История философии: учебное пособие Скирбекк Гуннар
Можно спросить, зачем необходимо разрабатывать такую сложную теорию познания? Ответ заключается в том, о чем мы упомянули выше. Кант считал само собой разумеющимся, что в нашем познании существует нечто общезначимое и необходимое. Его теория познания и объясняет, как это может иметь место.
«Формы», о которых говорит Кант, не имеют психологической природы. Например, является психологическим фактом, что люди, страдающие паранойей, «видят» мир («формируют» свое познание) специфическим образом. Но «формы», о которых ведет речь Кант, являются всеобщими особенностями познавательного акта — такими, как например, пространство, время и причинная связь[236]. (Они являются формами, которые должны предполагаться в любом эмпирическом исследовании и в силу этого не могут быть исследованы эмпирической психологией).
Но в каком смысле пространство, время и причинная связь являются такими общезначимыми и необходимыми формами? Кант отвечает, что наше познание вещей всегда должно нести на себе отпечаток пространства и времени (форм познания, или форм восприятия) и причинности (одной из двенадцати категорий)[237]. Проиллюстрируем мысль Канта с помощью следующего мысленного эксперимента.
Пусть дорожный констебль связывается с полицией и сообщает, что произошло столкновение автомобилей. Однако на вопрос, когда произошла эта авария, констебль отвечает, что на самом деле авария не произошла в какое-либо конкретное время. На вопрос, где это случилось, он говорит, что это не произошло в каком-либо конкретном месте. Авария просто произошла и все. Соответственно и на вопрос о причине аварии, констебль отвечает, что у нее не было никакой причины вообще. Не было никаких автомобилей, которые двигались слишком быстро и нарушали правила дорожного движения. Авария просто произошла внезапно без какой-либо предшествующей причины.
Очевидно, что этот констебль говорит бессмыслицу. Шефу полиции нет необходимости покидать свой кабинет, чтобы понять, что сообщение констебля является бессмысленным. Другими словами, нам не нужно собирать какую-либо дополнительную информацию, чтобы понять, что это сообщение ложно. Сделанные констеблем ошибки являются чем-то большим, чем просто эмпирическими ошибками. Ведь он не рапортовал неправильно о времени аварии и названии улицы, где она произошла, или скорости и направлении движения автомобиля до столкновения. Констебль мог бы ложно информировать обо всех этих деталях происшествия, а его шеф мог бы проверить истинность утверждений об этих подробностях, посетив и осмотрев место аварии. В этом случае констебль совершил бы эмпирические ошибки. Но сделанные им ошибки более фундаментальны. Столкновение, которое не произошло в то или иное определенное время, в том или ином конкретном месте и в результате совокупности отдельных частных причин, является полностью непостижимым.
Другими словами, пространство, время и причинная связь являются необходимыми и общезначимыми формами, так как для того, чтобы быть постижимым, то есть быть познанием, наше знание должно характеризоваться пространственной, временной и причинной определенностями. Пространство, время и причинность являются условиями возможности познания.
Оппозиция Канта Юму очевидна[238]. Так как мы всегда обладаем одними и теми же «формами» внутри нас, то все, что мы можем воспринимать, должно быть «оформлено» в этих «формах». Следовательно, мы знаем нечто достоверное о будущих результатах. Независимо от того, что мы воспринимаем, опыт будет определяться в формах времени, пространства, причинной связи и т. д. Таким образом, некоторые формальные структуры нашего познания являются общезначимыми. Эти структуры присущи всем людям и имеют отношение к будущему точно так же, как к настоящему и прошлому. Итак, внутри естествознания существуют определенные фундаментальные формы, которые необходимы и общезначимы.
Эти формы или структуры находятся не в объекте, но в каждом субъекте. Поэтому было бы двусмысленно называть их «субъективными». Они «субъективны» не в смысле их «случайности» или «подверженности ошибкам». Напротив, они присущи всем субъектам и являются эпистемологическим условием возможности объективного, то есть истинного познания.
Как условие возможности познания и опыта, «формы» априорны, то есть даны до опыта. Постижение этих форм, следовательно, осуществляется в рамках не отдельной эмпирической науки, например психологии, а философской рефлексии над эпистемологическими условиями эмпирических наук.
До сих пор мы пытались сделать понятной кантовскую философскую аргументацию и не выдвигали против нее возражений. Сейчас же остановимся на одном общем возражении. Кант полагает, что чувственные впечатления порождаются внешней реальностью (Ding an sich). Но в то же время он говорит, что мы можем постигать только чувственные впечатления, которые уже оформлены. Неоформленные воздействия и вещи в себе являются, следовательно, непостижимыми. Итак, понятие вещь в себе (Ding an sich) является проблематичным понятием, которое, с одной стороны, необходимо для объяснения происхождения опыта, но которое, с другой стороны, само по себе (без трансцендентальной обработки) не может быть предметом опыта.
