Царская невеста Елманов Валерий
— Мне так много плевали в душу, что богу она, наверное, не понравилась, — высказывал я предположение, добавляя: — Зато плевали от души. — И вновь терпеливо ждал, пока он закончит смеяться.
— Тому дай, этого удоволь. И каждый о справедливости намекает, — возмущался он. — А ежели по справедливости делить, то где столько взять?
— Смотря как делить, — пожимал плечами я. — Если ни уму ни сердцу, ни вашим ни нашим, ни себе ни людям, то хватит на всех. Да еще и останется.
— Доверился я Магнусу, Ревель поручил взять, да он меня подвел. Промашку в человеке дал. Да и то взять, пока в лужу сапог не опустишь, глубину не изведаешь, — вздыхал он.
— А зачем это делать самому? Можно засунуть в лужу и другого, — улыбался я.
А уж сколько мне довелось переделать анекдотов из серии «Собрались однажды русский, немей и англичанин», и вовсе не сосчитать. Кстати, именно тогда он перестал отнекиваться от своей принадлежности к русским, а то ж доходило до абсурда — с пеной у рта доказывал мне (будто я оспаривал эту ахинею), что у него немецкие корни, а предки — выходцы из Баварии, откуда, дескать, и пошло искаженное слово «боярин», которое на самом деле первоначально звучало как баварец. Нет, если брать его родословную, то царь действительно был русским всего на четверть[35], но зачем же этим гордиться, тем более лезть туда, где тебя вообще не было?
А еще ему нравилось, что я никогда не навязывался и не лез с советами, если он у меня их не спрашивал. Словом, спустя всего несколько дней одним из результатов этой жгучей царской любви стало мое обязательное присутствие на всех его мероприятиях.
Между прочим, работенка та еще. Одна только одежда чего стоит. Тяжелая и плотная, в которой хорошо на улице, но не внутри на совесть протопленных помещений, особенно возле печей. Парилкой не назовешь, но что-то вроде предбанника. А раздеться даже и не думай — вот как прибыл в шубе с морозца, так и стой весь прием, и никаких тебе гардеробов с раздевалками.
Только не надо укоризненно замечать, то тут моя вина и не надо стоять возле этих самых печей. Увы. Если сам Иоанн говорит: «Постой пока вон там поодаль от меня да погляди как да что», тут уж никуда не денешься, потому что «вон там» как раз и стоит здоровая, вся в изразцовых плитках, пышущая жаром громадина. И самое смешное, что место он мне определял исключительно из самых благих побуждений, то бишь почетное. Обреченно ловя завистливые взгляды придворной знати, я в очередной раз плелся в сторону печи, уныло размышляя на ходу о превратностях судьбы и ее вычурной иронии по отношению ко мне.
Зато не хвалясь скажу, пусть и несколько забегая вперед, что в ту зиму, начиная с декабря семьдесят второго года — все-таки вести летосчисление по-современному гораздо удобнее, — и по самый конец этой зимы, то бишь по февраль тысяча пятьсот семьдесят третьего, не было, пожалуй, ни одного человека на Руси, которого Иоанн так приблизил бы к себе, как меня. Это факт. Особых заслуг я за собой не видел, да и нечем тут кичиться, если вспомнить личности тех, кто был у него в фаворе передо мной и после меня, а особенно их дальнейшую судьбу, когда они из этого фавора выходили.
Даже Борис Годунов, с которым мы нет-нет да и перебрасывались одним-двумя словечками, не утерпев, заметил мне с легкой завистью в голосе: «Никак твоя звезда ныне воссияла, княж Константин Юрьич», на что я не раздумывая ответил:
— Звезды рано или поздно падают. А тебе, Борис Федорович, только радоваться надо, потому что я стараюсь светить не куда-нибудь, а в твою сторону.
Кажется, поверил. Во всяком случае, в кивке отчетливо была видна благодарность. Хотелось бы надеяться, что искренняя. А мне что — не жалко. Чем дольше я сам находился подле Иоанна, тем сильнее утверждался в мысли, что весь государев двор похож на какое-то страшное болото с бездонными трясинами и вдобавок затянутое густым туманом. Куда шагнуть — поди разбери, а стоять на месте тоже не рекомендуется — засосет в два счета. И если б только туман, а то под ногами еще сотни ядовитых змей. Это я про царское окружение. Того и гляди, тяпнут меня, беззащитного, и поминай как звали. А не отравят, так сожрут. Как волки.
«Посмотрим, что скажет волчья стая насчет приемыша из людского племени!» — проворчал Шер-Хан.
Да тут и смотреть нечего. О Колтовских я уже сказал. Но были и другие, они тоже косились в мою сторону, причем один из первых — дьяк Андрей Щелкалов. С какого перепуга он решил, что я претендую на его прерогативы — не знаю, но взгляд его, устремленный на меня, представлял разительный контраст той милейшей улыбке, которой он меня одаривал.
Тут он был заодно со старой знатью — Мстиславскими, Шуйскими, Хованскими, Оболенскими и прочими. Дня не проходило, чтоб Иоанн, довольно улыбаясь во всю ширь, не выкладывал мне очередное наушничанье, направленное против «Константина-фрязина».
Всякий раз я изображал гнев, яростно сжимая кулаки, словом, выдавал на-гора те эмоции, которые хотел увидеть царь, после чего тот успокаивал меня:
— Да ты не боись. Нешто я всякой пакости поверю. Кивну разок, мол, слыхал, а сам тьфу на них. Я бы их и вовсе не упомнил, ежели б тебе сказать не схотел. А вот случись что со мной, — серьезнел он лицом, а особенно глазами, — и они тебя вмиг сожрут. Хоть и костлявое у тебя имечко, ан все одно — ты и глазом моргнуть не успеешь, как они тебя загрызут и проглотят. Уразумел ли?
— Выходит, ты один у меня заступа и надежа, — уныло констатировал я, не став напоминать, что, согласно пророчеству покойного волхва-кудесника, мне так и так помирать.
— Выходит, — подтверждал Иоанн.
— М-да-а-а, нажить врагов нетрудно, а вот выжить среди них… — философски подытоживал я.
— Ежели без меня, то нечего и думать, — подхватывал царь.
И самодовольно ухмылялся.
Как я понял, он вообще признавал только верность, которая основывалась на страхе пред всеми прочими. Тогда да, тогда он мог в нее поверить. Да и то лишь до поры до времени. Ну а дальше либо число доносов превышало какой-то критический барьер, либо он попросту уставал от данного человека, но не отодвигал его от себя, а принимал соответствующие меры радикального характера. Так было с отцом Сильвестром, с Алексеем Адашевым, с Андреем Курбским, а совсем недавно с думным дьяком Висковатым, с князем Афанасием Вяземским, отцом и сыновьями Басмановыми, с Захарием Очин-Плещеевым и прочими, прочими, прочими.
Сейчас в фаворе был я и вестфальский лекарь и астролог, смешной толстячок Елисей Бомелий. Он, кстати, был чуть ли не единственным, которому я выказывал радушие и дружелюбие безо всякого внутреннего напряга, то есть искренне. Ему, Борису Годунову, паре-тройке простодушных вояк-воевод вроде Дмитрия Хворостинина, да еще… царевичу Федору.
