Царская невеста Елманов Валерий
Но сейчас время еще не пришло.
«Спокойствие, только спокойствие», — говаривал знаменитый Карлсон.
Правильно рассуждал толстяк в расцвете сил, мудро. Тут торопиться не надо. Пока что наша задача в другом — войти в доверие, чтоб тебя ждали. И не просто ждали, а как Малыш своего друга с пропеллером, то есть радостно и с огромным нетерпением. А потому спешить не будем…
Медок был заборист. Качество, как я и говорил, не лучше, чем у того же Воротынского, но крепость — о-го-го. Потому я на него особо не налегал, используя исключительно как легкий допинг и для смачивания пересохшей глотки. Это только в поговорке языком болтать — не мешки ворочать, а если говорить несколько часов кряду, думается, кое-кто с радостью перешел бы на мешки.
По счастью, разговор почти все время касался фривольных тем, то есть особо обдумывать свои слова необходимости не было, так что я себя не сдерживал и за своим лексиконом тоже не следил. «Клубничку» любим, Ванюша? Да ради бога, хоть сто порций — и со сметаной, и с сахаром, и с молоком — как только душе твоей грязной угодно. Кушай, не обляпайся, маленький. У меня ее много. Мне даже самому удивительно стало — насколько много. Ухитрился-таки прогресс напихать в мою голову дряни — прямо тебе авгиевы конюшни, да и только.
А уж царь как млел! Еще бы, заполучил на халяву чуть ли не ходячий справочник «Камасутры»: «Поза 79. Она, обхватив партнера бедрами, медленно откидывается на руки, грациозно предлагая себя, а он…»
По всей видимости, мои рассказы так проняли бедного батюшку-царя, что он сразу после урока ликбеза, раскрасневшийся как рак, пулей ломанулся к царице. И, скорее всего, того, что ему грезилось в воспаленном воображении, он не получил. Совсем.
Это я предполагаю, поскольку наша следующая беседа началась с его сетований на то, насколько тупы и глупы бабы на Руси. О царице он тоже помянул пару раз. Эпитеты, что он выдавал в ее адрес, цитировать не буду. Женщины не поймут, и, между прочим, правильно сделают.
Правда, на этот раз он уже говорил не только о сексе. Спрашивал и кое-что о странах, где я побывал. В немалой степени ему польстило и то, что династии, которые я перечислил ему по пальцам, можно сказать, почти новенькие, свежеиспеченные, то есть в его понятии не освящены временем, а следовательно, несерьезные. Валуа во Франции с четырнадцатого века, Тюдоры в Англии — и вовсе с пятнадцатого, а Габсбурги в Испании всего-то с начала нынешнего, шестнадцатого. Даже датчане и то постарше их, хотя и ненамного. Единственные относительно древние, тянущие свои корни с тринадцатого века, — это турецкие султаны, но, во-первых, они басурмане, а во-вторых, как ни крути, все равно на триста лет моложе Рюриковичей. Словом, тоже сопливые. Иоанн только величаво кивал в такт моим словам. Правда, в одном месте счел нужным меня поправить, да и то, как мне показалось, лишь потому, чтобы лишний раз показать свою ученость. Мол, кесари Священной Римской империи правили ею еще четыреста лет назад, а род их известен и того больше, хотя до Рюрика, не говоря уж о брате кесаря Августе Пруссе, им, разумеется, семь верст и все лесом.
— Но эти кесари тоже не все время сидели на троне, — вежливо поправил его я. — А раз непрерывности правления нет, то оно вроде бы как и не считается.
Еще раз повторюсь, что я не ахти какой знаток истории, потому и тут бил наугад, исходя лишь из простой логики — коли должность выборная, то одна династия навряд ли смогла бы прочно удерживать за собой императорскую корону на протяжении нескольких веков.
Логика не подвела — это можно было понять сразу, глядя на поведение Иоанна, который после моих слов расфуфырился и смотрел на меня орлом. Того и гляди лопнет от важности. Только что клювом не щелкал, атак полное сходство.
Все правильно. Коль сам, если не считать Казани и Астрахани, толком ничего не добился, другого и не остается — только гордиться древностью рода. Он и глядел на меня совершенно иначе, нежели чем в самом начале нашего первого «задушевного» разговора.
Ну точно, проняло. Достал я его, как говорил Жеглов, до сердца и до печенок.
Удав положил свою голову на плечо Маугли. «Храброе сердце и учтивая речь, — сказал он. — С ними ты далеко пойдешь в джунглях».
Вот и государь по принципу закадычного дружка Маугли соизволил пару раз похлопать меня по плечу рукой — интересно, это признак высшего расположения и благоволения к своему собеседнику или он может полезть целоваться? Ладно, ни к чему загадывать — дальше увидим.
Попутно я ухитрился прошвырнуться и по опричнине. Ну не дело это — раздвоить страну и вести себя по отношению к одной из частей как не каждый завоеватель ведет себя по отношению к побежденным.
Трудился неспешно, аккуратненько, без нотаций и морали. Глупо взывать к совести, коли она отсутствует. А вот смех — дело иное. Это я накрепко усвоил еще по своей журналистской работе. Иному дураку из числа высокого начальства на критику наплевать — туп он для нее. Зато если написать о нем с издевкой — он эту газету готов порвать и съесть. Бесит его, когда над ним смеются. Особенно если у этого дурака форсу и самомнения о себе выше крыши. Вот как у нашего Ванечки.
Нет-нет, я еще не выжил из ума, чтобы начать издеваться над ним самим. Мне, если вы помните, еще надо добиться лавров Гриневицкого, а после первой, второй или от силы пятой издевки светят огни Пыточной избы. Или угольки. Те самые, что подгребают под «боярское ложе». И уж оттуда я своим засапожником никак не воспользуюсь — мало того что руки коротки, так они еще и заняты. Дыбой.
Потому я прошелся лишь по опричникам, да и то не по всем огульно, а конкретно по отдельным личностям, но саму систему не трогал. Она тоже Иоанново изобретение, следовательно, издеваться над ней все равно что над самим изобретателем. Обидится.
В третьей же беседе я позволил себе процитировать кое-какие народные высказывания. Дескать, поговаривают в народе, что царские слуги с голодухи питаются собачатиной, а головы их носят при себе, чтоб подсохли да подкоптились на солнышке. Если государь их вовсе кормить перестанет, тут-то они за них и примутся. Иоанн стал было пояснять мне, неразумному, что это, дескать, символ, не более того, да и не подвешивает никто к седлу собачьих голов. Единственная на груди у царского жеребца, и та сделана из серебра.
Я киваю, что согласен, и тут же вместе с ним начинаю обвинять народ:
— Все верно, царь-батюшка, — темные они да неразумные. В своей беспросветной тупости они, государь, доходят до того, что и сказать страшно…
И вновь остановка в ожидании, когда он меня станет торопить. Сказывай, мол, не бойся, тут все свои. Ага, так я и поверил. Мнусь, отнекиваюсь, а он опять, да на повышенных тонах: «Повелеваю тебе, фрязин!» Ну раз повелеваешь, получи, фашист, гранату. И новую порцию выдаю. Так и скармливал три дня подряд.
