле, повыходившим замуж даже за простых работяг, но ставших товароведами, заведующими отделов, а то и директорами магазинов, универсамов… а главное, свивших уютные гнезда-квартиры, обзаведшихся дачами, машинами, живущих стабильной и относительно спокойной жизнью. Повезло, правда, далеко не всем ее однокурсницам. Кое-кому и небо в клетку с конфискацией судьба уготовила – заниматься торговлей в СССР было хоть и прибыльно, но довольно рискованно, попробуй, удержись от соблазна, когда кругом дефицит всего и вся. Да и в личной жизни далеко не у всех все образовалось. Но кто же равняется с неудачниками, а к сорока годам пора уже обрести устойчивый «якорь», а не плыть по течению, доверяясь капризуле-судьбе.
Какая область человеческих отношений наиболее широко и многогранно описана, обэкранена, изображена, изваяна? Конечно любовь. И это справедливо, ведь любовь, это источник жизни, ее двигатель (не единым разумом живы), самое прекрасное и возвышенное из чувств, присущих людям. Но, вознося до небес любовные страсти и страдания, авторы и постановщики обычно стараются не очень акцентировать внимание читателя или зрителя на отправных точках зарождения сего великого чувства, ибо уж очень они плотские, приземленные. Как правило, это всего лишь внешность его, или её. Увы, это так, в первую очередь притягивает «оболочка», а уж потом все остальное, так называемый «внутренний мир». И обозрение этой «оболочки» чаще всего происходит…
Сама жизнь сотворила те мероприятия, где молодые люди ищут своих суженых: посиделки, гулянья, балы… После революции 17 года все это в основном осталось в прошлом. В советское время в этом важнейшем деле доминировали танцы. Танцплощадки, Дома Культуры и им соответствующие места стали самым притягательным «магнитом» для молодежного досуга. Они, кроме всех прочих, выполняли и те функции, которыми на Западе были озадачены брачные газеты и всевозможные бюро знакомств, и даже, в некоторой степени «вестибюля» домов терпимости. С той же целью организовывались танцы и в военных училищах. Но здесь имелись некоторые сугубо специфические отличия: на училищном КПП без ограничений пропускали всех девушек, и в то же время тормозили и разворачивали гражданских парней. Таким образом, на училищных танцах курсанты оказывались вне посторонней конкуренции, да еще под зорким присмотром своих взводных и батарейных офицеров. Все это исключало появления там пьяных и всякого рода открытых проявлений грубости и хамства. Не мудрено, что такая организация танцев, гарантирующая полную безопасность, особенно нравилась девушкам. К тому же многие из них были не прочь познакомиться с курсантами – тогда армия еще не утратила определенной притягательности.
Вот на таких танцах в военном училище и познакомился курсант Федя Ратников со своей будущей супругой. И причина, что потянула его пригласить Аню на танец, оказалась самая, что ни наесть приземлено-плотская – ему внешне понравилась девушка. Что именно? Пожалуй, все по совокупности: светлые волосы стриженные под «бабетту», фигура, которую ладно облегали модные юбка и кофточка, гордая, эдакая королевская посадка головы, но более всего, конечно, на его вкус очень красивые, полные ноги. Шел 1964-й год и уже стартовавшая на Западе мода ни «мини» в Союзе ощущалась разве что в Москве, Ленинграде, да Прибалтике, но кое какие «веяния» проникли и в Ярославль, потому девушки все более смело укорачивали юбки, открывая ноги. Он приглашал ее на все медленные танцы. Но на «твист» самый модный тогда быстрый танец, Федя выходить не решался. Уж очень срамными казались ему, деревенскому парню, эти вихляния бедрами под музыку, да еще в форме. Однако он с неведомым дотоле ревнивым чувством следил как «его» партнерша демонстрирует эти самые «срамные» телодвижения в кругу подруг. Они ему в ее исполнении вовсе не казались безобразными, она это делала настолько естественно и красиво… «Твист» танцевали в основном девушки друг с другом, так как большинство курсантов, подобно Феде стеснялись «дергаться» таким образом и предпочитали пережидать быстрый танец. Но танго, вернее его простонародный вариант, не требующий особого умения, лишь не наступай партнерше на ноги… Федя не пропустил ни одного медленного танца и на пятом окончательно познакомился, а на седьмом назначил свидание…
Аня в свои шестнадцать лет уже отчетливо осознавала себя красивой и в этой связи имела свои «критерии отбора» для молодых людей, стремящимися с ней познакомится. Сама высокая, без малого сто семьдесят сантиметров, для той, еще доакселератной поры, почти баскетбольный рост, к которому еще пять-десять сантиметров добавляли каблуки-шпильки, да еще высокая прическа. Эта «высота», конечно, отпугивала большинство невысоких парней, да она и сама не признавала таких, на которых приходилось смотреть сверху вниз. С Федей как раз оказалось все в порядке, его 183-х сантиметров вполне хватало, чтобы Аня даже на своих каблуках смотрела на него немного снизу. Впрочем, дело было не только в росте. Возможно, сыграла определенную роль застенчивость этого довольно видного, и в то же время по-деревенски произносящего слова курсанта. Чувствовалось, что такой не станет шептать на ухо всякие пошлости, или во время танца, вроде бы невзначай передвигать руки с талии на бедра и слишком плотно прижиматься. А может, она просто по женскому наитию безошибочно определила в парне ту надежность, что ищут и так и не находят многие бабы-бедолаги. На этот вопрос Аня, пожалуй, не могла бы ответить ни тогда, ни позже. Тогда же он приглашал ее раз за разом на танго, а когда она с подружками «откалывала твист», то невольно краснела, чувствуя на себе в этот момент именно его взгляд, хоть находилась в «перекрестии» многих.