Последнему, скорее всего, из жалости, уж очень чужеродным пятном смотрелся этот пятнадцатилетний мальчик на фоне остальных. Маленького роста, с неуверенной, болезненно шаркающей походкой, одутловатым лицом, на котором уже сейчас явственно виделись мешки под глазами — то ли почки ни к черту, то ли еще что-то, а в самих глазах, казалось, навечно застыл некий испуг. Его робость и забитость не могли не вызвать жалости. Во всяком случае, у меня. Эдакий забытый богом, людьми, собственным отцом и братом, не говоря уж о прочем окружении, человечек.
Впрочем, что до забытости, то он, на мой взгляд, этому радовался, всякий раз пугаясь, когда на него обращали внимание. И не зря. У отца, то бишь царя, для него находились лишь обидные клички вроде «пономаря», «убогого», а дальше и цитировать не хочу — грубо и цинично. Старший брат Ванька откровенно презирал Федора, а что до прозвищ, которые он придумывал для младшего, тут и царь отдыхает.
Остальные, соблюдая этикет, обращались с ним вежливо, но в их голосах все равно чувствовалось презрение. Царевич и сам хорошо это ощущал. К сожалению, даже чересчур хорошо, поскольку дураком, что бы там впоследствии ни писали историки, не был. Имелась у него и смышленость, и сообразительность, и смекалка, только он их таил, причем весьма искусно, надев на себя личину эдакого дурачка. Образно говоря, умея считать до ста, он всем показывал, что способен дотянуть только до десяти, да и то с трудом.
Пожалуй, только двое — я и Годунов — знали, что Федор далеко не так прост, как кажется, и тем паче вовсе не глуп. Нет, речь не идет о какой-то проницательности с нашей стороны, отнюдь нет. Просто в играх и немудреных забавах с нами он позволял себе слегка приоткрыть дверцы своей души. Как моллюск, когда не видит вокруг опасности, открывает створки раковины, так и Федор выказывал и свою смышленость, и смекалку, и прочее. Но едва в его опочивальню заглядывал отец, брат или кто-то из посторонних, как тут же следовал щелчок, и створки с треском захлопывались.
Он и богослужения любил именно по той причине, что на них его не затронет никакой чужак, а значит, можно немного расслабиться. Говорю не о догадках — излагаю факты, поскольку не раз и не два наблюдал за царевичем. Взгляд подслеповатых глаз устремлен куда-то далеко-далеко за пределы храма, витая в неких заоблачных высях. О чем он грезил в те мгновения, о чем мечтал — не скажу, это он таил вообще от всех, но мысли его были столь же далеки от церкви, как и мои, а может, и еще дал ьше.
Он и на колокольню лазил за тем же самым. Это историки, взяв внешнее, решили, что ему очень нравилось дергать за веревочки, не подумав — хватит ли у болезненного мальчика силенок, чтоб раскачать языки хотя бы средних по размеру колоколов. На самом деле Федя и тут искал одиночества. К тому же простор на колокольне — дух захватывает.
И ведь тяжело взбираться, у лестниц ступени крутые, здоровый мужик запросто может оступиться, а он все равно лез, карабкался, тяжело отдуваясь и останавливаясь передохнуть через каждый десяток. Чуть ли не ежедневно отпрашивался у отца, чтоб забраться наверх… для отдыха.
Да-да, я не оговорился. Именно для отдыха, уж больно поганая штука — эта самая маска, которую он был вынужден носить. Тут и у взрослого душа начнет зудеть, чтоб скинуть ее, пускай ненадолго, а у пятнадцатилетнего пацана тем паче.
А звонить? Нуда, дергал и за веревочки, но делал это исключительно для отмазки, чтоб никто не заподозрил истинной причины. Меня посылали за ним пару раз, так что довелось поглядеть, как он «звонит». Сам облокотился на огораживающие перила, того и гляди вывалится, голова запрокинута к небу, а в руках веревки от самых малых колокольцев, и время от времени Федя механически заученными жестами динь-динь. Иногда же и вовсе забывал дернуть, застыв в неподвижности.
— А я ведь понял, царевич, почему тебе колокольня полюбилась. Тебе ведь не в колокола звонить хочется — иного совсем, — не выдержав, как-то раз попытался я вызвать его на откровенный разговор, но тщетно.
Моллюск не захлопнул створок раковины, однако, опасаясь подвоха, не стал раскрывать их шире — мало ли.
— А ежели смекнул, так пошто вопрошаешь? — лукаво склонив голову набок, с хитрой улыбкой осведомился он своим слабым голоском, и я не нашелся, что сказать в ответ.
А действительно — зачем? Из праздного любопытства? Или чтобы он подтвердил мои догадки? Нет, дядя, сиди где сидел и не лезь в святая святых. Понадобишься — пригласят, а пока время не пришло — маловат у тебя кредит доверия.
В тот раз я так и остался стоять перед ним в замешательстве, но Федор сам нашел достойный выход из ситуации. Он протянул свою маленькую и узкую, как у десятилетнего мальчика, ладошку и ласково коснулся ею моей руки, произнеся еле слышно:
— Не серчай, княж Константин Юрьич. Вон и в Писании, в книге премудростей Исуса[36], сына Сирахова, тако же сказано: «Ежели восхочешь иметь друга, обрети его опосля испытания и не скоро вверяйся ему». Вот и погодь малость, авось некуда спешить-то.
Оставалось только согласно кивнуть да помочь ему спуститься вниз. Кстати, казалось бы, спускаться — не подниматься, гораздо легче, но если посмотреть на лицо царевича в момент подъема и в момент спуска, то могло сложиться впечатление, что для Федора все как раз наоборот. Во всяком случае, если не для тела, то для его души возвращение было куда как неприятнее.
— Да что ты с ним возишься?! — как-то досадливо заметил мне Иоанн, в очередной раз заглянув в сыновнюю опочивальню, чтоб забрать меня, как царь выражался, «сыграть разок в шахматы», а на самом деле о чем-нибудь посоветоваться. — Он же из твоих сказок и десятой части не понимает — эвон зенками хлопает, аки некулёма.
— Зато он добрый, — возразил я. — А что не понимает всего, — я улыбнулся, припомнив, какие глубокомысленные вопросы только что задавал мне мальчик, — так хотя бы стремится понять. И это неплохо — иные и на такое неспособны, — не выдал я тайны царевича.
Кстати, старший сынишка Иоанна, несколько удивленный, что я его игнорирую и львиную долю свободного от общения с царем времени посвяшаю не ему, а дурачку-брату, однажды, презрительно кривя губы, иронично полюбопытствовал о причинах эдакого странного поведения. Ссориться с Иваном в мои планы не входило, и я ответил вежливо, ухитрившись вложить в свой голос даже некую обиду:
— Эвон у тебя сколь льстецов в покоях — не протолкнуться. Куда уж мне лезть — того и гляди затопчут, не заметив.
— Зато у Федьки ты в первых, потому как вторых вовсе нет, — язвительно, с наглой усмешкой, поразительно напомнившей мне ухмылку Осьмушки, заметил он.
— Мой соотечественник Гай Юлий Цезарь по этому поводу сказывал, что лучше быть первым в галльской деревне, чем вторым в великом Риме, — учтиво склонил я голову.
Такое объяснение было как раз в духе царевича, а потому вполне его устроило — больше он ко мне не приставал, и я вновь устремился в покои Федора, где, кроме меня, Годунова и Бомелия — царевич в очередной раз захворал, — действительно не было ни души. Самое время для сказок и притч, а также, после того как царевич уснет, для задушевного разговора с Годуновым. А иных часов не найти, и не старайся.
