Моя жизнь и время Джером Джером

— Ну что ж, мой мальчик! Если для вас это так важно… — говорит режиссер. — В конце концов вам играть.

— А знаете, — подхватывает автор, — пожалуй, он прав. Так действительно лучше.

Репетиция продолжается, и через пять минут вспыхивает новый спор: будет ли естественней для отца проклясть любимую дочь до или после того, как она снимет шляпку?

В старину в моде было движение. Герой и героиня вели пылкий диалог, сидя по разные стороны рояля. По истечении минуты постановщик восклицал:

— Так, дорогие мои, давайте-ка шевелиться! Больше жизни! Вы же не приклеены к стульям!

Герой с героиней вставали и менялись местами.

В наши дни маятник качнулся слишком далеко в сторону другой крайности. Помню, как-то на репетиции исполнительница главной женской роли вдруг вскочила и затопала ногами.

— В чем дело? — спросил режиссер.

— Ничего страшного, через минуту буду в порядке, — отвечала она. — Просто ноги затекли.

Самое жуткое испытание выпало на мою долю в связи с музыкальной комедией, которую я написал для Артура Робертса, — он тогда играл у Левенфельда в Театре принца Уэльского. Австриец Левенфельд сколотил состояние на торговле элем фирмы «Копе». Двадцать лет назад этот безалкогольный напиток пользовался большой популярностью, пока налоговая служба не установила, что алкоголя в нем содержится больше, чем в обычном пиве, какое подают в трактирах. Левенфельд очень обижался на лондонских критиков за то, что они не берут чеки.

— Почему нет? — негодовал он. — Объявление в солидной газете стоит сто фунтов. Я дал бы критику десять — и ему выгодно, и мне экономия.

Он не сомневался, что такое время еще придет.

Артур Робертс отвел меня в сторонку.

— Напиши мне роль с капелькой пафоса. Ну, ты понимаешь, что я имею в виду. Веселую, но с двойным дном. Чтобы зрители потом говорили: «Я всегда знал, что Артур умеет насмешить, но черт возьми, я не думал, что от его игры могут быть слезы на глазах!» Понимаешь, о чем я?

Я уехал за город и взялся за работу. Сюжет казался мне интересным. Там были моменты, когда, если сыграть как надо, перехватывает горло. Правда, заканчивалось все хорошо. Персонажа я сделал трактирщиком, получившим в наследство отель. Робертс на чтении не присутствовал. На первой репетиции он отвел меня в уголок и сказал:

— Слушай, у меня идея по поводу роли. Пусть я буду молодой фермер. — Он блестяще изобразил сомерсетширский деревенский выговор. — Такой вот простачок. И во втором акте…

— Не получится, — возразил я. — Ты владелец гостиницы в Мейденхеде.

— Отлично! Ты просто уменьши гостиницу и назови ее фермой!

Я пытался его урезонить, но он уперся. Просто сам не свой был, так хотел сыграть фермера. По его описанию роль выходила забавной и небанальной. Я просидел одну-две ночи и превратил персонажа в фермера. Худо-бедно провели пару репетиций, и тут его вновь озарило. Он захотел быть детективом, выдающим себя за официанта-итальянца.

— Что тут трудного? У старухи стащили драгоценности, я влюблен в дочку. Бестолковые полицейские не могут поймать вора, и я берусь за расследование ради возлюбленной.

Для этого требовалось переписать половину акта. Я переписал. Три дня спустя Артур пожелал стать французским маркизом, который в эмиграции вынужден давать уроки англичанам в Сохо.

— Как ты не понимаешь? — горячился он. — Тут будет место пафосу! Я заставлял зрителей смеяться, теперь я заставлю их плакать. Разнообразие, вот что нам нужно!

Самого спектакля я так и не увидел. Говорили, что Артур совершенно очаровал публику. Критики очень хвалили его разносторонность. За меня пьесу дописывал Адриан Росс (Артур Роупс). Он работал потрясающе. Записывал сцену — и очень хорошую сцену, — пока Артур Робертс разыгрывал ее прямо перед ним. Назавтра Артур забывал все вчерашнее, и Роупс писал для него новую сцену.

«Жильца с четвертого этажа» я написал для Дэвида Уорфилда. Вначале это был рассказ. Издатель Джон Мюррей подал мне мысль сделать из него пьесу, а когда я увидел Уорфилда в «Учителе музыки», мне показалось, что он — идеальный актер для этой роли. В нем нет того достоинства и властности, как у Форбс-Робертсона. Его Незнакомец побеждал бы мягкостью и убеждением. Во время американского турне я попросил своего литагента, мисс Марбери, связаться с Веласко, импресарио Уорфилда. В пульмановском вагоне где-то между Вашингтоном и Нью-Йорком я обрисовал ему свою идею. Она его захватила. Мы оба не были уверены, как пьесу примут зрители. Мне казалось, я смогу написать так, чтобы не задеть ничьих чувств. Веласко решил довериться мне, и, вернувшись в Англию, я приступил к работе. Писать было нелегко: пьеса была из тех, которые нужно не придумать, а прочувствовать. Я жил в пустынной части Чилтернских холмов, вокруг расстилались бескрайние просторы — это помогало настроиться на нужный лад. И вот наконец пьеса готова. Я вернулся в Америку для постановки «Сильвии» — пьесы, которую я написал для Грейс Джордж, — и взял с собой рукопись «Четвертого этажа». Поздно вечером в театре Веласко в Нью-Йорке я прочел пьесу Уорфилду и Веласко. Мы были одни в здании, а после отправились ужинать в клуб Уорфилда. Было уже три часа утра, и в ресторане не нашлось ничего съедобного, кроме маринованных огурцов и холодной говядины. Мы сами не замечали, что говорим шепотом. Пьеса произвела сильное впечатление. Подозреваю, что позже Беласко струсил. Мы заключили договор на следующее утро в кабинете мисс Марбери. Беласко попросил меня, когда вернусь в Англию, встретиться с художником Перси Андерсоном — пусть нарисует эскизы действующих лиц. Когда он работал над рисунками, к нему в мастерскую в Фолкстоне зашел живший по соседству Форбс-Робертсон. Форбс заинтересовался рисунками, и Андерсон показал ему пьесу.

Форбс написал мне, если вдруг договоренность с Беласко почему-либо отменится, чтобы я обращался к нему. Письмо пришло на следующий день после того, как я получил письмо от Беласко: он давал понять, что хотел бы, если возможно, освободиться от контракта. Вместо ответа я отправился к Форбс-Робертсону на Бедфорд-сквер и прочел рукопись им с женой. Форбс тоже занервничал, но Гертруда Элиот отмела все сомнения, и это решило дело.

Мы собрали, по-моему, идеальный состав исполнителей. Эрнест Хендри в роли старого букмекера, Йен Робертсон в роли майора, Эдвард Сэсс в роли еврея, Агнес Томас в роли миссис Шарп и Хейди Райт в роли молодящейся дамы — все были великолепны. Маленькую служанку сыграла Гертруда Элиот. Я поначалу опасался, что красота и изящество будут ей мешать, но она успешно преодолела эти недостатки и даже на репетициях сумела наделить бедную замарашку одухотворенностью, совершенно ее преображавшей. На гастролях в провинции эту роль играла моя дочь, а позже и в Лондоне, во время войны. Это были две лучшие Стейши на моей памяти. Планировалось, что Вивьен будет играть Лила Маккарти. Поскольку Гренвилл-Баркер был в Америке, Лила обратилась за советом к Бернарду Шоу. Он прочел пьесу и сказал, что за такую роль надо хвататься обеими руками. Она надеялась, что сумеет отделаться от текущего ангажемента, но не получилось, и пришлось нам искать другую актрису.

— Ищи кого-нибудь покрасивее, — сказал Форбс. — В пьесе шесть персонажей женщин. Четыре из них уже немолоды, а моей жене приходится маскироваться. Должна же быть хоть одна красавица!

Я вспомнил об Алисе Кроуфорд. Время уходило. Мы отправили ей телеграмму. Нам сообщили, что она только что уехала на бал в отель «Пиккадилли».

— Поезжай туда, — сказал Форбс.

Я отправился, в чем был, — в синем саржевом костюме с воротничком, который не менял с восьми утра, и в коричневых ботинках. В бальном зале я произвел фурор. Скорее всего меня приняли за полисмена в штатском. Я углядел Алису Кроуфорд и вызвал ее в коридор. За ней вышел некий джентльмен и спросил, не может ли он быть чем-нибудь полезен. Кажется, он решил, что за меня нужно внести залог.

Пьесу поставили в Харроугейте. Публика вообразила, что это фарс. Им же сказали, что пьесу написал автор «Троих в одной лодке»! Вечером мы с Робертсонами ужинали в печали. Зато в Блэкпуле пьесу приняли восторженно. Форбс телеграфировал мне:

«Ничего страшного. В Блэкпуле все поняли, понравилось».

На премьере в Лондоне, когда опустился занавес, последовало мертвое молчание и продолжалось так долго, что все решили — пьеса провалилась. Моя жена заплакала. И вдруг загремели овации и крики «браво». Жена утерла слезы.

Меня самого там не было. Я избегал ходить на премьеры своих пьес с тех пор, как Уиллард поставил одну из них в театре «Гаррик». Мне показалось, что зрители единодушно аплодируют, но стоило выйти на поклоны, как меня освистали. Говорят, если хочешь слышать аплодисменты, терпи и свистки. Может, это и логично, но неразумно. Все равно что сказать: если ты не против, чтобы тебя хлопали по плечу, терпи, если дадут пинка под зад. Вспоминается премьера одной из пьес Джонса. Мнения зрителей разошлись. Джонс не вышел на поклоны, и правильно сделал. Выйдя на улицу, я нечаянно услышал слова одного критика с галерки:

— Мог бы выйти на казнь, как мужчина!

