Не хочу быть полководцем Елманов Валерий
— Молчала бы уж! Таковскому и дите за месяц обучится, — не уступала старуха. — Пошла отсель, рожа бесстыжая!
— Боисся, фрязина твово напужаю? — насмешливо хмыкала Светозара. — Дак ежели убежит — стало быть, здоров. Чего ж тебе еще? Он бы давно от твоего лика убег, коль не я. — И, оставив последнее слово за собой, она, гордо подбоченившись, плавно покачивая могучими бедрами, выплывала из светлицы.
— Дурища и есть дурища, — уже вдогон скрипела старуха и оценивающе смотрела на меня.
Первое время я, честно говоря, несколько пугался от такого взгляда. Потом-то слегка привык, а поначалу возникало чувство, будто она мысленно ощупывает меня — то ли попользоваться хочет, то ли на обед приготовить, только не знает, в каком виде — жареном, вареном, печеном или замариновать живьем. Первого я не боялся — знал, что попользоваться у нее не выйдет. Я в отношении спиртного — человек средней крепости, но столько не выпьет даже здоровенный похотливый бугай. Разве что, напившись до чертиков, да и то он отважится лишь на то, чтобы пожать старушке ее маленькую сухонькую коричневую лапку с беспокойно шевелящимися паучьими пальцами.
А вот насчет обеда я уже не был настолько категоричен.
Глупости, конечно, и от всяческой мистики я далек примерно так же, как от Библии, по сравнению с рассказами которой, а особенно количеством проливаемой в них крови, отдыхает и Стивен Кинг. Но чувствовалась в ней некая сила, чужая и в то же время могучая. То ли она жила внутри в ней самой, потихоньку подпитываясь ее же соками, как платой за проживание — ох не зря у бабушки зверский аппетит, то ли присутствовала где-то совсем рядом, по соседству, готовая в любой миг послушно выполнить повеление своей хозяйки. Так что под этим взглядом я всегда несколько робел и ежился, хотя и ругал себя на чем свет стоит за такую трусость.
Она и перевязывала меня точно также, изучающе. Поэтому мне гораздо больше нравилось, когда это делала Светозара. Было гораздо спокойнее. Но той, как она ни старалась остаться со мной наедине, всегда мешала старуха. Бабка Лушка словно чувствовала момент, когда ласковое воркование ее помощницы постепенно начинало становиться все интимнее, и тут же являлась мне на выручку. Хотя нет. Какое там чувствовала. Просто дощатая перегородка, отделявшая мою комнатушку, по размерам скорее напоминающую просторный чулан, была настолько тонка, что она все слышала, потому и поспевала всегда вовремя.
Эта вот тонкая перегородка и стала причиной моего ночного пробуждения. Когда бездельничаешь, спится плохо, к тому же я вздремнул днем, вот и проснулся ночью от скрипа бабкиного голоса. Сама с собой старуха разговаривать не могла — не имела такой привычки, а ведьма отсутствовала — Лушка отправила ее в луга по травы. Оказывается, есть такие, которые имеют особую силу, если их «взять» — это бабкин термин — у матушки-земли при лунном свете и чтобы у «волчьего солнышка» было непременно полнолуние. Самые главные, которые надлежало рвать с особыми заговорами, она помощнице не доверяла, а по обычные ходить ленилась, приговаривая, что собирать такие годится любая дурища.
Тогда с кем же она разговаривает? Мне стало интересно, и я прислушался. Слух в темноте поневоле обостряется, тем более ее голос раздавался совсем рядом от меня.
Собеседник помалкивал, терпеливо слушая бабкины разглагольствования про опасные затеи, о которых если кто дознается, то не сносить головы ни ей, ни Светозаре, ни даже вон тому болезному, что лежит за стеной.
— А кто там? — грубовато осведомился мужской голос.
— Да ратник обнаковенный. Припужнули меня шибко его людишки, вот я и не стала противиться. Ты о нем, боярин, не мысли и за шаблю свою не хватайся, — торопливо пояснила она. — То моя забота. Он от моего зелья всю ночь без задних ног спать должон, потому как сильнее его не сыскать. Я ж ведала, что ты подъедешь.
Я тут же вспомнил о небольшой деревянной чашке с питьем, которое старуха обычно оставляла мне сразу после полудня. К вечеру дымящаяся жидкость ядовито-зеленого цвета остывала, и перед сном я выпивал эту горькую бурду. Выпил бы и сегодня, да спросонья неудачно взмахнул рукой и задел ее. Самой чашке, плюхнувшейся на домотканый половичок, постеленный возле моей кровати, хоть бы что — дерево, но ее содержимое оказалось полностью на половике.
Бабке Лушке я о том не говорил — стало неудобно за свою неуклюжесть, а потому махнул рукой, надеясь, что до утра половичок просохнет, а мне разок можно обойтись и без приема лекарства.
— Ведала, — насмешливо протянул мужской голос— Зрила, поди-ко, яко я подъезжаю, вот и…
— Цельный день из избы не вылазила, — строго возразила старуха. — А чтоб ведать, глазоньки ни к чему, тут иное потребно, тайное.
— Тайное, — недовольно проворчал голос, в интонациях которого мне послышалось что-то знакомое. — Ты и тот раз наговор свой тайный делала да сказывала, что теперь женишок на эту девку и взглянуть не восхочет, а коль и посмотрит, то красы не узрит. Хотя какая там у нее краса — словеса одни. А что вышло?
— А она плат наговорный надела? — скрипуче осведомилась старуха.
— Откель я ведаю? Меня о ту пору там уже не было, — сердито ответил гость, и я вздрогнул, вспомнив, где мне доводилось слышать этот скрипучий голос.
Сомнения еще оставались. Откуда взяться здесь князю Долгорукому? Откуда он вообще знает бабку Лушку? И потом, чтобы пойти на такое — я ведь сразу догадался, о каком женишке идет речь, — нужно быть очень азартным человеком, потому что это уже ва-банк. Вот только в отличие от рулетки не факт, что в случае успеха именно ты станешь обладателем выигрыша. Да, ты лишишь победы одного из участников, но их же вон сколько. Тогда зачем? Вроде бы не в натуре Андрея Тимофеевича такие авантюры, хотя, что я знаю о его характере?
К тому же я и раньше подмечал в нем эдакую упертость, граничащую с бычьим упрямством. «Скорее Москва сгорит, нежели я от своего слова отступлюсь», — тут же припомнилось мне. Ну вот пожалуйста, сгорела она. Чего тебе еще подпалить надо, старый ты хрен?! Ух, как я ненавижу в людях это самое упрямство. Но тут же вспомнил себя и подумал, что, наверное, прав был древний мудрец, утверждая, будто люди больше всего не любят в других те недостатки, которые присутствуют в них самих. Короче, кто не без греха, тот пусть и кидает в Долгорукого камни, а я погожу. Тем более что у меня в руке скорее бумеранг — если смажу, то мало не покажется.
Оставалось лежать, досадовать и… слушать, продолжая надеяться, что я ошибся и этот скрипучий голос принадлежит не Андрею Тимофеевичу.
— А коль не было, то неча тут, княже, напраслину на меня возводить, — огрызнулась тем временем старуха.
Эк она князя-то. Даже странно слышать из уст простой бабки, принадлежащей к «подлому народцу», такое. И как только не боится?
— Вот возьму сабельку востру да полосну тебя ею для ума, — услышал я в ответ. — А то ишь как осмелела — речи таковские мне сказывать.
А что, запросто полоснет. Гонору у него выше крыши. Вмешаться, что ли? Все ж таки она меня вылечила, можно сказать, с того света вернула. А как? Да проще простого. Я замычал, заохал, а для верности — вдруг не услышат стон — пару раз лягнул ногой по дощатой переборке. Это понадежнее.
— Никак проснулся твой ратник? — встрепенулся гость.
— Сон дурной приснился, — спокойно ответила бабка.
— А не подслушает? — не унимался тот.
— Кто подслушивает, тот тихонько лежит, а ентот, вишь, взбрыкивает, — последовал ответ.