Я по-прежнему не баловал Бориса предсказаниями грядущего, ссылаясь на то, что они слишком туманны и неясны, а если периодически и приоткрывал завесу, то лишь над теми странами, где я, образно говоря, не давил бабочек. Например, Речь Посполитая.
Помнится, я аж за полгода предсказал ему смерть короля Сигизмунда II. Когда предсказание сбылось, на Годунова это произвело немалое впечатление. Сейчас, после очередных моих пророчеств, кого именно изберут королем, а также насчет побега французского Генриха в следующем году обратно во Францию для занятия освободившегося трона, Борис смотрел на меня, как на некоего древнегреческого оракула — восторженно и в то же время опасаясь хоть чем-то не угодить и паче того — рассердить. Правда, предсказание еше не сбылось, но Годунов был уверен, что в названный мною год и месяц все непременно случится.
Разговаривали мы с ним всегда полушепотом, да и то намеками, не впрямую — мало ли, вдруг тихо сопящий Федор на самом деле не заснул. Впрочем, когда царевич не спал, я тоже старался не тратить времени даром. Если внимательно проанализировать мои рассказы, то можно было сделать однозначный вывод — все они не только занимательны, но и имеют некую тайную цель.
Чаще всего — разве лишь в разных вариациях — я старался с помощью той или иной притчи внушить Федору мысль, что по-настоящему мудрый царь славен прежде всего тем, что умеет подбирать умных советников. При этом он не должен завидовать или сердиться, если ему вдруг покажется, что тот или иной приближенный к его трону башковитее самого государя. Наоборот, ему надлежит не огорчаться, но радоваться, что он сумел найти таковых, поскольку служить-то они будут царю, а значит, их ум все равно что его.
Федор больше любил рассказы про иное, как и положено мальчишке, — отважные сильные герои, спасающие красавиц из лап драконов, и прочее на эту тему. Сам-то хлипкий, вот и мечтал о лаврах супермена. Я, честно говоря, одно время думал, что, слушая меня и согласно кивая головой, он не воспринимает сказанного, но спустя полтора месяца понял, что ошибался. Оказывается, кое-что у него отложилось, и не так уж мало, иначе бы у него как-то раз не вырвалась фраза:
— Я бы, будь государем, вас с Бориской выбрал. — И залился краской смущения — не привык он откровенничать.
Опаньки. Мне даже не по себе стало. Неужто я добился того, чего хотел? Впрочем, радоваться все равно рано. На дворе только зима, тысяча пятьсот семьдесят третий год едва начался, и впереди еще одиннадцать лет правления Иоанна. Об этом я и сказал Годунову, едва мы вышли из опочивальни царевича — уж больно Борис был обрадован словами Федора. Мол, не спеши ликовать — дожить еше надо. И не только нам самим, но и Федору, а он вон какой хлипкий — болезнь на болезни и болезнью погоняет. Даже простужался царевич чуть ли не каждый месяц, а уж про внушительный букет внутренних, посерьезнее, вообше лучше промолчать — там хоть караул кричи.
Я как-то раз спросил Елисея, почему он не может отыскать для Федора какого-нибудь радикального средства, ведь вестфалец был не только мастером в изготовлении ядов, но и весьма искусным лекарем. Однако из сбивчивых объяснений Бомелия мне стало понятно, что в данном случае медицина, тем более средневековая, бессильна. Если кратко, в двух словах, то у Федора был, образно говоря, ВИЧ, причем от рождения, то есть сопротивляемость организма отсутствовала напрочь. А если душа больного не жаждет подтолкнуть тело на решительное сражение с болячками, ни один лекарь помочь не в силах, будь он хоть семи пядей во лбу.
Кстати, в ту зиму наша иностранная парочка — Бомелий и я — потеснила с первых мест даже бывших царевых любимчиков — Ваську Грязного и Григория Лукьяновича. Еще дальше, на приличном удалении от наших спин маячила скромная фигурка Бориса Годунова. Подняться вровень ему мешала не только молодость — двадцать лет от роду, — но и ухудшившееся отношение царя к своему верному Малюте Скуратову, которое непроизвольно переходило с тестя на зятя. Рикошетом.
Не знаю, в чем там дело, — я не спрашивал, а сам царь об этом ничего не говорил, но, кажется, виной этому были затянувшиеся розыски какого-то человека, порученные Иоанном Малюте, Причем искал его Григорий Лукьянович далеко не первый год, но все никак не мог найти. Что за человек — бог весть. Я даже имени его не слышал. Лишь раз в разговоре царя со Скуратовым проскочило слово «подменыш», но к кому государь его адресовал, я так и не понял.
Неприятнее всего, что и Малюта входил в число моих врагов. Почему-то ему втемяшилось в голову, что я норовлю занять его место. Не иначе как из-за моих рассказов о пыточном дворе испанской инквизиции. Поделился по дури, а он и возомнил невесть что. Было обидно, потому что я, как раз наоборот, заступался за него перед царем. И как знать, если бы не мои примирительные заявления, то не миновал бы Григорий Лукьянович царской опалы.
Только вы не подумайте, что я выжил из ума, решив из трусости стать благодетелем царского палача. Плевать мне на него. Но, как я уже говорил, рикошетом эта опала непременно ударила бы и по зятю Малюты, а этого допускать было нельзя. Не видел я в окружении Иоанна хоть одного толкового человечка, за исключением думного дьяка Андрея Яковлевича Щелкалова. У всех в первую очередь на уме шкурные интересы и никакого стратегического мышления. Нет, может, как полководцы они замечательные, но в мирных делах — торговых, дипломатических и прочих — Борис дал бы им сто очков форы.
Взять того же князя Дмитрия Хворостинина. И вояка знатный, и учиться не брезгует — под Молодями он мои замыслы хватал на лету и только все время удивлялся, как сам не додумался до такой простоты, и род у него хоть и не из первейших, но весьма уважаемый. Опять же из Рюриковичей, а не каких-нибудь Романовых или Шереметевых, но…
Вот в этом «но» и скрыта основная загвоздка. Не стратег он. Да и характер у него тоже не царедворческий — смолчать или сказать уклончиво, но все равно добиться своего ему не дано. Правда, чего другого в избытке. Прям, честен, строен — не человек, а корабельная сосна. Вот только такие вверх не идут, разве что в исключительных случаях, когда в стране что ни год, то война, а ты — гений. Суворов вон даже генералиссимусом сумел стать при всей своей неуживчивости. Но он только исключение, которое лишний раз подтверждает правило. К тому же Хворостинин — не Суворов.
Про остальных вообше молчу.
И еще по одной причине я всеми силами стремился, чтобы Григорий Лукьянович не угодил в опалу. Если бы ему оставалось жить лет десять или хотя бы пять — имело смысл не мешать царю и даже помочь, натравив его величество на собственного палача. Но жизненный срок Малюты и без того подходил к концу. Ему оставалось всего ничего — меньше двух месяцев, так что можно и потерпеть его бесконечные злобные нападки. Пусть себе порезвится напоследок.
Более того, если Иоанн сейчас отправит его в опалу, то он, сам того не зная, еще и продлит его жизнь, потому что тогда Малюта не погибнет под Пайдой, а такое и вовсе ни к чему. Из опалы-то можно и отозвать. Выходит, получится только хуже, поскольку Иоанн вообще легко поддается на чужое влияние, особенно на пагубное.