Вообще-то, честно признаться, никогда не говорил и не скажу, что я и есть тот самый главный, благодаря которому осенью тысяча пятьсот семьдесят второго года этой раковой опухоли на Руси не стало. Нет, нет и нет! Уверен, что мои слова, подковырочки да подколочки в лучшем случае сыграли лишь роль своеобразного катализатора, то есть ускорили процесс ее отмены. Почему? Да он и сам не очень-то ее защищал. Уж больно лениво как-то, с неохотой. Типа напрасно ты так уж строго о покойнике — он в чем-то был неплохим парнем, хотя, спору нет, дуролом каких мало.
Кстати, и тут сказалось его нездоровое злобное желание по возможности стравить всех своих слуг — пусть себе грызутся. Так-то оно спокойнее. Как-то во время нашей очередной беседы, состоявшейся где-то за неделю до его отъезда в Новгород, в аккурат на Никиту-гусятника[19] — потому день и запомнился, что мы с царем лакомились жареным гусем, — к нам в комнату зашел Скуратов. Не знаю, какое важное и неотложное дельце он имел к Иоанну, не прислушивался, что ему шептал на ухо Малюта, но государь его неотложный визит использовал сполна:
— Слыхал, Гришка, что Константин-фрязин предлагает?! Опричнину долой, и всех, кто в ней, в шею. Стало быть, и тебя пинками гнать надобно. Так, князь?
Ох как Малюта на меня вызверился. Взгляд пострашнее волчьего. Так разве что мать-волчица на убийцу своих волчат смотрит. Такое ощущение, что, если бы дали волю, тут же меня порвал бы… и съел. Для надежности. А что? Запросто. С него и такое станется.
А если серьезно, то ему найти мужичка, ну хотя бы из дворни Воротынского, и притащить к себе в Пыточную избу, делать нечего. А уж выдавить из него нужные показания против меня и вовсе запросто. Вечера хватит, от силы двух. Против лома нет приема, а уж против дыбы…
И оно мне надо? К тому же самому Скуратову, если мне не изменяет память, жить осталось всего ничего, каких-то четыре с небольшим месяца. Можно сказать, он уже мертвый. Почти. Только сам этого не знает. Но и за эти четыре месяца, если что, ущучит меня одной левой, а потому…
— Не так, государь, — спокойно ответил я. — Видать, с языком у меня еше худо, не все слова выучил, а потому неправильно ты меня понял. Григорий Лукьянович из тех верных слуг, кто свою преданность доказывает на деле. Было ли хоть раз, чтоб ты ему дал наказ, а он не выполнил? А тех, кто доказал свою любовь да верность, мудрый государь должен в чести держать, как ты и делаешь. Да при этом не глядеть ни на именитых пращуров, ни на древность рода. Что в них проку, коль у самого человека мед на устах, да камень за пазухой. Лишь говорить умеют да славословить тебя, а кроме этого, если поглядеть да призадуматься, ничего за душой и нет.
На Малюту я при этом не смотрел — только на царя, но взгляд Скуратова на себе чувствовал. Не скажу, что благодарный — навряд ли это слово имеется в его лексиконе, но есть надежда, что, попав к нему в лапы, помру легкой смертью, а это дорогого стоит. Впрочем, он мне это уже как-то обещал. М-да-а, добрая душа, что и говорить.
Да ты и сам припомни, разве сказал я хоть одно худое слово про Григория Лукьяновича, про зятя его, Бориса Федоровича Годунова, про постельничего твоего, Дмитрия Иваныча, который тоже из Годуновых, про Богдана Вельского, про князя и воеводу Дмитрия Ивановича Хворостинина да про брата его, — продолжал я неспешно. — А таких в опричнине изрядно. Негоже брать грех на душу да порочить достойных людей. И в Евангелии тако же сказано: «Не тот грех, что в уста, а тот, что из уст», — на всякий случай добавил я и первый раз исподтишка взглянул на Малюту.
Увиденное успокоило окончательно. Ненависть с его лица исчезла. Совсем. Ну и славно. Значит, легкая смерть мне обеспечена. С гарантией. Правда, настороженность все равно осталась, но последняя у него, скорее всего, в крови.
— Ишь ты, заюлил, — недовольно хмыкнул Иоанн. — Не пойму я тебя, фрязин. То ты одно, а то — совсем другое. Уж больно мудрено изъясняешься.
— А дозволь, государь, я тебе притчу расскажу, — воодушевился я. — Было у хозяина во дворе две бочки. В одной он медок держал, а в другой — нечистоты. И как-то раз нерадивые слуги их спутали. Один в бочку со сквернотами ведро с медом вылил, а другой горшок нечистот в бочку с медом опрокинул. И что получилось?
В обоих дерьмо стало, — буркнул Иоанн.
Точно, — подтвердил я. — И хоть было в том горшке немного, пить из бочки все равно никто не стал. Вот и в народе я такую же присказку слыхал: «Одна паршивая овца все стадо портит». Потому и болтает простой люд про опричников разное непотребство. Они ведь как судят — поглядели, что творит какой-то один, ну, значит, и остальные такие же, раз они из этого же болота вылезли. А если б не было меж ними отличий — совсем иное дело.
— А кто болтает? — свирепо осведомился Малюта.
Я недоуменно пожал плечами и простодушно заметил:
— Разве ж упомнишь. Многие.
— И показать смогёшь? — насторожился Скуратов.
— Да как их покажешь, — развел руками я. — Вон на Пожаре голоса и там и сям раздаются. А оглянись — десятка два за спиной стоят. Кто из них хулу сказывал — бог весть. Да и не силен я в сыскных делах, Григорий Лукьянович.
— Эх ты, фрязин. Сразу видать, что немец[20] — с чувством явного превосходства хмыкнул Скуратов. — Надобно было для началу…
Но тут его бесцеремонно перебил Иоанн:
— Егда повелю сего фрязина к тебе приставить, чтоб ты поучил его малость в своем ремесле, тогда и сказывать учнешь, что надобно для началу, а что опосля. Покамест же неча тут. К тому ж фрязин не для того сказывал, а вовсе для иного. Эх ты, Гришка… — протянул он с чувством превосходства, повелительно махнув рукой, унизанной перстнями. — Ступай себе. — И, даже не дожидаясь его ухода, с хитрецой спросил меня: — А ежели бы я и впрямь тебя к пыточному делу приставил, тогда как? Ослушался бы царева повеления?
Меня чуть не передернуло. Все понимаю. Иной раз и матерый честный воин за нож берется. А как иначе, коль пленный татарин молчит и, пока ты ему не поджаришь на костре пятки, не скажет ни слова? С души воротит, противно, но надо, потому что война есть война, и выбор невелик — либо заговорит пленный, либо погибнут твои люди, нарвавшись на засаду. И мораль с гуманизмом тут не в чести — скорее уж в укор. Хочешь в святоши — пшел вон в монастырь, и нечего путаться меж воинами, у которых задача не себя спасти и не свою душу для рая сохранить, а за Русь грудью встать. Но идти в заплечных дел мастера?!
Я не смог сдержаться, и хорошо, что Скуратов к тому времени уже вышел, поскольку при всей своей недогадливости он бы прекрасно понял мое подлинное отношение к нему и его бравым ребятишкам.
— Оскорбить хочешь, государь? — в лоб спросил я. — За что?
Царь сразу заюлил, завертелся. Не понравилось, когда вот так, в открытую. Не привык. Оправдываться принялся. Это передо мной-то, иноземцем.