«Ишь ты, — подивился я. — Получается, что я одной стрелой двух зайцев завалил. И пыл боевой кой у кого утихомирил, и себя обезопасил. А теперь что делать? Да слушать — чего еще остается».
— Ты ж вроде зареклась лечбой заниматься? Помнится, даже зарок кой-кто давал, — после паузы проскрипел гость.
— Займешься тут, коль сабелькой стращают, — недовольно откликнулась бабка. — Я уж и порчу грозила напустить на того, кто его привез, и сглазить его, он ни в какую — лечи, старуха, не то голова с плеч. Чистый душегубец.
— Так ты б и напустила, — ехидно заметил гость, — Али и тут смертный грех почудился? — И он скрипуче засмеялся, после чего у меня отпали последние сомнения.
То есть их и раньше практически не было, так, самую малость, а теперь и они бесследно улетучились. Долгорукий там сидит, больше некому. Князь Андрей Тимофеевич собственной персоной. Он же — мой будущий тесть.
— Хошь ты и князь, но с умишком у тебя худовато ныне, — безапелляционно заявила Лушка. — Сам помысли: порча не сразу в силу вступает, времечко ей надобно. И што мне с нее проку, когда моя голова с плеч упадет? Он и опосля уезжать не хотел — притулился к моему тыну и все ждал, пока хворый в себя придет. Целый день просидел. Пришлось выйти и сказать, чтоб езжал отсель, да пообещать, что поставлю я на ноги его боярина. Еле выгнала. Да перед отъездом посулил, ежели сбрехала, голову с плеч, а тот, как на грех, все никак в себя не приходил. Я уж все испробовала — ни в какую. Пришлось дурищу свою загнать, чтоб телом дыру закрыла, из коей его силушка убывала.
— А что за боярин? — настороженно осведомился Андрей Тимофеевич.
— Да не боярин он — так, сын боярский из худородных. Всего и слуг — стременной, и тот шальной, да второй, посмирнее. Да ты сам и глянь, ежели хошь.
— А не разбужу?
— А мне почем знать, — хмыкнула бабка.
— Нет уж, ладно. Пущай спит. А ты мне зубы не заговаривай — здоровые они. Лучше поведай, яко с зельем решим? Дашь ты мне его ай как? — осведомился он.
— Тебе ж смертное подавай, — хмыкнула бабка Лушка.
— А то какое же. Тока понадежнее, да чтоб не враз померла, а то дознаются.
— На худое толкаешь, — вздохнула бабка. — Я за всю жисть таковскими делами ни единого разочка, а ты ныне желаешь, чтоб я все порушила. А на том свете кому ответ держати?
— Мне-то о том не сказывай, все одно не поверю. — И Андрей Тимофеевич вновь скрипуче засмеялся.
Я лежал покрывшийся потом и лихорадочно размышлял, что предпринять. Хотя имя будущей жертвы и не было названо, но и так понятно, что это, скорее всего, Марфа Собакина — больше некому. Если бы не проклятая слабость, тут же вышел бы из своего чуланчика, но что я могу в таком состоянии? Или не рисковать? Не проще ли понадеяться на стойкость бабки Лушки? А вдруг та не устоит перед его напором, и потенциальному отравителю все-таки удастся заполучить у бабки зелье и отправить на тот свет бедную Марфушу? И как знать, если бедная девушка умрет, то вдруг царь и впрямь выберет невестой Машу. Мою Машу.
Да, конечно, согласно истории, царь должен жениться в третий раз именно на Марфе Собакиной, и точка, тут вне всяких сомнений. Вот только смущал «эффект бабочки». Да-да, той самой, что упомянута в рассказе Брэдбери. Пусть они и мелкие, но если посчитать, какое количество их я растоптал, то запросто может приключиться переход количества в качество и соответственно такое крупное изменение в истории — чем черт не шутит.
Я уже почти решился на то, чтобы встать и прошлепать туда, где они сидели, чтобы поздороваться с дорогим гостем, но бабка меня опередила:
— Живота меня лишить в твоей воле, а зелья я тебе все одно не дам.
Ай да молодец бабка! Я б тебе памятник поставил, да Церетели еще не родился. Это ж какой замечательный народ у нас на Руси! Европы им в подметки не годятся. Даже ведьмы у нас и те высокопорядочные!
— Батюшка мой упокойный, Тимофей Володимерович, иное о тебе сказывал, — разочарованно и в то же время с каким-то туманным намеком заметил князь.
— Хошь, я его дух вызову? — парировала старуха. — Пущай он словеса повторит, что некогда тебе сказывал.
— На што? — испугался Долгорукий.
— А то, что я и ему смертного отродясь не давала.
— Иное давала, — не уступал князь. — А я тебе за иное вон чем отдарю — глядикась. Серьги цены немалой. Старинной работы. Это еще бабка моя нашивала, а ей сам…
— Не нашивала она их, — резко перебила бабка Лушка. — Купляли их и дарили не дале как в это лето. Баские, конешно, спору нет, токмо куда их мне? Стара я такое нашивать.
— Продашь — гору рублевиков возьмешь, — не сдавался Долгорукий. — Будет кусок хлеба к старости. С ратниками возиться не понадобится.
— У меня и так хлебушек есть, даже с маслицем, — заявила старуха. — И ратника нипочем бы не взяла, если б молодой черт саблей не грозился.
«Ай да Тимоха, — умиленно подумал я. — Настоящий боевой товарищ».
— Так дашь?
Ух какой скрипучий голос стал. Злится князь, крепко злится. Не по-его выходит. Молодец, бабка Л ушка. Так держать!
— Брал ведь уже. Обожди чуток, и все. Сызнова сыпанешь — вовсе девку уморишь.
— Не твоя печаль. — Не скрип уже, скрежет какой-то.
— Ладно уж. — Усталое шарканье куда-то в угол и тут же обратно. — Вот, возьми щепоть да отсыпь себе куда-нибудь. Но гляди — в последний раз даю. — И тут же зачастила испуганной скороговоркой: — Да куда ты жменей-то? Вовсе очумел боярин?! Столь сунешь — невесть что приключится!
— Сама же сказывала, не смертное оно, — примирительно заметил князь.
— Не смертное, да иной сон хужее смерти бывает, — загадочно ответила бабка Лушка. — Ну гляди. Ежели чего, на тебе грех повиснет.
Я решительно поднялся на ноги, сделал шаг к занавеске, отгораживающей чуланчик, но тут в ушах зазвенело, глаза заволокло какой-то туманной пеленой, и я потерял сознание. Когда вновь открыл глаза, было уже утро. Понятно, что князь давным-давно уехал. Однако, скорее всего, еще можно было что-то придумать. Я долго размышлял, как бы помочь несчастной, ну и себе немножко, вот только на ум ничего путного так и не пришло. Оказывается, и моя голова не всегда срабатывает. Ей тоже иногда нужно время. И немало.
Зато стало ясно, с чего в первую очередь надо начинать — с отъезда. Загостился я тут. Серпухов — городок неплохой, и кремль тут красивый, белокаменный. Опять же природа кругом. Леса шумят вековые, река под боком. Если что, можно и жить остаться. Но потом. И вместе с княжной. А пока рано. Дела у меня. К тому же слово я Воротынскому дал — сдержать надо. Иначе царь его и впрямь в опалу отправит, чтоб не брал на себя то, чего выполнить не может.
Бабка Лушка, которой я заявил о своем решении, перечить не стала. Только предложила для начала спуститься с крыльца, да не с помощью «коровищи», а самому — в дороге-то меня поддерживать будет некому. Я, дурак, и согласился — самому интересно стало. Да и не боялся я этого крыльца. Сколько раз уже с него спускался — даже со счета сбился, то ли три, то ли четыре раза. А что рука моя на Светозарином плече лежала, так неизвестно, кто кого поддерживал. И вообще, может, я соблазнял ее, вот.
И пошел я к крыльцу. Иду совершенно спокойно, даже стены рукой успеваю опробовать — крепки ли. А если толкнуть их от себя или опереться покрепче — не рухнут? Дошел. Начал спускаться. Но то ли перила у крылечка были слишком низенькие, да к тому же шаткие, то ли хитрющая хозяйка за ночь поменяла ступеньки на более крутые, а скорее все вместе — словом, не удержался я на них.