К тому же сейчас царь особо Малюту и не слушал — чересчур важные дела маячили перед ним. В первую очередь надо управляться с ними, а уж потом снова приниматься за казни…
Глава 12
РАЗ НА РАЗ НЕ ПРИХОДИТСЯ
И одним из самых главных был прием послов осиротевших соседей из Речи Посполитой. Великий государь Сигизмунд II Август, король Польский и великий князь Литовский, Русский, Прусский, как я и предсказал в свое время Борису Годунову, а чуть позже, будучи в Серпухове, всего за несколько дней до смерти Сигизмунда, от нечего делать, князю Воротынскому, скончался 18 июля 1572 года. Умер он в такой нищете — а не надо держать у своей казны откровенных воров вроде Мнишеков, — что пришлось хоронить его в поношенном платье. Вместе с ним в небытие ушла и династия Ягеллонов — наследников мужского пола Сигизмунд, невзирая на свои многочисленные браки, не оставил. Родных братьев или хотя бы племянников он тоже не имел.
Встал вопрос: «Кто займет опустевший трон?» Если быть совсем точным: «Кого избрать?» Предполагаемых кандидатов из числа действительно серьезных претендентов на это место имелось пятеро: юный Эрнест, второй сын императора Священной Римской империи Максимилиана II, герцог Анжуйский Генрих[37], брат и наследник французского короля Карла IX, сразу два шведа — король Юхан III и его сын и наследник Сигизмунд, а также царь Иоанн Васильевич.
У каждого с точки зрения польских панов и шляхты имелись свои минусы и свои плюсы. Что касается последних, то наибольшими и самыми наижирнейшими обладал последний из кандидатов. Будучи весьма неугомонным и опасным соседом с массой территориальных претензий, царь в случае его избрания мог обернуться могучим повелителем, соединив в своих руках мощь двух держав. Особенно рьяно ратовали за его кандидатуру в великом княжестве Литовском, поскольку земли Короны Польской, как именовали Польшу, находились от Руси на безопасном удалении, за исключением Киевского воеводства. Зато литовские — вот они, начиная с уже захваченного Иоанном Полоцка и заканчивая тоже захваченным изрядным куском Ливонии.
Решить все споры мирным путем представлялось великим соблазном для ясновельможных литовских магнатов. Настолько великим, что они даже не задумывались о тиранстве, жестокости и самодурстве русского царя, наивно полагая, что законы Речи Посполитой утихомирят буйного деспота.
Особенно рьяно ратовали за кандидатуру Иоанна великий гетман Литвы Николай Рыжий из Радзивиллов, потомок Даниила Галицкого и рьяный защитник православной церкви князь Константин Острожский — один из самых крупных магнатов, а также все, кто их поддерживал. Они и были инициаторами перед сеймом и панами-радой[38] отправки к Иоанну Федора Воропая. Договариваться.
Случилось это еще летом, когда царь со страхом ждал, чем закончится очередное вторжение Девлет-Гирея. Учитывая, что визитер был неофициальным представителем, ничего конкретного на переговорах сказано не было. Воропай лишь хотел уточнить, готов ли Иоанн в случае его избрания подтвердить права и вольности шляхты. Убежденный, что крымский хан снова запалит Москву, после чего рванет за русским «хоронякой» на север, и тогда, как знать, возможно, придется бежать из Новгорода, Иоанн был сговорчив и охотно заверил посла, что обещает «ненарушимо блюсти все уставы, права и вольности…».
Более того, он оказался настолько любезен, что даже посулил «распространить их буде надобно». Зато об избрании кого-либо из своих сыновей не захотел даже слушать, невразумительно заявив, что у него два сына, как два ока, и он не расстанется ни с одним. Еще бы. Тут самому позарез резервный трон нужен, а они с сыном пристали. По той же причине — голова занята только Девлет-Гиреем — он, как бы опережая возможные щекотливые вопросы, долго и нудно распространялся об изменниках, из-за которых хан и сжег Москву. Нужно же было хоть как-то оправдать собственную трусость.
Но едва пришла долгожданная весть о разгроме татарских полчищ под Молодями, миролюбие его тут же закончилось. Первым делом — пьянки-гулянки и молебны по случаю победы не в счет — он написал откровенно хамское письмо Юхану III с требованием покориться, иначе ему будет то же самое, что и крымскому хану.
Лавры победителей татар под Молодями упорно не давали ему покоя, и поэтому Иоанн так быстро засобирался обратно в Новгород, причем забрал с собой кроме Воротынского практически всех воевод, которые раздолбали Девлет-Гирея. Именно по этой причине он и оставил за собой верховное главнокомандование, предполагая бить шведов лично. Очень уж ему хотелось отличиться, чтобы затмить славу Михайлы Ивановича. Кроме того, в ожидании послов из Кракова он решил, что самый лучший способ добиться избрания на трон Речи Посполитой — это побряцать оружием перед панами, авось станут посговорчивее.
Начала подготовки к грядущим боевым действиям я не застал, так как занимался доставкой Анны Колтовской в монастырь. Когда я появился в Новгороде, почти все было готово. Вот тут-то и настал мой черед.
Сразу скажу: особо кичиться мне нечем. Никаких таких новшеств я не внес ни в тактику, ни в стратегию русского войска. Кое-что в голове шевелилось, но требовало для введения слишком много времени, а армия должна была вот-вот выступить. Однако несколькими моими советами он воспользовался, выдав их за свои собственные.
Сделал он это тем более легко, поскольку каждый из них начинался невинным вопросом: «Как ты мыслишь, государь?» Ну а дальше следовали варианты. Один нормальный, остальные — для дураков, по примеру американских школьных учебников. Допустим, первым президентом США был: а) вождь Мамбу; б) хан Хубилай; в) мандарин Синь-Ляо; г) генерал Джордж Вашингтон. Теперь выбирайте. Выбрали? Правильно, молодцы. Получите еще одну порцию попкорна.
Вот и Иоанн тоже выбирал правильно. Выбирал и мотал на ус, а также на свою кучерявую с рыжиной бороду. Именно поэтому, когда русские войска вступили в земли шведского короля, никто в своих замках на территории будущей Эстонии даже не заподозрил неладное. Народ веселился, шумно отмечая Рождество Христово, пил, гулял, кутил и… застывал с открытыми ртами, обалдело глядя на дюжих ратников с красными, обветренными от морозца лицами, которые вваливались к ним в точности как писал поэт: «Средь шумного бала… случайно…»
Хотя нет. Это я уже погорячился. Отнюдь не случайно.
«Что говорит Закон Джунглей? Сначала ударь, а потом подавай голос», — поучительно напомнил медведь Балу внимательно слушавшему его Маугли.
Примерно так. Ни до, ни после в русских полках так истово не соблюдали маскировку. Вот в дальнейшем, уже после захвата очередного замка, ратники при прямом попустительстве царя действовали далеко не так, как мне бы хотелось, но тут не помогали и мои притчи. Иоанну нужен был шум до небес, а также перепуганные ливонские дворяне из числа тех, кто сумеет выжить, а потом расскажет польской шляхте, насколько жесток русский государь со своими врагами.
— Чрез то и они устрашатся, — назидательно говорил мне Иоанн.
— Может, лучше, чтобы они тебя полюбили, государь? — предлагал я альтернативу.