Пока была рассмотрена только кантовская эпистемологическая модель. Охарактеризуем кратко типы познания, которыми оперирует Кант. Это:
1) аналитическое (априорное, a priori) познание, представленное, например, утверждением «все холостяки являются неженатыми мужчинами».
2) синтетическое (апостериорное, a posteriori) познание, представленное, например, утверждением «этот дом является белым».
3) синтетическое априорное познание, представленное, например, утверждением «все, что случается, имеет причину».
Первый тип познания относится к связям между понятиями. Второй — к оформленным чувственным впечатлениям, и третий — к постижению «форм».
Кант считает само собой разумеющимся, что существуют «синтетические априорные суждения». Вопрос заключается в том, как они возможны, а не в том, возможны ли они. Ответ состоит в том, что «синтетические априорные суждения» возможны благодаря тому, что всем познающим субъектам присущи определенные формы, которые служат условиями упорядоченного опыта.
Что Кант подразумевает под «синтетическим a priori»? Он определяет термины следующим образом[239]:
A priori: независимое от опыта — примером служит суждение «все холостяки являются неженатыми мужчинами».
A posteriori: зависимое от опыта — примером служит суждение «этот дом является белым».
Аналитическое:
1) суждение, в котором логический предикат «содержится» в логическом субъекте,
2) суждение, в котором отрицание логического предиката ведет к логическому противоречию — например, «все холостяки являются неженатыми мужчинами» (или «все тела протяженны»)[240].
Синтетическое:
1) суждение, в котором логический предикат не «содержится» в логическом субъекте.
2) суждение, в котором отрицание логического предиката не ведет к логическому противоречию — например, «этот дом является белым» (или «все тела имеют тяжесть»)[241].
В итоге приходим к следующей таблице.
Иными словами, аналитические априорные суждения соответствуют типу познания, возникающему в результате анализа связей между понятиями, как его трактовали рационалисты и эмпирицисты. Синтетические апостериорные суждения соответствуют опытному познанию, как его понимали рационалисты и эмпирицисты[242]. Щекотливым оказывается статус синтетических априорных суждений. Они являются утверждениями, которые не зависят от опыта (априорными). В то же самое время они являются и синтетическими, поскольку логический предикат «не содержится» в логическом субъекте. Кант убежден, что такие суждения (Urteile) существуют и что их примером будет утверждение «все, что происходит, имеет свою причину»[243]. Это утверждение явно противоречит точке зрения эмпирициста Юма, который интерпретировал бы его либо в качестве аналитического априорного суждения (мы можем так определить «все случающееся», что по определению оно будет считаться «имеющим причину»), либо в качестве синтетического апостериорного суждения (это утверждение является обобщением частных случаев, и, следовательно, мы не знаем, будет ли оно истинным в будущем).
Кант утверждает, что все происходящее имеет причину, и что нам нет необходимости обращаться к опыту, чтобы знать, что все происходящее имеет причину (так как причинность принадлежит к нашим формам мышления). Утверждение «все, что происходит, имеет свою причину» относится к фундаментальным принципам естествознания (= механике Ньютона), которые, по мнению Канта, общезначимы и необходимы.
Кант также полагает, что, в частности, утверждение «прямая линия является самым коротким расстоянием между двумя точками» может служить примером синтетического априорного математического суждения.
Согласно Канту, математика и естествознание являются хорошо обоснованными науками. Используемые ими упорядочивающие формы присущи всем субъектам.
Итак, Кант опровергает то, что называл эмпирицистским скептицизмом. Ведь рефлексивное постижение условий познания демонстрирует, что две вышеупомянутые науки опираются на надежное основание.
Но Кант опровергает и то, что он называл рационалистическим (спекулятивным) догматизмом. Спекулятивный рационализм (метафизика) не имеет твердого основания и, следовательно, не является наукой. Рациональная интуиция (например, по отношению к Богу), о которой говорят рационалисты, является всего лишь квазипостижением. С этого момента начинается кантовская критика познания. Традиционный рационализм является псевдонаукой. Мы можем рефлексировать над условиями опыта. Именно это Кант и делает в своей философии. Но рационалисты пытаются выйти за границы опыта к «трансцендентному», к тому, что лежит за границами чувственного опыта. Но мы не можем ничего знать о «трансцендентном», которое превосходит условия (и границы) познания. Кант приводит два аргумента для обоснования своей точки зрения. С одной стороны, мы не можем чувственно воспринимать «трансцендентное» (которое выходит за границы нашего возможного опыта), так как то, что «трансцендентно», лежит вне чувственного опыта. С другой стороны, согласно Канту, когда рационалисты выдвигают теоретические аргументы — например, за или против существования Бога, то аргументы за и против являются одинаково весомыми. Этот априорный теоретический тупик (антиномия) также показывает, что невозможно знать что-нибудь о «трансцендентном».