Хорошо, что внизу стояла Светозара, иначе вряд ли я отделался бы испугом. Да и то не удержала она меня, тоже упала. Мне бы встать с нее, но слабость в руках, и Светозара, как назло, не помогает. Лежит себе подо мной как ни в чем не бывало, да еще рукой придерживает, чтобы я не рыпался. Передохни, говорит, чтоб сила в руках появилась. А то ты тяжеленький, и мне тебя одной поднять невмочь. А сама смотрит своими глазищами, дышит часто-часто, а губы уже к моим губам тянутся, и явно не затем, чтобы сказать что-то. Вот этим она мне и помогла — ухитрился я с нее скатиться, а потом и на четвереньки самостоятельно встать. Я бы и дальше сам все сделал, да остановился передохнуть, а тут и Светозара подоспела, сама мою руку себе на плечо закинула. Ну никак мне от нее не отвязаться. Вот же прицепилась девка.
Когда опять наверх поднялись, бабка Лушка ничего не сказала. Губы поджала, и молчок. Даже не поглядела на меня ни разу — только помощницу взглядом буравила. Колючий он у нее, как шило. С той поры она сама взялась за мое лечение, а Светозаре запретила даже переступать порог моего чуланчика. Мол, соки она из меня сосет. Не знаю уж, правду ли она сказала про эти соки, но дело к выздоровлению пошло гораздо быстрее.
Через недельку я крылечко осилил. Сам. Ступеньки у него и впрямь неудобные — и как только старуха по ним поднимается, но я их все равно одолел. Правда, подниматься обратно мне помогла Светозара. Еще через неделю я стал выходить во дворик, жмурясь от яркого летнего солнышка и жадно разглядывая окрестности. Впрочем, смотреть особо было не на что — тут я погорячился. Теремок бабки Лушки стоял на отшибе одного из серпуховских посадов. Ближайший дом метрах в ста. Самого Серпухова тоже не видно. И треугольный белокаменный кремль, и башни со стенами закрывал Высоцкий монастырь, расположенный в полуверсте от нас на берегу Нары, на пологом холме. Так что я мог полюбоваться лишь монастырскими стенами и возвышающимися над ними высокими куполами пятиглавого собора Зачатия Богородицы.
Но любоваться ими мне пришлось недолго — спустя еще неделю за мной явились. Вспомнил Воротынский, прислал людей.
Ну, здравствуй, Пантелеймон, соратник мой боевой. А ты чего хромаешь, Тимоха? Сухожилие подрезали? Ну ничего-ничего, не переживай — авось срастется. Ба-а, да тут и остроносый прикатил. Ну-ну. Ждет, говорите, Михайла Иваныч? Ну раз так, давай и мы поспешим, а собираться мне недолго. Как нищему. Подпоясаться, и все. Оп-па, повело что-то. Интересно, залезу я на коня или нет? Ну хорошо, подсадят, но тогда другой вопрос — как скоро я с него свалюсь? Ах, вы с телегой прикатили. Умно, умно. Нет, на соломе лежать — не верхом сидеть, доеду, не сомневайтесь. Только тут вон какая гора на телеге возвышается. Чего только нет — горшочки, корзинки, кувшинчики, туесочки — мне и примоститься негде. Разгрузим? Для бабки оно? Плата за лечбу мою? Понял.
Тогда что ж, осталось поклониться в ноги, спасибо за все сказать, да и Светозаре пару ласковых слов на прощание. Хоть и по бабкиному повелению легла она со мной в постель, но вытягивала с того света на совесть. Да и вообще девка хорошая, дай ей бог доброго жениха, хотя с такой репутацией навряд ли он ей светит. Да где ж она? Ах, за травами подалась! Ох хитра бабка Лушка! Отправила девку спозаранку. Никак приметила, как она на меня косилась. Ну и ладно. Привет ей от меня. Большой-пребольшой.
Только не передала его старуха своей помощнице. Нет, не забыла. Просто она ее больше не видела. Исчезла Светозара из Серпухова. Откуда я знаю? Так она сама к нашему с Пантелеймоном, Тимохой да остроносым костерку подошла. Да, на первом же ночном привале. Там котелок над огнем висел, так она эдак деловито зачерпнула ложкой варево, подула, опробовала, без лишних слов сняла котелок да и вылила его в кусты. А потом так же молча пошла за свежей водой.
Пока она орудовала, мы только смотрели на нее. По моему лицу и Пантелеймон с Тимохой сразу приметили, что мне она вовсе не чужая, а хорошо знакомая, стало быть, чего встревать — пусть князь выскажется. Я же поначалу помалкивал от неожиданности, а потом из любопытства — интересно, насколько у нее самой хватит терпения. У бабы язык длинный — вот и ждал, когда сама все расскажет.
Но она тоже молчала, хотя без дела и не сидела. Едва в котелке закипела вода, как она к нему — быстро-быстро чего-то туда накидала, круть-верть по земле, глядь, уже и холстина как скатерть-самобранка расстелена, а она возле телеги стоит, копается в припасах, которые Пантелеймон оставил в обратную дорогу. Не успели мы повернуть вслед за ней головы, а она снова возле холстины. Ох и шустра. От той ленивой вальяжности, что в тереме-теремочке у бабки Лушки, ни следочка — метеор, а не девка. Но ни пол словечка.
И непонятно — откуда взялась? Как сумела незамеченной весь день за нами красться? Может, старуха забыла что-то да ее вдогон послала? Вопросов много, но мы с Пантелеймоном и Тимохой, переглянувшись, продолжали терпеть и ждать — должно же прорвать девку. Только остроносый не терпел и не ждал. Он — любовался. И было чем. Тяжелые литые бедра под сарафаном так и гуляли, так и гуляли. Нагло, откровенно, с вызовом. Да и грудь ходуном ходила, того и гляди из-под рубахи вырвется. Осьмуша чуть ли не слюну пускал — вон как разобрало. Если бы не моя Маша, то и я бы залюбовался, как знать. Только опоздала ведьма — княжна у меня в душе.
И не утерпела старухина помощница, раскрыла-таки рот. Правда, только после того, как мы все наелись от пуза и в изнеможении откинулись на траву — вкуснотища, пальчики оближешь, глазами еще бы столько же съели, да пихать уже некуда. Тут-то она и выдала:
— С вами в Москву поеду. Завтра фрязин еще денек на соломе без перевязи, питья да настоев полежит — раны непременно откроются. Кого князю привезете? Да и варево вы сготовили — свиней вкуснее кормят, а я по-царски накормлю. Сами, поди, убедились.
Это она моим спутникам. Не в бровь, а в глаз девка влепила. Поесть Пантелеймон не дурак, водится за ним такая слабость, да и Тимоха тоже — в яблочко Светозара угодила. Про аппетит остроносого не знаю, но возражений от него, судя по телячьему взгляду, тоже не дождаться. Ну-ну, а мне что скажешь?
— Не боись, фрязин. Обузой не буду. Слыхала я, на Москве разор да в холопах нехватка. Вот я и пригожусь. Тебе еще месяц в повязках ходить надобно, а то и поболе, а кто их поменяет да травы заварит? — И поучительно: — То-то.
Ну что тут скажешь? Каждый сам свою судьбу выбирает. Ее право. Вот только взгляд ее мне не понравился. Упрямый — полбеды. Но он еще и откровенный.
«Все одно мой будешь», — читалось в глазах.
Не ошибался я, поверьте. Очень уж ясно было написано. Крупным шрифтом.
А с цветом глаз я промахнулся. Это там они мне синими показались, в постели. На самом деле они у нее что-то вроде цвета морской волны, к тому же изменчивые. Сейчас вот, у костра, они были ярко-зеленые, ведьмовские. И огонек в них посверкивал. Пламя костра отражалось? Если бы. Тут впору об ином пламени говорить, том, что пожарче.
Я-то ничего, спокойный. У меня княжна. А вот остроносый, похоже, сгорел. Достало его это пламя и даже облизало. С головы до ног, и с боков, и сзади, но главное — спереди.