— Проверял я тебя просто. Иной, ежели повелю, в отца родного нож вонзит — вот кака подла душонка. Но я таковских и сам при себе не держу, уж больно мерзки, — пренебрежительно заметил он.
«Это про Федора Басманова, — понял я. — А может, не только про него. Ну ладно. Будем считать, ты передо мной извинился. Пусть неумело, но хоть так. А на будущее, чтоб у тебя подобные глупости с языка не слетали…»
— Расскажу я тебе еще одну притчу, государь. Жили некогда два брата-царя, и каждый имел свое царство. Один был глуп и больше всего хотел, чтоб любой подданный непременно выполнял его повеления. Он даже проверял их. В один день повелит горшечникам стать пирожниками, а ткачам кузнецами, а сам наблюдает, все ли выполнили его повеление. Потом он попов поставил в воины, а катов назначил в священники и тоже бдил — все ли его послушались. Только длилось это недолго — развалилось царство. Когда ворог пришел, не то что воевать стало некому — погибших отпевать и то людишек не нашлось. А другой брат оказался мудрым царем. Он, прежде чем назначить человека на какое-то место, всегда к нему приглядывался да присматривался — не загубит ли тот дело, которое ему поручат. Да и не гнушался спросить, вот как ты сейчас меня, даешь, мол, свое согласие или нет, потому что в мудрости своей сознавал — коль самому человеку повеление придется не по нутру, то он его исполнит, но без души и без сердца. Да так неумело, что за ним все равно придется переделывать — так что лучше бы тот и вовсе за него не брался. И росло его царство, процветало и…
— Потому я тебя и спросил, — оживился Иоанн.
И опять смущения как не бывало, глазки блестят, губенки самодовольно поджаты… Господи, как мало иному надо для счастья — чтоб его мудрецом назвали. Впрочем, все остальное у него уже есть.
Вот так мы с ним и общались. Ежедневно. А свою «гениальную» идею стравить меня с кем-нибудь из своих ближних он не оставил. И осуществил.
Подумаешь, с Малютой не вышло. При дворе народу хватает. Причем во враги он мне определил целый род, поручив перед своим отъездом в Новгород… постричь свою четвертую супругу, царицу Анну Алексеевну Колтовскую. А у нее только родных и двоюродных дядьев больше десяти. Если присовокупить братьев, родных и прочих, то и вовсе набегает к трем десяткам. Понятно, что при дворе их меньше — не каждому родичу жены досталось по прянику, но тоже хватало.
Когда я впервые услышал об этом повелении, то, наверное, вид у меня был тот еще. Во всяком случае, царь от хохота не удержался. Не знаю, может, сам бы покатился со смеху, поглядев на себя со стороны, но тогда мне было не до веселья.
— Государь, насколь мне ведомо, постригают в монахини люди духовного звания, — осторожно напомнил я. — Я же — князь, и в священники не собираюсь.
— Твое дело — за пристава у нее быть, — пояснил Иоанн, вытерев выступившие на глаза слезы, и успокоил: — Да не боись. Отсель до Горицкого Воскресенского монастыря мигом домчишь. А уж там, как обряды справите, мой поезд и догонишь. — И хитро подмигнул, поясняя: — Не любят у меня в палатах тех, с кем я вот яко с тобой — в задушевных говорях[21] время провожу. Не ныне, так завтра, случись что на пиру, местничаться полезут, а у тебя за душой, окромя римских корней, ничегошеньки и нету. Да и далек Рим. Опять же, коль я тебя на службу к себе принял, стало быть, и чин должон дать. Вот чтоб у иных-прочих завидки душу не терзали, мол, больно скоро да излиха высок, я тебя с Аннушкой и посылаю. Тут уж сыном боярским не отделаешься. Чай, не у кого-нибудь за приставом — у самой царицы.
Так-так. А вот с этого места желательно несколько поподробнее — чин мне и впрямь нужен. И не корысти ради, а токмо… Черт, от волнения даже забыл, что там в «Двенадцати стульях» отец Федор говорил инженеру Брунсу. Такого со мной за всю жизнь ни разу не бывало.
С одной стороны, я вроде уже договорился с Долгоруким, но с другой, учитывая поганый характер моего будущего тестя и его непредсказуемую натуру, чин мне запросто может пригодиться.
— Я тут третьего дня обмыслил все — боярина али окольничего давать тебе невместно. Тогда уж точно от зловред житья не станет — али отравят, яко моих жен, али порчу напустят. Кравчего дать? Будя, напробовался ты уже моих угощений[22]. Да и я пожить еще хочу, а то мало ли. Постельничий? Не дело фряжскому князю с тряпками возиться, хоть и царскими. Все передумал — нет для тебя достойного чина. Как быть? И ведаешь, что я тогда намыслил? — Иоанн хитро улыбнулся от избытка чувств и даже подмигнул мне.
Я не подвел его ожиданий — глядел завороженно, весь внимание, словно эта его придумка — самое важное в моей жизни. Даже реплику кинул соответствующую:
— Что бы ты ни намыслил, государь, но знаю одно: в светлую голову приходят только светлые мысли.
С душой сказал, не лукавя. Я действительно так считаю. Вот только его голова тут ни при чем. А если он думает иначе — его проблемы. Главное, что у меня получилось искренне.
— А я новый чин ввел! — торжествующе выпалил он и довольно уставился на меня.
Это как же?! — изумился я, причем снова искренне — и впрямь интересно.
— А вот так. Будут теперь на Руси думные дворяне. Это ежели сам человек мудёр, но из худородных али, вот как ты, из иноземцев. Конечно, чин сей определен пониже боярского, да и окольничего, но зато сей человек станет вхож в государеву Думу, да и в прочие места. Уже и указ подготовил, даже три сразу. Первый — о введении оного. Другой о даровании сего чина моему верному слуге Гришке Скуратову, а уж третий… — И после многозначительной паузы — ну точно, как есть артист — выпалил: — Тебе, княж Константин! Что, не ожидал? — И лапу в перстнях сует для поцелуя.
Вот дьявольщина. Пришлось чмокнуть. А куда денешься — ритуал. Но хоть вроде и нет в этом никакого унижения — все равно что отдание воинской чести, — чувствовал я себя не очень. Мне бы радоваться, что так скоро вылез наверх, а у меня, дурака, Малюта Скуратов из головы не выходит. Он ведь тоже думный дворянин, да еще за номером один. Главное, я все понимаю — это ж только звание, а в должностях у нас никакого сходства, но все равно скверно.
К тому же, как назло, припомнилась моя задумка с цареубийством. Как там в Библии? «Неблагодарный пес, грызущий хозяйскую длань, что вскормила его». Что-то вроде этого. Я, конечно, не пес, а Иоанн не хозяин, да и не вскармливал он меня — я пока и медной полушки от него не видел, а все, что есть, добыл сам, вместе с Ицхаком, но все равно как-то оно не очень.
Может, это и хорошо, что меня назначили в охрану к опальной царице? Ей сейчас терять нечего — всю дрянь про этого козла выложит как на духу. Заодно и меня поднастроит соответственно, чтоб в нужный момент рука не дрогнула. А завести ее в нужном направлении нечего делать — надо только вовремя сказать про него десяток-другой ласковых слов, и все, тем более что это как раз входит в мои обязанности. Как объяснил царь, главная задача пристава не в слежении за царицей, дабы Анна не сбежала — такое невозможно, да и некуда ей, но в том, чтобы все прошло благопристойно, без истерик, без бабских слез, причитаний и попреков. Ну и, разумеется, без сопротивления, во всяком случае, внешнего.