— Любовь скоро проходит, но ежели я засею их сердца страхом, он останется в них надолго. К тому ж любовь надо проявлять к самим будущим подданным, а как я могу оное сотворить? — разводил он руками. — Страх же заразен, яко железа[39]. В одного вселю, ан глядь — сотни им захворали.
Что и говорить, убийственная логика. Крыть мне было нечем, и приходилось замолкать.
Правда, не сразу, но удалось уговорить, чтобы наиболее богатых горожан, в том числе и евреев, все-таки отпускали за выкуп. Поначалу он не соглашался и на это, заявив, что для получения денег человеку вовсе не обязательно обещать свободу. Поджаренные пятки — верный способ получить все до последней полушки. Однако тут я оказался более убедителен, к тому же казна Иоанна, невзирая на его безудержное хвастовство, была почти пуста и он остро нуждался в серебре. Словом, уговорил. А что до страха будущих подданных, о котором так веско говорил Иоанн, то спустя время он сыграл с царем дурную шутку. Если бы не панические рассказы самых первых беглецов, когда я еще не успел втолковать Иоанну про выгоду выкупа с пленных и их резали сплошь и рядом, то горстка шведов в маленькой крепостце Вейсенштейн, называемой местными туземцами Пайдой, никогда бы не отважилась на сопротивление. Оборонять этот плюгавенький городишко от огромной армии было бесполезно, но шведы знали, что в любом случае их ждет смерть. Более того, они выигрывали изначально, поскольку при сдаче города эта смерть окажется позорной, а при обороне — героической.
Словом, скандинавы поступили… по-русски — пропадать, так с музыкой. Сколько ратников положил Иоанн во время первого дня штурма, я не считал, но не меньше нескольких сотен. Ночью все пушки по моему совету были перекинуты к западной стене — та казалась пониже остальных.
— Что, Малюта, это тебе не в пыточной народишко терзать. Вона как бьются вороги, — заметил Иоанн Скуратову. — Я чаю, у тебя вечор сердце в пятки ушло, егда их пули засвистали.
— За тебя, государь, душа изнылась, — пробурчал тот. — А я оных пуль не страшусь.
Царь насмешливо хмыкнул, после чего Малюта, вспыхнув, бросил в мою сторону ненавидящий взгляд — наверное, решил, что Иоанн подкалывает его с моей подачи, — и, гордо вскинув голову, заявил:
— А дозволь-ка, царь-батюшка, мне к завтрему первым из твоих воев в битву пойти. Хошь косточки малость разомну.
— Мыслишь, что не пущу, потому и просишься, — предположил Иоанн и весело тряхнул головой. — А я вот дозволю. Ступай, Гришка, одолей моих супротивников. Да Ваську Грязного тоже с собой прихвати, а то больно говорлив стал.
— Благодарствую, государь, за честь велику. — Слегка обескураженный Малюта склонился перед царем в низком поклоне, напоследок бросил на меня еще один злющий, как у цепного волкодава, взгляд и удалился.
Следом за ним вышел и Васька, окинув меня столь же ненавидящим взором, как и Скуратов.
— Забываться, пес, стал, — заметил Иоанн, небрежно кивнув вслед своему бывшему любимцу.
Я понимающе кивнул, в глубине души надеясь, что и его постигнет участь Малюты. С Васькой нелады у нас начались давно. Не далее как через неделю после моего прибытия в Новгород мы с Грязным поцапались в первый раз. Ревнуя к моему приближению, этот дурак не нашел ничего лучше, как попытаться самостоятельно поставить меня на место.
Ты не забудь, фрязин, что тута тебе не италийские земли, но Русь-матушка, — предупредил он меня. — Мы, ста, близ государя издавна, а потому ты наперед нас не суйся — затопчем и не поглядим, что князь.
У тебя и язык, как прозвище — невесть чего болтает, — хладнокровно заметил я. — Из-за него, что ли, так прозвали? А кому куда соваться — царю виднее, и не тебе, холоп, о том судить.
Ладно, попомнишь ужо, — угрожающе пообещал он и стал самым рьяным стукачом на меня.
Дня не проходило, чтобы он не выдавал Иоанну какую-нибудь пакость, причем одну нелепее другой, совершенно не зная меры. Именно этим он царя и притомил, да так, что тут сунул его в самое пекло, и, в отличие от Малюты, не спрашивая о его желании.
Откуда я это знаю? Сам Иоанн и сказал, только чуть позднее, оставшись наедине со мной.
— Не дале как пополудни сызнова Васька тебя наушничал, — пояснил он мне. — Сказывал-де, хулил ты меня при нем по-всякому. Мол, икону в том готов целовать, а я ему… — Он усмехнулся и процитировал, надменно задрав голову и приняв торжественный вид: — О храбрости фрязина слыхал от многих, потому верю, хулу же — от тебя единого, а потому нет тебе веры. — И прибавил с легкой досадой: — Экий надоеда.
А ведь он еще не знал о нем того, что знал я. Помимо клеветы Грязной буквально перед нашим выездом вместе с войском предпринял попытку меня отравить. Хорошо, что я, едва почувствовав тошноту, озноб и головокружение, вовремя вспомнил наставления Ицхака и тут же метнулся к ларцу, заглотав по десять капель из каждой скляницы, иначе быть бы худу.
Царю об этом случае я говорить ничего не стал, посчитав, что теперь перепуганный Васька угомонится и по достоинству оценит мой гуманизм и порядочность, но не тут-то было — как стучал на меня, дурачок, так и продолжал закладывать. Зря я его пожалел. Не стоил он этого. Ну да чего уж там — хай живе, свинюка неблагодарная.
Зато теперь я испытал чувство глубокого удовлетворения, понадеявшись в душе, что ему при штурме достанется не меньше, чем Мал юте.
Наутро, пока длился артобстрел западной стены, Григорий Лукьянович ни на шаг не отходил от Иоанна. То ли надеялся, что царь отменит распоряжение, хотя страха на его лице перед предстоящей битвой я не приметил, то ли чуял, чем обернется лично для него сражение, и прощался. Наконец пушки умолкли, выбив изрядный кусок стены, и Иоанн, указывая на пролом, заметил:
— Осталось токмо вовнутрь заскочить. Как, Гришка, возможешь?
Малюта кивнул, не говоря ни слова, безмолвно поклонился и пошел в сторону первой из колонн, которая собиралась на штурм. Спустя время я с ясно написанной на лице тревогой обратился к царю:
— Государь, недоброе я зрил на лике у Григория Лукьяныча. Словно костлявая с косой отметку поставила. Как бы худо не приключилось.
Иоанн повернулся ко мне, несколько секунд пристально вглядывался в мое лицо, затем буркнул:
— Пошто ранее о том не обмолвился?
— Не решился, — бодро отреагировал я. — Думал, что померещилось, вот и боялся, что ты меня сызнова станешь виноватить, будто я за него заступаюсь. Все мыслил — почудилось. А теперь припомнил и уверился — была на лике печать.
— Успеют ли его отозвать?.. — задумчиво протянул Иоанн, размышляя, посылать за Малютой человека или нет.
Ему надо было спросить у меня. Я бы точно ответил: «Нет». И даже обосновал бы. Мол, в истории у Карамзина написано, что он погиб 1 января 1573 года во время взятия крепости Пайды.
«Ты что, государь, Николаю Михалычу не доверяешь? Напрасно! Очень добросовестный историк. Даже твое истинное прозвище для потомков сохранил — Мучитель. А можешь у Соловьева прочитать или у Костомарова — и там про Малюту то же самое».