Мне даже жалко его стало. Чуть-чуть. На миг.
Угораздило же.
А на удивление невозмутимый Тимоха, жмурясь от сытого блаженства и довольно поглаживая туго набитый живот, насмешливо поглядывая на Светозару, тихонько мурлыкал себе под нос:
— Ох и дщерь моя, дщерь ты родная. Отчего ж ты така греховодная. С виду ты — ровно яблочко, все румяно, что на лик взирать, что с бочку, без изъяна. А надкусишь коль — червоточина. То душа твоя, душа черна…
Так и мурлыкал эту песенку целый вечер. Или это была не песенка, а констатация фактов? Так сказать, размышления вслух? Не знаю. Вроде не должен он был так быстро ее раскусить, насчет червоточинки, цвета души и прочего. Я вот не сумел, а жаль.
Ох, кабы все знать, своими руками эту сладкую парочку удавил бы.
Прямо тут, на привале.
Кабы все знать…
Глава 17
А ЗА ЭТО ЗА ВСЕ ПОДАРИ МНЕ…
Что мне бросилось в глаза еще до приезда на подворье князя — так это масштаб бедствия. Мы ведь с Таганского луга в Москву даже не заглянули — Воротынский двинулся вслед за Девлет-Гиреем без захода в столицу. Зато теперь я увидел все воочию. Ужас, просто ужас! Как там сказано: «Где стол был яств, там гроб стоит». В самую точку.
Хотя нет, действительность еще хуже стихов. В том числе и про гробы. Не стояли они. Поэтому первое, что я почувствовал еще на подъезде в первопрестольную, — это вонь. И организовать некому, и работать тоже, так что земле до сих пор предали далеко не всех покойников. Они были повсюду, даже когда мы переправлялись через Москву-реку, — синие, распухшие, страшные. Колышутся на волнах, затаились в камышах, застыли в заводях. Все терпеливо ожидают, пока выловят. Только некому ловить. По улицам от прежнего многолюдья не десятая часть бродит — сотая. Хотя что это я? Какие улицы? По пепелищу они бродят, по одному большому пепелищу.
Тогда, на Таганском лугу, мы только услышали взрывы. Сейчас же я увидел и последствия от них. Две кремлевские башни с пороховым зельем поднялись на воздух не одни — они еще потянули за собой часть стен. Про Китай-город и вовсе говорить нечего — сплошные руины, а что до его стен, то их практически не существовало. Из руин тоже, как в реке — где рука торчит, где нога, где целиком труп валяется, да не один. И все отличие от речных — это цвет. Там они все больше синие, а тут — черные, обугленные чуть ли не до костей. Головешки, а не покойники.
Светозара и та перепугалась. Так вцепилась мне в руку — клешами не оторвать. Остроносый, приметив, скривился, но промолчал. Ему легче — он с Пантелеймоном и Тимохой все это уже видел, а мне впервой, потому чуть не замутило. Хорошо, что Светозара рядом — неудобно выказывать слабость при девке, вот я и держался. На подворье у князя только и отошел.
Пожар, конечно, не пощадил и его хором, но картина совсем иная, более оптимистичная — уцелели почти все. Угорели лишь двое — помогли мои отдушины. Это я к тому, что покойники там отсутствовали. Да и руин тоже почти не имелось — все уже расчистили и вовсю строили новые хоромы. Потому и запахи соответствующие — от свежесрубленных деревьев. После сладковато-трупного привязчивого аромата я дышал и не мог надышаться смолистой сосновой стружкой, терпкой дубовой корой и тоненьким, похожим на цветочный запахом от нежно-желтых полосок липы.
Работа двигалась споро. Как я погляжу, поговорка «ломать — не строить» не для русского народа. Судя по энтузиазму, им больше по душе как раз строить — вон как стараются. Терем еще не завершили, зато небольшую пристройку, что прилепилась к нему справа, закончили почти полностью, доведя до победного конца-венца. Вон он, петушок, взлетел на крышу, надменно задрав кверху остроносенькую, как у Осьмушки, головенку. Хоть и деревянная птица, а тоже желает прокукарекать. И слева от терема, чуть в глубине, амбар тоже почти готов. А сзади конюшня и поварская с банькой уже похваляются новой крышей. Ох как много всего построили.
Михаила Иванович, встретивший меня как родного, тут же потянул за руку показывать светлицы. Только почему-то не в терем — в пристройку, что справа. Ту самую. С петухом. Сам довольный, улыбается, в глазах хитреца проблескивает. Зашел я глянуть и обомлел — краше прежнего отгрохано, и даже стеллаж от пола до потолка, который тогда по моей просьбе соорудили, и тот восстановлен. Да не просто — уже и свитки кое-где лежат. Это кто ж тут их раскладывает? Смотрю, а вон и подьячие с очередным сундуком из подвала возвращаются. Кряхтят, бедные, от натуги, но тащат, упираются. Меня увидели — шапки долой, а сами радостные стоят, улыбаются. Но земной поклон отдать не успели — обнял я свое «крапивное семя», потискались в объятиях, хотя и недолго — что-то стиснуло в груди, дыхание перехватило. Хорошо рядом со мной оказался сундук — было куда плюхнуться.
И тут же все в растерянности захлопотали вокруг, а чего делать — не знают. С минуту суетились, затем откуда ни возьмись объявилась Светозара, а в руке чашка с питьем. Где взяла — до сих пор не пойму. Заранее в дороге приготовила? Вообще-то да, самое вероятное. Вот только почему я чуть рот им не обжег? Ну деловая девка, доложу я вам.
А с Воротынским-то как бойко изъяснилась. Тот поначалу, когда она только-только объявилась, на меня уставился. Не возмущенно — дело-то молодое. Скорее уж удивленно. Вроде бы раненого меня оставляли, вроде бы еле дышал, да и сейчас еще не оклемался толком — где подцепить-то успел? А я молчу, вздыхаю только. Не виноватый, мол, я, сама она.
Светозара вначале посмотрела на меня, потом, поняв, что я ничего говорить не собираюсь, выпутывайся сама, мигом сориентировалась — и к князю. В ноги не падала — склонилась чин по чину, почти как перед ровней, которая всего-то рангом-двумя повыше. Короче говоря, с достоинством. И речь так же вела — учтиво, уважительно, но без всякого там раболепства. Даже мне, придире, понравилось, ну а Воротынскому и подавно. Словом, Михаила Иванович был рад-радехонек, когда узнал, что есть у него теперь самая главная лекарка, которая готова приглядывать за болезным, чтоб довести его до полного и окончательного выздоровления.
Я поначалу вякнул, что и без нее могу дойти до этого самого здравия, а не дойти, так доплестись. Словом, добраться как-нибудь. Уж очень мне все это было не по душе. Видать, предчувствовало сердце недоброе. Но кто бы меня слушал. Оставили змею подколодную. Место ей определили на поварне, ну а главная обязанность — ухаживать за мной. Очень нужны мне ее заботы. Подумаешь, главная лекарка. Бабку Лушку спросили бы — она всем живо глаза б открыла.
Ах да, забыл я сказать-то. Оказывается, всю эту пристройку с горницами, светлицами и опочивальнями князь предназначил именно для меня. Вот так вот — ни больше ни меньше. Потому ее и возводили в первую очередь — создавали условия для работы. И вход соорудили отдельный — чтоб никто из посторонних не мешался. Даже ратника у крыльца выставили, чтоб тайну соблюсти. Все по-взрослому. Все как у людей. Там как раз один из братьев-близнецов стоял, только вот кто, Фрол или Савва, я как всегда не разобрал.
И внутри пристройки тоже как надо. Тут тебе и окошки волоковые для конспирации, причем не простые, с обычными ставнями, а с двойными. Снаружи само собой, а внутри еще одни. Да и у сундуков замки амбарные. Князь еще посетовал, что не получается закрыть от посторонних глаз стеллаж, но я его успокоил, пояснив, что это лишнее. Грамотки, что на нем разложены, все равно вчерашний день. Если тайный ворог в них даже и заглянет, так оно и к лучшему, ибо получит ложные сведения. Ну вот как у нас с гонцом якобы от королевича Магнуса. Так что утечка информации пойдет лишь на пользу.