То, что началось на танцах в училище имело логическое продолжение, и в конце концов привело к памятному для Феди и Ани дню свадьбы. Вернее, свадеб было две. Первую играли в доме невесты, вторую через неделю в доме жениха. А до свадеб имело место без двух месяцев два года той поры, что недаром именуют «золотой», когда парень ухаживает за девушкой. Федор сразу ухаживал всерьез, ни минуты не сомневаясь в выборе, и Аня довольно быстро это осознала, отбросив все свои прежние увлечения. Впрочем, до Феди ничего серьезного у нее не было и быть не могло. Ее мать работала на железнодорожном вокзале буфетчицей и имела возможность «приносить» домой. Потому она растила дочь в относительном достатке. Мать ее баловала, в первую очередь это касалось продуктов питания, но в поведении никаких вольностей не позволяла. Так, что позже восьми вечера Аня домой никогда не приходила. Сама анина мать являла собой пример нравственной чистоты советского образца. В 50-е и 60-е таковыми считались одинокие женщины, растящие детей и спокойно с достоинством переживающие свое одиночество, не ищущие мужика «любой ценой». Действительно ли Анастасия Андреевна так любила своего умершего еще в начале 50-х годов от последствий фронтовых ранений мужа, что не пожелала видеть на его месте ни кого другого, или не хотела травмировать дочь, или сыграл роль острый дефицит в то время мужчин подходящего возраста (тому поколению не повезло, их молодые годы пришлись на войну стоившую России многих миллионов жизней в первую очередь мужчин). Так или иначе, но она полностью посвятила себя дочери, и Аня, выросшая без отца, сиротой никогда себя не ощущала.
Мать и дочь всегда понимали друг друга с полуслова, и когда Аня впервые, через пять месяцев знакомства, в середине зимы пригласила Федора к себе домой и познакомила с матерью, та почти сразу же поняла, что заботиться о дочери ей осталось не долго. Но тогда она ни на секунду не усомнилась, что счастье дочери, важнее ее собственного не удавшегося в личном плане существования. А для женщины всего несколько лет пожившей супружеской жизнью, к тому же с весьма нездоровым мужем, счастье заключалось в долгой семейной жизни, и чтобы муж был здоровым. А то, что этот худой, долговязый деревенский парень в шинели и сапогах по-настоящему надежен и совершенно здоров, Анастасия Андреевна тоже поняла довольно быстро. Некоторое время спустя она даже перестала опасаться оставлять дочь одну с Федей в своей однокомнатной квартире…
Квартиру с удобствами в типовой новостройке-пятиэтажке Аня с матерью получили чисто случайно в 1960-м году. До того они жили в довольно старом покосившемся личном доме с «удобствами во дворе», доставшимся Анастасии Андреевне от своих родителей. Анина мать не работала ни на моторном заводе, ни на шинном, ни на каком другом крупном ярославском предприятии, рабочих и служащих, которых в первую очередь селили в квартирах с удобствами в районах новостройках, которые начали бурно возводить с конца пятидесятых годов. Но им можно сказать повезло, их старый домик в ходе реконструкции исторического центра города попал под снос, и взамен была предоставлена квартира на северной окраине города в Брагино. Сначала не больно обрадовалась Анастасия Андреевна ехать с привычного обжитого центра на окраину аж за промзону, но когда в 1960 м году въехали в новое жилье поняла, насколько легче жить, имея постоянно как холодную, так и горячую воду, ванну и теплый туалет. Потому и Аня, довольно быстро привыкнув к удобствам, уже вроде бы и не мыслила свою жизнь без них. Естественно и Федя, впервые попав хоть и в маленькую, но благоустроенную квартиру Ани не мог сдержать восхищения от невиданных для него так называемых «удобств». Мать Ани, зная, что этот курсант родом из деревни, спросила, как ему понравился город. И здесь Федя стал расточать похвалы Ярославлю, в потоке которых не мог не удивиться большому количеству красивых церквей. На что Анастасия Андреевна на правах исконной жительницы города, заметила:
– Разве это много, здесь их едва ли не вдвое больше было, столько красоты порушили.
Сказала и осеклась, не покажется ли в какой-то степени антисоветскими её высказывания, навеянные ее собственными детскими воспоминаниями из тридцатых годов, когда в Ярославле особенно рьяно разрушали православные храмы?
Но Федя отреагировал вполне нормально, безо всякой подозрительности:
– Да что вы говорите, неужто?…
– Папка пришел!
Люда, дочь-пятиклассница кинулась Ратникову на шею. Она заранее вышла на кухню, услышав, как отец отряхивает снег на крыльце. – Что ты так долго, машина-то уже давно приехала? – укоризненно вопрошала дочь.
– Да все дела, Людок, – виновато отозвался Ратников, расстегивая шинель.
– Всегда у тебя дела. Фильм интересный, заграничный не посмотрел, уже вторая серия кончается.
– Ну, что ж теперь, – Ратников сделал вид, что искренне сокрушается.
Он снял шинель, сапоги, одел поданные дочерью тапочки:
– Иди досматривай, я тут сам справлюсь.
– Давай, я тебя покормлю, – вдруг совсем по-взрослому предложила дочь.
Люда, зная, что мать еще со вчерашнего злится на отца и сейчас уже два часа психует про себя, на то что он приехав, тем не менее домой не торопится… При таких делах, мать может и совсем не выйти на кухню. Девочка, ухаживая за отцом, испытывала огромное удовольствие.
– Как твое горло? – осведомился Ратников, усаживаясь за стол.
– Почти уже не болит.
– В школу в валенках ездила?
– В валенках.
– По дороге все нормально было?
– Нормально… Только в одном месте буксовали долго.
Пережевывая теплую жареную картошку, Ратников смотрел на бледное, худенькое лицо дочери, ее тощую угловатую фигурку. При этом он всегда испытывал одни и те же ассоциации выражавшиеся словами: «Эх беда-беда. Разве ей тут жить. Вон ведь дохлятинка какая, как зима, так из простуд не вылезает, а тут ни врачей толковых, ни витаминов». Чувство жалости к дочери переплеталось в нем с неудовлетворенностью собой.