Уильям Томас Стед по воскресеньям собирал в своем доме на Смит-сквер интересных людей. Вскоре после премьеры «Четвертого этажа» я получил от него приглашение обсудить «Евангелие от Джерома». В другой раз мы обсуждали, какова главная движущая сила человечества, и пришли к выводу, что это ненависть: ненависть одной нации к другой, религиозная вражда, политическая рознь. Тогда как раз набирало силу движение суфражисток, и к списку добавилась ненависть между полами. Стед жил и умер убежденным спиритуалистом, несмотря на то, что единомышленники однажды сильно его подвели. Они уговорили его издавать ежедневную газету, уверяя, что успех ей обеспечен. Затея с треском провалилась, но Стед их простил.

Форбс-Робертсон сомневался, везти ли «Четвертый этаж» в Америку. На этом настояла его свояченица, знаменитая американская актриса Максин Элиот. В ее театре в Нью-Йорке пьеса и шла поначалу.

Мэтисон Лэнг повез пьесу на Восток. В Китае после спектакля к нему подошел поблагодарить весьма почтенный мандарин.

Он сказал:

— Если бы этой ночью я задумал совершить злое дело, я бы не смог. Пришлось бы отложить до завтра.

Глава VIII

Я становлюсь редактором

«Лентяй. Под редакцией Джерома К. Джерома и Роберта Барра. Ежемесячный иллюстрированный журнал. Цена шесть пенсов». Идея принадлежала Барру, название — мне. Барр превратил британскую редакцию издательства «Детройт фри пресс» в процветающее предприятие, и ему захотелось самому что-нибудь издавать. Решив привлечь к работе известного автора, он поначалу колебался между мной и Киплингом. Выбрал меня, думая, — как он говорил позже с горечью, — что мной легче управлять. Его отпугнул упрямый подбородок Киплинга. Киплинг к тому времени уже два года жил в Лондоне и совсем недавно женился на своей секретарше — очень красивой девушке с затаенной грустью в глазах.

Писатели признавали силу его таланта, но из-за задиристого характера он завел множество врагов. Читатели и критики в те времена были очень ранимы. Киплинга обвинили в грубости и непочтительности. Говорят, его так и не произвели в рыцари, поскольку королева Виктория обиделась на него за то, что он ее назвал «Виндзорской вдовушкой». Впрочем, он не много потерял. Лорд Чарлз Бересфорд часто рассказывал историю, — и те, кто хорошо его знал, охотно верили, — как однажды король Эдуард сказал ему:

— Помните Л.? Того типа из Хомбурга? На днях я его произвел в рыцари.

— Так ему и надо, поганцу, — ответил Бересфорд.

Что касается тиражей, «Лентяй» имел большой успех. Коммерческим директором у нас был некий Уильям Данкерли. В справочнике «Кто есть кто» он говорит о себе, что «обратился к писательству для отдохновения от бизнеса и обнаружил, что это занятие намного приятнее». Сейчас он пишет стихи под псевдонимом Джон Окснем. У нас была симпатичная контора поблизости от Стрэнда, на Арундел-стрит, и по пятницам мы устраивали чайные вечера, известные под названием «В гостях у Лентяя». На них собирался литературный Лондон. Помощником редактора был Джордж Браун Бургин. Он уже тогда был жаден до работы, а позже его аппетит, кажется, еще усилился. Ему ничего не стоит выдавать в год по три романа. Я однажды написал за день две тысячи слов, и потом неделю приходил в себя. Уэллс потрясает еще больше. Он заканчивает новую книгу раньше, чем дочитают предыдущую; излагает всемирную историю, пока средний школьник зубрит даты, и изобретает новую религию быстрее, чем ребенок выучит молитвы. У него поставлен стол возле кровати. Если накатит вдохновение, он просыпается среди ночи, заваривает себе кофе, пишет главу-другую и снова засыпает. В виде отдыха от серьезной работы он может опротестовать результаты парламентских выборов или провести конференцию по проблемам образовательной реформы Как у него не случится короткого замыкания в мозгу — великая научная загадка. Я раз в письме пожаловался ему на усталость. Он пригласил меня на пару дней к себе в Фолкстон — отдохнуть, подышать морским воздухом. «Отдыхать» поблизости от Уэллса — все равно что попытаться уснуть, свернувшись калачиком в самом центре урагана. Если он не объяснял устройство Вселенной, то учил меня сложным новым играм, которые сам изобрел и от которых у меня ум заходил за разум. В районе Саут-Даунс встречаются довольно крутые холмы. Мы поднимались на них со скоростью четырех миль в час, непрерывно разговаривая. В воскресенье вечером разразилась буря, хлестал дождь пополам со снегом. Уэллс объявил, что прогулка будет нам полезна — по крайней мере проснемся. Как только миссис Уэллс отвернулась, мы прихватили с собой мальчишек, напялив на них дождевики.

— Повеселимся! — приговаривал Уэллс.

Его сыновья были отчаянные ребята и бодро смеялись, но продвигаясь против ветра вверх по холмам Ли, мы заметили, что мокрый снег сечет им лица. Тогда мы пристроили их к себе за спины — мальчишки шли, обхватив нас за пояс, а мы брели вперед, нагнув голову. И все равно Уэллс говорил не умолкая. Но однажды матушка-природа его победила. Это случилось, когда он гостил у меня в Гулде-Гроув, близ Уоллингфорда. Мы решили взобраться на уединенный отрог Чилтернских холмов. На середине подъема Уэллс выдохся и не говорил ни слова, пока мы не достигли вершины и не просидели там минут пять. Внизу виднелись башни Оксфорда, а за ними — Котсуолд. Саутгемптонский залив сверкал серебряной искоркой на горизонте. Под ногами у нас лежала заросшая травой, но прямая как стрела, древняя римская дорога, что ведет от Гриме-Дайка к развалинам форта на Синодунских холмах и дальше, на север.

Не помню, то ли к Уэллсу, когда я гостил у него в Фолкстоне, то ли ко мне, когда он гостил у меня в Уоллингфорде, явилась компания специалистов, подыскивающих подходящее место для строительства города-сада. Едва услышав словосочетание «город-сад», Уэллс взял дело в свои руки и двадцать минут объяснял старому джентльмену, как нужно строить города-сады, в чем заключается фатальное несовершенство уже существующих городов-садов и как именно следует финансировать города-сады и управлять ими. Старый джентльмен несколько раз пытался вставить слово, но Уэллс не дал себя перебить.

Когда он наконец закончил, старик сказал:

— Идеи у вас правильные, но они неосуществимы на практике.

— Если идеи правильные, ваша задача — сделать так, чтобы они осуществились, — ответил Уэллс.

Говорят, Шоу отдыхает, только когда работает. Однажды Шоу мне сказал, что у него на все случаи жизни заготовлены всего три речи. Одна — о политике (включая религию), другая об искусстве (и о жизни вообще) и третья — о себе самом.

— Люди думают, что я сочиняю новые речи, а я просто повторяю снова и снова то, что уже говорил много раз. Если бы еще они меня слушали! Мне надело разговаривать, — сказал Шоу. — Я бы говорил в десять раз меньше, если бы ко мне прислушивались.

Он утверждал, что красноречию можно научиться в одной из двух школ: театр «Лицеум» (времен Ирвинга) и Гайд-парк. Шоу учился в Гайд-парке, стоя на табуретке. Есть только один способ одолеть Шоу, когда он говорит с трибуны. Тягаться с ним в остроумии безнадежно. Выход один: заставить его стать серьезным. Тогда он, случается, теряет почву под ногами. Мысль его стремительна, как молния. Помню, в самом начале кинематографического бума к нему пришел тогдашний президент Клуба театралов, очень серьезный молодой человек.

— Мистер Шоу, — сказал он, — мы просим вас выступить на заседании нашего клуба по вопросу: грозит ли театральному актеру вымирание?

— Вы не сказали, какому именно актеру, — ответил Шоу. — И почему вы говорите об этом как об угрозе?

Шоу — самый добрый человек на свете, но он беспощаден. Его любимый вид спорта, по его же собственным словам, — публичные выступления, а любимый способ отдыха — думать. Однажды он мне признался, что иногда слишком увлекается думанием. Как-то он в Алжире ехал на машине и захотел сам сесть за руль. Во время езды из очередных раздумий возникла идея пьесы.

— Что скажете? — спросил он, обернувшись к шоферу, и далее принялся излагать сюжет.

Шофер часто высказывал ценные и весьма здравые замечания по поводу его пьес, но на этот раз вместо того, чтобы поддержать Шоу, буквально сел на него и вырвал руль из рук.

— Вы уж извините, мистер Шоу, — сказал он потом, — пьеса чертовски хорошая, прямо не хочется, чтобы вы разбились раньше, чем ее напишете.

Шоу, увлекшись, не заметил, что едет прямо к пропасти.

Конан Дойл тоже отличался невероятной работоспособностью. Он мог, сидя за письменным столом в уголке собственной гостиной, написать рассказ, пока вокруг смеялись и болтали человек десять гостей. Ему так даже больше нравилось, чем сидеть одному в кабинете. Иногда, не отрываясь от работы, он произносил какую-нибудь реплику, показывающую, что он слышит наш разговор, — и при этом перо в его руке ни на миг не останавливалось. Тем же талантом обладал Барри. В ранней молодости он был репортером провинциальной газеты и, дожидаясь, пока ему выдадут задание, устраивался на стуле, поджав ноги, и среди редакционного шума и гомона преспокойно строчил что-нибудь мечтательно-поэтическое.