При этом Кант не считает, как радикальные эмпирицисты, что он покончил с метафизикой. Напротив, Кант полагает, что метафизические вопросы являются неизбежными. Их постановка — часть человеческой натуры. Однако мы никогда не получим на них научного ответа.
Кант был протестантом. Его трансцендентальная философия, которая и опровергает спекулятивный рационализм и трактует метафизические вопросы как неизбежные, хорошо согласуется с основными положениями протестантизма. Мы не можем ни доказать, ни опровергнуть ответы на фундаментальные религиозные вопросы. А так как мы не способны освободиться от этих вопросов, то ответы на них должны основываться на вере.
Мы пришли к различению знания и веры, что было типично для протестантизма. Оно фактически освобождает место для религии. Мы не можем ни доказать, ни опровергнуть существование Бога, но мы можем верить либо в то, либо в другое.
Кант «спас» разум в сфере естествознания и математики от эмпирицизма Юма. Точно так же он сохранил место для простой веры в сфере религии.
Итак, мы видели, как трансцендентальная философия Канта, которая предполагает рефлексию над эпистемологическими границами познания, влечет за собой попытку синтеза рационализма и эмпирицизма.
Мы также показали, что кантовская философия, действительно затрагивает важные особенности нашего познания. В дополнение к нашим высказываниям о состоянии дел, которые в зависимости от степени их соответствия объектам опыта являются истинными или ложными, мы можем размышлять и о различных условиях, которые делают возможными такие истинные или ложные высказывания.
В качестве одного из таких условий эмпирической истинности или ложности высказываний мы можем интерпретировать принцип противоречия: «одной и той же вещи не могут быть одновременно приписаны свойство А и свойство не-А (в одном и том же самом отношении)». При нормальном языковом употреблении высказывание «этот карандаш пишет одновременно и красным и синим цветом» будет нарушать принцип противоречия. Данное высказывание не является ни эмпирически истинным, ни эмпирически ложным, так как оно нарушает одно из условий, которые должны выполняться для высказываний, являющихся эмпирически истинными или ложными.
Аналогичным образом мы можем интерпретировать принцип причинности («все события имеют причины») как условие осмысленности, например, естественно-научных утверждений. Допустим, что ученый-медик утверждает: «Дело не только в том, что нам неизвестны причины некоторых форм рака. Некоторые его формы вообще не имеют никаких причин». Этот исследователь совершает нечто иное и гораздо худшее, чем эмпирическую ошибку типа утверждения, что определенные формы рака имеют причины, каковыми эти последние на самом деле не являются. Это утверждение разрушает условие осмысленного исследования болезни. Другими словами, принцип причинности, можно сказать, функционирует как необходимый принцип, или необходимая предпосылка естественных наук. Если ученый нарушает этот принцип, он не совершает фактической ошибки, но ставит себя вне сферы научного исследования.
Критические аргументы были выдвинуты и против кантовской попытки найти раз и навсегда все базисные принципы познания и локализовать их в познающем субъекте. Одни критики указывают на то, что существует много различных принципов, часть из которых применима только в определенных, но не во всех областях. Так, принцип противоречия применяется в большем числе областей (например, и в физике, и при интерпретации текстов), чем принцип причинности (который применим в физике, но не при интерпретации текстов). Другие критики подчеркивают, что некоторые из этих принципов локализованы в языке, выступая в роли более или менее необходимых принципов лингвистический осмысленности, или в интерсубъективном «жизненном мире», в соглашениях и жизненных констатациях.
Независимо от того, как можно интерпретировать эти принципы, главное заключается в том, что в эпистемологическом смысле они предшествуют обыденному эмпирическому знанию. Эти принципы являются предпосылками эмпирического знания (эмпирически истинных высказываний) приблизительно в том же смысле, в каком шахматные правила предполагаются при игре в шахматы. Шахматные правила — это своего рода «схемы», которые делают возможными разные сильные и слабые ходы. Именно эти правила делают возможными ходы (или «конституируют» шахматные ходы).
Суть трансцендентальной философии состоит как раз в постулировании существования таких конститутивных условий, которые обладают более фундаментальным эпистемологическим статусом, чем эмпирически истинные или ложные суждения, то есть эмпирические высказывания.
Локк [см. Гл. 12] стремился выяснить эпистемологической различие между осмысленным (sense) и неосмысленным (non-sense), которое предшествует эмпирически истинным или ложным высказываниям. Точно так же трансцендентальная философия пытается выяснить условия (правила, предположения, принципы, схемы!), которые конституируют (делают возможными и формируют) эмпирически истинные и ложные суждения. В дальнейшем мы увидим, как Гегель [Гл. 20] модифицирует кантовские трансцендентальные условия с целью учета социальных факторов, в том числе и идеологических влияний.