Шучу, конечно. На самом деле я бы только пожал плечами да выдал какую-нибудь глубокомысленную мысль. «Пути господни неисповедимы» или «Что на роду написано, то и случится». Но царь не спросил. Вот и хорошо — мне врать меньше. И так уже про смертную печать и колебания наплел, чтоб ясновидцем себя выказать. И отозвать его не успеют — не зря же я выжидал, не дергаясь раньше времени, чтоб наверняка стало поздно. Не входило в мои задачи предотвращать смерть таких уродов.
И менно в тот день мой авторитет провидца и предсказателя будущего поднялся в глазах Годунова до заоблачных высот. Напомню, что я не баловал Бориса известиями о грядущих событиях внутри страны. Мелких не знал, а крупные, учитывая мое появление при царском дворе, теперь то ли сбудутся, то ли нет. Но один раз, когда Годунов вскользь пожаловался на грубость своего тестя и на его бесконечные попреки и обвинения зятя в чистоплюйстве и нежелании замарать чистые ручонки, даже ежели таковое надобно самому государю, я позволил себе конкретное предсказание.
— Потерпи, — получил от меня совет Борис. — Недолго уж осталось. Двух седмиц не будет. — Разговор происходил где-то перед Рождеством.
— А я… как же? — встревожился он, очевидно подразумевая, что Малюта попадет к царю в опалу, а затем на плаху и тогда несдобровать всей родне Скуратова.
— Не бойся. Его смерть тебе пойдет только на пользу, — улыбнулся я, добавив для вящего спокойствия Бориса, что царь в его кончине будет неповинен. — В ратном бою он погибнет. — И красноречиво прижал палец к губам — в опочивальню Федора, нагруженный какими-то горшками и склянками, колобком вкатился озабоченный Бомелий.
Больше мы к этому разговору не возвращались — не позволяли обстоятельства. По-моему, в этот раз Борис мне хоть и поверил, но не до конца. Во всяком случае, засомневался уж точно. Действительно, какой ратный бой может быть у палача?
Но во время штурма Пайды, перед тем как обратиться к Иоанну с предложением отозвать Малюту, я вполголоса сказал Годунову, что нынче вечером он может заказывать по своему тестю заупокойную службу. Не знаю насчет заказа, но во время вечерней трапезы он смотрел на меня как на полубога. Именно тогда я понял, что при следующем царе мое светлое будущее прочно обеспечено. Можно сказать, с двухсотпроцентной гарантией. Хотя расслабляться все равно нельзя, поскольку впереди долгих одиннадцать лет с нынешним самодуром.
Что касается Скуратова, то я, разумеется, не видел, что произошло в том проломе, который сделали русские пушки. Впоследствии рассказывали, будто Малюта и впрямь вел себя как храбрый воин. Однако отсутствие боевых навыков дало себя знать — он почти не закрывался щитом, положившись на шлем и длинную, почти до колен, кольчугу. Но шведская пуля нашла незащищенное местечко — она угодила ему в лицо. Умер он почти сразу, успев хрипло выдавить подоспевшим за ним посланникам царя:
— Передайте царю от верного Малюты, что он ведает…
Договорить Скуратов-Бельский не смог.
В отличие от сотника, отца ведьмы в гоголевском «Вие», Иоанн не терзался мыслью, что именно хотел передать ему «верный раб». Вместо этого царь повелел собрать всех пленных на городской площади прямо подле кирхи и устроил по Григорию Лукьяновичу большие поминки, отдав приказ сжечь защитников крепости, не щадя никого, даже из числа мирных жителей. Заживо. Удержать Иоанна от этой жестокой бессмыслицы я не смог, да, честно говоря, и не пытался, поскольку ничего не знал о его затее. Он вообще в таких вещах ни с кем не советовался, считая это излишним.
Наспех сколоченный гроб с лежащим в нем телом главного царского палача установили поблизости от гигантского капища[40], подняв его чуть ли не наискось. Не иначе как царь всерьез верил, что Малюта сможет увидеть поминальную жертву.
Впрочем, те, кто находился поблизости от гроба, гораздо позже, на вечерних привалах, поминутно осеняя себя двоеперстием и боязливо оглядываясь на мрачную черноту ночи, зияющую за их спинами, рассказывали, будто воочию видели, как Григорий Лукьянович усмешливо кривил губы. А еще говорили — дабы лучше насладиться последней картиной, он открыл свои невидящие глаза и даже хотел что-то крикнуть.
Рот ему действительно потом зашивали, используя обычную просмоленную нитку, — он никак не хотел у него закрываться. Что до открытых глаз, то я и тут не могу опровергнуть — истинная правда. Во время всей казни Иоанн находился рядом с телом преданного слуги, а я сопровождал царя, так что и сам видел, как незрячие очи Малюты вдруг распахнулись. Возможно, это случилось от жара костра. Но то, что они у него еще и моргали, — полная чушь и враки. Во всяком случае, я этого не заметил.
Но Григорий Лукьянович пытался мне напакостить и, так сказать, посмертно. Я ведь говорил, что далеко не всегда Иоанн прислушивался к моим советам. Если они шли в унисон его мыслям — тогда да. Если царь внутренне колебался, не зная, какое именно решение принять, — я тоже мог перевесить чашу в нужную мне сторону. Но зато когда он был непримиримо настроен в пользу чего-то одного, то тут хоть кол на голове теши. Так случилось и в тот раз, в Пайде.
Тем же вечером, сразу после похорон Малюты, царь — ярость от утраты в нем так и не угасала, невзирая на несколько десятков заживо сгоревших шведов и немцев, — усадил подьячего Варфоломея за письмо шведскому королю. Хорошо хоть, что за час до этого он выговорился передо мной. Кое в чем я сумел его убедить, но далеко не во всем. Единственное, что мне удалось, — это чуть оттянуть написание, отговорив его отсрочить диктовку на несколько дней, ибо в часы скорби негоже заниматься важными государственными делами из числа тех, которые запросто могут и обождать.
К сожалению, в последующие дни он ни разу не затронул эту тему и вообще не упоминал о свейском короле Ягане[41]. Признаться, я уж было решил, что Иоанн угомонился, пыл его слегка угас, клокотание чуйвств в нежной и ранимой царской душе улеглось, но не тут-то было…
Как сейчас помню тот день — 6 января 1573 года. Выдался он вьюжным и пасмурным. Мы по-прежнему стояли в Пайде. Когда всполошенный стрелец прибежал ко мне в комнату, уже близилась ночь. Решив, что дело срочное, я опрометью кинулся бежать в соседний дом, где были наспех оборудованы царские покои.
Едва я вошел в ярко освещенную комнату, как первым делом мне бросился в глаза даже не Иоанн, а необычайно раскрасневшийся, весь в поту, подьячий Варфоломей, усердно строчивший что-то на бумаге. Увидев меня, он расплылся в блаженной улыбке, в которой явственно читалось облегчение и надежда.
Как я потом понял, подьячий рассчитывал, что я сумею угомонить не на шутку разбушевавшееся величество. Каюсь, не оправдал его ожиданий, да и не мог этого сделать, поскольку Иоанн сразу недвусмысленно указал мне мое место.
— А-а-а, фрязин, — протянул он довольно, — Пришел, стало быть. Ну вот присядь да послухай, яко я тут холопишке свейскому отписываю.