У Конана Дойла вся родня была полна жизненной энергии — и духовной, и физической. Как-то раз мы поехали в Норвегию с Дойлом и его сестрой Конни. Эффектная девушка, могла бы позировать для статуи Брунгильды. Она вышла замуж за романиста Хорнунга. Другая сестра вышла за священника по фамилии Ангел, славного и некрасивого. Они жили недалеко от нас в Уоллингфорде, а их сосед был тоже священник, по фамилии Чорд. Этот Чорд позже переехал в Горинг, и там его соседом оказался опять-таки священник, на этот раз римско-католической церкви — отец Ад. Видно, Провидение подстраивает такие штучки для какой-то мудрой цели.

Плавание до Норвегии было бурным. Конни Дойл наслаждалась непогодой. Такая уж она была; у нее только щеки разрумянились и волосы очаровательно завились. Добрая душа, она искренне сочувствовала несчастным дамам, страдавшим от морской болезни. То и дело врывалась к ним в каюты — выяснить, не может ли она чем-нибудь помочь. Казалось бы, одно ее присутствие должно их подбодрить. Ан нет, они, наоборот, только злились.

— Конни, уйди! — простонала одна ее подруга, когда я проходил мимо открытой двери. — Как на тебя посмотрю, тошно становится!

Сам Дойл тоже всегда бурлил энергией. На корабле он начал учить норвежский и от успехов стал чересчур самодоволен. Однажды, в крохотном пансиончике в горах, он зарвался. Мы приехали туда в stoljas — крохотных повозках на одного человека, запряженных удивительно выносливыми лошадками размером с ньюфаундлендскую собаку. Они способны пробежать в день пятьдесят миль и остаться резвыми, как в начале. Нам оставалось преодолеть еще миль двадцать пути. Пока мы обедали, вошедший в комнату молодой офицер что-то сказал по-норвежски. Само собой, мы направили его к Дойлу. Дойл встал, поклонился и что-то ответил. Мы все наблюдали за разговором. Норвежец был явно очарован, а Дойл вещал по-норвежски, будто на родном своем языке. Когда офицер ушел, мы спросили, о чем шла речь.

— Да так, о погоде, о состоянии дорог и о том, что у него какой-то родственник повредил ногу, — беспечно ответил Дойл. — Я, правда, не все понял.

И он заговорил о другом.

Когда мы после обеда вернулись к повозкам, то увидели, что лошадка Дойла куда-то исчезла. Оказалось, что Дойл «одолжил» ее офицеру, поскольку у того лошадь захромала. Хозяин заведения, он же официант, слышал весь разговор. Дойл сказал: «Конечно, с удовольствием». И потом еще повторил. Также он употребил норвежское выражение, соответствующее нашему: «Не за что».

Другой лошади ближе десяти миль найти было невозможно. Один участник нашей компании решил задержаться на пару дней — ему понравились виды — и уступил Дойлу свою повозку. Но до конца поездки Дойл значительно меньше говорил по-норвежски.

В Норвегии проказа до сих пор остается вполне реальной угрозой. Причина — несвежая рыба. По берегам фьордов жители всю долгую зиму питаются в основном консервированной рыбой. Поскольку Дойл — врач, он получил разрешение посетить один из крупных лепрозориев и взял меня с собой. Тот, кто не видел этого, не может в полной мере понять весь ужас предостерегающего крика: «Прокаженный!» Больше всего меня поразило бесконечное терпение несчастных изуродованных людей, смирившихся со своей судьбой. Над входом мы увидели несколько текстов из Священного Писания, и среди них: «Вовек милость Его». Когда мы уходили, поблагодарив нашего гида за интересную экскурсию, звонил колокол к вечерней службе и обитатели лепрозория группами брели к стылой серой часовенке.

Дойл интересовался оккультными явлениями. Однажды он рассказал мне любопытную историю. Возможно, сейчас он бы не согласился с теми выводами, которые тогда из нее извлек. Ему вместе с еще одним членом Общества спиритических исследований поручили отправиться в Сомерсет, в некую старинную усадьбу, для изучения, как тогда говорили, «феномена» — «истории с привидениями», сказали бы во времена наших бабушек. В доме жили отставной полковник с женой и их единственная незамужняя дочь лет тридцати пяти. С некоторых пор они постоянно слышали по ночам странные звуки: глухие стоны, переходящие в рыдания, и скрежет, словно по полу волочили цепь. Звуки то стихали, то раздавались снова. По словам старого джентльмена, слуги пугались до смерти и почти все уволились. Даже собаки нервничали. Дойл и его друг никому не говорили, что они от Общества, — полковник делал вид, будто встретил в Лондоне приятелей и пригласил погостить. Даже жене и дочери он не сказал правды, считая, что женщины не способны утаить секрет. Сам полковник всю эту историю называл ерундой и полагал, что во всем виноваты крысы, но здоровье его жены пошатнулось. Было заметно, что на самом деле он встревожен сильнее, чем старается показать.

Дом стоял на отшибе. Дойл с другом приехали к обеду. Вечером они сыграли пару робберов в вист с полковником и его дочерью. Бридж тогда еще не изобрели. Старая леди наблюдала за игрой и вязала. Семья казалась на редкость крепкой и любящей. Дойл и его друг ушли к себе пораньше, сказав, что от свежего воздуха их тянет ко сну. До утра ничего необычного не происходило. На вторую ночь Дойл проснулся около двух и услышал в точности такие звуки, как рассказывал полковник: тихие стоны, переходящие в пронзительный вопль, и громыхание цепей. Он мигом вскочил с кровати. Своего друга, чья очередь была караулить, он нашел в галерее над прихожей, откуда, судя по всему, и доносились звуки. Почти сразу появились полковник с женой, через несколько минут к ним присоединилась дочь. Старая леди едва владела собой, дочь принялась ее утешать, причем сказала, что она ничего не слышала, наверняка это просто игра воображения. Но когда старики вернулись в свою комнату, девушка призналась, что говорила все это, только чтобы успокоить мать. Она залилась слезами, и Дойлу пришлось пустить в ход профессиональные врачебные навыки. На следующую ночь они устроили засаду. Как и подозревал Дойл, оказалось, что призраком притворялась дочь полковника.

Она не была безумна и твердила, что горячо любит отца и мать. Сама она никак не могла объяснить свои поступки. Дойл с другом пообещали не выдавать ее — при условии, что все это прекратится. Загадочных звуков больше никто не слышал. Живые загадочнее покойников.

Мне, лентяю, утешительно от блистающих примеров трудолюбия и целеустремленности перейти к Уильяму Уаймарку Джейкобсу. Он мне сам говорил, что может ухлопать (его собственное слово) целое утро, конструируя одно-единственное предложение. Если напишет за месяц рассказ в четыре тысячи слов, он считает, что заслужил отпуск; а если не всегда этот отпуск себе устраивает, так только потому, что слишком устал. Я ему посоветовал нанять секретаршу. Мне это пошло на пользу: девочка стала моей совестью. Просто стыдно при ней бездельничать, притворяясь, будто думаешь. Она зевает, ерзает, каждые пять минут извиняется — ей показалось, я что-то сказал. Девушки умеют, не раскрывая рта, так запугать мужчину, что он как миленький примется за работу.

— Попробовал, не помогло, — сказал мне позднее Джейкобс. — Я поручил это Нэнси. (Нэнси была его свояченица.) — Не хотел позориться перед посторонними. Как чувствовал, что все равно ничего не выйдет. Она требовала, чтобы мы начинали ровно в десять, а я до полудня ни на что путное не способен.

Он сказал, что совсем бросил бы писательство, если бы не ночной сторож. Джейкобс истощил все свои запасы сюжетов. Неделями ломал голову, но ничего нового не придумывалось. И вдруг в полном отчаянии он схватил перо и написал: ««Кстати, о женщинах», — сказал ночной сторож…»

Дальше дело пошло без сучка без задоринки. Ночной сторож болтал без умолку, только записывай.

Мне нравилось говорить с Джейкобсом о политике. Он всегда был неподражаемо честен.

— Не уверен, что я хотел бы наибольшего счастья для наибольшего числа людей, — сказал он мне как-то.

Мы ехали по Беркширским холмам в повозке, запряженной моей славной ирландской лошадкой. Дело было еще до появления автомобилей.

— Насколько я понимаю, хорошего в мире не хватает на всех поровну, а мне нужно больше других.

На самом деле это неправда. Для полного счастья Джейкобсу довольно трубочки, двух стаканчиков шотландского виски в день и партии в кегли трижды в неделю. Но он страшный упрямец. Я его спросил, почему он боится социализма. Я обещал и даже взялся лично гарантировать, что при социализме ему будет обеспечено выполнение всех его скромных желаний.

— Не надо мне ничего обеспечивать! — рассердился он. — Даже думать противно, что какие-то умники будут за меня решать, как сделать меня счастливым. Да провались они все!

По мере того как набирало силу движение суфражисток, миссис Джейкобс становилась все более воинственной. Мужья тогда жили в постоянном страхе и трепете. Английские тюрьмы были переполнены дамами, что прежде были столь же добры, сколь и прекрасны. Миссис Джейкобс заключили на месяц в Холлоуэй за то, что она разбила окно почты. Джейкобс, как полагается преданному мужу, вооружившись медицинскими справками, добился приема у начальника тюрьмы и со всем подобающим случаю красноречием объяснил, что миссис Джейкобс не переживет тягот заключения. Начальник преисполнился сочувствия, ненадолго удалился, а вернувшись, объявил:

— Спешу вас обрадовать, мистер Джейкобс, оснований для беспокойства нет. Ваша супруга за неделю своего пребывания у нас прибавила восемь фунтов.