Кантовская трансцендентальная философия — учение о морали
Как мы упоминали, Кант выступал против юмовского скептицизма как в отношении естествознания, так и морали. Во многом кантовская критика этического скептицизма перекликается с его критикой эпистемологического скептицизма.
В качестве данного Кант берет то, что существует норма «ты должен». Его вопрос состоит в том, как это возможно?
Поскольку, согласно Канту, «ты должен» является абсолютным обязательством, постольку это долженствование не может возникнуть из опыта. Ведь, во-первых, по Канту, опытное не включает в себя нормативное, и, во-вторых, опытное никогда не является полностью достоверным. Поэтому это «ты должен» заложено внутри нас.
Более того, это безусловное моральное обязательство («ты должен») не может применяться к последствиям наших действий, потому что мы не имеем полного знания о последствиях и не контролируем их. Следовательно, это моральное обязательство должно быть обращено к нашей моральной воле.
Кантовское учение о морали является этикой моральной воли, а не консеквенциональной этикой. Главное, чтобы нравственно хорошей была воля, а не последствия действий. Здесь Кант отличается от утилитаристов, отстаивавших консеквенциональную этику. Они считали морально хорошими те действия, которые ведут к наибольшей «полезности» (счастью, удовольствию) для наибольшего числа людей.
Более того, кантовская этика моральной воли является этикой долга. Кант говорит, что реально мы можем проверить свои моральные убеждения соответственно нашей способности действовать вопреки удовольствию, из чувства долга. Это, конечно, не означает, что Кант ставит на первое место неудовольствие и боль! Но это показывает, насколько Кант далек от всех форм гедонизма (этики наслаждений).
Итак, это безусловное моральное обязательство «ты должен» укоренено в нас точно так же, как трансцендентальные формы: пространство, время, причинность и т. д. Это означает, что каждый человек подчинен данному моральному обязательству. Мораль, таким образом, имеет абсолютное и безусловное обоснование. Другими словами, Кант обосновывает абсолютную мораль путем ссылки на «субъект», тогда как Платон ссылается на «объективные» идеи.
В этой связи важно уяснить, как кантовская эпистемология проводит различие между трансцендентальным эго и эмпирическим эго. Его эпистемология устанавливает фундаментальное различие между тем, что мы воспринимаем, и вещью в себе. Воспринимаемое представляет сферу необходимости, потому что здесь все постигается в свете причинных отношений. Это же относится и к человеку. В той мере, в какой мы воспринимаем наше собственное эго, мы понимаем его как причинно обусловленное. Но сознание, которое осознает, не является сознанием, которое осознается (то есть самосознанием). В отношении самосознания, (то есть сознания, которое осознается), мы не можем сказать, что оно причинно обусловлено, так как причинная детерминация является результатом подведения явлений под наши трансцендентальные формы, и самосознание заведомо не воспринимается нами таким образом. Верно, что мы можем обратиться к предыдущему состоянию сознания, но только потому что мы сейчас, в текущем акте рефлексии, сами являемся сознанием, которое осознает, а не воспринимаемым сознанием. Итак, сознание, которое осознается, так называемое трансцендентальное эго, представляет собой вещь в себе. Следовательно, трансцендентальное эго относится к сфере свободы в противоположность эмпирическому эго, которое относится к сфере необходимости. (Использованные до сих пор аргументы основывались только на представлении о том, что сознание в качестве вещи в себе не может рассматриваться в качестве причинно определенного, так как само это осознающее сознание не дано в опыте. В дальнейшем мы приведем такие аргументы в пользу свободы трансцендентального эго, которые вытекают из так называемых практических постулатов).
Следовательно, согласно Канту, имеется различие между человеком как разумным существом и человеком как природным существом. Как разумное существо, человек подчиняется абсолютным моральным обязательствам в форме законов, которые он как автономное существо устанавливает для себя на основе разума. Как природное существо, человек подчиняется этим законам, хотя они и могут противоречить его естественным склонностям.
Резкое различие трансцендентального эго и эмпирического эго, человека как разумного существа и как природного существа, имеет следствием то, что этика становится независимой от эмпирических факторов. Этика имеет свое основание в человеке как разумном существе. Можно сказать, что данное обстоятельство защищает этику от любой критики, исходящей из эмпирических фактов. Но в то же самое время должна существовать определенная связь между этими сферами (трансцендентальным и эмпирическим). Как она реализуется? Кант полагал, что посредником между этими двумя сферами является воля. Дело в том, что на волю оказывают влияние наши естественные склонности и одновременно воля подчиняется закону, который мы устанавливаем нашим свободным разумом.
Кант говорит, что это безусловное моральное обязательство обладает статусом категорического императива. Этот императив имеет следующую форму: Поступай только согласно такой максиме, руководствуясь которой ты в то же время можешь пожелать, чтобы она стала всеобщим законом.
Из этой формулировки следует, что Кант понимает моральное обязательство в качестве общезначимого. Мерилом моральности действия является то, что оно должно быть справедливым для каждого, находящегося в той же самой ситуации. Например, лгать аморально, так как мы не можем сделать ложь универсальной нормой.