А ты ей сказки какие-нито поведаешь, коими меня тут услаждал, глядишь, и отойдет девка от дум тяжких, — морщась, инструктировал меня царь.
Видно было, что тема ему неприятна и он сейчас испытывает только одно желание — побыстрее отвязаться от опостылевшей супруги, но так, чтоб в народе потом не шушукались, как о Соломониде Сабуровой. А то ж до сих пор люди друг дружке пересказывают, нещадно привирая, как она во время своего пострижения и топтала ногами монашеский куколь, и призывала бога в свидетели, что, дескать, нет ее согласия на постриг, насильно его церковь над нею совершает, пред мужем ее, великим князем Василием III Иоанновичем, раболепствуя. Да так скандалила, что чуть не сорвала всю церемонию. Пока плетью не перетянули — не угомонилась.
Токмо рясу на себя напяль, — посоветовал Иоанн напоследок. — У самого, поди, нет, так я тебе дам новехонькую, аглицкого сукна, чтоб не зазяб по пути. И помни: это она в постели колода колодой, а так-то себе на уме, и чего сотворить могёт — неведомо. В тихом омуте знаешь сколь чертей водится? То-то и оно. Знамо дело, на бабий норов нет угадчика, да и слезы бабьи чем боле унимать, тем хуже, но ты уж расстарайся, уйми, чтоб худа не стряслось. И глаз да глаз за ней, чтоб руки на себя не наложила. С нее станется и на таковское пойти, дабы мне напакостить.
Но насчет «мигом доедешь» царь меня бессовестно надул. Оказывается, монастырь-то расположен не под Москвой, а у черта на куличках, аж за Вологдой, всего в нескольких верстах от Кирилло-Белозерского. Эх, прости-прощай мой осенний визит в Бирючи! Или успею? Ладно, там видно будет.
Вот так и стал я в одночасье… надзирателем. Правда, главным. И на том спасибо.
Глава 7
БОГУ УГОЖДАЙ, А ЧЁРТУ НЕ ПЕРЕЧЬ
Она пришла ко мне в первую же ночь нашего пребывания в странноприимном доме, выстроенном неподалеку от монастыря…
По случаю визита столь важной особы всех богомолок и прочих, кто в нем находился, оттуда выселили, и разместили в комнатах, похожих на кельи, немногочисленную царицыну свиту: пяток мамок и нянек, да ниже этажом охрану: десяток моих ратников и двух приставов — меня, фряжского князя Константино Монтекки, и подьячего Телепню Наугольного. Последний по царскому повелению должен был остаться тут после моего отъезда, то есть пребывать близ царицы неотлучно.
Вообще-то для Анны Алексеевны, согласно указанию царя, привезенному загодя присланным гонцом из Москвы, уже подготовили несколько келий. В этой же грамотке говорилось о дозволении пользоваться всеми погребами, ледниками, поварней, устроенной отдельно, и прочим добром, оставшимся от инокини Евдокии. Но едва царица услышала об этом от матери-игуменьи, как тут же испуганно вздрогнула и, умоляюще взглянув на меня, пролепетала, что до пострига хотела бы пожить последние денечки на воле, дабы свыкнуться с неизбежным.
— Пока она не примет постриг, я и мои люди должны находиться близ нее неотлучно, — отчеканил я. — Мыслю, что в самом монастыре это вовсе негоже, а странноприимный дом хоть отгорожен стеной от остальных монастырских строений, потому лучше всего нам остаться именно тут. — И уловил благодарный взгляд Анны.
Причину ее испуга я понял чуть погодя. Оказывается, инокиня Евдокия не кто иная, как двоюродная тетка Иоанна, властная и надменная Евфросинья Владимировна.
Тяжелая ей выпала доля. Урожденная княжна Хованская, выданная замуж за Андрея Иоанновича Старицкого — младшего дядьку царя, всего несколько лет наслаждалась тихим семейным счастьем. Затем ее мужа посадили в темницу, где он вскоре скончался, и Евфросинья осталась вдовой с маленьким сыном Владимиром.
Царь терпеть не мог честолюбивую тетку и лет девять назад велел ей принять постриг. Ирония судьбы — инокиней она стала в монастыре, который сама же и основала лет за двадцать до этого, выбрав чудесное живописное местечко в семи верстах от Кирилло-Белозерского монастыря у подножия горы Мауры. За шесть лет, что она здесь прожила, сестра Евдокия много чего успела сделать для обители. К холодной и несколько непропорциональной громадине соборного храма Воскресения добавилась теплая церковь Одигитрии и еще одна — во имя великомученицы Екатерины, возвела колокольню и странноприимный дом.
Жилось ей тут относительно привольно — монастырь был не общежительским, а особожитным, то есть монахини собирались вместе лишь на церковные службы, а все остальное время жили каждая сама по себе и питались согласно своих достатков. Тогда-то и возникли особая поварня, погреба, ледники и прочие хозяйственные постройки, принадлежащие, несмотря на их расположение внутри монастыря, именно бывшей княгине Старицкой.
Но Иоанн опасался ее и тут. Расправившись в тысяча пятьсот шестьдесят девятом году с ее сыном, его женой и тремя детьми, он не забыл и про мать своего двоюродного брата. Осенью этого же года прибывшие из Москвы палачи усадили ее, еще нескольких боярынь-монахинь и мать-игуменью Анну в ладью, нагруженную камнями, и пустили в Шексну. Едва судно отошло от берега, как тут же пошло ко дну. Мне довелось видеть их могилы с тяжелыми каменными крестами на небольшом монастырском кладбище.
Вот потому-то царица и вздрогнула от испуга, узнав, чью келью она унаследовала. Немудрено. Тут и у хладнокровного мужика екнет сердечко.
Вообще-то мужикам жить в странноприимном доме было не положено, что игуменья — мать Олимпиада, еще не старая женщина с вечно поджатыми в немом упреке губами, — откровенно мне высказала в первый же после нашего прибытия вечер, едва узнав, что мы никуда не собираемся уходить.
Честно говоря, я тоже не горел желанием тут оставаться. Не знаю, как кому, а мне все это не по нраву. Вот у моего друга, у Валерки, сестра Тамара рассказывала, что, пребывая в церкви, чуть ли не воспаряет душой к небу, до того ей нравятся все эти службы, обряды, ритуалы и песнопения. А на меня они наводят беспросветную тоску — уж больно заунывные. Не песни — стон один. Какая там Русь?! Ею и не пахнет — сплошная Византия.
К тому же это лишь на словах звучит хорошо: «Уйду в женский монастырь». Весело и с намеком. А на деле поглядеть — плакать хочется. От хорошей жизни в монашки не записываются. Разве что в виде исключения, так ведь они на то и существуют, чтобы лишний раз подтвердить правило. И вид у них — краше в гроб кладут. Про выражение их лиц вообще молчу. Если меня когда-нибудь поволокут здесь на плаху, я все равно буду смотреться в десять раз веселее, чем они. Но служба есть служба, что я игуменье и объяснил. Мол, приказ у меня. Нарушить не смею, ибо государем отдан. Все должно быть чинно, мирно, благородно вплоть до той самой минуты, пока деваху не постригут и не облачат в монашеское платье. Вот во исполнение этого самого я и должен безотлучно находиться при царице.