— Холопишке или королю? — деликатно уточнил я, усаживаясь на противоположную от подьячего лавку, поближе к кубкам и блюду с фруктами.
— А вот послухай и сам поймешь, хто он есть, — зло усмехнулся Иоанн и, обратившись к Варфоломею, уточнил: — Что тамо напослед я ему сказывал?
— Так оно и было правду ты нам написал боле и писать нечего[42],— монотонно пробубнил подьячий и вновь умоляюще посмотрел на меня.
Я молчал.
Пиши тогда далее, — И Иоанн принялся вдохновенно вещать, время от времени грозно постукивая своим посохом по дубовому полу, словно отбивая такт некой мелодии: — Сам ведь ты написал, что ваше королевство выделилось из Датского королевства, а если ты нам пришлешь грамоту с печатью о том, как бессовестно поступил отец твой Густав, захватив королевство, то и того лучше будет, нам и писать будет нечего об этом — сам ты холопство свое признал! — И торжествующе уставился на меня — мол, подтверди, какой я орел.
Честно признаться, до этого я как-то иначе представлял себе дипломатическую переписку. Понимаю, в Средневековье все разговаривали весьма простодушно и не обладали таким изобилием ничего не значащих канцеляризмов, как их далекие потомки, но все равно, на мой взгляд, Иоанн перешел все допустимые границы. И я это должен прокомментировать? А как? Сказать: «Мужик, ты что, белены объелся? Ты вообще с какого дуба рухнул? И какая тебя муха укусила?»
Но вместо этих искренних фраз пришлось произнести иные, более деликатные:
— Если ты, государь, собрался объявить ему войну, то лучше и не придумать, хотя вежества тут нет и в помине.
— Не войну, а замирье, — поправил Иоанн. — Но допрежь того надобно указать ему место, кое он заслуживает, дабы не тщился вровень со мной встати. Читал бы ты его грамотку, кою он мне отписал, сам бы взбеленился.
— Тогда, может быть, стоит излагать свои мысли более сдержанными словесами? Ну-у… поспокойней, что ли, а то решит, что ты принял его грамотку слишком близко к сердцу, а ведь это твоей царской чести потерька, — вкрадчиво заметил я.
— А енто ты верно подсказал, фрязин, — хмыкнул Иоанн. — И впрямь лучше поспокойней, а то возомнит о себе бог весть. Чай, он мне не ровня, а пес шелудивый. Да ты пей покамест винцо-то, пей да слухай, а то ентот гундосый, — он небрежно кивнул в сторону подьячего, — в благородных делах ни ухом ни рылом, потому как тож из подлых, как и Яган. — И вновь повернулся к Варфоломею. — Пиши дале…
«Кажется, наступил психологический момент для ужина», — подумал Остап.
«Все правильно — мавр сделал свое дело и теперь может перекусить», — перефразировал я Шиллера и принялся меланхолично жевать засахаренный ломоть дыньки, время от времени гася приторную сладость вином из кубка. Судя по жуткой кислющести, Иоанн явно перешел на трофейное пойло, но оно и к лучшему — такого много не выпьешь.
Время от времени я изображал мудрого ценителя гениального царского красноречия — задумчиво хмыкал, укоризненно крякал, изредка сдержанно улыбался. И, разумеется, все время кивал.
Увы, но обещанного спокойствия царю хватило ненадолго. Он то называл Юхана безумцем, то ехидничал по поводу его мужичьей чести, то обзывал ничтожным государем. Всякий раз после таких пассажей я сдержанно хмыкал и неопределенно мотал головой. Обернувшись в мою сторону, Иоанн всякий раз осекался, но вычеркнуть ничего не указывал, разве что на некоторое время вновь становился чуточку более сдержанным. Правда, это быстро проходило.
Однако под конец письма царь, опростав свой кубок до дна, вновь разошелся и теперь даже не смотрел в мою сторону, так что мое покашливание толку не приносило.
— А что ты обращался к нам с лаем и дальше хочешь лаем отвечать на наше письмо, так нам, великим государям, к тебе, кроме лая, и писать ничего не стоит, да и писать лай не подобает великим государям…
Ипполит Матвеевич, держа в руке сладкий пирожок, с недоумением слушал Остапа…
Пирожка у меня не было — засахаренная дыня, но все остальное сходилось полностью: Иоанна и впрямь несло. В упоении он вещал, закатив глазенки кверху, а его посох в это время уже не мерно стучал по доскам пола, а выбивал причудливую мелодию, напоминающую звук бубнов, барабанов или тамтамов — уж не знаю, во что они там наяривают, — некоего воинственного африканского племени, празднующего очередную победу над очередным врагом.
— А если ты, взяв собачий рот, захочешь лаять для забавы, — так то твой холопский обычай: тебе это честь…
При этих словах я поперхнулся кислятиной, закашлялся, но…
Остапа удержать было нельзя… Великий комбинатор чувствовал вдохновение — упоительное состояние перед вышесредним шантажом. Он прошелся по комнате, как барс.
Иоанн действительно даже не обратил на меня внимания, рассекая взад-вперед по небольшой комнатушке и азартно диктуя ошалевшему от его речей Варфоломею:
— …а перелаиваться с тобой — горше того не бывает на этом свете, а если хочешь перелаиваться, так ты найди себе такого же холопа, какой ты сам холоп, да с ним и перелаивайся, пес ты смердящий. Отныне сколько ты ни напишешь лая, мы тебе никакого ответа давать не будем. — Лишь после этой пламенной речуги он обратил свое милостивое внимание на мой кашель и соизволил спросить: — Нешто заморское винцо хуже наших медов, княж Константин?
— Лучше русских медов в жизни ничего не пивал, государь, — искренне ответил я, вытирая выступившие на глаза слезы. — Но кашель меня пробил по иной причине. Ты ж вроде о мире собрался с ним толковать, а после твоих речей он…
— Ах да, — поморщился Иоанн и снова повернулся к подьячему. — Пиши тако… — И скрепя сердце все-таки включил в письмо даже не предложение, а намек на заключение мирного договора: — Если же захочешь мира своей земле — пришли к нам своих послов, и каковы твои намеренья, мы их послушаем, и что следует сделать, то и сделаем.
Впрочем, в проницательности ему не отказать, поэтому после диктовки, удалив Варфоломея из комнаты, он вновь обратился ко мне:
— Зрю, что ты негодуешь, а отчего — не пойму. Ты не робей, сам ведаешь, яко я люблю встречи[43], потому реки смело.
— Думается мне… — начал я.
Однако на сей раз мои деликатные пояснения собственного видения дипломатической переписки особого результата не дали. Можно сказать, что эту встречу, то бишь спор, я проиграл напрочь.
В тексте так и осталось неприкрытое хамство, разве что Иоанн согласился вычеркнуть из концовки «пса смердящего», то есть я добился сущих пустяков. Все остальное, включая нелепейшее требование присылки ему шведской королевской печати, государственного герба и официального титула, осталось.
Нет, царь не отмахнулся от моих возражений, а конкретно пояснил, почему сказано так, а не иначе. Но говорилось оно им столь твердо, что я понял — дергаться в данном случае бесполезно.
Например, по поводу той же пресловутой присылки королевских регалий он пояснил, что, дескать, это плата шведа за честь сноситься напрямую с царем, минуя новгородских наместников, однако он волен не присылать их, только тогда придется общаться по-прежнему.