Кант рассматривает следующий пример. Возникает своего рода самопротиворечие, когда мы пытаемся универсализировать максиму из того, что во избежание экономических затруднений было бы правильно давать обещания, которые мы не собираемся выполнять. Иначе говоря, не все максимы могут быть универсализированы. Например, мы не в состоянии универсализировать максиму о невыполнении обещаний. Если мы превращаем эту максиму в универсальный закон, то на практике возникает противоречие. Мы не можем последовательно желать такой максимы. Требование действовать на основе принципов, которые могут быть универсализированы, связано с требованием действовать по отношению к другим так, как они бы действовали по отношению к самим себе. Мы все этически обязаны не рассматривать других людей только в качестве средств достижения наших собственных целей. Ведь каждый человек является целью для себя самого. Верно, что часто мы вынуждены рассматривать других людей как средство, но мы не должны смотреть на них только как на средство.
Кантовский категорический императив является так называемой «метанормой», то есть нормой, которая устанавливается для других норм и фигурирует как идеальный стандарт для принятия решения о том, являются ли общезначимыми или нет конкретные нормы относительно действий. Но нормы для правильных действий не только легитимируются или оправдываются с помощью такой метанормы. Необходимо также, чтобы разные люди в различных ситуациях были в состоянии правильно применять нормы для правильных действий. Кроме того, для Канта существует напряженность между признанием категорического императива и применением этой метанормы в конкретных ситуациях. Ее применение требует постижения того, как лучше всего может быть понята конкретная ситуация. (Это поднимает вопрос о том, как мы, в качестве действующих лиц, можем убедиться, что обладаем адекватными понятиями для интерпретации ситуаций, в которых мы себя обнаруживаем).
Моральный закон в форме категорического императива имеет отношение к нам постольку, поскольку мы являемся разумными существами (Ding an sich). Категорический императив априорен, ибо не основан на опыте. Если он не аналитичен, то он синтетичен. Следовательно, категорический императив является синтетическим априорным суждением. Выразим это утверждение по-другому. Долг всех разумных существ действовать на основе универсальных законов является общезначимым и не зависит от того, что люди фактически делают и к чему они фактически стремятся. Поэтому категорический императив, выражающий этот долг, не зависит от эмпирических факторов и им предшествует — он априорен. Кроме того, концептуальный анализ не может вывести этот долг из понятия разумного существа или воли, основанной на разуме. Поэтому категорический императив, выражающий этот долг всех разумных существ, не аналитичен, а синтетичен. Итак, категорический императив является практическим, синтетическим априорным суждением.
В дополнение к безусловному категорическому императиву, Кант вводит различные гипотетические императивы. Они выражаются с помощью умозаключений следующего вида: «если вы хотите достичь определенной цели, то вы должны действовать таким-то способом». Эти императивы не абсолютны, так как не предполагается, что здесь цель является благом в себе и для себя. Эти императивы телеологичны в том смысле, что они соединяют средства с целями. Приведем несколько примеров таких императивов. «Если ты хочешь получить лучшие оценки, то должен больше работать над домашними заданиями». «Если мы хотим победить нашего противника, то должны произвести много оружия». Гипотетический императив является выражением инструментально-целевой (means-to-an-end) рациональности. При этом цель гипотетически рассматривается в качестве обоснованной, и попыток ее рациональной легитимации не предпринимается. Рациональность заключается в том, чтобы найти наилучшие средства достижения этой цели. Иначе говоря, рациональность приобретает инструментальный характер: на основе подтвержденного эмпирического знания проводятся расчеты и разрабатывается конкретная стратегия действий. Действие является успешным, когда эта стратегия легко приводит нас к поставленной цели. Гипотетический императив имеет вид «если вы хотите достигнуть цели А, то должны использовать стратегию S». Таким образом, согласно Канту, формулирование гипотетических императивов означает не что иное, как постулирование причинных связей. При этом средства понимаются в качестве причин, приводящих к поставленной цели. Исходя из этого, Кант полагает, что оправдание гипотетических императивов является фактически функцией «теоретического», а не подлинного «практического» использования разума.
Если целью являются дефицитные материальные блага: хлеб, земля, деньги, получение которых ограничено имеющимися ресурсами, и если каждый стремится к такой цели из-за эгоистических побуждений, то возникает ситуация, в которой каждый сражается против каждого (Гоббс). Требуя, чтобы мы рассматривали окружающих нас людей в качестве целей в себе, Кант дистанцируется от такой асоциальной ситуации. Окружающие меня люди в моих расчетах и действиях должны трактоваться не только в качестве средств или противников, препятствующих достижению целей, но и как партнеры, имеющие законные цели в себе и для себя. Требуя универсализации максим действия (Handlungsmaximen), Кант дистанцируется и от «макиавеллевской» стратегии. В ситуации, когда индивид манипулирует другими и внушает им определенные идеи, он вынужден скрывать от них свои собственные убеждения и цели. Универсализируя максимы действия, мы противодействуем манипуляционным методам достижения господства.