Из комнаты доносились звуки музыки, сопровождавшие сцену из фильма и комментарии Игоря. «Ишь, паршивец, засмотрелся, даже отца встретить не вышел», – с обидой подумал Ратников. Тем не менее, своим старшим сыном он всегда гордился. Складный получился парень. Казалось, во внешности он унаследовал все лучшее, что было в родителях: рост, размах плеч – от отца, осанку и черты лица – от матери. Вот только волосы у сына какого-то среднего цвета, что-то между светло русыми Анны и темно-русыми Ратникова. И учился Игорь хорошо, хоть и не прикладывал особых усилий. В поселковой ново-бухтарминской школе, куда каждый учебный день возила дивизионных школьников специальная машина, Игорь считался одним из лучших математиков и лучшим спортсменом. В составе школьных сборных его не раз отправляли на областные и районные математичесукие олимпиады и спортивные соревнования. Здоровья от родителей он тоже унаследовал, как говорится, вагон и по этой причине не считал особенно нужным его беречь. Не взирая на противодействия матери, он почти никогда не застегивал зимой куртку, позже всех в классе одевал шапку и раньше всех снимал ее весной. Сын родился, когда у Ратниковых еще все шло нормально, или, по крайней мере, им так казалось, и они верили в лучезарное будущее. Люда родилась уже в другое время. За те пять лет, что прошли между рождениями сына и дочери, случилось очень много событий, которые подорвали веру Ратниковых в то самое будущее на поприще успешной офицерской службы главы семейства.
10
В первые дни знакомства с Аней, Федя не мог преодолеть естественной стеснительности. Внешне девушка, с которой он познакомился, так «смотрелась», что ему сначала показалась – она старше и опытнее его. Причем, в понятие «опытности» он включал настолько многозначный смысл, что сам, наверное, точно не смог бы его расшифровать. Какова же была его радость, когда он осторожно выяснил, что Аня моложе его на два года и, как и он, в любовных делах не очень искушена, разве что целоваться не стеснялась. Но и у Федора первоначальная стеснительность скоро прошла – он быстро «прогрессировал». Так, на первом свидании он лишь смущенно брал в свою большую, колющую наждачными мозолями (результат регулярных тренировок на перекладине) руку, маленькую ладошку Ани. Ее руки его просто приводили в восхищение умопомрачительной диспропорцией: сама довольно крупная и такие маленькие, почти детские ладошки. У себя в деревне он ни у одной, ни девушки, ни женщины не видел таким маленьких, нежных рук. Уже через несколько увольнений, он настолько освоился, что дальше у них все «продвигалось» легко и естественно, дойдя до объятий и поцелуев, где-нибудь в полутьме кинотеатра на заднем ряду. А когда он стал вхож в ее дом, и они оставались наедине, с наждачной крепостью его мозолей познакомились не только ладони Ани, но и еще более нежные части ее тела, маняще круглившиеся под кофточкой и юбкой.
Все то не ново, как говорится, взаимное влечение полов, но на то людям и дан разум, чтобы быть выше примитивных инстинктов, относится друг к другу с уважением. Но, стоит ли себя сдерживать? Если хотите быть счастливым сейчас, сию минуту, будьте счастливы и отбросьте все дурацкие предрассудки и условности. Конечно, во все времена можно найти молодых, да и не только молодых людей мыслящих подобным образом – бери от жизни все. Но, так же, во все времена далеко не все руководствуются такими принципами. По этой причине никогда не выведутся кажущиеся старомодными влюбленные, которые думают не только о своем удовольствии, но и о том, как это воспримет возлюбленный, или возлюбленная, и даже более того, которые до свадьбы в постель – ни в какую. Впрочем, Аня и Федя под ту сверхнравственную «эталонную» категорию полностью не подходили. Да, они оба удивительно синхронно чувствовали предел, допустимую черту, которую не переступали, но в остальном… Могли ли Аня с Федей стать мужем и женой до свадьбы, неофициально, то есть, банально переспать? Теоретически да: когда руки парня, который тебе очень нравится, не грубо, но настойчиво проникают тебе под одежду, ласкают, заставляют в томлении ежиться, тихо охать, когда созревшее для любви тело девушки уже не подвластно все слабеющему «голосу разума»… Редкая, может быть сверхнефригидная девушка сможет сохранить в такой ситуации самообладание. Аня никаких фригидных отклонений не имела и в такие минуты испытывала естественные желание сию минуту стать женщиной. И если бы Федя настоял (времени было достаточно, Анастасья Андреевна часто по выходным работала, когда Федя ходил в увольнение) то она вряд ли смогла бы воспротивиться. Но по-сельски воспитанному Феде оказалось чуждо понятие легкого, временного флирта. Он искал подругу жизни и непоколебимо верил, что таковую нашел. А раз так, то зачем торопиться, ведь можно обидеть, заронить в ее сердце подозрение, недоверие. Он не переступил раньше времени заветной черты, хоть и чувствовал, что это вполне достижимо. Результат не замедлил сказаться. Когда Федя уходил, и Аня с ужасом вспоминала свою полную беспомощность… она в конце концов стала безгранично ему доверять. Тем не менее, перед каждым свиданием, она сама себе давала слово быть сдержанной и не позволять ему то, что позволяла на предыдущем свидании. Она больше беспокоилась не о своей чести, а о том, как бы он не подумал о ней, как о слишком доступной и не сделал бы неправильных выводов. Но вот они опять оставались вдвоем, включали телевизор… и почти не смотрели на экран, а только друг на друга, и все повторяется вновь. Она не могла, не хотела сопротивляться его рукам, а Федор правильно оценивал ее поведение: Аня все это могла позволить только ему одному. И он этим пользовался, позволяя себе буквально все, кроме самого-самого… апогея, кульминации любви. Он научился ориентироваться в крючках и кнопках ее одежды, узнал, как выглядит его суженая в «костюме Евы», которым остался очень доволен.