Она всегда все делает назло, сказал по этому поводу Джейкобс.

Опыт редакторской работы научил меня, что любой художественный текст можно оценить по первым двадцати строчкам. Если в них ничто не привлекло внимания — значит, дальше читать незачем. Я здесь говорю о начинающем авторе, хотя на мой взгляд, то же самое относится и к известным писателям. С помощью этого метода я успевал рассмотреть все присылаемые мне рукописи. Сопроводительные письма я взял за правило не читать. Чаще всего именно в них и содержалась самая драматичная часть повествования. Автор перепробовал все и вот обратился ко мне как к последней надежде. Он — единственная опора вдовой матери, он содержит младшего брата-калеку, неужели нельзя как-нибудь все-таки опубликовать его произведение? Несчастные торговцы на грани разорения, прослышавшие, что Редьярд Киплинг получает по сто фунтов за рассказ, — но они согласны и на меньшую сумму! Жены мелких клерков, мечтающие о новых портьерах… Пылко влюбленные, жаждущие увеличить свой доход, чтобы можно было наконец жениться, — фотографический снимок будущей невесты прилагается. Большинство, по всей вероятности, жулики, но многие из этих историй вполне могут быть подлинными. Наш мир полон страданий. И все почему-то уверены, что литература — последнее прибежище честных бедняков. С этим сталкиваешься на каждом шагу. Друзья заводят со мной разговор о своих сыновьях: славные мальчики, но им постоянно не везет, непонятно почему. Бедняжкам ничего не остается, кроме как заняться литературой. Не соглашусь ли я встретиться с ними, подсказать, к кому следует обратиться?

Признаю, для писательской работы не нужно специального образования. Первая книга, первая пьеса может оказаться ничуть не хуже последней, а то и лучше. Мне приятно думать, что я открыл немало новых авторов.

Джейкобса я обнаружил однажды в субботу под вечер. Задержался на работе, чтобы в одиночестве разгрести накопившуюся груду рукописей. Уже половину одолел, ничего хорошего не попадалось, я устал физически и пал духом. Стены комнаты словно размылись в тумане. Вдруг я услышал чей-то смех. Удивленно огляделся: никого. Я был в комнате один. Тогда я взял в руки лежавшую передо мной рукопись — дюжину страниц убористым почерком.

Перечитал и написал «У. У. Джейкобсу, эсквайру», чтобы он пришел побеседовать. Потом я свалил оставшиеся рукописи в ящик стола и пошел домой с чувством, что рабочий день прошел удачно.

Джейкобс явился в понедельник. Он выглядел совсем мальчиком: застенчивый молодой человек с мечтательным взглядом и тихим голосом. Даже сейчас против света он может сойти за двадцатипятилетнего — во всяком случае, в шляпе. Не так давно миссис Хамфри Уорд шепотом спросила меня на каком-то банкете:

— Кто этот мальчик слева от меня?

Я ответил, что этот «мальчик» — У. У. Джейкобс.

— Боже мой! — воскликнула миссис Уорд. — Как это ему удается?

Я заключил с ним контракт на серию коротких рассказов. Он страшно боялся, вдруг рассказы не оправдают моих ожиданий. Я еле его уговорил. Рассказ-образец он до меня посылал в десяток журналов, и все возвращали рукопись с обычными редакторскими комплиментами и сожалениями. Думаю, позже они сожалели искренне.

В Уоллингфорде мы жили в старом деревенском доме. Вильгельму Завоевателю какой-то приятель из Уоллингфорда открыл городские ворота. Здесь Завоеватель впервые перешел через Темзу и на радостях сделал для Уоллингфорда послабление. В городе до сих пор звонят колокола, объявляя комендантский час, но не в восемь вечера, а в девять. Когда ветер дул с запада, очень хорошо было слышно. А потом сразу наступала тишина.

Дом находился на месте бывшего монастыря. Возле него и сейчас растут древние тисы. Один угол сада мы прозвали Закутком. Его окружала густая тисовая изгородь, в которой постоянно копошились птицы, а раскидистая орешина защищала от солнца. Там приятно было работать. Любопытно было бы прибить на зеленой арке у входа табличку с перечислением всех писателей, кто здесь в то или иное время трудился над своими произведениями: Уэллс, Дойл, Зангвилл, Филпотс и другие. Зангвилл здесь писал рассказы о гетто, хотя много времени тратил, играя с птицами, — он выкапывал червяков из земли острием карандаша и кормил молодых дроздов.

Дом стоял уединенно на западном склоне Чилтернских холмов. В нем было две входные двери. Нужно было всегда помнить, с какой стороны дует ветер: если откроешь не ту дверь, сквозняк распахнет и вторую и пойдет гулять по всем комнатам. Все успеет перевернуть вверх дном, пока с ним сладишь. Мне нравилось жить там одному зимой, самому о себе заботиться, и чтобы никто не мешал думать. Совам тоже это нравилось. Какие только звуки не мерещились в их голосах! Однажды ночью я вышел из дома с фонарем в полной уверенности, что слышал детский плач. Помню, как я читал там ночью повесть Уэллса «Остров доктора Моро» — рукопись поступила в редакцию, когда я уже собирался уходить, и я сунул ее в сумку. Лучше бы я этого не делал! Я горько пожалел, что начал чтение, но оторваться уже не мог. Ветер выл, как семь фурий, а мне слышались вопли терзаемых зверей. Я обрадовался, когда наступил рассвет.

Уильям Локк жил в Уоллингфорде, в одноэтажном домике у реки, пока не женился. Работал он обычно по ночам. Мы часто видели огонек на другом берегу. Его будущая жена снимала комнату у нашей старой служанки. Локк рассказывал моим дочерям о семье Мюнхгаузен — потомках знаменитого барона. Он с ними встречался во Франции. Если верить его рассказам, семейный порок не обошел и наследников. Они, например, чрезвычайно гордились тем, что в их роду из поколения в поколение передается праща, с помощью которой царь Давид некогда победил Голиафа. Локк сам ее видел — простенькая такая самодельная штуковина. Мы как-то взяли его с собой на регату в Хенли. Поселились в доме шорника у самого моста. Погода стояла ужасная. Дождь лил всю неделю, и мы постоянно ходили промокшие насквозь. Я одалживал Локку свою одежду. Он выше меня, и руки-ноги у него страшно длинные. С нами были еще студенты из Оксфорда, они его прозвали Диком Свивеллером. Он и правда напоминал беднягу Дика.

Одним из наших соседей в Уоллингфорде был Эрнест Джордж Хенем, известный под псевдонимом Джон Тревена. Он писал неплохие романы. Среди лучших — «Дрок Беспощадный» и «Гранит». Девушка, с которой он был обручен, умерла, но Хенем по-прежнему говорил о ней как о живой. Разговаривал с ней за работой, ходил вместе с ней на прогулки. Он выстроил себе дом вдали от всех, высоко на плоскогорье Дартмура. Какое-то время жил там один, а потом неожиданно женился на своей машинистке.

По-моему, в отношении славы, как и других сторон человеческой жизни, очень многое зависит от везения. После Гарди я бы назвал Идена Филпотса величайшим из ныне живущих английских романистов; к тому же Гарди не хватает чувства юмора. Но Идену, видно, остается подождать, пока его оценят посмертно. Как-то он гостил у нас, и мы вместе отправились на пикник. Высадились у Дорчестерского шлюза и поднялись на Синодунские холмы — римляне когда-то стояли здесь лагерем над рекой. До сих пор сохранились остатки укреплений, можно различить и следы геометрически правильных улиц. А еще до римлян, во времена друидов, здесь была крепость бриттов. Сейчас это место отмечает небольшая роща, знаменитая во всей округе. «Зеленая корона, венчающая холм». Пока закипал чайник, мы рассуждали о том, как опасны костры. Дождя не было уже несколько недель, и трава пересохла. Раз начав разговор на эту тему, мы уже не могли от нее отвлечься. В роще тут и там попадались сухие деревья — случись что, они вспыхнут как порох, а от них загорятся остальные.

После чая мы собрались раскурить трубки. Филпотс стоял с коробком в руке. Я ждал, чтобы попросить у него огоньку. Шведские спички — важная статья экономии для большинства мужчин. А он вдруг сунул коробок в карман и, повернувшись ко мне спиной, пошел вниз по склону. Я окликнул его, но он не ответил. Позже я нашел его у ворот шлюза — он сидел и курил.

— Знаешь, что со мной сейчас было? — спросил он. — Какой-то бесенок подговаривал меня поджечь трухлявое дерево, у которого мы стояли. Одна спичка — и вся роща сгорит дотла. Если бы я не ушел, этот бес меня точно уговорил бы.

Любовь к природе для Филпотса — что-то вроде религии. Интересно, есть ли в этой религии дьявол?

Карикатуры для «Лентяя» рисовал шотландец Мартин Андерсон, работавший под псевдонимом Циник. У него была прелюбопытная старомодная мастерская на Друри-лейн. Там он и жил вместе с сестрами. В его мастерской можно было встретить Рамсея Макдональда. Приятный молодой человек — мы все такими были тридцать пять лет назад. Любил делиться своими познаниями. Стоило навести разговор на Карлейля — мог говорить полчаса без перерыва. Он вставал на пороге, держа в одной руке шляпу, а другой придерживаясь за ручку двери, и таким образом за ним всегда оставалось последнее слово.