И требование смотреть на наших ближних как на цель в себе, и требование универсализации содержатся в кантовском категорическом императиве. Они являются своего рода гарантией для гражданского сообщества: техническая или инструментальная стратегия по достижению эгоистических целей никогда не должна быть абсолютной. Уважение к моральному закону, согласно Канту, должно пониматься как выражение взаимного признания, которое делает возможным формы жизни, регулируемые нормами, а не соображениями стратегии по достижению цели. Итак, моральный закон и уважение к нему делают возможным гражданское сообщество.
В своей аргументации Кант исходит прежде всего из внеисто-рических индивидов, а не социализированных личностей. Поэтому его позиция является несколько абстрактной. Например, на практике мы сталкиваемся со следующими вопросами. Должны ли мы рассматривать как цель в себе тех, кто не действуют по отношению к другому, как цели в себе? Как же мы должны практически рассматривать тех, кто угнетает других, в качестве цели в себе?
Ясно, что категорический императив формален. Он должен быть абсолютно обязательным всегда и для всех людей. Но в конкретных ситуациях непременно наличествуют эмпирические факторы, которые приводят к тому, что являющееся нравственно правильным для одного человека не всегда таково для другого. Например, в ситуации автомобильной аварии полицейский и врач должны действовать по-разному, основываясь на требовании универсальности. Полицейский не должен оперировать, а врач — регулировать движение транспорта. Для них универсальное требование будет иметь вид, соответственно, «выполняй долг врача в ситуации автомобильной аварии» и «будь полицейским в ситуации автомобильной аварии». (Но в чем заключается критерий того, что мы находимся в одной и той же ситуации?)
Кант полагал, что его категорический императив опровергает то, что он понимал под юмовским этическим скептицизмом. Но Юм также считал, что когда мы нейтральны и беспристрастны, то приходим к правильному моральному суждению. Таким образом, имеется определенная параллель между Юмом и Кантом, так как они утверждают, что практическим критерием для правильной морали является универсальность, то есть то, что нормы для действия могут быть универсальными. Но, согласно Юму, универсальность основывается на сходных чувствах всех беспристрастных наблюдателей, тогда как Кант полагает, что использует более надежное основание, чем чувства: категорический императив необходимо вложен во всех нас точно так же, как и трансцендентальные формы познания.
Здесь следует сделать уточнение. Верно, что моральные принципы, которые находятся в нас, «почти похожи» на трансцендентальные формы познания. Но мы можем нарушать моральные принципы, чего не в состоянии сделать с естественными (например, физическими) законами. Следовательно, утверждать, что категорический императив вложен в нас, означает не то, что все мы действительно являемся моральными, а то, что во всех нас наличествует требование обладать моральной волей.
Согласно кантовской теории познания, мы не можем обладать знанием о чем-либо другом, кроме как об оформленном опыте и о формах опыта. Но, основываясь на принципе долга «ты обязан», Кант полагает, что мы можем приходить к определенным предположениям, о которых мы ничего не можем знать, но которые тем не менее предъявляют себя нашей совести. Кант называет эти предположения «практическими постулатами»:
1. Если все мы обладаем абсолютным требованием долженствования «ты должен», то допускается, что «мы можем» («Должен влечет может»). Иначе это требование было бы бессмысленным. Итак, мы должны обладать свободной волей.
2. Абсолютный принцип долга влечет за собой то, что мы должны искать совершенство. Но оно невозможно в земной жизни. Значит, мы должны быть бессмертными для того, чтобы требование совершенства имело смысл.
3. Все это влечет за собой существование мирового морального порядка. Он, помимо прочего, порождает гармонию между долгом и следствием, в результате которой наши действия, основанные на моральной воле, приводят к хорошим последствиям. Следовательно, должен существовать моральный «распорядитель мира». Иными словами, должен существовать Бог.
Изложенные умозаключения не являются ни аргументами в пользу существования Бога, ни доказательствами жизни после смерти или свободной воли. Согласно Канту, мы не можем ничего знать о вещах, о которых идет речь в этих умозаключениях, но они все же представляют себя в нашей совести. Эти вещи принадлежат практическому (моральному), а не теоретическому разуму.
Кантовская политическая теория
По историческим причинам так же, как и либерал исты и утилитаристы, Кант не владел социологическим подходом к человеку и обществу. В качестве своего исходного теоретического пункта он брал прежде всего индивида. Но противопоставляя долг удовольствию, а моральную волю (Gesinnung) последствиям, Кант далек от утилитаристских мыслителей. Основная идея его политической теории — представление о самоценности (Selbstwert) индивида. Эта самоценность находит свое трансцендентальное основание в свободе индивида, то есть в присущей индивиду способности создавать моральные законы и поступать согласно этим законами. Помимо прочего, это влечет принципиальное равенство всех. Юридические права и политические институты должны стремиться защищать эту свободу и равенство.