На втором году знакомства, они уже не ходили ни на танцы, ни в кино. Они хотели быть друг с другом совсем одни. А танцевали они, опять же, оставаясь одни в аниной квартире под патефон. Именно во время одного из таких танцев, Анастасии Андреевне почти случайно удалось приоткрыть «завесу» истинных отношений дочери и Феди. Несмотря на большой «кредит доверия» к аниному парню, она имела естественное желание поподробнее узнать, чем занимается дочь с потенциальным женихом в ее отсутствие. Однажды в субботу после обеда Анастасия Андреевна подменилась на работе и неожиданно нагрянула. Еще на лестничной площадке через дверь своей квартиры она услышала тягучую медленную мелодию. Открыв дверь своим ключом, постояв, не раздеваясь в прихожей, она, убедившись, что ее приход остался незамеченным, не удержалась и так же тихонечко подкралась к двери в комнату и чуть ее приоткрыла… Что она ожидала увидеть? Наверное то, что знала из небольшого любовного опыта своей молодости: объятия, поцелуи, ну самое большее расстегнутую сверху, на пару пуговиц кофточку дочери. Не баловала Анастасию Андреевну, потомственную ярославскую мещанку, по молодости судьба. Наслаждаться даже таким естественным способом в предвоенные и послевоенные время, не говоря уж о военном, почему-то считалось зазорным. До войны главное – пятилетку выполнить, во время войны – ударно трудиться в тылу, после войны – восстанавливать хозяйство, и ни шагу, ни в лево, ни в право лучше не делать. Анастасия Андреевна хотела подглядеть тихонечко, порадоваться за дочь, и так же тихонечко закрыть дверь, а потом с шумом, будто только пришла, возвестить о себе. Но то, что она узрела, враз поломало весь этот план, для нее это было слишком…
Не проповедуя пуританства советская власть в те годы сумела так «заканифолить» мозги именно законопослушным людям, что понятия которое впоследствии стало обозначаться словом эротика, секс, советским людям были совершенно чужды. Нет, против физиологического совокупления власть ничего не имела, но, казалось, делала все, чтобы удовольствия от этого люди обоих полов получали как можно меньше. Негласно считалось, что муж с женой даже голыми в постели быть не должны, она обязательно в ночной рубашке, он в рубахе и кальсонах. Возможно, все это делалось от того, что сами высшие члены партии и правительства смотрелись настолько непривлекательно в своем естественном виде, что спали со своими женами именно так, вот и негласно повелели всему советскому народу то же. В общем, эротику, опять же негласно, объявили атрибутом буржуазной морали… и законопослушные граждане этому беззаветно верили.
Так вот, Анастасия Андреевна увидела дочь в объятиях Феди, медленно качающихся под патефон. Но, то место, где покоилась рука парня аниной талией назвать было никак нельзя, как и то место куда залезла его вторая рука. И это бы еще полбеды: в зашторенном полумраке комнаты мать увидела, что на дочери из одежды всего лишь юбка и тапочки, причем на юбке расстегнута молния, и она приспущена вниз на бедра, открыв белые шелковые трусики. Туда и засунул свою ладонь Федя, приспустив и трусики тоже. Настасья Андреевна не удержалась от возгласа удивления. Дочь отпрянула от Федора, и стало совсем очевидно: на ней отсутствовали и кофточка и бюстгальтер, а на груди и плечах явно проступали сизые дуги-отпечатки от засосов. Ситуацию сгладило то, что сам Федя был в брюках и рубашке, к тому же он проворно убрал руку из-под резинки трусиков Ани, а вторую с ее голой спины и мгновенно застегнул пуговицы на своей рубашке. То что они оба смутились… Нет, то была просто паника. Федор спешно оделся и ретировался, а Аня до глубокой ночи успокаивала мать, что ничего больше они бы себе не позволили, и что если бы Анастасия Андреевна пришла чуть позже, то никак не застала бы дочь танцующую вообще нагишом. Федя сориентировался быстро и, форсируя события, уже на следующий день официально попросил руки Ани, чем опять-таки не столько успокоил, сколько разволновал анину мать.
Справедливости ради надо отметить, что физическая сторона взаимоотношений Ани и Феди хоть и являлась доминирующей, но не была единственной. Аня ведь была городской девушкой, что не могла не сказаться на ее развитии. Она в определенной степени интересовалась эстрадой, театром, разбиралась во многих других видах искусства. Здесь она на голову превосходила Федора, который до училища знал только колхозный клуб, где по выходным на разбитом киноаппарате крутили не первой свежести фильмы. К тому же с 62-го года у Ани дома появился телевизор, в те годы на селе вообще невиданное чудо. Во многом, благодаря общению с Аней, Федя менялся буквально на глазах. Именно она, будучи подписчицей и активной читательницей «Юности», пристрастила и Федю к чтению этого модного среди молодежи журнала. В результате, выправлялась его речь, из лексикона исчезали обороты и слова типа: чай пойду, эва какой, шибко… На последнем курсе училища он фактически догнал курсантов-горожан в знании таких, прежде для него дремучих областей как кино, эстрада, молодежная литература и немалая заслуга в этом была Ани.
«Путь к сердцу мужчины лежит через желудок», – и эту истину уже с помощью матери усвоила Аня. Правда, вечно голодный после скудных курсантских харчей Федя «мёл» все, что ему подавали в анином доме и не мог в должной степени оценить кулинарные таланты, ни своей будущей жены, ни тещи. Анастасия Андреевна, много лет проработавшая в различных учреждениях общественного питания, была знакома с системой организации питания в казенных заведениях и потому не удивлялась волчьему аппетиту Феди. Но до дочери, выросшей в доме, где холодильник постоянно забит всевозможными продуктами, это долго не доходило, как говориться сытый голодного не разумеет…
Фильм кончился. Из комнаты послышались позывные программы «Время», после чего на кухне появился сын. Ухватившись за дверной косяк, он повис на нем в полуподтяге.
– Привет пап, как дела?
– Лучше всех. Перестань, доску оторвешь. Как твои успехи?
– Средне. За сочинение три-четыре получил, – сын спрыгнул на пол, вызвав определенное сотрясение.
– Ты хочешь сказать, по литературе три? – уточнил отец.
– Да, а по русскому – четыре, – тоном, выдававшим явное нежелание вдаваться в не очень приятные подробности, ответил сын.
– Что, образ не раскрыл? – тем не менее, продолжал допытываться отец.
– Да, поди ее разбери, что этой старухе надо, может и образ. В Люберцах к этим самым образам так не прикапывались, как она, – недовольно отвечал сын.
– А почему ты считаешь, что здесь должны меньше прикапываться? – продолжал дискуссию с сыном Ратников, завершая ужин чаем с клубничным вареньем.