Что до самих комнат, то и тут все по уму. Вспомнил Воротынский, как я зимой сетовал, что помещений мне не хватает. Вспомнил и внедрил. Цепкая у князя память оказалась — ничего не забыл. Ни о большой, главной светлице, где стеллаж расположен, ни о той, что поменьше — мой индивидуальный рабочий кабинет. Даже о комнате, где я с сакмагонами работал, и о той князь не запамятовал. А на всякий случай он еще одну повелел соорудить — мало ли. Ее в последние дни подьячие под свою опочивальню приспособили — вкалывали-то допоздна, куда уж домой возвращаться.
Моя ложница — самая дальняя изо всех. Чтобы светлейшему фряжскому князю Константино Монтекки ни одна собака спать не мешала. Небольшая, но уютная. С периной. Мне потом старый дворский Елизарий, который тоже суетился все время рядом, по секрету доложил, что даже у самого Михаилы Ивановича такой нет. Далеко Стародуб Ряполовский — княжеская вотчина, вот и не привезли еще, а для меня было велено купить в Москве. Но так как лишних денег, чтоб хватило на две, у Воротынского нет, обошлись одной. Я аж возгордился эдаким почетом.
Чуть погодя удалось узнать, почему князь так сильно мне обрадовался и воздал такие почести вместе с рабочим комфортом. Вечером уже это было, после ужина. Разговор начался с того, что он стал аккуратно выяснять, когда я приду к окончательному выздоровлению и не повредят ли ныне моему здоровью некие занятия. А чем они мне могут повредить? Скорее наоборот. Человек, пребывая в безделье, гораздо дольше избавляется от болезни.
Но я этого не сказал. Еще чего. Должен же я набить себе цену. Так что отвечал совсем в иной тональности — минорной, лишь в самом конце перейдя на мажор. Мол, худо мне, Михаила Иваныч, плох я еще, но для тебя, и только для тебя, любезный князь, уж как-нибудь расстараюсь, помогу чем могу. Да ты скажи — не томи, что случилось-то?
Томить Воротынский и впрямь не стал, рассказал сразу и все как есть. Суть такова. Оказывается, наш суперотважный государь, прибыв в Александрову слободу — в Москву ехать отказался, первым делом принялся искать крайних. В зеркало глядеть при этом он принципиально отказывался, смотрел только по сторонам, но очень зорко. Аки сокол.
Нет, даже скорее аки орел, причем двуглавый. То есть сразу выискивал виновников и среди земщины, и среди опричнины.
Про последних говорить не буду. По мне, так он бы хоть всех их перевешал — воздух только чище стал бы. Нормальных людей вроде Годунова там осталось с гулькин нос. Или чуть больше, с орлиный, но все равно мало.
А вот что касаемо земщины, так тут кандидатами номер один и номер два стали сразу двое — Иван Федорович Мстиславский, который и впрямь оказался бездарным главкомом, и… Воротынский. Честил царь князя прилюдно, то есть в присутствии своих холуев и верного Малюты, который, как обычно, ждал только команду «фас!», но в этот раз все обошлось, хотя был Михаила Иванович, как Штирлиц весной сорок пятого. Тот на грани провала, этот на грани опалы.
И не только, потому что дважды царь опале не подвергает. Не принято это у него. Что-то вроде армейских порядков, только у военных вместо опалы неполное служебное несоответствие. Служишь дальше хорошо — снимут его с тебя, но если второй раз провинишься, и так же крупно, то его тебе не объявят. Хватит. Тут же готовят документы на увольнение. В запас голубчика, а есть ли выслуга для пенсии, нет ли — без разницы. И здесь так же. Вторая вина — это все. Конец. Только здесь увольняют на тот свет. И документы для этого готовит начальник отдела кадров Малюта Скуратов — угольки раздует, веревочку на дыбе проверит — не сгнила ли, после чего приступает к оформлению.
А что до выслуги, то тут тоже все гораздо серьезнее. Если есть сын, то в самом лучшем случае — как исключение — семью могут не лишать вотчин. Бывают такие везунчики. В основном же кладут на плаху всех разом. Строго по Библии: «И сказал господь, истреблю род ваш до седьмого колена…» Может, я и неточно цитирую, но смысл не исказил.
Князь Воротынский — человек мужественный. Даже когда он мне все это рассказывал, ухитрился прилепить себе на лицо улыбку, чтоб я чего не подумал. Но все равно было видно, что ему не по себе. А в главный упрек Михаиле Ивановичу царь поставил плохую службу сакмагонов. Мол, почто не упредили? Еще бы чуть-чуть, и в плен попал. И что бы тогда делали, без царя-батюшки? Погибла бы Русь сразу, как есть погибла бы! Только тем Воротынский и вывернулся, что повинился, но в то же время напомнил — все-таки успели его люди прискакать к Иоанну Васильевичу в Серпухов. А тот в ответ: «Вот они-то твою голову и спасли».
Словом, ясно намекнул, чтоб запомнил накрепко — впредь про Белоозеро, где князь находился в ссылке, надо бы забыть. Климат там для государевых врагов плохой. И воздух слишком чистый, и дышится легко — не заслужить больше Воротынскому этого курорта. И выразительный взгляд в сторону Малюты. А у того ушки топориком, шерсть на загривке дыбом — ждет только царского жеста. Помедлил немного Иоанн Васильевич и… обошелся без кивка. Опять к Михаиле Ивановичу повернулся и ласково так напомнил про давнишний послерождественский разговор, да еще о том, что лето уже на исходе.
Так вот, оказывается, почему я в этой пристройке не увидел печки. Я ведь сразу ее отсутствие обнаружил. Как-то непривычно смотрелась без нее комната со стеллажами. Да я и сам привык время от времени прислоняться к теплому боку, потому и бросилось в глаза ее отсутствие. Поначалу решил — не успели сложить, так что не стал спрашивать. А это, оказывается, намек. А на всякий случай Воротынский еще и прямым текстом выдал. Он, дескать, прикинул, что я до холодов должен управиться. Понятно, времени осталось мало, очень мало, но, учитывая государево повеление, может статься, что вместе с заморозками грядет и царский гнев, и тогда… Словом, работать будет некому.
Очень мило. Нечего сказать — бодрящие тут стимулы для умственного труда.
Ну а под конец разговора Воротынский высказал кое-какие догадки насчет царской злобности. Нет, не вообще, а конкретно в эти дни. Дескать, лютует он, потому что у него опоили невесту. Или испортили. Или сглазили. Словом, сохнет ныне девка — ест мало, спит много, а сама бледная, как тень. И с лица спала, и с фигуры, и что ему теперь делать, царь понятия не имеет. Не жениться? Так ведь вроде обручены. Да и как откажешься — не больна она ничем и не жалуется ни на что, только чахнет. Жениться? А если вовсе захиреет, да и в домовину отправится? Брак-то уже третий по счету, а по православному канону больше трех раз венчать человека нельзя — грех. И как быть?
Получается, не успел я прищучить Долгорукого. И за руку с поличным тоже схватить не успел. Опередил он меня. Опередил и сам прищучил. Не меня, разумеется, — Марфу Васильевну, или попросту Марфушу. Не пожалел девчонку. И оставалось только ждать — выживет или нет. Да еще гадать — как поступит царь.
Но это я так думал поначалу — насчет ожидания. Едва только все сундуки перетаскали обратно в наш рабочий кабинет, разложили все свитки по стеллажным полочкам да еще притащили уйму карт, как закипела работа, и мне уже стало ни до чего и ни до кого.
Я даже подьячих особо не напрягал, потому что чуял — объяснять бесполезно. Не потянут они систематизацию. Я-то представляю, какой она должна быть, а для них это темный лес, так что проку не выйдет. Ухлопаю кучу времени на пояснения, а они все равно сделают не так, как мне надо. Нет уж.
И я самолично чуть ли не каждую ночь напролет ползал по картам и рисовал схемы. Воротынский не говорил ни слова. Изредка зайдет, деликатно посмотрит на нарисованные мною квадратики, стрелки, кружочки, вздохнет и тихонько, сам для себя, уважительно пробурчит: «Вона он какой — сво-о-од».