Еще один сотрудник «Лентяя» — Гилберт Паркер. В 1895 году он женился и стал досточтимым сэром Гилбертом Паркером, баронетом, членом парламента. Возможно, во мне говорила ревность, но у меня было отчетливое ощущение, что после женитьбы он начал держаться чуточку более внушительно, чем требовалось. Вспоминается один вечер в клубе «Дикарь». Сэр Гилберт оказал нам любезность заглянуть туда по пути на какой-то великосветский прием. Добродушно здороваясь со всеми по очереди, он в конце концов добрался до Оделла, старого актера-комика; сейчас он в богадельне — той самой, где полковник Ньюком отозвался на последней перекличке[18]. Оделл был великолепным рассказчиком, одним из лучших в клубе. Сэр Гилберт положил ему руку на плечо.

— Непременно приходите как-нибудь меня повидать, Оделл! — сказал он. — Выберите день и напишите мне. Адрес знаете. Б… -Корт.

— Буду счастлив, — ответил Оделл. — А какой номер дома?

«Лентяя» мне показалось мало. Я задумал новое еженедельное издание — нечто среднее между журналом и газетой. Вложил в дело собственные деньги, кое-как собрал недостающую сумму. Дадли Гарди нарисовал для нас эскиз рекламного плаката. Это был первый случай, когда известный художник снизошел до плаката. Рисунок прославился под названием «Девушка в желтом». Девушка словно выходила прямо из стены. Если плакат висел высоко, вы пугались, как бы она не свалилась вам на голову; если низко — как бы не отдавила вам ноги. Сейчас, я думаю, журнал «Сегодня» совершенно забыт, но хоть это и нескромно, я все же скажу, что за два пенни это было отличное чтение. Первое произведение, которое мы печатали отдельными выпусками, — повесть Стивенсона «Отлив». Сам я никогда не читаю книги отдельными выпусками в журналах. Месяц — слишком долгий перерыв, уходит настроение. А неделя — в самый раз: помнишь, что было раньше, и с нетерпением ждешь развития событий. Стивенсон тоже так думал. Когда мы с ним познакомились, он был болен и мечтал поскорее вырваться из Англии. Разговорить его было трудно, зато когда начнет, уже не остановишь. В этом отношении он мне напоминал Барри. Возможно, это такая шотландская черта. Стивенсон был мягким и очень скромным человеком. Словно не догадывался, что он — выдающаяся личность, а если и догадывался, то никак этого не показывал.

Энтони Хоуп сотрудничал и с «Лентяем», и с «Сегодня». Даже жаль, что он получил наследство. Если бы не это, мог писать и по сей день. В области литературы бедность — единственный надежный меценат. Хоуп работал очень методично. Его «контора» находилась напротив Савойской часовни, поблизости от Стрэнда. Он приходил туда ровно в десять, работал до четырех, запирал дверь и удалялся к себе в Блумсбери. Я познакомился с ним в доме молодой четы по фамилии Болдри — с тех пор они постарели и мы очень с ними сдружились. Болдри и Холла Кейна, случалось, припозднившиеся грешники ночью на улице принимали за Иисуса Христа. Сейчас Болдри похож на Моисея, а Холл Кейн сойдет в лучшем случае за Шекспира. Альфред Лис Болдри был художником — да он и сейчас художник, хотя больше известен как критик. Его жена, в то время худенькая девочка, еще красивее, чем теперь, была ведущей танцовщицей в театре «Гейети», значилась в программке под именем Лили Линдхерст. Она мне по секрету призналась, что послужила прообразом Долли из знаменитых «Диалогов Долли». Энтони Хоуп не сказал ей этого прямо, но намекнул. Он был большой проказник. Позже десятки очаровательных женщин доверительно сообщали мне то же самое.

Иллюстрации для журнала «Сегодня» рисовали Дадли Гарди, Заубер, Фред Пеграм, Льюис Баумер, Хал Херст, Обри Бердслей, Равенхилл, Сайм, Фил Мэй. Я же говорю — прекрасный был журнал, и всего за два пенни. Под конец жизни Фил Мэй с трудом раскачивался для работы. Он обещал, клялся всеми известными богами, а потом забывал о своих обязательствах. У меня в редакции был очень полезный курьер, обладавший особым даром: сидеть и ничего не делать. Мог так просидеть часами. Его звали Джеймс.

Я говорил ему:

— Джеймс, пойдите в мастерскую к мистеру Филу Мэю и скажите, что пришли за рисунком, который он обещал мистеру Джерому в прошлую пятницу. Дождитесь, пока не получите.

Если Фила Мэя не оказывалось на месте, Джеймс ждал, пока он появится. Если Фил Мэй оказывался занят, он ждал, пока тот освободится. Выжить его из мастерской можно было одним-единственным способом: дать ему рисунок. Обычно Фил Мэй отдавал первый попавшийся под руку листок. Иногда попадался тот самый обещанный мне рисунок, а чаще — эскиз, предназначенный совсем другому редактору. Тогда начинались трудности с тем, другим, редактором. Но Фил Мэй не боялся трудностей — он к ним привык.

Он был ужасным водохлебом. Его жена рассказывала, как однажды проснулась ночью от звука бьющейся посуды. Оказалось, Фил Мэй искал воду. В графине вода кончилась.

— Возьми из кувшина, — посоветовала миссис Мэй. — Он полный, я с вечера наливала.

— Из кувшина я все выпил, — ответил Мэй.

Прежде чем переехать в Лондон, он работал у торговца картинами в Ливерпуле. Они плохо ладили. Насколько можно догадаться, обе стороны были не совсем правы. Старик потом тоже приехал в Лондон и обосновался на Бонд-стрит. Как-то, зайдя в редакцию, он раскрыл мне методы работы торговцев произведениями искусства.

— Не найдете ли мне журналиста, который хоть чуть-чуть разбирается в искусстве? — спросил он.

— Я думаю, это нетрудно, — ответил я. — Они обычно во всем разбираются. А что именно вам нужно?

— Особых знаний от него не потребуется. Надо написать статью о Реберне[19]. Я ему объясню, что нужно сказать, а он пусть все это оформит поэффектнее, и побольше заголовков! А вы его статью опубликуйте в «Сегодня».

— Погодите-погодите! — перебил я. — Насколько я знаю, этот Реберн уже умер. Зачем мне все это нужно?

— Я же вас не даром прошу! — ответил он. — Пришлите ко мне того, кто у вас там отвечает за объявления, и мы обо всем договоримся.

Я начал понимать.

— Значит, вы покупали картины Реберна?

— Реберн в этом сезоне пойдет нарасхват. Мы только ждем, пока американцы подтянутся.

Еще один интересный взгляд на прессу продемонстрировал Барни Барнато. По случаю его приезда из Южной Африки мы предложили читателям журнала «Сегодня» краткую историю его жизни — без очернительства, надеюсь, но и ничего не смягчая. Через два дня после выхода статьи Барнато явился в редакцию. Выглядел он не слишком внушительно, однако держался весьма дружелюбно и расположился в кабинете со всей непринужденностью.

— Я прочел вашу статью, — объявил он, видимо, находясь под впечатлением, что я сам ее написал. — Вы допустили пару неточностей.

В его маленьких глазках играли лукавые искорки.

— Я всегда дружил с прессой, — продолжал он. — Вот, я пометил ошибки — здесь и здесь. Нужно написать другую статеечку, с поправками. Торопиться не обязательно, спешки никакой нет.

Он встал, пыхтя подошел к столу и положил передо мной мелко исписанный листок бумаги. Я взял бумагу в руки — под ней оказался чек на предъявителя, на сумму в сто фунтов.

Барнато хоть и подрастерял форму, был некогда кулачным бойцом. К тому же я не одобряю насильственные методы. Я просто вернул ему чек, а листок бумаги скомкал и выбросил в мусорную корзинку. Барнато посмотрел на меня не с гневом, а скорее с грустью. Тяжело вздохнув, он достал из жилетного кармана на необъятной груди авторучку и, склонившись над столом, хладнокровно что-то вписал, после чего снова подтолкнул ко мне чек. На этот раз там стояла сумма в двести фунтов, причем поправка подтверждалась инициалами.

Я, в свою очередь, пододвинул чек к нему, гадая, что он теперь сделает. А он только пожал плечами.

— Сколько вам надо?

Вопрос прозвучал так миролюбиво, что я невольно расхохотался. Пришлось объяснить, что так не делается, — по крайней мере в Лондоне.

Маленькие хитрые глазки снова блеснули.

— Ну извините, — сказал Барнато. — Без обид.

И протянул мне пухлую руку.

Очень много для «Сегодня» сделал Барри Пейн. Он написал для моей газеты «Мужа Элизы» — на мой взгляд, лучшую свою вещь. Его серию коротких заметок, тоже специально для «Сегодня», мы назвали «De Omnibus»[20] Это были раздумья о жизни и обо всем на свете кондуктора лондонского омнибуса, с небольшими добавлениями от кучера.

Конечно, хорошо, что омнибусов больше нет — лошадей было ужасно жаль, — но неизменного краснолицего кучера вспоминаешь с ностальгией. Его язвительные замечания, выкрикиваемые с высоты козел, были неотъемлемой чертой лондонских улиц. Помню, однажды пытается кучер подогнать омнибус к обочине в начале Слоун-стрит, возле магазина Харви и Николса. Вдруг нас оттер в сторону «роскошный экипаж», как пишут в газетах, — запряженный парой гарцующих гнедых, которыми правит великолепное создание в синей с золотом ливрее. Наш кучер, наклонившись, обратился к нему громко и дружелюбно:

— С добрым утром, садовник! А кучер, что, опять заболел?