– Ты что пап, нашел с чем сравнивать. Там же почти Москва, школа городская, а здесь что… Казахстан и школа поселковая, – возразил Игорь.
– Это ты зря. Иной раз, чем дальше живут люди от своего исторического центра, тем больше свой язык, литературу и историю чтут. Вот и ваша Ольга Ивановна такая. Какой образ-то был?
– Коммунистов в «Поднятой целине».
– Ну, и что Ольга Иванова тебе сказала?
– Сказала, что они у меня в сочинении получились не живыми людьми, а какими-то манекенами, – по-прежнему с недовольством отвечал Игорь.
– Ну, наверное, так оно и есть, – не поставил под сомнение вердикт старой учительницы Ратников.
– Не знаю. Но теперь из-за нее я могу в этой четверти хорошистом уже не стать, если по литре четвертную тройку получу. На пенсию ей давно пора, – кривил губы Игорь.
– А это уже не твоего ума дело! – вдруг повысил голос Ратников, отставляя чашку. – Ты что же хочешь, чтобы тебя учила учительница, для которой чеснок и шесть ног одно и то же?
Ратников имел в виду широко известный среди русскоязычного населения Казахстана анекдот об учительнице-казашке, преподававшей русский язык. Довольно хорошо он знал и Ольгу Ивановну, энергичную, подвижную, несмотря на свои 52 года. Впрочем, впервые Ратников познакомился с Ольгой Ивановной еще в 1970 году, когда она была еще женщиной среднего возраста, а он молодым старшим лейтенантом. Но тогда их знакомство получилось мимолетным и не имело никакого продолжения, хотя случившийся меж ними разговор, кстати, на литературную тему, запомнился Ратникову очень отчетливо. Затем Ольга Ивановна, когда Игорь уже учился в 5–8 классах, была у него классным руководителем, и Анна, постоянно встречалась с ней на родительских собраниях и с тех пор отзывалась о ней в восторженных тонах. Тем не менее, сведения о ней до последнего времени носили весьма отрывочный характер. Ольга Ивановны была разведена и имела уже взрослого сына, но сейчас в поселке она жила одна, отдавая всю себя школе. Два года назад случилось то, о чем в поселке и окрестностях говорили до сих пор. Ольга Ивановну тогда отстранили от классного руководства, причем в самый разгар учебного года. Случилось это после фронтальной проверки школы комиссией Минпроса республики. Некоторое время было неясно, за что заслуженного опытного педагога, незадолго до выхода на пенсию, подвергли таким гонениям. Потом Ратников «из первых рук» от директора школы узнал, что Ольга Ивановна «погорела» из-за своей несдержанности. В ходе той памятной проверки разразился скандал после обмена «мнениями» между Ольгой Ивановной и относительно молодой проверяющей-нацвыдвиженкой, имеющей степень кандидата исторических наук. Многие учителя поселковой школы выражали недовольство «в тряпочку» той проверяющей, ставя под сомнение ее истинную квалификацию. Она хоть и не путала шесть ног с чесноком, но весьма оригинально трактовала некоторые события из истории Казахстана, да и по-русски изъяснялась с заметными, особенно для школьных филологов, ошибками. В общем-то не гонористая, но так до конца и не проникшаяся мировоззрением истинной, урожденной гомо-советикус, Ольга Ивановна не выдержала высокомерных поучений и вслух выразила сожаление, что ее отец в 16-м году не встретил в чистом поле прародителя нынешней кандидатши наук и не прервал в зародыше данное издевательство. Реакция не заставила себя ждать. Последовал доклад в министерство – у «кандидатши» там оказался родственный блат. Оттуда последовала команда – уволить без права преподавания… Почти год длилась тяжба, в которой на сторону учительницы дружно встали РОНО и ОБЛОНО – в этих учреждениях преобладали русские, среди которых были и однокурсники Ольги Ивановны по усть-каменогорскому пединституту. Стояли уже 80-е годы, некогда ярко красный Советский Союз сильно «полинял», и среди начальников всех рангов оказалось немало людей вовсе не красного происхождения и далеко не интернационалистов. Все кончилось компромиссом: Ольгу Ивановну не допустили до классного руководства, но доработать до пенсии разрешили.
Но еще до этих событий, после знаменитого инцидента на банкете с директором совхоза Танабаевым, Ольга Ивановна официально вернула себе девичью фамилию. Вот тогда среди жителей Новой Бухтармы и окрестностей, вдруг, обнаружилось не так уж мало людей, связанных с нею либо родственными, как бывший директор рыбзавода, либо еще какими-то узами. Кто-то из древних стариков помнил ее деда, кто-то учился у ее матери, чей-то отец или дед служили вместе с ее отцом или дядей. Таким образом, по местным масштабам Ольга Ивановна стала очень заметной фигурой, хотя до того прожила здесь же в поселке целых пятнадцать лет как бы в «тени».
11
К тому моменту, когда Федя сделал предложение, Анастасия Васильевна морально уже была готова к неизбежному расставанию с дочерью. Ей оставалось лишь всплакнуть и сказать: «Молодая ведь, погуляла бы еще». Впрочем, сказать лишь к слову, заранее зная, что дочь этому совету не последует. В зимние каникулы, перед последним училищным семестром Федя поехал домой в деревню и поставил, наконец, в известность и своих родителей о предстоящей свадьбе. Отец, Петр Матвеевич, колхозный механизатор, промолчал, ожидая реакции истинной главы дома, своей супруги. Мать, Ефросинья Васильевна сначала опешила. Сын ей впервые поведал, что в городе уже больше года встречается с девушкой. Но, немного покричав на сына, де, для него мать с отцом пустое место, даже не посоветовался… осторожно осведомилась: «она хоть девка?» Федя ждал этого естественного, вытекающего из деревенского менталитета матери, вопроса, но изобразил возмущение: «Да, как ты мам могла подумать, что я с шалавой свяжусь!?» Несколько успокоившись, мать задала и другие столь же естественные вопросы: как из себя, работящая ли, не дохлятина, ведь городские такие доходяги, соплей перешибешь? Тут уж Федя с увлечением поведал все, и какая Аня красавица и вообще замечательная во всех отношениях, попутно развеяв опасения матери насчет ее хрупкости. Поняв, что сын просто по уши «втрескался» и не может объективно судить об избраннице, мать чутьем определила, что до постели у них еще не дошло. По инерции все же поинтересовалась, умеет ли эта замечательная Аня готовить, стирать, убираться… На это Федя не нашел, что ответить, не знал. В период влюбленности молодые люди, как правило, на такие вещи внимания не обращают.