Небось и без вас не убежит, — скептически хмыкнула игуменья.
А это как знать, — возразил я и, глядя на ее лицо, вытянувшееся от удивления, пояснил: — На Руси ей и впрямь схорониться негде, разве что в другом монастыре, но это шило на мыло менять. А вот на небо ее душенька раньше пострига воспарить может, и что тогда?
Мать Олимпиада нахмурилась.
Она что же, пыталась уже? — переспросила с тревогой.
Я молча кивнул, не став развивать эту тему, хотя рассказать мог намного больше. И впрямь, в тихом омуте… Особенно эти черти разбушевались в первые три дня. А нож, который Анна попыталась припрятать в рукав, я вообще заметил лишь в самую последнюю минуту. Заметил и отобрал.
У мамок ножницы есть! — зло бросила она мне в лицо.
Все правильно. Ныне я олицетворял в ее глазах особу ненавистного ей супруга. Но если с ним желательно поостеречься — мог и в лоб закатать, причем со всей дури, то со мной она не стеснялась, отыгрываясь за все. И за поруганную честь, и за молодость, которой не было — ей и сейчас-то едва-едва исполнилось девятнадцать, а тогда… Но, кстати, каких-либо конкретных гадостей об их совместной жизни я почти не слышал, не говоря уж об интимных подробностях. В этом отношении девушка оказалась гораздо порядочнее своего, считай бывшего, супруга.
Ты тогда некрасивая будешь, — убежденно заявил я ей. — К тому же без навыков замучаешься себя пырять. Опять же они небольшие, а ты вон какая — не достанут до сердца.
Мои возражения были вполне логичны. Я, правда, не видел ножниц, но достаточно поглядеть на телеса царицы, как сразу становилось ясно — для такой пышной плоти абы какие, вроде маникюрных, не годятся. Кстати, мне не раз доводилось слышать, что и Марфа Собакина тоже не страдала худобой, не говоря уж об Анастасии Захарьиной. Не иначе как Иоанн подбирал невест, все время памятуя о своей бабке[23],— увесистых и ядреных.
Между прочим, все три, что у него были (черкешенка не в счет), чем-то походили на мою Машеньку. Если бы я не знал поименно его семерых жен, то счел бы это зловещим симптомом. Все как одна волоокие, глаза либо синие, либо васильковые, волосы как спелая пшеница, ну а стать расписывать ни к чему — все при всем, и даже с немалым довеском. Одна лишь Мария Темрюковна и выпадала из этого ряда — смуглая и тощая. Правильно, по горам скакать — живо слетишь с пятьдесят четвертого размера на сорок четвертый. Да и то, как рассказывали, откормили ее в Москве неплохо, особенно за последние годы.
Анну откармливать было ни к чему — она и так выглядела весьма и весьма представительно. К тому же девица оказалась на удивление умной, а когда у узницы голова на плечах не только для платка и кики, охране от этого лишние проблемы.
Что до ножниц, то я постарался незаметно изъять их из нянюшкиных шкатулок. Хоть и не портновских размеров, но до сердца достать могут запросто. Кроме того, ближе к третьей ночи я вовремя пресек еще одну попытку с ее стороны. К тому времени мы уже нырнули из Москвы-реки в Истру, переправились волоком в Сестру и остановились в Клину, бесцеремонно потеснив московского наместника и нахально заняв большую половину его обширного терема.
Но насчет передохнуть, хоть и притомился бдить всю дорогу, как бы она через борт не того, — у меня не получилось. И так чуть не прошляпил. Сердобольный Пахом, стоящий на страже у ее дверей, уже пронес было дышащий паром горшок кипятку к лестнице, ведущей на ее этаж, но вовремя встретился мне. Да и то вначале я прошел мимо, и лишь резкий неприятный запах, который донесся из посудины, остановил меня и заставил призадуматься, а затем и повернуть обратно, завернув ратника на полпути.
Царица попыталась схитрить, заявив, что ее одолела бессонница, вот она и заварила себе травок. Но я, хоть и не лекарь, уловку раскусил. Яда в горшке и впрямь не было — срочно найденная травница уверенно подтвердила, что, судя по запаху и цвету, это действительно снотворное. Даже состав назвала, из которого мне запомнились лишь корешки волчьей ягоды — никогда бы не подумал, что из них можно сварить нечто полезное. В подтверждение своих слов она смело отхлебнула из посудины, заявив, что, окромя крепкого сна, более ничего с ней не случится.
А если все сразу выпить? — поинтересовался я.
Ежели ума нету, можно и сразу, — недоуменно хмыкнула она, хлопая изрядно осоловевшими глазками — снотворное уже начало действовать. — Токмо навечно уснешь. Хотя все пить ни к чему — чтоб помереть, и четверти за глаза.
Все правильно — сонный настой ведрами не хлещут. Разве лишь когда хотят, чтоб сон превратился в вечный. Нет уж, милая. Только без меня и уже имея на голове монашеский куколь. Вот тогда что угодно — травись, топись или вон с колокольни вниз головой. На все твоя царская воля. Для мужика такой уход из жизни — трусость, женщине же простительно.
Примерно в таком духе я с Анной и переговорил, добавив в заключение, что ложку настоя она, если есть желание, может выпить, а остальное содержимое горшка пускай побудет в моей фляжке. Как говорится, от греха подальше. Выдавать буду по первому требованию, еслибессонница станет терзать и дальше, но по чуть-чуть.
Вот еще! — зло фыркнула она и многозначительно пообещала: — Я уж лучше сама иное заварю!
Оставалось только беспомощно развести руками и жалобно вздохнуть — пусть уж лучше думает о яде, чем о каком-нибудь ином способе уйти из этой жизни.
Это ведь я специально изобразил перед ней, что навряд ли смогу что-либо поделать, если она еще раз попытается отравиться. На самом-то деле…
Ицхак, нежданно-негаданно заглянувший ко мне в гости буквально накануне отъезда, был несколько разочарован скудным убранством моих комнат и убогой мебелью.
Вэй, и это царский любимец, — укоризненно произнес он, оглядывая комнаты, где и впрямь пока было несколько неуютно.
Какой еще любимец? — смущенно проворчал я.
А как иначе назвать человека, без которого царь за последнюю седмицу не смог обойтись ни на один вечер? — удивленно спросил он.
И откуда у тебя такие сведения? — несказанно удивился я.
Еще бы. Тут и впрямь было чему дивиться. Если учесть, что сам я практически никому языком не трепал, то получается, что эти данные у него могут быть только из одного источника — проболтался кто-то из слуг Иоанна, причем из самых доверенных. Проболтался или вообще является тайным информатором купца. Ну ничего ж себе!
Какое это имеет значение? — пожал плечами Ицхак. — Главное, что они точные.
Ты прямо как Штирлиц! — не сдержал я восхищения перед пронырливостью своего собеседника.
А это кто? — в свою очередь полюбопытствовал купец. — Судя по имени, он из германских земель. Или я ошибаюсь?
Не ошибаешься, — кивнул я, — Был один хитрюга вроде тебя. И тоже все обо всем знал.