Пассаж о том, что шведы исстари служили его предкам, он тоже оставил, хотя я наглядно ему доказал, что иметь наемников из какого-то государства не значит владеть этим государством. Можно сказать, втолковывал на пальцах, на примере того же Фаренсбаха и его немцев-пишальников.
— Не станут же твои правнуки утверждать, будто народ Любека, Мекленбурга, Баварии, Саксонии, Штирии и прочих германских областей исстари служил их предкам по той причине, что некоторые выходцы из этих земель были в твоем войске, — говорил я.
Иоанн слушал, согласно кивал, не собираясь ни в чем перечить, но… текст остался без изменений. Вот так вот.
Более того, повернув обратно в Новгород, он повелел Саин-Булату и Магнусу продолжать воевать. Мне царь пояснил, что тем самым лишь ускорит прибытие шведских парламентеров, к тому же для боевых действий остается не он сам, не кто-то из его сыновей или русских воевод, а его данники, но в то же время полноправные государи — один царствует в Касимове, а другого он поставил править в самой Ливонии.
Тон царя был настолько самоуверенным, а синевато-серые глаза лучились таким самодовольством от собственной «гениальной хитрости», что я и тут не стал его ни в чем переубеждать. Бесполезно и даже вредно, особенно если вспомнить, как заканчивал жизнь кое-кто из особо настойчивых и назойливых советников.
Это как в футболе. Судья на поле не всегда прав, зато у него гораздо больше прав. И если он принял решение, то доказывать ему его неправоту не имеет смысла. Во-первых, ничего не добьешься, а во-вторых, получишь желтую карточку. За пререкания. А то и красную, то есть вовсе удалят с поля.
На плаху.
В моем случае, с учетом страховки, можно отделаться подешевле — опалой. Но все равно о Маше придется забыть, а ведь я уже практически подготовил почву для своего сватовства к княжне.
Да-да. Между прочим, и нового свата в известность поставил.
Глава 13
ИСКЛЮЧЕНИЕ ИЗ ПРАВИЛ, ИЛИ ВТОРОЙ ОТЕЦ СИЛЬВЕСТР
Во всяком случае, на мои тонкие намеки насчет женитьбы, чтобы окончательно осесть на Руси, он реагировал не просто положительно, а весьма бурно, энергично поддерживая меня в этом намерении и тут же ударяясь в бесчисленные советы и наставления, как правильно вести себя с русскими бабами.
Единственное препятствие, которое мне пришлось преодолевать, так это его настоятельное желание помочь с выбором невесты. Считая себя большим знатоком в этом деле — еще бы, имел четырех жен, из коих три уже в могиле, а последняя в монастыре, то есть, считай, тоже погребена, только заживо, — он долго разглагольствовал, что самые лучшие девки у Ваньки Меньшого Шереметева. Дескать, всем удались — что ликом, что ростом, а уж статью и вовсе — каждая чуть ли не в семи пудах весом. У Шуйских они тоже неплохи, но подходящего для меня возраста сейчас ни одной, а вот к Хованским соваться не след — там все сухопарые да жилистые, хотя на лицо тоже весьма и весьма, да ведь с лица воду не пить.
Про породу он тоже не забывал, и я лишний раз убедился, что котируюсь в его глазах весьма и весьма высоко — предлагал-то из самых лучших родов, а как-то, подвыпив, добрался даже до своего, царского. Мол, у него самого девок нет, а если б и были, так я рылом не вышел, но ежели пожелаю, то все равно могу с ним породниться, поскольку остались две девицы на выданье у Ваньки Шемячича-Севрюка[44], пращур которого сам Дмитрий Донской. Одной из них, Евдокии, ныне уже двадцать четыре, перестарок, хоть и не замужем, зато другой, Марфе, ежели ему не изменяет память, о прошлом годе исполнилось двадцать.
— Выбирай, кого хошь ощасливить, — предложил он, простодушно пояснив: — За кого иного нипочем бы не отдал, все ж таки царского роду, а за тебя выдам.
То есть я для него как конкурент неопасен.
Но даже учитывая знатность девиц, он все равно не упустил случая, чтобы не заметить — обе хороши ликом, но старшая будет подороднее, а уж там как самому глянется. Эдакий чисто практический подход, как при выборе домашней скотины, коровы там или свиньи. Нет, если бы я выбирал невесту для того, чтоб пахать на ней или вообще втихомолку съесть, то непременно воспользовался бы его советом, но…
Пришлось пояснить, что я уже полюбил девушку из рода князей Долгоруких. Поначалу он так удивленно на меня воззрился, будто сделал для себя великое открытие — оказывается, у иноземцев тоже есть душа и они даже могут влюбляться. Ну совсем как человек, а с виду фрязин фрязином.
Потом, поразмыслив, я решил, что это удивление, скорее всего, было вызвано необычной для царя причиной отказа. Не иначе как в его понимании отвергнуть девицу из первосортной русской знати для женитьбы на второсортной, пускай и по любви, было чем-то из ряда вон выходящим.
Иоанн недовольно поморщился, пробормотав себе под нос что-то о незнатности, но затем, вновь оживившись, начал дельно выяснять, какова она из себя. Я почесал в затылке и откровенно заявил, что до девок Ивана Васильевича Шереметева ей далеко и она не тянет ни на восемь, ни даже на семь пудов. От силы шесть, да то неизвестно, Иоанн презрительно присвистнул, после чего я, возмутившись, принялся расписывать ее красу, но вскоре осекся — в глазах царя зажегся какой-то нездоровый огонек, который мне очень не понравился.
— Погодь-ка, фрязин, — задумчиво остановил он меня. — Сдается мне, что я как-то раз мельком ее видал. — С Долгорукими, стало быть, решил породниться… — протянул он. — Ну-ну. — И огонек разгорелся еще сильней.
Это мне и вовсе не понравилось. Да, с Долгорукими, а при чем тут «ну-ну»? Какое может быть «ну-ну»?! Ты чего это, мужик?! Я, если уж на то пошло, за язык тебя не тянул — сам напросился, а теперь «ну-ну». Давай-ка не увиливай, и без всяких-яких! Тебя самого, между прочим, Анна ждет. Нет, не Колтовская, которую ты успел сплавить в монастырь, а Басильчикова, но все равно ждет не дождется, так что нечего тут нукать — не запряг! И вообще, твой номер шестнадцатый — красный кушак через плечо, и вперед, свататься!
Потому я закончил свою вдохновенную речугу буднично, постаравшись напрочь замазать все то, что наговорил вначале:
— Кому иному, государь, она, может быть, и вовсе пришлась бы не по душе. Сказал бы, что и глазки у нее небольшие, и носик с маленькой горбинкой, и белила с румянами не употребляет. Опять же и великим дородством она, как я говорил, не блещет. Но мое сердце выбрало именно ее, а за что — пойди спроси, так ведь не ответит.
Ага, вроде добился я своего — погас нездоровый огонек, да и сам Иоанн поскучнел.
— Ладно, коль сердце, так и быть, ее тебе сосватаем. Правда, на Руси не в обычае, чтоб холостого в сваты брать, негоже оно, — тут же пригасил он мой взрыв восторженных благодарностей и лукаво прищурился: что, мол, на это скажешь?
— А… как же тогда быть? — опешил я.
Так то среди смердов али там прочих, но я ж — государь. А помазаннику божьему все дозволительно. Ныне недосуг, вот-вот послы от ляхов подъедут, а опосля сыграем свадебку.