Конечно, Ефросинья Васильевна имела желание поближе познакомиться с назревающей городской родней и как только каникулы закончились и сын уехал в училище… В общем, вдвоем с мужем в будний день, благо стояла зима и отпроситься на пару дней в колхозе было не сложно, они нагрянули в город. Поплутав среди однотипных «хрущевок», по адресу, написанному сыном на бумажке, они отыскали нужную им квартиру. С узлами и корзинами, в которых везли деревенские подарки, вызывая презрительные ухмылки встречных своими тулупами и валенками, чета Ратниковых взобралась на 4-й этаж. Правда, сначала пришлось часа два подождать на лестничной площадке, пока придет с работы мать Ани… Новая родня Ефросинье Васильевне не понравилась, еще до того как она их увидела. Причин оказалось две, первая, то что невеста городская и вторая, что мать ее торговый работник. Последнее, в стереотипе мышления рядового советского человека, не имевшего возможности регулярно тащить что-то в дом с места работы, означало – ворюга. Потому никакие попытки Анастасии Андреевны ублажить вдруг свалившихся кандидатов в родственники в отношении матери Феди не имели успеха. Петр Матвеевич, напротив, остался весьма доволен и разнообразием выставленных будущей кумой закусок, и бутылкой «перцовки» и еще более пришедшей после техникумовских занятий невестой.
Увидев Аню, Ефросинья Васильевна отметила, что сын не преувеличивал – видная, и сомнений не возникло, действительно девка. Но и то, чего она более всего опасалось, тоже подтвердилось – избранница сына показалась ей балованной, своенравной и по всему не будет с нее послушной, уважающей свекровь снохи.
Прошла весна, набрало силу лето. Сдали госэкзамены, сначала Аня, затем Федя. Состоялся торжественный выпуск из училища и свадьба, сначала у невесты, потом вторая, у жениха… Аня не в первый раз оказалась в деревне. Но те авральные выезды осенью в подшефные колхозы на уборку всякого рода овощей, куда студентов техникума бросали целыми курсами, нельзя, конечно, назвать знакомством с сельской жизнью. Сейчас она попала в настоящую русскую избу с печкой-лежанкой, с самоваром, ухватами, чугунами, сенями и скотным двором. Красота летнего сельского пейзажа очаровывала. Никакого сравнения с теми осенними унылыми картинами, которые она наблюдала на сельхозработах, когда кругом стояла непролазная грязь. Сейчас же многоцветье природного великолепия звучало в резонанс с ее счастьем.
Медвежье, так архаично-стародавне называлась родная деревня Феди. Увы, вся окружавшая деревню прелесть: зеленые моря льна с голубыми капельками васильков, светло-желтые поля пшеницы, коричневого отлива ржи, и все это в обрамлении березово-осиново-рябиновых лесов и перелесков… Так вот, все это никак не гармонировало с убожеством деревенского быта. Чувствовалось, что здесь когда-то жили если и не богаче, то веселее, и связано это было с тем, что из деревни постоянно уходила молодежь. Если раньше, до коллективизации здесь удерживала земля, собственность, то сейчас земля была ничья, колхозная. До середины 50-х у колхозников не было паспортов, и они оказались фактически прикреплены к земле, этакая разновидность крепостного права. Но когда Хрущев сделал послабление и выдал паспорта, уже ничем нельзя было удержать молодежь в деревнях.
На Аню жилище родителей Феди произвело тягостное впечатление, прежде всего отсутствием телевизора и тем, что свет здесь включали только с осени до весны, а летом жили без электричества. Но особенно непривычно было ночью – рядом за стеной (молодые спали в сенях рядом со скотным двором) блеяли овцы, кудахтали куры, мычала корова. Не раз Аня в испуге просыпалась, когда огромная черно-белая корова Ратниковых начинала вдруг смачно чавкать, громко дышать, а то и чесаться о стену, сотрясая все вокруг. Неприязнь свекрови Аня тоже почувствовала, но не подала вида, тогда еще не предвидя, что началась многолетняя в основном заочная борьба-противостояние снохи и свекрови. Ефросинью Васильевну более всего раздражало то, что нравилось ее сыну, маленькие руки Ани. Хотя она понимала, что сын со снохой будут жить далеко от нее и, казалось бы, какое дело ей до её рук… Ей было просто обидно, что у нее самой с детства ладони постепенно превращались в «клешни», страшные и сильные от десятилетий каждодневных усилий по сжатию и оттягиванию коровьих сосков, переноски на ухвате из печи и назад тяжеленных чугунов, от теребления колючих стеблей льна, поднятых на вилы многих тонн сена, и от прочей тяжелейшей крестьянской работы, как по дому, так и фактически дармовой, колхозной. Иногда у Ефросиньи Васильевны возникала прямо-таки идея-фикс: взять сноху за руку и сдавить ее пухлую ладошку своей «клешней» так, чтобы она корчилась и кричала от боли. За что ей такое счастье, такая легкая жизнь, чем она ее выстрадала, жила как у Христа за пазухой, труда не знавши, а теперь еще и такого парня отхватила. То, что ее Федя парень, каких поискать, она никогда не сомневалась. Хотя, казалось бы, её неприязнь должна быть направлена и против матери Ани, своей ровесницы, которая тоже умудрилась прожить, вроде бы, не столь уж трудную жизнь. Но Ефросинья Васильевна, здесь учитывала, что мать Ани давно уже живет без мужа, что она считала страшным невезением, которое с лихвой «компенсировало» и ее легкую работу, и возможность «приносить» домой и даже городскую квартиру с теплым туалетом и ванной.