Итак, Кант является поборником прав индивида. Но он защищает их не на основе идеи объективного естественного права (как Фома Аквинский) или концепции естественного права, центрированной вокруг субъекта (как Локк). Кант выводит права индивида из рефлексии над тем, что он рассматривал в качестве неоспоримой сущностной особенности человека.
Утилитаристские либералисты (Беккариа, Гельвеций, Бентам) пытались обосновать право и мораль, исходя из принципа наилучших возможных следствий для наибольшего числа людей. Кант же пробует обосновать право и мораль на присущих человеку трансцендентально необходимых свойствах. Права индивида включают то, что необходимо для человека, чтобы он был способен жить в моральных условиях. То, что направлено против этих прав, является пагубным, независимо от того, ведет или нет оно к общей пользе или удовольствию. Другими словами, если утилитаристы могут обсуждать вопрос о том, нужно ли во имя благополучия большинства жертвовать меньшинством, то для Канта нарушение прав индивида всегда является злом.
Права, которыми должен обладать индивид, чтобы жить в моральных условиях, включают, например, конституционную форму правления, отмену рабства и других форм неравенства, а также запрет войн. Эти права покоятся на праве каждого человека распоряжаться самим собой, жить в свободе и мире, ибо только в этих условиях человек способен быть самим собой.
Свяжем эти мысли с тем, что мы ранее говорили о трансцендентальной философии и этике.
Кант в своих построениях исходит из представления о человеке как о моральном существе. Он берет это в качестве данного и несомненного. Возникает вопрос: как люди могут быть моральными существами? Ответ: только благодаря способности каждого индивида устанавливать для самого себя нравственный закон. Иначе говоря, каждый индивид является для себя творцом своего собственного нравственного закона. Каждый индивид является морально автономным. Вышесказанное предполагает, что люди, в принципе, свободны устанавливать моральные законы и достаточно разумны для того, чтобы делать это. Далее, свободные и разумные личности понимают, что они не могут создавать только те законы, которые они хотят для себя. Они понимают, что другие индивиды равны им самим и, следовательно, нельзя трактовать себя и других только в качестве средств, в качестве только вещей. Необходимо также всегда рассматривать себя и других в качестве свободных, рациональных существ, которые являются целью в себе и преследуют свои собственные цели. Итак, индивиды приходят к выводу, что добродетельными являются те действия, которые не наносят ущерба их собственной моральной свободе и свободе других. В результате мы имеем и категорический императив: «поступай так, чтобы ты всегда относился к человечеству и в своем лице, и в лице всякого другого человека так же, как к цели, и никогда не относился бы к нему только как к средству» и основание для моральных и юридических прав и обязанностей: не наноси ущерба своей моральной свободе и свободе других![244].
Исходя из своей трансцендентальной философии, Кант хочет революционизировать философию и дать ей новое и надежное основание. Хотя и не всегда легко следовать за мыслями Канта, фактом является то, что в результате его коперниканского переворота были существенно трансформированы многие области философии и социальных наук. Среди них не только эпистемология и моральная философия, но и юриспруденция и общая политическая теория. Во многом политическое мышление Канта выражает политические устремления Просвещения. Согласно Канту, лозунгом этой эпохи было выражение: Sapere aude! (Имей мужество пользоваться своим собственным рассудком!). Во время наиболее бурного периода Французской революции он утверждал, что народ становится умственно созревшим только в результате своих собственных действий. С полемическим задором, направленным против сторонников реставрации и консерватизма, Кант настаивает, что народ не может созреть для свободы, если перед этим он не освободился. Ключевые понятия кантовской философии — разум и свобода — принадлежат также самосознанию Французской революции. Поэтому его политическая философия может быть понята как легитимация перехода от абсолютизма к конституционным и демократическим формам правления.