Уходил бесшумно. Я как-то глянул вслед и глазам не поверил. Мать честная! Это ж он на цыпочках, чтоб подковками каблуков не греметь. Ну ничего себе!
За все это время я, можно сказать, ни разу не высунул носа на улицу — так усердно вкалывал. Хотя нет, одно исключение было — это когда меня, робея и поминутно извиняясь, навестил старинный знакомый и бывший, хоть и фиктивный, холоп Андрюха.
По счастью, обоз из костромских вотчин Годунова, с которым приехал Апостол, прибыл в Москву уже после пожара. Получив вольную — Борис честно держал слово, — Андрюха, недолго думая решил податься… в священники. Признаться, слышать об этом мне было немного удивительно, но если разобраться, то ничего диковинного — парень давно тяготел к этой стезе. К тому же с грамотеями на Руси по нынешним временам изрядный дефицит, а за то время, что он провел у Годуновых, Андрюха не терял времени даром, сумев не только освежить прежние знания, но и изрядно их приумножить. Сейчас Апостол мог бегло читать псалтырь и благодаря хорошей памяти назубок усвоил все молитвы, которые ему только доводилось слышать во время богослужений и исполнять, стоя в хоре певчих.
Но особенно он гордился тем, что занималась с ним сама Ирина — Годунов и тут не солгал. Бойкая девчонка от нечего делать по ходу игр с младшим Висковатым занялась обучением Андрюхи письму и чтению. В кои веки Апостол слегка сплутовал и, когда Ирина спросила, умеет ли он читать, не стал отвечать утвердительно, а неопределенно пожал плечами. Ожидавшая отрицательный ответ Иришка восприняла его так, как она предполагала, и… приступила к занятиям. Поначалу ей было в забаву, но потом понравилось ощущать себя эдакой строгой учительницей и иметь послушного, а вдобавок весьма смышленого ученика.
«Наверняка его будет распирать от гордости лет через пятнадцать, когда юная проказница из веселой девчонки превратится в красавицу-царевну, а затем и царицу всея Руси Ирину Федоровну», — мелькнуло у меня в голове, но я промолчал, лишь улыбнулся.
Вдохновленный этим негласным поощрением Андрюха ударился в рассуждения о своих радужных перспективах, в которых, по его уверениям, Апостолу явственно светил чин диакона, а там и священника. Это не раз подтверждал и священник церкви Ильи-пророка, где Андрюха ныне подвизался в качестве прислужника. Правда, до этого еще ждать и ждать, но исключительно из-за недостатка лет. Дело в том, что минимальный возраст кандидата должен быть не менее двадцати пяти лет, а для рукоположения в священнический сан — не менее тридцати.
— А если в монахи? — поинтересовался я. — Там-то можно пролезть еще выше — в архимандриты, епископы, а то и в митрополиты. Да и начинать можно уже сейчас, не дожидаясь, пока стукнет четвертак.
— Паленый сказывал, что непотребство в монастырях в изобилии, — степенно возразил Апостол. — Брехал, конечно, но, ежели хоть десятая часть поведанного им истина, мне там делать нечего.
— Монастырь монастырю рознь, — философски заметил я. — Можно через знающих людей подобрать какой-нибудь приличный. Помочь?
Андрюха смущенно умолк, потупился и тихонько пояснил:
— Я и сам поначалу туда хотел, да потом заглянул к пирожнице, коя мне жисть спасла. Ночевать-то негде было, вот и напросился, ну и… грех попутал…
— Делов-то, — пренебрежительно усмехнулся я, еще не поняв до конца все глубины проблемы. — Ты покайся, сын Лебедев, и бог простит — он всех прощает.
— Каялся, — торопливо заверил меня Апостол, разрумянившись от волнения еще сильнее. — Я с того времени кажное утро каюсь, а опосля… — И осекся, жалобно глядя на меня.
М-да-а, кажется, тут гораздо серьезнее, чем я предполагал поначалу. Ну с Глафирой все понятно — бойкая вдова не хочет упускать выгодную партию, а вот Андрюха по неопытности, похоже, просто влетел или…
— Я уж и в послушники было ушел. Цельных три дни в монастыре плоть многогрешную умерщвлял, а потом… — Он, не договорив, обреченно махнул рукой.
— Снова к ней подался? — уточнил я.
— Ага, — кивнул он и вновь потупился, буркнув: — Бесы искушают.
— А может, это любовь? — возразил я. — Тогда бесы тут ни при чем.
— Вот и Глашенька тако же сказывает. Мол, блуд, он токмо до венца, а венец все покроет, — мгновенно оживившись, торопливо зачастил Апостол. — К тому ж богу служить и в попах можно, а им, напротив, даже прихода не дают, покамест неженатые.
— И ты… — продолжил я за него, — решил жениться.
— Она уж и летник нарядный пошила, — прошептал он. — И кику купила. Опять же тяжко ей ныне. Простому люду нынче не до пирогов, а тут мужик в хозяйстве будет, подсобить, принесть, унесть и прочее… Одной-то ей нипочем не управиться. — И вновь, залившись румянцем, заспешил-заторопился: — Но ежели ты в гости заглянешь — не сумлевайся, примем яко должно. Оченно ей охота тебя за свое спасенье отблагодарить. Мы уж когда прознали, что ты от ран изнемогаешь, и свечки в церкви за твое здравие ставили, и молитвы возносили… — И спросил еле слышно: — Ты как, князь-батюшка? Не желаешь по старой памяти на часок малый нас проведать?
Вот тогда-то я в первый раз со времени приезда из Серпухова и выехал со двора Воротынского. Пышнотелая пирожница, которая, по-моему, раздобрела еще больше, встретила меня действительно радушно и чертовски гостеприимно. Судя по нежным взглядам и ее поведению во время поцелуйного обряда, мне даже показалось, что она готова отблагодарить за свое спасение не только знатным угощением — достаточно лишь слегка намекнуть. Однако намекать я не стал, ограничившись похвалами в адрес гостеприимной хозяйки и комплиментами по поводу удавшихся пирогов, вкуснее которых хоть полсвета обойти, все равно не найти.
Кстати, идея вначале зазвать меня в гости, а потом, уже у себя дома — Глафира почему-то решила, что тут отказать будет гораздо тяжелее, — пригласить на свадебку, взяв слово, что непременно буду, принадлежала именно пирожнице — сам Апостол до такой хитроумной многоходовой комбинации не додумался бы. Действовала она исподволь, разработав целый план, чтоб ненароком не спугнуть потенциального свадебного генерала. Очень уж ей хотелось, чтобы я — шутка ли, целый князь — поприсутствовал на их торжестве.
Вначале она подала Андрюхе мысль навестить меня, но даже столкнувшись с препятствием — я еще отсутствовал, пребывая на излечении в Серпухове, — сумела обернуть его себе на пользу. Уже во время следующего визита Апостол пригласил старого знакомого Серьгу в Замоскворечье, а уж потом, когда стременной привез своего князя с излечения, настал и мой черед. Да и то в первый раз она строго-настрого запретила Апостолу что-либо говорить об их свадьбе, предпочитая последовательность и неторопливость. То есть будущий священник слегка превысил свои полномочия.
Обо всем этом я узнал, выведя порядком захмелевшего парня на чистый воздух. Сидя на завалинке, Андрюха принялся изливать мне душу, как он нежно и горячо любит Глафиру, любит меня, моего стременного, государя и вообще весь белый свет, и как было бы славно, если бы я все-таки нашел времечко и заглянул к ним на свадебку, но опять-таки ежели дозволит здоровье, хотя он все понимает, и ежели я откажу, то он на князя-батюшку ни в коей мере не изобидится, потому как…
Я согласился.