Себя же Ефросинья Васильевна считала страшно несчастливой и невезучей. Даже спустя десятилетия жизни, она не могла забыть, как ее с 12-ти летнего возраста впрягли в работу, не дав даже доучиться в начальной школе. Так тогда в Медвежьем и окрестных деревнях «впрягали» очень многих детей, но она помнила и то, что некоторые родители этого не делали, а напротив всячески оберегали своих чад от непосильного труда, особенно девочек. Они сильно отличались от таких как она, уже вовсю стиравших белье, доивших коров, мывших полы. Оберегали их по-разному, у кого в доме всю работу взрослые делали, у других работников и работниц нанимали. Как она завидовала тем детям, имевшим таких родителей, до самых тридцатых годов завидовала. В тридцатых завидовать стало некому и нечему, совсем даже наоборот. Началась коллективизация, раскулачивание и те заботливые родители были ограблены и высланы вместе с семьями в северные, малопригодные для жизни районы. Пострадала и ее семья. Отца Ефросиньи Васильевны тоже раскулачили, хоть и жил он не больно хорошо и детей не баловал, в черном теле держал. Не хватило у коммунистов-активистов кулаков для выполнения плана по раскулачиванию, вот середняков и «привлекли». Конечно Василия не так кулачили, как настоящих богатеев, тех вырывали «с корнем», высылали всю семью и конфисковывали имущество. Здесь же сослали только его самого да почти всю скотину с инвентарем забрали, а мать с пятью детьми, слава Богу, из избы не погнали и одну корову оставили – иначе бы все перемерли.
И замуж Ефросинья Васильевна пошла не за того, кто нравился. Высокого златокудрого сына мельника, на которого с детства засматривалась Фрося, выслали вместе с родителями на Север. Крепко намучившись в девках, она уже перед самой войной пошла за колхозного тракториста Петра Ратникова, у которого с родословной все оказалось в аккурате, бедняки были его родители, как говориться, ни кола, ни двора… Правда и здесь этот двор не сам по себе испарился. Бедняками Ратниковы стали как раз за два года до коллективизации. Видно жаль стало громовержцу Илье Пророку семью разбогатевших в НЕП хуторян Ратниковых, не ведавших о грядущем «великом переломе». Пустил он свою стрелу-молнию, да так метко, что враз весь хутор и сгорел, и дом с имуществом, и скотный двор со скотиной, и амбар с зерном, и сарай с сеном. Только отец с матерью да десятилетний Петя с младшей сестренкой успели выскочить. Так они в одночасье из крепких хозяев превратились в бездомных и безлошадных, скитающихся у родственников по углам из милости.
За Петра Фрося пошла не по любви, какая тут любовь по таким временам. На деревне ее подкулачницей дразнили, красотой она тоже не отличалась, года поджимали, и пришлось идти за того кто посватал. Впрочем, муж тракторист-передовик-комсомолец оказался надежной защитой… Глядя на цветущую, резвую, неуработанную сноху, Ефросинья Васильевна испытывала чувства схожие с теми, когда завидовала кулацким дочкам, но не только. Видя, с какой любовью и вниманием относится к молодой жене сын, она и здесь чувствовала себя обделенной – ведь она в своей жизни не знала этой благодати, быть любимой любимым. Более того, в молодости она даже с Петром не пожила, что называется, в свое удовольствие. После женитьбы два года к ряду ходила беременная, родила двух дочерей-погодок, тут и война подоспела. Четыре года мужа ждала и вроде сначала по нем не очень горевала. А как пошли на деревню похоронки, да стали приходить с войны калеки… напугалась, поставила в угол, спрятанный при раскулачивании образ, хоть и не больно веровала в Бога, после всего с ней случившегося. Молилась за мужа. Вымолила – вернулся и даже целый. Петр Матвеевич воевал механиком-водителем САУ, трижды горел в своей бронированной машине, был контужен, но все как-то удачно, без серьезных последствий. В войну же с полдеревни баб без мужиков осталось. После этого Ефросинья Васильевна не то чтобы сделалась по настоящему верующей, но образ из угла уже не убирала. Тут в сорок шестом, наконец, родился сын, Федор, самый последний, самый любимый и удачный из детей Ефросиньи Васильевны.
Старшие дочери как-то непутево устроились в жизни. Холодно и голодно было в деревне в военные годы, девочки с младенчества недоедали, росли квелыми и невзрачными. А для девки-то внешность первое дело. И за дочерей испытывала обиду Ефросинья Васильевна, глядя на брызжущую здоровьем и упругую телом Аню. Замуж, правда, обе дочери вовремя повыходили, разлетелись, уехали из Медвежья, но жили неважно. Старшая, Екатерина в соседней области с мужем пропойцей мучилась, все время клянчила у родителей деньги двух детей кормить да на ноги ставить. Вторая, Вера, вроде получше устроилась, рядом с Москвой, в Люберцах жила, и с мужем как будто в ладу, да вот горе, детей Бог не дал, а без детей какая семья. И вот уже и младший сын в офицеры вышел и тоже молодую жену привез. И вроде все у них хорошо, и он ее любит, и она, так и льнет к нему, не стесняясь свекрови. И это как-то непонятно и чуждо, для не знавшей счастья любви матери…
– Папка, а что ты меня не спрашиваешь, какие у меня отметки? – порывалась влезть в диалог отца и брата Люда, явно желая похвалиться.
Ратников как бы спохватился:
– А разве я тебя не спросил?
– Нет, Игоря все спрашиваешь, а я сегодня по английскому четыре получила.
– Ну, ты у меня молодец, объявляю благодарность.
– Игорь, иди палас поправь, и кресло на место поставь, – наконец подала голос из глубины комнаты жена.
Сын нехотя, со страдальческой миной отправился выполнять материнский приказ.
– Сколько раз повторять? Посмотрел телевизор, кресло на место, тут у тебя слуг нет.
Сделав выговор сыну, Анна в халате, с рассыпавшимися волосами вышла на кухню и молча, даже не взглянув на мужа, стала убирать со стола. Люда тихо прошмыгнула в комнату вслед за братом, оставив родителей наедине, надеясь на их примирение. Она очень переживала их размолвки.
– Пап, тетя Вера письмо прислала, на холодильнике лежит, – шумя переносимым креслом, сообщил Игорь.