Кондуктор, тоже добрая душа, относился к пассажирам по-человечески. С нынешним кондуктором автобуса никому и в голову не придет разговаривать запросто.

Обидное прозвище «новый юморист» впервые пустили в ход как раз по адресу Барри Пейна. Все началось с его скетча в журнале «Гранта» — простенькой истории под названием «Любовь сардинки».

Ле Гальен — еще один из моих так называемых молодых людей. А меня они называли «шефом». «Шеф на месте?» — спрашивали они у барышни в приемной. Условность, конечно, и все-таки я испытывал гордость, когда слышал это. Ле Гальен был в те дни удивительно хорош собой, и у него хватало мужества придерживаться собственного стиля в одежде. Помню, как-то на утреннем спектакле он сидел в первом ряду бельэтажа, я — в партере. Леди рядом со мной долго его рассматривала, а потом спросила:

— Кто эта красавица?

В обществе укоренилось мнение, что женщины красивее мужчин. Это чисто мужское заблуждение, возникшее из полового инстинкта. Надеюсь, что сами женщины в это не верят. В животном мире самцы — любимцы природы, и человеческий род не исключение. Однажды в Мюнхене некий юноша явился на бал в наряде своей сестры. Девушка получилась очаровательная, но он чересчур заигрался. Результатом стала дуэль между двумя его собратьями-офицерами на следующее утро в Английском саду. Один из них был убит.

Томаса Гарди, O.M.[21], никак нельзя было принять за знаменитость. Он сам рассказывал, что одна его знакомая, очень юная барышня, считала, что O.М. означает «Old Man»[22], и страшно обижалась на короля Эдуарда. Орден учредили специально ради Джорджа Уоттса — он отказывался от всех других наград. В последний раз я видел Томаса Гарди на вернисаже в Королевской академии художеств. Он беседовал с супругами Болдри. На следующий день в газетах, как полагается, напечатали список присутствовавших знаменитостей. Там были перечислены прославленные хористки, кинозвезды, американские миллионеры. Томаса Гарди никто не заметил.

Он жил за высокой стеной в непритязательном доме, который построил для себя давным-давно среди холмов по ту сторону Дорчестера. Мы навестили его там незадолго до войны. Его жена была в отъезде, а у служанки как раз случился выходной, поэтому дверь открыла секретарша. Жена вскоре умерла, и секретарша стала второй миссис Гарди. День был жаркий, мы вышли прогуляться в саду. Поначалу Гарди кажется незначительным, но постепенно за простотой и скромностью проступает истинная суть. В своих стихах он проявляет себя как один из самых глубоких мыслителей нашей эпохи, чего никак не ожидаешь, глядя на безобидного джентльмена с добрыми светлыми глазами. Приближалось время чая, и Гарди с барышней принялись шептаться. Оказалось, миссис Гарди, не предполагая, что могут явиться гости, перед отъездом заперла лишние чайные принадлежности в шкаф. Мы здорово повеселились, отыскивая дополнительные чашки и ложечки. Со мной были жена и дочь — всех вместе пять человек. В конце концов мы набрали разномастной посуды и все-таки сели за стол.

Лет тридцать назад в Лондоне появился любопытный клуб — клуб Омара Хайяма. Я в нем не состоял, но довольно часто приходил как гость. Зимой мы обедали в ресторане гостиницы Андертона на Флит-стрит, а летом отправлялись в какую-нибудь сельскую таверну. Поэт Уильям Шарп был членом клуба, так же как и Фиона Маклауд — поэтесса, автор «Бессмертного часа», в некотором роде мистификация. Похоже, многие участвовали в связанных с этим розыгрышах. Джордж Мередит пишет в письме Алисе Мейнелл, отправленном из Бокс-Хилла: «На той неделе заходила мисс Фиона Маклауд, очень красивая дама. Сидела, не поднимая на меня глаз». Я знаю одно: Шарп не скрывал, что он и Фиона Маклауд — одно и то же лицо. Как-то после клубного обеда, на сей раз в Кавершеме близ Рединга, мы прогуливались в саду и я обмолвился, что восхищаюсь этой дамой и мечтаю раздобыть ее книги. Шарп засмеялся:

— Сказать по правде, Фиона Маклауд — это я. Думал, вы знаете.

Он рассказал, что когда речь идет о писательстве, в нем уживаются две совершенно разные личности, вот Шарп и решил их разделить.

Я пишу свои воспоминания в крохотной комнатке, где много лет назад Эдвард Фицджеральд переводил рубаи Омара Хайяма. Окно выходит на деревенскую улицу. По ней еще ходят те, кто ходил здесь тогда. Миссис Скарлетт, хозяйка нашего дома и одновременно владелица местного магазинчика, вспоминает его как «лысоватого» джентльмена с бакенбардами и высоким лбом. Он носил цилиндр, лихо сдвинув его на затылок, крылатку с бархатным воротником и черный старомодный шейный платок. По мнению миссис Скарлетт, мистер Зангвилл немного на него похож. Поначалу мистер Фицджеральд пугал местных рыбаков своей привычкой гулять ночью по берегу, разговаривая вслух сам с собой. Он любил работать в развалинах старой церкви на прибрежных утесах. Еще несколько лет назад они бросались в глаза четким силуэтом на фоне неба, а сейчас камни частью разметало по берегу, частью унесло в море — ничего не осталось. Там он сидел, прислонившись спиной к остаткам крепостной стены, и работал все утро напролет, пока миссис Скарлетт — ей в те дни ничего не стоило взбежать по крутой тропинке — не позовет его обедать. Об этом укромном уголке никто не знал, но однажды его друзья-яхтсмены зашли в магазинчик миссис Скарлетт пополнить запасы, и тайна вышла наружу.

Разумеется, лавка миссис Скарлетт служила центром общественной жизни в деревне. Здесь постоянно бурлили сплетни и разговоры, но Фицджеральд умел с ними бороться. Сдвинув, по обыкновению, цилиндр на затылок, он шумно врывался в компанию болтающих дам.

— Ах, миссис Скарлетт, вы тут обсуждаете что-то интересное, я уж знаю! Расскажите, расскажите!

Дамы, переглядываясь, принимались уверять, что разговаривали о сущих пустяках.

— Нет-нет! Не скрывайте от меня! — упорствовал Фицджеральд. — Я тоже хочу послушать!

Дамы одна за другой вспоминали, что дома их ждут неотложные дела, и с извинениями расходились. Позже довольно было миссис Скарлетт знаками намекнуть, что Фицджеральд дома. Он обычно работал, сидя у окна в мягком кресле (а это не так-то легко) и держа блокнот на коленях. Дамы делали покупки, понизив голос до шепота, и быстро удалялись.

Журнал «Сегодня» погиб, убитый судебным иском о клевете от некоего мистера Самсона Фокса, предпринимателя, чью деятельность несколько сурово раскритиковали в разделе городских новостей. Я мог по крайней мере похвастаться, что разбирательство по этому делу было самым долгим и одним из самых дорогостоящих за всю историю Суда королевской скамьи. В конце концов все свелось к вопросу: можно ли добывать бытовой газ из воды? Через тридцать дней пришли к единодушному выводу, что это пока неизвестно, и судья в заключительной речи благожелательно сообщил, что наилучший способ покончить со всеми разногласиями — пусть каждая сторона оплатит свои издержки. Для меня сумма составила девять тысяч фунтов, для мистера Самсона Фокса — одиннадцать. Выйдя в коридор, мы пожали друг другу руки. Мистер Фокс объявил, что отправляется в Лидс, чтобы свернуть шею своим поверенным, и надеется, что я сделаю со своими то же самое. Но, на мой взгляд, было уже поздно.

Масштабы катастрофы осознаются не сразу. В первый момент находишься в каком-то оцепенении и вообще ничего не чувствуешь. Было лето, мои отдыхали в деревне. Я пообедал в одиночестве в каком-то ресторанчике в Сохо, а потом пошел в театр. Помню тупую ноющую боль под ложечкой и постоянно пересохшее горло.

Конечно, мне пришлось продать и «Лентяя», и «Сегодня». «Лентяй» достался друзьям Барра, а большую часть моей доли акций «Сегодня» выкупил Боттомли. Но «Сегодня» с самого начала был задуман как журнал одного редактора, и после моего ухода он постепенно сошел на нет.

Я всю жизнь мечтал быть редактором. Когда мне исполнилось шесть лет, мама подарила мне письменный столик, и я начал издавать газету совместно с моей незамужней теткой. Тетка носила букли — по три кудельки с каждой стороны, и снимала их, когда склонялась над столом.

Первый номер газеты очень понравился маме. Она сказала отцу:

— Я уверена, малышу предназначено быть проповедником.

— Это одно и то же, — сказал отец. — Газета — кафедра проповедника нового времени.

Может, и так.

Глава IX

Автор за границей

Сравнительно рано я оказался в роли иностранца. Мы с приятелем, тоже клерком, копили деньги целую зиму и на Пасху отправились в Антверпен. Поехали пароходом от Лондонского моста: двадцать шесть шиллингов билет в обе стороны, включая питание. В Антверпене мы по совету второго помощника поселились в гостинице неподалеку от Плас-Верт. За пять франков в день нам предоставили жилье, завтрак в восемь утра, обед в двенадцать и ужин в шесть тридцать, к которому подавалось полбутылки вина.

Я не стремлюсь заново пережить свою молодость, но ту поездку очень хотелось бы повторить еще разок — и в том же возрасте.