Наверное, купец, — сделал вывод Ицхак.
В какой-то мере, — уклончиво ответил я и с искренним сокрушением развел руками. — Ты уж извини, даже угостить толком нечем.
Нет, сам я не голодал. За те несколько дней, что Глафира на правах ключницы приняла в свои руки бразды правления моей скромной усадьбой, состоящей пока что из просторной двухэтажной пятистенки, бывшая пирожница развила такую бурную деятельность, что только держись.
Просторные сени были уже полностью заставлены всякими ларями и коробами, доверху набитыми всяческими припасами, так что ел я от пуза. Вот только угощать всем этим Ицхака было как-то несподручно — мало того что грубая пища, да еще вдобавок некошерная.
Во всяком случае, мясо — однозначно из трефных, даже если это говядина или баранина, и предлагать его — обидеть человека. У них же железная куча правил по «правильному» забою скота, которые должны неукоснительно соблюдаться. Например, как рассказывал мне сам Ицхак, прежде чем прирезать корову, надо трижды провести ножом по пальцу и столько же по ногтю, дабы убедиться, что нож достаточно острый и неоскверненный. После убоя мясо тщательно обследуют на предмет признаков заболеваний, после чего кропотливо удаляют все кровеносные сосуды, жир и сухожилия задней части. Затем…
Впрочем, дальше излагать ни к чему — и без того понятно, что любое мясо в доме христианина не является кошерным. Пироги Глафиры? Вкуснюшие, просто слов нет, только с точки зрения правоверного иудея тоже подгуляли. К тому же тесто она замешивала на яйцах и, разумеется, не отбирала только те, которые не запачканы кровью, с одного конца тупые, а с другого — заостренные, и желток со всех сторон окружен белком.
А уж что касаемо питья, то тут и вовсе завал. У меня его — в смысле хмельного — пока что и вовсе не имелось. Ни кошерного, ни даже трефного — никакого. Когда я только заикнулся о том, что было бы неплохо прикупить на Торгу медку, да желательного не одного, а трех-четырех сортов, чтобы был выбор, новоявленная ключница тут же заявила, что ежели даже на такой пустяк тратить деньгу, то никакого серебра не хватит, и вообще, покупать мед — это прямой укор ей как хозяйке, так что лучше она его приготовит сама, да таковский, что я нигде больше не сыщу.
— Я бы с радостью, но в наличии только квас. — Я смущенно пожал плечами. — Даже пиво еще не готово, Глафира только сегодня поутру две бадейки бродить поставила. Разве что сказать ей, чтоб прямо сейчас послала Андрюху, да прикупить бочонок? У тебя как со временем?
Мне отчего-то так и помыслилось, что на разносолы у тебя полагаться не стоит, — кивнул Ицхак. — Ну что ж, будем считать это моим маленьким скромным подарком на новоселье. Куда заносить? — И распахнул двери, ведущие из сеней на крыльцо.
Оказывается, купец прибыл ко мне на подворье не с пустыми руками — в телеге лежало целых три бочонка с медом, два увесистых мешка, от которых за версту несло сдобой и чем-то еше, но тоже очень вкусным, и прочая снедь.
Перечислять все гостинцы я не стану — ни к чему, скажу лишь, что Ицхак не поскупился, захватив с собой столько закуски и выпивки, что их, как изящно выражался запойный сосед из моей «прошлой» жизни, вполне хватило бы на две добрых попойки и одну белую горячку.
К делу Ицхак приступил почти сразу после того, как мы утолили первый аппетит и опустошили по паре кубков отличного медку.
Ты высоко взлетел, — констатировал он, коротко, но емко оценив мое нынешнее положение. — С тех высот, что ты достиг, если уж падают, то разбиваются насмерть — мне ведомы нравы при дворе царя, — пояснил купец. — Признаться, мне будет тебя недоставать, если государь вдруг сменит свою милость на гнев, который, как я слыхал, бывает ужасен.
Надеюсь, что мне это не грозит, — самодовольно усмехнулся я. — Дело в том, что Иоанн Васильевич навряд ли отважится меня убивать, потому что… — Но тут я вовремя прикусил язык, прикинув, что ни к чему кому бы то ни было знать обо всех моих фантазиях и выдумках, которые я наплел царю, и замешкался, не зная, как продолжить.
Однако Ицхак понял мое замешательство правильно, с улыбкой заметив:
Я же говорю: таки ты очень высоко взлетел, если у тебя появились тайны, о которых надлежит знать только тебе и самому царю. Но помимо него имеются другие люди, и с ними тебе тоже придется часто общаться, находясь при его дворе. И поверь, что, как бы скромно ты себя ни вел, все равно они будут испытывать к тебе огромную зависть, а там, где она есть, непременно объявится и ненависть. И если сам Иоанн не отважится причинить тебе зло, то эти люди стесняться в выборе средств не станут. Как ты мыслишь быть с этим?
Я пожал плечами. Об этом я до сих пор не задумывался. Да и не до того было — за последние дни события захлестнули меня так, что обмозговывать какие-либо планы на перспективу, вроде того, как жить дальше, времени попросту не имелось.
А зря не помыслил, — укоризненно произнес Ицхак, после чего сделал безапелляционный вывод: — Тебе срочно необходимо противоядие, и желательно иметь их несколько, ибо сортов смертного зелья на свете превеликое множество. Я привез с собой самые лучшие, какие только смог отыскать. Их всего три, но действуют они против многого, хотя и не против всего. Однако это лучше, чем не иметь вовсе ничего.
Честно говоря, в первую минуту я просто умилился такой заботе и растрогался не на шутку, однако когда пришла вторая минута, в моей душе зародилось подозрение. Насколько мне помнится, бесплатный сыр бывает только в мышеловке, да и то небольшой кусочек, а тут, можно сказать, целый круг. Ицхак то ли прочитал это на моем простодушном лице, то ли логично решил, что я об этом все равно рано или поздно подумаю, но он сыграл на упреждение:
Нет-нет, не подумай, будто я опасаюсь за твою жизнь в первую очередь из-за него. — Он кивнул на мою руку с перстнем. — Конечно, если что-то приключится, то, больше чем уверен, он вмиг исчезнет с твоего пальца, и разыскать его окажется тяжко, если вообще возможно. Однако главное — это ты сам. У нас, евреев, жизнь человека вообще священна. Твоя же мне дорога особенно, ибо навряд ли на Руси найдется человек из числа неевреев, к которому я бы питал столь добрые чувства. Надеюсь, что и твое сердце испытывает по отношению ко мне и моему народу нечто похожее, — многозначительно произнес он, но тут же приложил палец к губам и заговорщически улыбнулся. — Ничего не говори. Слова ничто без дел, и в ваших священных книгах, по-моему, говорится так же, только про веру[24]. Словом, принимай хотя бы по паре капель из каждого сосуда. Достаточно одного раза в неделю, чтобы ты оказался стоек почти к любому смертному зелью. Недомогание в случае отравления ты конечно же все равно ощутишь, но тогда тебе будет достаточно принять еще по десять капель, чтобы оно прошло…
Поэтому я особо и не боялся, что Анна примет отраву — верил, что снадобья купца сумеют помочь. Так что лучше пусть она размышляет о новых ухищрениях насчет ядов, чем приступит к осуществлению какого-нибудь другого вида самоубийства, тем более что их хоть отбавляй. Например, та же река.