На холодильнике действительно белел распечатанный конверт.
Живущая в Люберцах бездетная Вера души не чаяла в племяннике. В прошлом году она сумела уговорить Анну и та согласилась отправить сына к ней пожить на неопределенное время. Анна лелеяла надежду, что поучившись в почти московской школе Игорь приблизится к осуществлению ее заветной мечты – видеть сына студентом престижного московского ВУЗа типа МВТУ или МИФИ. Прожив с мужем на «точках» двадцать последних лет, она не приняла случившегося за это время изменения шкалы жизненных ценностей, по прежнему живя критериями шестидесятых годов: самые престижные ВУЗы технические, самые перспективное для мужчины занятие наука, самое почетное – стать ученым, ну на худой конец инженером. Несмотря на то, что сама являлась дочерью буфетчицы и тоже была торговым работником, Анна не любила свою профессию.
12
В тот свой первый «медовый» месяц, когда они пребывали в Медвежьем, Федор досконально уяснил, что мать совсем не рада его выбору. Он нарочно не разъяснял Ане причину грохота, который по утрам устраивала рано поднимавшаяся Ефросинья Васильевна: разбудить лежебоку-сноху, чтобы догадалась встать и помочь. А уж она бы ей работу нашла. Аня, конечно, просыпалась, но вставать не спешила, простодушно считая, что она здесь гостья, да и Федя, как бы пресекая возможность появления такого желания, обнимал ее, трогал… и она ощущая его руки, уже не обращала внимания ни на что другое. Молодожены поднимались строго к завтраку. Аня плохо ела однообразную деревенскую пищу, отдавая предпочтение, разве что свежим прямо с грядки овощам. Сказывалась привычка к разнообразным городским блюдам, что ее мать регулярно готовила из того, что приносила со своего вокзального буфета. Тем не менее, уже через неделю пребывания в деревне она почувствовала, что и бюстгальтер и юбка стали ей тесны. Как-то за обедом свекр, добрый, но затюканный властной женой, посетовал на плохой аппетит невестки. Аня отшутилась, что вообще ей пора на диету садится, а то фигуру теряет. На что свекровь, недобро зыркнув на ее «красноречивые» формы сказала:
– Тут, милая, не в еде дело, бабой становишься.
Аня зарделась и молча нехотя продолжала цедить вонючую похлебку из вяленой баранины, сетуя про себя: как это до нее самой не дошла причина тесноты ее прежней девичьей одежды.
Немая напряженность между снохой и свекровью привела к тому, что деревенскую часть «медового» месяца пришлось сократить. Сославшись на то, что Федору желательно быть на месте службы пораньше, они уехали, пробыв в Медвежьем чуть более недели. Уезжать тем более было необходимо, потому как Аня ни в какую не хотела идти мыться в общественную колхозную баню. Почти шесть лет живя в квартире с ванной, она весьма смутно помнила те далекие детские годы, когда они ходили с матерью в общественную городскую баню, и воспоминания те оказались весьма жуткие. Аня терпеть не могла раздеваться и ходить голой при посторонних. Совершенно не стесняясь Федора, она в то же время не переносила пристальных и оценивающих женских взглядов. В Медвежьем, правда, существовали и еще один способ мытья, кроме коллективного. В некоторых семьях мылись как в старину, прямо в избе, в русских печках. Печку протапливали, затем из нее вынимали всю золу, настилали чистую солому, лезли в нее и там парились и мылись. Даже одному человеку там было тесно, неудобно и стены в саже. Увы, в Медвежьем как и в большинстве окрестных деревень и сел совсем не было личных бань. Вроде бы какая проблема – лес кругом, почему бы не срубить каждой семье свою баньку? Но до революции лес весь принадлежал помещикам, после революции некоторые разбогатевшие мужики срубили себе бани. Но после коллективизации лес стал государственным, а те немногие личные бани при раскулачивании пожгли, или растащили по бревнышку, как ненужную трудовому крестьянству кулацкую утеху. Так и мылись по-прежнему в печках, а в 50-х колхоз построил общественную баню.
От печки Аня тоже отказалась наотрез, с ужасом предчувствуя перспективу залезть голой в этот закопченный полукруглый зев под неодобрительным взглядом свекрови. Как только приехали в город и переступили порог квартиры, Аня кинулась набирать воду в ванну, громогласно оповещая Анастасию Андреевну, что она грязная как свинья и пока не вымоется, ни есть, ни пить, ни рассказывать ничего не будет. Ужасной, дикой показалась ей, городской девушке, жизнь всего лишь в какой-то сотне километров от ее квартиры.
Тогда Аня посчитала, что большего кошмара, чем в деревне она уже переживать не будет. Она почему-то была абсолютно уверена, что все офицеры служат в городах и живут в благоустроенных квартирах. А так как оклад даже младшего офицера в среднем намного превышал зарплаты рабочих и служащих, то их ожидает весьма обеспеченная по советским меркам жизнь, тем более сама она собиралась устроиться на работу по специальности в том городе, куда распределят Федю. Потом, смотря по обстоятельствам, можно и в институт поступить – Аня отдавала дань и этой советской моде тех лет. Федя был настроен не столь оптимистично, зная специфику расположения войск ПВО. Но и он надеялся, что его пронесет мимо «точки». То было обыкновенное заблуждение, ничем не обоснованная вера в свою везучесть, свойственная едва ли не всем вступающим в самостоятельную жизнь молодым людям.
Увы, армейская действительность для Ани оказалась еще кошмарнее деревенской «медовой недели». Федю распределили очень далеко от родных мест, в Восточный Казахстан, на дальнюю «точку» в горах. Наверное, если бы не бесконечная вера в чувства друг друга они бы начали ссориться на бытовой почве с первых же дней своей «точечной» жизни. К тому же помогала уверенность, что это всего лишь временные невзгоды. Ведь в стране Советов со школьной скамьи приучали к этой мысли, что преодолеваемые трудности, это временное явление, вот еще немного, еще чуть-чуть… и заживем. Так или иначе, но первые житейские «ухабы» изрядно сгладило то, что Федя с Аней еще не «надышались» друг другом.