Потом, правда, на всякий случай проконсультировался с Воротынским, как себя там вести, чтоб не чинясь, но и не умаляя, и вообще, не слишком ли я выйду за рамки здешних обычаев таким визитом. Уяснив все, что требовалось, попутно удалось уточнить и еще одно преимущество моей «легенды», под которой я жил. Оказывается, русскому князю пировать на свадьбе у простого горожанина и впрямь несколько зазорно — разве что нагрянуть, выпить чару, сделать подарок и тут же удалиться. Зато иноземцу, пускай тоже князю, но фряжскому, то есть как бы второго сорта, это в умаление отечества не пойдет и «потерькой чести» не грозит…
Сама свадьба пришлась мне по душе — веселая, шумная, хотя народ поначалу и держался несколько скованно, смущенный моим присутствием. Одно не понравилось — слишком много внимания уделяли гости моей скромной персоне. Даже чары поднимали чуть ли не по очереди — следом за провозглашением здравицы жениху с невестой тут же следовала другая, посвященная мне. Аж неудобно.
В иное время меня немало бы порадовали нежные взоры почти всех представительниц женского пола, устремленные в мою сторону. Титул фряжского князя внушал почтение, моя молодость — умиление, тяжкие раны, полученные в битвах за Русь, — жалость, мое семейное положение будило робкие надежды на некое чудо, а всё в совокупности вызывало в их сердцах, деликатно выражаясь, самую горячую симпатию. Разумеется, вслух о ней никто не говорил, но их взгляды сами по себе были столь откровенными, что…
В таких случаях остается процитировать своего батальонного замполита, который при виде скопления женщин всегда задумчиво выдавал одну и ту же фразу: «Тут есть с кем поработать молодому коммунисту».
Но, как уже сказано, они меня не прельщали. Никогда раньше я не понимал утверждения, что настоящий влюбленный всегда целомудрен, считая, что одно другому не мешает. Любовь — это душа, а секс — тело, и где тут взаимосвязь? Зато на свадьбе…
Каких только не было — на любой вкус, в соку, кровь с молоком. И делать ничего не надо. Не пойдут — побегут, лишь свистни, подмигни, кивни. Вот только не хотелось мне свистеть. Да и подмигивать тоже. Скорее уж напротив — отчего-то стало грустно, тоскливо и одиноко. Та, что с глазами синь-небо, на чье подмигивание или кивок я сам побежал бы хоть на край света, здесь не присутствовала, а остальные меня не интересовали.
Потому я недолго смущал народ — хватило часика на три, не больше. Правда, успел провозгласить и здравицу, и осушить чару, и вручить подарки новобрачным, а потом удалился и до позднего вечера неприкаянно бродил по подворью Воротынского. Уже и луна в небе появилась, и звезды зажглись, а я продолжал бесцельно слоняться по замкнутому треугольнику — дровяной сарай — крыльцо перед входом в мои покои — домовая церковь.
Зато Глафира извлекла из моего кратковременного визита немалые дивиденды. У нее и без того пироги сами по себе действительно славились чуть ли не на всю Москву, пальчики оближешь, а ныне, после моего появления на пиру, покупателей прибавилось чуть ли не вдвое — всем интересно поглядеть на ту самую, которую выдавал замуж за своего холопа иноземный князь, сидевший возле новобрачной в качестве посаженого отца и с грустью взиравший на свою бывшую возлюбленную. В качестве доказательства в ход пошел и золотой крест на цепочке, коим фряжский князь одарил невесту.
Кстати, голимое вранье — посаженым отцом был не я, а Тимоха, и не со стороны невесты, а со стороны жениха. И крестов было два — для обоих. В сплетнях сделанный мною Андрюхе подарок не отвергали, но прибавляли, что жениха я наделил золотым крестом лишь для того, чтобы не вызвать подозрений.
Сама пирожница нашу с ней страстную любовь на словах решительно отвергала, но делала это с таким видом и возмущалась таким фальшивым тоном, что ей никто не верил.
Разумеется, каждый из глазевших на ту самую бабу, ухитрившуюся охмурить князя, в качестве своеобразной компенсации норовил купить пирог, даже если поначалу не собирался этого делать, так что Глафира успевала еще до обеда распродать двойное количество своей продукции.
Я же после той свадебки со двора ни ногой — нечего душу бередить. Единственное, на кого в те дни мне приходилось отвлекаться, так это на угрюмых бородатых сакмагонов, повторно вызванных пред ясные княжеские очи, хотя на самом деле — пред мои.
Нет, Воротынскому тоже нашлась работенка — нечего тут бездельничать, когда трудится даже потомок известных в Риме князей Монтекки, чей род, судя по сохранившимся грамотам, восходит к великому римскому императору Марку Аврелию. Последнего я выбрал исключительно по той причине, что доводилось немного почитать его сочинения и у меня хотя бы имелось представление о его личности. Головастый, доложу вам, был мужик. Умница и философ, только немножечко грустный. Впрочем, настоящим философам, наверное, положено быть грустными. Имидж у них такой. Опять же во многая мудрости многая печали, и кто умножает познания, умножает скорбь.
Нет, это сказал не Марк Аврелий, но тоже философ. Кстати, единственный, на мой взгляд, библейский философ. Екклесиастом его звали. Помимо разных цитат, которые мне сунул в карман Валерка, чтобы я не выглядел абсолютным профаном в Библии, его я знал чуть ли не назубок, потому что в свое время одного Екклесиаста и прочитал из всего Ветхого Завета, но зато от и до. Колоритнейшая личность.
Но в сторону мою родословную и именитых предков, тем более что я, по все той же легенде, веду корни от самого младшего правнука императора, так что хвалиться можно, а зазнаваться ни к чему.
Воротынский же был вовлечен мною в стандартную схему: «злой следователь — добрый следователь». Ввел я ее не просто так, а побуждаемый необходимостью учесть собственные ошибки полугодовой давности. Той зимой я опрашивал пограничников иначе, действуя строго по перечню заранее составленных вопросов — кто, с какого рубежа, чем именно занимаешься во время дежурства, как осуществляется наблюдение, сколько времени проводишь на боевом посту и так далее.
То есть я вникал в их обязанности и как они должны их выполнять, а как они их на самом деле выполняют — практически не спрашивал. Не то чтобы упустил из виду. Тут иное. Кто же о своих прегрешениях вот так добровольно вывалит всю правду, да не кому-нибудь постороннему, а прямиком на стол своему начальнику?! Это же сакмагоны, а не выжившие из ума маразматики.
Нет, я и тогда пробовал их раскрутить, но тщетно. Бородачи мгновенно суровели лицами, мрачнели, начинали гулко стучать мозолистыми кулаками в мускулистую грудь и возмущенно орать, что они никогда и ни за что, и ночью вполглаза, и сухарь на скаку, и месяцами без баньки. В подтверждение собственных слов они клялись и божились, бросались к иконам и крестились подле них, а иные и вовсе лезли за пазуху, вытаскивали крестик, который тут же начинали целовать. Короче, святые люди, да и только, так что я сразу отступался и махал рукой — безнадежно.
Теперь же иное. Крымчаки были? Были. Прошли? Прошли. Не предупредили о них? Нет. Значит, имелись грехи, недочеты, упущения, словом, причины. Вывод? Надо устраивать разбор полетов. Вот я и внедрил эту схему.
И номером первым в ней был князь, который начинал крутить сакмагонам хвоста: «Проворонил, паршивец, продрых, упустил татарские рати! Зрил, стервец, сколь христиан в Москве-матушке полегло?! А все это — твой грех! Тяжкий, черный, несмываемый. Ох, не ведаю, чем ты его искупить сможешь. До конца дней тебе с ним мучиться, и на том свете с тебя тоже за погубленные христианские души спросится. Гореть тебе в геенне огненной, как пить дать гореть!»
Сакмагон же и без того был потрясен увиденным. Экскурсия по городу с гидом Тимохой входила в мою обязательную программу даже не первым, а нулевым номером, еще до встречи с князем, и отказаться никто не мог, так что после накрутки Воротынского он впадал в состояние, близкое к ступору, и начинал меланхолично размышлять — повеситься ему, зарезаться или не; брать еще одного смертного греха на душу, а просто подождать, когда его отволокут на плаху.