Кстати, именно из-за реки я с самого утра четвертого дня поднапрягся, как только мог. Иначе нельзя — могу не довезти. В смысле живой. Раз застукал, второй раз чудом внимание обратил, а в третий…
Опять же борт ладьи рядом, вода всего в метре. Нагнуться и плюхнуться — секундное дело. И хотя я и распределил обязанности охраны, сделав так, чтоб в дневное время дежурили те, кто умеет плавать, но все равно на душе было неспокойно. Сейчас еще куда ни шло. Сестра — река неглубокая и по ширине тоже не ахти, но через день мы выйдем на Волгу, а там…
Хорошо, если она пока не делает попыток нырнуть лишь потому, что размышляет об очередном отравлении. Куда хуже, если просто выжидает, понимая — коль с первого раза не выйдет, у меня появится блестящий повод запереть ее в крошечной каюте, которую обустроили для Анны на корме. Запереть и не выпускать до самого приезда, благо что волоков впереди не предвидится — Волга сама донесет до Шексны, а там вверх по ней, и все — монастырь почти у реки.
Вот она и ждет, пока мы вырулим туда, откуда ее извлекать будет весьма и весьма затруднительно. Надо что-то делать, притом срочно.
Пришлось отвлекать. Поначалу слушали меня только две мамки. Или кормилицы — пойди разбери. Сама Анна демонстративно отворачивалась, делая вид, что я утомил ее своей бесконечной трепотней. Ага, притомил, держи карман шире! На самом деле ушки топориком и не пропускала ни одного словечка. А ближе к вечеру мои рассказы ее настолько захватили, что она перестала изображать равнодушие — уж больно интересно.
Еще бы, я ж повествовал об индейцах-ирокезах, а по их обычаям всем заправляла Великая Мать. Словом, пролил бальзам на ее сердце. Потом рассказал кое-что и про амазонок. То есть подбирал приятные животрепещущие темы на злобу дня и… на злобу сердца Анны Алексеевны.
Она даже стала задавать вопросы — как это, да как то, причем деловитые. Ну что ж, раз заинтересовали подробности — дело пошло на лад…
Вот так царица понемногу и оттаяла. На шестой день я мог вздохнуть поспокойнее, невзирая на широкую гладь реки, хотя все равно не рисковал оставлять ее одну с няньками да мамками — мало ли.
А потом — мы к тому времени отплыли из Углича — и вовсе разговорилась со мной «за жизнь». Но и тут поначалу осторожничала, предпочитая расспрашивать меня — кто, откуда и так далее. Отвечал я односложно, стараясь не вдаваться в подробности, чтоб потом не попасть впросак — пойди запомни все вранье, чтоб потом повторить все в точности. Завтра себя вчерашнего процитировать легко, через неделю — с трудом, через месяц — не знаю, а если через полгода?
Совсем она расслабилась, узнав, что я сирота. Вот уж воистину, если путь к сердцу мужчины лежит через желудок, то к сердцу женщины — через жалость. Во всяком случае — к сердцу русской женщины.
Вот и я тоже… сирота, — со вздохом заметила она.
Вроде и мать, и отец имеются, — осторожно возразил я. — Опять же у тебя одних только дядьев и братьев не сосчитать…
А хоть один из них мне ныне подсобил? — невесело усмехнулась она и тоскливо повторила: — Хоть один…
Я попытался восстановить справедливость, напомнив кучу пословиц и насчет плети, которой обуха не перешибить, и многие иные из той же серии. Но она и без того все прекрасно понимала, а имела в виду совсем другое:
Сама ведаю — с государем не поспоришь. Токмо могли бы хошь заглянуть на чуток, подбодрить, слезу утереть. Нешто бабе много надобно — отреветься на плече крепком, словцо ласковое на ушко шепнул, ну хошь по голове бы кто дланью погладил, все не так тяжко. Ан поди ж ты — ни один не заглянул. Небось батюшка, Ляксей Григорьич, когда через мою кику боярскую шапку получил, иные песенки пел. Да и братец мой Гришка тоже хорош. Нешто выдал бы за него князь Борис Тулупов сестру свою, хучь Гришка и кравчий? Он же не за Колтовского Настасью отдавал, а за шурина царева. Вот как славно, — всплеснула она руками, — всем Аннушка угодила, всем порадела, а ныне у каждого свое счастьице, одной ей ничегошеньки не досталось. И ни одна жива душа от своего каравая ломоть не отломила. А мне ведь ныне и крошки было б довольно, да токмо нет ее.
Я молча залез в дорожный сундучок, стоящий в ногах, извлек оттуда каравай хлеба и разломил пополам, протянув ей обе половинки:
Выбирай, что побольше.
Она растерянно взяла, недоумевающе посмотрела на него и возмутилась:
Да нешто я о том?! Я ж… — Но осеклась, поняв мою незамысловатую шутку, и весело рассмеялась.
Первый раз за поездку я услышал ее смех. Он звучал как серебристый колокольчик, тихо и мелодично. Даже старуха-нянька, мирно похрапывавшая рядом с царицей, не только не проснулась, но и не перестала похрапывать.
А колокольчик в этот день звонил еще и еще, с каждым разом становясь все звучнее и заливистее. И с каждым разом взгляд Анны, устремленный на меня, становился все более пытливым и задумчивым, словно она решала для себя некую задачу, но так и не могла прийти к какому-то решению.
А время от времени она даже удостаивала меня комплиментов. Тогда-то я думал — из чувства простой благодарности за часы развлечения.
Не личит тебе эта ряса, княж Константин, — заметила она с лукавинкой. — Ты для нее не гож — уж больно пригож. — И сама засмеялась собственному каламбуру.
Лишь когда мы почти подплыли к монастырю и вдали уже показались церковные купола, она вновь посерьезнела и грустно заметила:
Если б моим братом был ты, княж Константин Юрьич, то на жалость бы не поскупился.
Я засмущался:
У нас в корзинке еще каравай есть. Могу разломить.
Но попытка перевести все в шутку не удалась — правда, Анна вновь засмеялась, но на этот раз даже в ее смехе сквозили все те же задумчивые нотки.
Признаться, мне тогда и в голову не пришло, что именно она задумала. Скорее наоборот — я посчитал, что вид монастыря вновь напомнил ей о том, как и где теперь пройдет ее жизнь, поэтому она расстроилась, и мне, как главному охраннику, нужно ждать любой неожиданности.
Да и замечания у нее были под стать унылому внешнему виду.
Вона даже церковь божия и то две главы имеет, — сразу по приезде ткнула она пальцем в двухкупольный соборный храм Воскресения. — Вдвоем-то, видать, и богу молиться сподручнее, не то что мне одной. — А хладом-то с камня монастырского не простым несет — могильным, — жалобно произнесла она еще на подходе к воротам, тоскливо оглядываясь назад. — Худо, видать, ласкает жених своих невест, коль они тут такие смурные. — Это уже комментарий при виде трех монахинь, выходивших из странноприимного дома.
Словом, с таким настроем от человека можно ждать чего угодно. Примерно в этом духе я и инструктировал каждого ратника: «Бди в оба, а зри — в три». Я и пост у ее этажа выставил как положено, по всем правилам караульной службы, причем сразу из двух человек. Полночи одна пара, полночи — другая. Себя я от дежурства освободил — начальник, хотя где-то к полуночи собирался выглянуть в коридор и посмотреть что и как. Но не успел.