На следующий год мы почтили своим визитом Булонь. В этот раз мы самостоятельно отыскали небольшую гостиницу в Верхнем городе, где и жили за семь франков в день на полном пансионе. Как раз в то время английские художники открыли для себя Этапль. Дадли Гарди одним из первых оценил красоту невысоких дюн, залитых предвечерним светом. Я пристрастился к поездкам на континент. Оказалось, что, зная язык хотя бы чуть-чуть, можно рискнуть отклониться от избитых путей, и тогда отпуск обходится намного дешевле, чем в Англии. На десять шиллингов в день можно жить припеваючи. Зангвилл рассказывал, что с комфортом путешествовал по Турции, располагая парой десятков заготовленных фраз и карманным словариком. Знакомый профессор-языковед во Фрайбурге подсчитал, что словарный запас крестьянина из Шварцвальда составляет триста слов. Разумеется, в случае какого-нибудь спора понадобится больше, но для тихой спокойной жизни вполне хватает двадцати глаголов и сотни существительных. Один мой знакомый поехал на этюды в Швецию, зная по-шведски только числительные от одного до девяти. Не прошло и месяца, как он обручился с девушкой-шведкой, не знавшей ни слова по-английски. В Остенде в разгар сезона при известной экономии можно жить в свое удовольствие на одиннадцать франков в день, только нужно избегать больших отелей на самом побережье. Душок от этих отелей и обедающих там людей впервые подтолкнул мой живой юношеский ум к социализму.

Париж сильно переоценивают. Половину Лувра надо бы отправить на барахолку. В дождливый день, да при восточном ветре в этом городе даже и не весело, а улицы в нем совсем неинтересные, хотя прямые и широкие — несомненно, их строили с таким расчетом, чтобы расстреливать граждан было удобнее. И дороги во Франции тоже слишком прямые. Помню, как-то в Бретани мы брели целый день под палящим солнцем, а перед нами до самого горизонта тянулась раскаленная белая дорога без единого деревца. Казалось, что мы вообще не двигаемся. Все те же семь миль до горизонта, и больше смотреть не на что. Должно быть, где-то поблизости были разбросаны фермы и деревушки, но их приходилось додумывать, как события в греческой пьесе. Местные жители гордились этой дорогой. Хвастались, что армейский корпус может маршировать по ней колонной по тридцать человек в ряд, не смещаясь на шаг ни вправо, ни влево. Сами они, впрочем, ею не пользовались. За весь день мы повстречали хорошо если десяток человек, причем половина из них были заняты ремонтом этой самой дороги. Мой друг-автомобилист говорил, что путешествовать по Франции на машине — чистое разорение. Каждый день лопаются шины — из-за скорости.

— А разве обязательно ехать так быстро? — спросил я.

— Мальчик мой, — ответил он, — ты видел эти дороги? По ним невозможно ехать медленно.

Лучше всего в Париже предместья. Жаль, что Монмартр перестраивают. Я не уставал любоваться видами, и жилье там было дешевое. Во время моего первого знакомства с Парижем перемещаться по городу можно было в громадном неповоротливом омнибусе, запряженном тремя могучими жеребцами. А если захочется разыграть знатного вельможу, к вашим услугам фиакр — полтора франка за поездку или два франка в час, и еще pour-boire[23] двадцать сантимов. Но кучера уж очень жестоко обращались с полумертвыми недокормленными лошадьми.

Самая интересная часть Франции — Прованс. Лучше всего ехать через Блуа и район замков. С томиком Дюма в кармане можно воображать, будто вы перенеслись во времена Короля-Солнца, а добравшись до Оранжа и расставшись с железной дорогой, слышишь поступь римских легионов. Я так и не нашел домик Тартарена в Тарасконе, но король Рене все еще является в сумерках со свитой своих придворных. Когда я впервые посетил Авиньон, лет тридцать пять назад, в папском дворце шли ремонтные работы. В мой прошлый приезд, за год до войны, они еще продолжались и, по-моему, не слишком сильно продвинулись. Быть может, британские рабочие не настолько ленивее других, как принято считать. Да в солнечном, сонном Провансе все движется медленно — или совсем не движется. Я любил бывать там летом, пока не начался наплыв туристов. Мы, англичане, привычны к крайностям. Как-то после завтрака в прохладном погребке я пошел прогуляться по Ле-Бо-де-Прованс. Дома там вырублены прямо в скалах, на которых стоит город, — сколько еще сохранилось этих скал. Из массивной двери выбежал малыш, явно собираясь пройтись вместе со мной. За ним выскочила мать, подхватила ребенка на руки и обратила на меня полный ужаса взор.

— Mon Dieu![24] — вскричала она. — Гулять в такую жару! Месье, должно быть, сам дьявол! Или англичанин!

В другой раз я в Санкт-Петербурге совсем не холодным (как мне казалось) зимним утром отправился гулять без шубы и произвел сенсацию на Невском проспекте.

В России со мной произошел любопытный случай, после чего я уверовал в возможность передачи мыслей на расстоянии. Я гостил у моих друзей Жаринцовых[25]. Генерал Жаринцов был первым губернатором Порт-Артура, а мадам, на мое счастье, взялась переводить мои книги и прославила мое имя в России. К ним заглянул знакомый, и разговор зашел о политике. Мадам Жаринцова пересказывала по-русски наш с ней вчерашний разговор об Индии. Вдруг она запнулась, изумленно глядя на меня.

— Прошу прощения! — сказала она. — Должно быть, я вас неправильно поняла. Но вы-то как узнали, что именно я говорю?

Оказывается, я, сам того не замечая, перебил ее и поправил какую-то ошибку. По-русски я знаю всего лишь несколько фраз, которым она же меня и научила, — достаточно, чтобы в одиночку ходить по городу. Произнесенных слов я понять не мог, но ее мысли каким-то образом передались мне.

Русские очень бурно проявляют свои чувства. Сойдя с поезда в Петербурге, я увидел, что меня встречает целая делегация. Все они бросились ко мне с оглушительным ревом. Один бородатый великан оторвал меня от земли и расцеловал в обе щеки, а потом бодро перекинул следующему — тот еле успел поймать. Все по очереди меня целовали. Мне показалось, что их была целая сотня; может быть, на самом деле меньше. Они бы и по второму кругу начали, но мадам Жаринцова их разогнала. С тех пор я сочувствую младенцам. Умом понимаешь, что все делается любя, однако еще минута, и я бы разрыдался. Привыкнуть к этому я так и не смог.

В России выведена особая порода фокстерьеров — их используют на медвежьей охоте. Маленькие отважные собаки подбираются к медведю сзади и, кусая за пятки, выгоняют его из берлоги. Друзья, живущие в Царском Селе, подарили мне такого щеночка. Ему было одиннадцать недель. Повзрослев, он стал самым маленьким и самым свирепым псом из всех, какие у меня были. Имя его — забыл, как оно звучит по-русски, — означало «семь чертей», но я его для краткости звал Питер. Он оказался неоценимым спутником на пути из Петербурга в Берлин. Его стараниями к нам в купе никто не совался, и мы оба смогли хорошенько выспаться. Были, конечно, жалобы, но в те времена в России для всех официальных служащих существовал твердый тариф. Железнодорожным сторожам и билетерам — по рублю, станционным смотрителям — по два, а городовому с саблей — иногда и до пяти.

На вокзале в Берлине меня встречала жена. Питер лежал, свернувшись в гнездышке из моей шубы. Девяти дюймов в длину, беленький, с голубыми глазками и казался полусонным — он это умел. Не успел я предупредить, как жена наклонилась поцеловать его. К счастью, у нее оказалась хорошая реакция; это спасло ее нос от неминуемой гибели. Помню, с каким восторгом два года спустя она прибежала утром в спальню и объявила, что Питер позволил ей его поцеловать. Я не верил, пока своими глазами не увидел.

При всех своих сумасбродствах он к нам по-своему привязался. Часто сидел у меня на столе, пока я работал, и засыпал не иначе как на чем-нибудь из нашей одежды. Годились и шляпки девочек — он затаскивал шляпку в кресло и сворачивался внутри. На бурю возмущения у него был один ответ: «Что мое, не отдам; что возьму, не отнимут». Что ж, по крайней мере мои дочери отучились разбрасывать свои вещи. В деревне он держался поближе ко мне, а город сбивал его с толку. Потерявшись, он не пытался меня найти, просто садился посреди улицы — там, где в прошлый раз меня видел, — и громко выл. В Мюнхене его прозвали «английский пес, хозяина зовущий». Полицейские стучались ко мне в дверь с сообщением, что он вопит на такой-то улице, и чтобы я поскорее его забрал. Главная беда его жизни состояла в том, что большие собаки обычно не желали с ним драться, а мелких он презирал. Видимо, сказывалась наследственность. По мнению Питера, достойный противник — это некто размером приблизительно с медведя. Однажды во Фрайбурге он убедил огромного датского дога обратить на себя внимание. Пока Питер скакал перед ним, норовя вцепиться в горло, дог шагал вперед как ни в чем не бывало. Тогда Питер побежал следом и тяпнул его за ногу. Дог обернулся. У Питера вся шерсть встала дыбом от восторга. Наконец-то нашелся джентльмен, готовый оказать ему любезность! Но жизнь сурова и к людям, и к собакам. Дог оказался проворнее, чем ожидал Питер. Он внезапно нагнул голову и схватил Питера за шкирку. Когда я подбежал к ним, дог как раз донес Питера до середины мостика через ручей. Питер болтался в воздухе, отчаянно ругаясь. Дог оперся передними лапами о перила и заглянул вниз. Там никого не было. Дог плюхнул Питера в ручей. Потом дождался, пока голова Питера покажется над водой, и потрусил прочь.

Берега ручья были облицованы камнем. Питеру пришлось проплыть с полмили, прежде чем он сумел выбраться на берег. Полгода спустя, когда мы уезжали из Фрайбурга в Дрезден, Питер все еще разыскивал того дога.