Вот тут-то вступал в действие я и начинал возвращать бедолагу к жизни, увещевая, что господь милосерден, а потому для невольных грехов у него приготовлены совершенно иные наказания, более щадящие. И в котле, где его станут варить, будет не кипяток, а очень горячая вода, и сковородку, где его поджарят, раскалят не добела, а только до малинового цвета, а если он сейчас искренне покается во всех прегрешениях по службе, то, глядишь, и вовсе в эту огненную геенну не попадет, ибо бог есть любовь и сама доброта.
Пригодились и заготовленные по такому случаю цитатки: «Не проворным достается успешный бег, не храбрым — победа, не мудрым — хлеб, и не у разумных — богатство, и не искусным — благорасположение, но время и случай для всех их. Ибо человек не знает своего времени»[59]. Это в подтверждение тому, что не хотел он такой беды для Руси-матушки, для Москвы-столицы, для людей православных. Просто выпал именно такой случай, что как раз во время его прегрешений пришла беда.
«И как человеку быть правым пред Богом, и как быть чистым рожденному женщиной? Вот даже луна и та несветла, и звезды нечисты пред очами Его»[60],— утешал я его. И вообще, как утверждал Екклесиаст-проповедник, «нет человека праведного на земле, который делал бы добро и не грешил бы». «Ни одного», — добавлял я от себя в качестве комментария, давая понять, что все мы не без греха и никуда тут не денешься.
А потом на всякий случай напоминал ему из книги Притчей Соломоновых те «шесть, что ненавидит Господь, даже семь, что мерзость душе его», в число которых входил и «язык лживый». Мол, колись, мужик, до донышка, и тебе сразу полегчает. Я зна-а-аю.
Вот тут-то они и «кололись», да не на сто, а на все двести процентов, ибо психология, как и красота, страшная сила, и противиться ей нет никакой возможности.
Уговор у нас с Воротынским был жестким — никаких наказаний. Что бы ребята ни творили на службе — все должно бесследно кануть в прошлое, ибо с народом нехватка, а специфика рубежников такова, что ей надо учиться не один год. Этих выкинем — у кого другие мудрости да опыта наберутся? К тому же нет никаких гарантий, что новички, после того как освоятся, не начнут точно так же филонить, уезжать когда вздумается со службы, не дожидаясь смены, опаздывать на очередную вахту и так далее. Словом, всем им полная и безоговорочная амнистия, иначе я ни за что не отвечаю.
Да и неудобно как-то было, если уж положа руку на сердце. Они ж мне каялись как на духу, можно сказать, как священнику, аж до донышка до самого выворачивались вплоть до того, с кем и когда согрешили, пускай и не находясь при этом на службе, а нарушить тайну исповеди, как ни крути, большое свинство. Потому я даже и не помечал у себя, кто именно какие упущения допускал. Фиксировал все, но анонимно. Воротынский еще потому и сдался, махнув рукой — кого за что наказывать, один черт, неизвестно, так чего уж тут.
Единственное исключение, и то не в отношении наказания, а скорее категории людей, было мною сделано для севрюков, то есть жителей северской украйны. То, что они понарассказывали, вообще не лезло ни в какие ворота. Иные и вовсе вместо дежурств продрыхли на печи, а чтоб их не заподозрили, они — строго в очередь — время от времени отправляли гонцов. Мол, зашевелилась степь, показались басурманы, так что глядите в оба, а мы будем далее за ними бдить. На печи.
Потому я и заявил Воротынскому, что эти ребятишки неисправимы и надо гнать их в три шеи, а новых, из числа таких же, не набирать. Лучше попытаться навербовать в те места вольных казаков, кому скитания по степям не в тягость, а в охотку.
О христианском милосердии к заблудшим и раскаявшимся я не упоминал вовсе, ибо от этих глупостей далек, и вообще мне больше по душе Бог — Отец с его четкими канонами справедливости — око за око, кровь за кровь, смерть за смерть. Поэтому никаких Христовых сю-сю-сю я в предварительной беседе с князем не допускал — только голые практические доводы в пользу того, что наказывать их не выгодно. Потому Воротынский и согласился. Даже дал слово — никаких наказаний не будет.
Потом, когда я ознакомил его со списком «прегрешений», он очень сокрушался, что поспешил поклясться, но было поздно. Я же, исходя из этих «покаяний», вылепливал инструкцию. А вы думаете, откуда в уложении появились строгие запреты: с коней сторожам не ссаживаться, станов не делать (то есть никакого тебе строительства в рабочее время), огонь дважды в одном месте не разводить, где обедали, там не вечерять, в лесах на ночлег не останавливаться — слишком расслабляет, пусть в открытом поле дрыхнут вполглаза.
В эту же инструкцию я вогнал и порядок их действий в случае, если они заметят неприятеля, — гонец от них должен птицей лететь в ближайший город со срочной вестью о появлении врага, а не дожидаться, пока удастся все подсчитать. Оставшимся же надлежало заняться дополнительным сбором данных.
Не преминул я указать и о смене, в том числе и о том, что если сакмагоны покинут свой пост, не дожидаясь подмены, а в это время на их участке пройдет вражеская рать, то их ждет беспощадная кара. Тут уже без смертной казни никак. Ала гэр ком а ла гэр, говорят французы, и это правильно. На войне действительно все должно быть как на войне, и поблажек допускать не стоит.
А чтобы народ сменял своих товарищей вовремя, я, подумав, вписал штрафные санкции. Не понимают слов — будем бить рублем, по одному за каждый просроченный день, но вычет не в казну — еще чего, перебьется царь, все равно он тратить по уму не умеет, — а в карман тем, кого они должны сменить.
Тут, кстати, даже Воротынский помотал головой и, заметив, что я уж больно крут, подрезал мой первоначальный штраф вчетверо, скостив его до полуполтины. Мол, деньгой их государь не больно-то жалует, всего по семи рублев в год. Получится, на седмицу опоздал и вкалывай после этого весь год за бесплатно, а это не дело, да и обстоятельства разные бывают.
А вот другая моя новинка пришлась ему очень даже по душе — имеются в виду ревизии. Вроде бы простейшая штука. По институту еще помню знаменитое: социализм есть учет и контроль. Но тут, в беспросветных феодальных сумерках, не имели понятия ни о социализме, ни о прочем. Главное, в своих вотчинах они этот самый учет внедрить додумались. Не сдал положенную дань — фу, как грубо, будто речь о покоренных землях идет, но что поделать, коль все налоги именно так тут называются, — придут и проверят, а правда ли ты гол как сокол или брешешь как сивый мерин.
Но это что касается учета. Сакмагоны же дани, то бишь налогов, как люди военные, не отстегивали вообще — это им государство платило. Вот и получалось — нечего у них учитывать. Что же до контроля, то тут об этом слове никто и не слыхал, так что пришлось его заменить на «наблюдение».
Но название неважно — главное, чтоб появились сами ревизоры. Наказание, если контролеры увидят непорядки в службе, тоже душевное и доходчивое. Я поначалу вписал кнут, потом вспомнил Ярему, поежился, почесал оставшиеся на спине после экзекуции шрамы и заменил кнут на рубли, но Воротынский переиначил, заявив, что эдак они еще останутся должны казне, а кнут для учебы самое то.
Вспомнив еще одну знаменитую фразу о тактике выжженной земли, я предложил и другое новшество — регулярно запаливать степь. К осени трава там высыхает до звенящей белизны, но неприхотливые татарские лошадки могут прокормиться и на такой, им не привыкать. А надо, чтоб они дохли с голоду. Получалось, что тем самым мы обезопасим себя от осенних набегов. И вновь не просто предложение, но с определением конкретных сроков и лиц, ответственных за это — кто, где и когда устраивает пал.
Воеводам и станичным головам тоже от меня досталось. Теперь они полностью отвечали за своевременное и качественное обеспечение своих подчиненных хорошим транспортом, то есть резвыми лошадками, вплоть до того, чтобы брать их даже внаем.
Доказал я Воротынскому и необходимость увеличить не только количество разъездов, но и штатную численность каждого. Мало четырех человек в разъезде. В обычное время — да, а если появился враг и надо посылать гонца за гонцом? Да тут десяток нужен, не меньше.
— Казна не потянет, да и государь заупрямится, — категорично заявил князь. — Надо, чтоб и надежно, и без лишней деньги.