Вроде бы и закрыл глаза всего на одну секундочку, а коварный сон тут как тут — навалился, окаянный, и проснулся я от того, что меня кто-то целует. Точнее, нет. Я целовался еще во сне. Нежно-нежно. А уж потом проснулся и поначалу даже удивился — сон-то кончился, а поцелуй продолжается. Как же так? Перепугаться не успел — луна-бесстыдница заглядывала прямо в мое окошко, так что лицо Анны Алексеевны разглядел сразу.
Поначалу я еще сопротивлялся. Вежливо отстранил будущую монахиню и даже открыл рот, чтобы прочесть соответствующую нотацию, но тут у меня ничего не вышло. Закрыли мне его. Накрепко. Нет, не поцелуем — ладошкой. Чтоб не мешал репликами. Закрыли и свою нотацию прочли. Коротенькую совсем, но было в ней столько тоски пополам с отчаянием, и такая жгучая просьба, что…
— Я ведь вижу — ты сам любишь, — шептала Анна, а слезы, красноречиво подтверждая искренность и правоту, меж тем беззвучно катились по ее щекам одна за другой. — Потому и прошу всего-навсего — пожалей. Ты можешь, я знаю. Мне ж девятнадцать годков токмо, и на всю жизнь в клеть каменну, яко татя поганого. А за что?! В чем я провинилась?! И не в том горе, что гнить заживо, а в том, что и вспомнить будет нечего. Так дай мне для памяти жали своей. Вон у тебя ее сколь — дай, не скупись. Кому от того урон? А я эту ноченьку до скончания своих дней в сердце хранить стану.
Ну словно нищенка на паперти, которая от голоду умирает. А в глазах слезы. И главное — знала на что давить. Не любви — жалости просила.
Да что я, истукан каменный?!
И я… пожалел.
От души.
Как только мог.
Чего уж тут. А то и впрямь девчонке нечего будет вспомнить.
Лишь когда забрезжил рассвет, она вернулась к себе на третий этаж, успев напоследок похвалить меня. За смелость. Вообще-то я о том совсем не думал, и только потом до меня дошло, что она еще в середине ночи своими громкими стонами и еще более громкими криками должна была поднять на уши весь странноприимный дом. Ну ладно няньки — они хоть и жалуются на плохой сон, а на самом деле их разбудишь только из пушки, но почему молчали караульные?!
Оказывается, юная негодница-греховодница еще вечером ухитрилась выкрасть мою фляжку с сонным настоем, перелить его в свою посудину, заново залить флягу водой и вернуть на место, чтобы я ничего не заподозрил. Когда и как успела она все это провернуть — понятия не имею. Мало того, отвлекая мое внимание, она, сославшись на бессонницу, самым нахальным образом сразу после ужина попросила у меня ложечку настоя. То-то будущая монахиня так лукаво улыбалась, когда я ей наливал из фляги в ложку. И ведь я ничего так и не заметил — то есть воду она приготовила не простую, а заранее настоянную на каких-то травах.
И лишь потом, окончательно усыпив мою бдительность, она влила украденное снотворное в жбан с хмельным медом, из которого щедрой рукой попотчевала не только караульных, но и на всякий случай своих мамок с няньками. Словом, всех за исключением меня. Когда она успела — уму непостижимо, но факт остается фактом.
Только в одном она меня обманула. Насчет единственной ночи. Оказывается, в «критические дни» женщин постригать не принято. Вот царица на них и сослалась. На самом-то деле их не было — это я вам точно говорю, но откуда это знать матери-игуменье. Так что не одна ночка у нас была, а как в сказке — три.
После завтрака она выгоняла нянек из опочивальни, заявив о желании побыть одной. Дескать, хочет начать привыкать к уединению монастырской кельи и, пока есть время, замолить все грехи, что у нее скопились. Обманывала, конечно. На самом деле она спала. Сладко-сладко. Но на обед выходила, как восторженно заметила одна из нянек, и впрямь просветленная от молитв. Особенно светились у нее глаза. Мягко, ласково и… счастливо.
Вот только припухшие от поцелуев губы… Но Анна и тут нашлась, причем в первый же день, заявив, что решила истязать тело подобно великомученицам, кои жили в старину, потому нешадно их кусает, а скоро и вовсе наденет на себя рубаху из рогожи, а под нее вериги. И ведь верили бабки, что она так и сделает. То и дело, глядя на нее с умилением, крестились и приговаривали:
— Святая. Как есть святая у нас матушка.
У них даже заходили споры о том, кем ее сделает церковь после смерти: просто святой, преподобномученицей, учитывая, что она монахиня, просто мученицей или страстотерпицей. Да какие горячие дебаты велись — чуть ли не в волосы друг дружке вцеплялись. Хорошо, что у ее величества всегда была наготове примирительная микстура. Только ею она их и успокаивала по вечерам. До утра. Заодно и весь мой караул.
А будущая страстотерпица тут же шмыг по коридору — и в мою келью. За новой порцией страстей.
Кстати, кое-какие детали из ее рассказов навели меня на некие размышления — не иначе как и тут приложил руку мой тестюшка, поскольку государь резко охладел к Анне еще на подъезде к Новгороду, на следующий день после того, как встретил по дороге князя Андрея Тимофеевича Долгорукого, ударившего челом на своего соседа по поместью.
Князь его к себе в шатер пригласил. Государь согласился заглянуть. А на другой день ввечеру я его признать не смогла — словеса сквозь зубы цедит, смотрит вприщур, словно не на тебя, а вдаль куда-то, и все ему не так, все не эдак, — жаловалась Анна, прижавшись ко мне своей пышной грудью.
А я лежал и думал: «Ну какие ж все-таки женщины бывают мерзавки». Это я про Светозару. А вы думаете — совпадение? Допускаю и такое, но девять из десяти за то, что это ее работа. Больше некому. Не знаю как насчет порчи и сглаза, но что касается всяких отсух, придется признать — есть что-то такое на свете. Существует. А подлая Светозара это знает и вовсю пользуется. Каким образом происходит процесс отворота, сказать нельзя, и остается успокоить себя мыслью, что наука всерьез за этот феномен не бралась, вот он и остается пока загадкой.
«Все проходит», — написано на перстне царя Соломона. А на внутренней стороне перстня дополнение: «Пройдет и это». Нет-нет, я имею в виду не свой, с лалом — на нем только загадочные знаки, а тот, о котором рассказывают легенды. Очень глубокомысленные слова. Закончилась и наша третья ночь.
Простились мы с Анной хорошо.
Славный ты мне дар преподнес, — задумчиво сказала бывшая царица на исходе нашей третьей ночи. — Я ведь и впрямь помышляла руки на себя наложить. Мыслишь, устерег бы? Да нипочем. Для того и настой у тебя утащила. И напоила всех тоже для этого — чтоб никто не помешал. А потом тебя вспомнила и решила — дай-ка загляну. Уж больно ты на всех прочих мужиков не похож. А мне все одно — грехом больше, грехом меньше. Если б оттолкнул, как хотел поначалу, — ей-ей, все бы выпила. До донышка. Спас ты меня своей лаской.