Дрезден, пожалуй, самый удобный для жизни город во всей Европе, хоть зимой, хоть летом. До войны там обитала довольно значительная английская колония. У нас были клуб и собственная церковь, с долгами и сборами на орган, совсем как дома. Gemutliche[26] город, как говорят немцы, и очень дешевый. В оперу, лучшую в Европе, ездят на трамвае. И он не высадит вас посреди лужи за четверть мили от входа, а доставит прямо к дверям. А когда вы выйдете после спектакля в десять вечера, когда как раз остается время не спеша поужинать и к полуночи забыться сладким сном, трамвай будет вас ждать. Лучшие места стоили шесть марок. Наряжаться не обязательно — как встал из-за чайного стола, так и поехал. Наряжались только родственники саксонского короля. (Добродушный старик. Однажды прислал ко мне нарочного, сообщить, что ему очень понравилась моя книга «Трое на велосипедах».) Единственное правило, касающееся одежды, — чтобы дамы снимали шляпки в зрительном зале. Нет нужды трогать ее за плечо и умолять со слезами на глазах, да еще неизвестно, снизойдет ли она до вашей просьбы. За соблюдением этого правила следил джентльмен у входа, в форме, напоминающей мундир фельдмаршала. Даму никто не принуждал. Если желает, может остаться в шляпке и спокойно ехать домой. А вот если желает послушать оперу, пусть шляпку снимет и оставит в гардеробе. Пользование гардеробом обходится всего в два пенса, и зеркал там видимо-невидимо. В Германии заботятся о таких вещах. И еще одно правило неизменно изумляет англичан в стране гуннов — запрет бросать мусор на улицах. Я однажды брал интервью у турецкой знаменитости и среди прочего спросил, что его больше всего поразило в Англии. Мы всегда задаем этот вопрос. Обычно отвечают: красота наших женщин, или восхитительные английские газоны, а этот невежа ляпнул, ни на секунду не задумываясь: «Мусор!»

Саксонцы — простые, добрые люди. Мы прожили в Дрездене два года и завели много друзей. По воскресеньям у всех по очереди устраивали музыкальные вечера. Заходили студенты прославленной консерватории, вооруженные каждый своим любимым инструментом, бывали и полноправные участники оркестра. Там училась скрипачка Мари Холл — застенчивая, робкая девочка. И Миша Эльман[27] тоже.

Военные там были как боги. Их любили и боялись. Офицеры в кричаще ярких мундирах, бряцая саблями, шествовали по тротуару по двое-трое в ряд, сметая с дороги встречных без разбора, — мужчин, женщин и детей. Впрочем, в частной обстановке они вели себя почти по-человечески. Во время маневров нас посетил кайзер. В Саксонии популярность его была не слишком велика, а после этого визита стала еще меньше. Из окон второго этажа некоего загородного домика открывался прекрасный вид на поле военных действий. Пять часов утра. Кайзер не желает ждать ни минуты. По его приказу выбивают дверь, кайзер поднимается по лестнице, проходит прямо в спальню и распахивает окно. Досточтимый герр со своей досточтимой фрау еще лежали в постели и, несмотря на свое возмущение, вынуждены были там оставаться, пока кайзер не соизволил удалиться, все так же громко топая и без единого слова извинений. Должно быть, он так и уродился бестактным тупицей.

Зимой в Дрездене чудесно кататься на коньках. Каждую ночь замерзший пруд в Большом саду подметали и заливали водой. Во второй половине дня здесь играл военный оркестр, а в уютном ресторанчике подавали чай с пирожными. Часто приезжала кататься кронпринцесса Луиза Саксонская — очаровательная женщина. Она свободно общалась с людьми и была любима всеми классами, кроме своего собственного. Однажды она увидела, как я выписываю пируэты на льду, и послала за мной. После мы часто с ней катались. По натуре она принадлежала к богеме и, как всякий художник, вечно давала пищу для сплетен. Напыщенная важность саксонского двора, должно быть, воспринималась ею как тяжелый кошмар. Вовсе не обязательно верить всему дурному, что о ней рассказывали. Один мой хороший знакомый, доктор-ирландец, оказался замешан в эту историю. Ему дали сорок восемь часов на то, чтобы убраться из Дрездена, прихватив все свои пожитки, включая семью. Это его разорило — в городе у него была солидная практика. Позже стало известно, что он ни в чем не был виноват, — разве только в излишней болтливости. Но королевский двор во гневе разил направо и налево. Доктора звали О’Брайен. Он сам знал за собой свою сугубо национальную слабость. Однажды я его попросил поддержать резолюцию, которую собирался предложить в клубе.

— Дорогой Джей, не надо! — взмолился он. — Не проси меня выступать! Если я начну говорить, меня уже не остановишь! И один Бог знает, что я могу ляпнуть!

Такого рода трудности были у нас в Пен-клубе, в комитете драматургов, с еще одним ирландцем, Джорджем Бернардом Шоу. Обычно он был просто образцовым членом комитета, но время от времени извечный порок давал себя знать.

— Кстати о музыкальных бокалах, — перебивал он выступающего. — Когда ставили мою пьесу, вышла такая история… Сейчас расскажу!

Рассказывал он с неизменным остроумием, нисколько не рисуясь, одна история тянула за собой другую… Председатель Картон демонстративно клал перед собой на стол часы, но Шоу, разогнавшись, не замечал никаких намеков. Наконец Картону приходилось пустить в ход председательский молоток.

— Прошу прощения, дорогой Шоу! Не сомневаюсь, все здесь, как и я, с удовольствием дослушали бы ваш рассказ до конца, но…

И он указывал на листок с повесткой дня.

— Простите! — отвечал Шоу. — Вы совершенно правы! Так о чем мы говорили?

После близкого знакомства с Германией мне было бы смешно, если бы не было так противно слышать, как немцев выставляют грубыми и зверскими. На самом деле это самый добродушный народ на свете. В Германии практически нет случаев жестокости к животным. Барбаросса когда-то приказал бросить свой походный шатер, потому что на крыше свили гнездо ласточки. В каждом немецком парке непременно имеется специальная кормушка, где суровые смотрители в серых форменных костюмах утром и вечером накрывают стол для «певцов», как здесь принято выражаться. В Германии любят птиц. В Шварцвальде специально устанавливают на верхушке печной трубы колесо от телеги, чтобы аисты могли устроить там гнездо. Кошки здесь не в чести, потому что здоровая кошка, в любой стране, убивает в среднем сотню птиц за год. Никогда не понимал, как может человек, любящий птиц, держать у себя кошку. Единственное, в чем я мог бы упрекнуть немцев как нацию, — чрезмерное увлечение патриотизмом. Здесь, по большей части, истоки всех их безумств. Пример — студенческие клубы дуэлянтов. Чтобы быть готовым сражаться за родину, немецкий юноша должен приучиться терпеть боль и ранения — для этого и служат поединки со всем их кровавым антуражем. Я пару раз присутствовал на таких дуэлях во Фрайбурге и с ужасом поймал себя на том, что меня будоражит запах крови. Скрывающийся в нас хищник не чужд ни одной нации; он рыщет по всему миру. В Англии его выпускают порезвиться на футбольное поле или на боксерский ринг — там он почти безвреден. Мой секретарь, ездивший со мной во Фрайбург, молодой человек по имени Джордж Дженкинс, научил тамошних ребят играть в футбол. Им страшно понравилось; когда мы уезжали, они проводили по три матча в неделю. Старые седые профессора качали головами: новшество плохо сказывалось на количестве поединков. Юноша, которому предстоит играть за свою команду в субботу, не захочет рисковать, что ему выколют глаз в пятницу. Дамы, конечно, все были против нас. Милая фрейлейн искренне гордится, если ее кавалер появляется в обществе, сплошь обмотанный бинтами, и шарахается от любимого, когда он приходит с футбольного поля растрепанный и весь в грязи. Вместе с Киплингом она считает его чумазым болваном и уверяет, что сражения — куда более привлекательная игра… по крайней мере для зрителей. Впрочем, женщины и поэты (за исключением истинно великих) от природы кровожадны. Уильям Эрнест Хенли и даже милый Стивенсон соловьями разливались о том, как благотворна кровавая баня для цивилизации. Другое последствие увлечения футболом во Франкфурте — там стали пить меньше пива. Студенческие попойки — еще одно печальное свойство немецкого патриотизма. Каждый истинный немец с самого нежного возраста должен быть способен выхлебать больше пива, чем его сверстник из любой другой страны. Они превращают себя в раздутые пивные бочонки во славу святого Михаила. А мальчишка, увлеченный футболом, заботится о дыхалке и ложится спать трезвым. Пожалуй, мы в Англии слишком много значения придаем спорту, но во всяком случае, это не худшая из возможных ошибок. Неплохо, если бы французские мальчишки серьезнее относились к спорту.

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

НОВЫЙ военно-фантастический боевик от автора бестселлера «Танкисты: перезагрузка». ПЕРЕКРЕСТНАЯ ВОЙН...
После падения СССР под Россию заложена бомба колоссальной разрушительной силы. РФ катится в ад этноп...
Хотя Путин и Медведев одного роста со Сталиным, по сравнению с титаническими свершениями Вождя нынеш...
Деньги присутствуют в жизни каждого человека и мало кого оставляют равнодушным. Деньги притягивают и...
Романы, повести и рассказы Якова Шехтера публикуют в Израиле, США, Канаде, России и, конечно, в Одес...
В данной книге рассматривается авторская методика для укрепления передней поверхности мышечного корс...