Кантовская философия права начинается с фундаментального трансцендентального вопроса: что является условием возможности сосуществования людей, которые свободно пытаются реализовать свои собственные цели? Кант ищет общезначимый критерий для человеческого сосуществования. На следующем этапе этот критерий делает возможной оценку легитимности существующих правовых систем и форм правления, то есть позволяет оценить, удовлетворяют ли они требованиям политической справедливости. На первый взгляд, Кант формулирует основной вопрос философии права в очень абстрактном виде. Но нетрудно заметить, что этот вопрос представляет собой серьезный вызов политическому либерализму. Как можно примирить гражданские свободы с государством и правовой системой, которые обязательно налагают ограничения на эти свободы? Где находятся пределы законного вмешательства со стороны государства в свободу его граждан? Сторонники анархизма и современного либертарианства (libertarianism)[245] ставят вопрос более радикально: Почему свободный гражданин не может обойтись без государства? Является ли вообще законным регулирование естественных свобод человека и вмешательство в его неотъемлемые права? Во многом кантовская философия права отвечает на такие вопросы. Как и либералы, Кант предполагает, что граждане обладают законным правом реализовать свои собственные цели тем способом, который они считают наилучшим. Ни государство, ни другие формы власти не могут решать за граждан, что приносит им счастье. Они должны сами сделать свой выбор. Однако фактом является то, что наши цели и проекты не обязательно рациональны и тем самым не могут быть универсализированы (universalizable). Люди, которые проживают в ограниченном пространстве, — а Земля несомненно является таковым — могут конфликтовать друг с другом. Свобода действий одного индивида может угрожать свободе действий другого. Очевидно, что эта фундаментальная человеческая ситуация имеет ряд общих особенностей с естественным состоянием по Гоббсу. Образно говоря, и там и здесь за кулисами всегда скрываются потенциальные конфликты.
Для Канта проблемой является то, каким образом можно гарантировать наибольшую возможную свободу, чтобы свобода одного человека не мешала свободе другого. Именно на фоне этой проблемы он формулирует универсальный юридический принцип, который должен гарантировать и свободу, и сосуществование: «право — это совокупность условий, при которых произвол одного [лица] совместим с произволом другого с точки зрения всеобщего закона свободы»[246]. Другими словами, кантовский фундаментальный естественный или рационально-правовой принцип формулирует условия, при которых свободный выбор одного человека может быть согласован со свободным выбором другого человека в соответствии со всеобщим законом свободы.
Мысль Канта состоит в том, что, согласно общему принципу, неограниченная свобода действий индивида должна быть сужена таким образом, чтобы быть совместимой со свободой каждого. Таким же образом ограничивает свободу действий каждого и позитивный закон, основывающийся на этом принципе. Таково условие возможности мирного сосуществования людей, имеющих различные и даже противоположные цели. В то же время это ограничение свободы обеспечивает наибольшую свободу действий внутри рамок общих законов. Следовательно, кантовская философия права содержит прежде всего принципы справедливого урегулирования конфликтов.
Кант связывает критерии общезначимости законов (или конституционных принципов) с автономией граждан (законодательством, вводимым самими гражданами). Конституционные основоположения и позитивное право должны, в принципе, иметь полную поддержку со стороны всех участвующих сторон (всеобщий консенсус). На практике законодатель должен стремиться принимать такие законы, которым могли бы оказать поддержку, в идеале, все граждане. В этом состоит главный критерий легитимности законов. Только законы, которые удовлетворяют этому критерию, пригодны для регулирования отношений между гражданами.
Кантовская рациональная концепция права обладает определенным семейным сходством с категорическим императивом. В обоих случаях нам предлагается провести умственный эксперимент. Он заключается в универсализации либо максим (моральная философия), либо принципов права (философия права). Кант также выдвигает требование соответствия практики нашим рациональным мысленным экспериментам [см. соответствующую процедуру у Ролза, Гл. 29]. Он указывает, что эти эксперименты могут выполнять критическо-нормативную функцию. Кант полагает, что свобода прессы и свобода слова («свобода пера») соответствуют основанным на консенсусе принципам права. Привилегии знати, крепостничество, деспотизм и пытки явно не относятся к вещам, которые были бы поддержаны всеми сторонами. Следовательно, такие институты и действия не основаны на универсальных принципах права. Развивая подобные аргументы, Кант становится ярким выразителем идей демократических реформ в духе либерализма.
Кант является одним из первых политических мыслителей, поставивших вопрос о правах человека в качестве общего принципа. В соответствии с базисной установкой Просвещения он утверждает, что каждый человек обладает врожденными и неотъемлемыми правами. Эти права соответствуют рациональному понятию права, но теперь они формулируются как права субъекта (то есть как права, принадлежащие индивидуальному субъекту). Согласно общему закону, каждый человек имеет право на такую наибольшую степень свободы действий, которая в то же время совместима со свободой действий любого другого человека. Чтобы обеспечить правам человека подлинную гарантию, иногда необходимо вмешиваться в деятельность отдельных личностей или институтов, которые подавляют законную свободу других людей. Следовательно, государство имеет законное право на вмешательство в случае нарушения прав человека. Отметим, что Кант не сводит нарушение прав человека только к несправедливостям, подобным геноциду или пыткам. Наиболее распространенными нарушениями этих прав являются «обычные» преступления и повседневная преступность. Кант полагает, что таким образом он обосновал легитимное использование государством насилия и уголовное преследование преступников.
В качестве либерала Кант выступал против всех попыток морализации права. Обязанности, которые связаны с личной моралью, то есть наши обязанности по отношению к самим себе и наши обязанности по отношению к другим, не обязательно являются правовыми обязанностями. Например, Кант рассматривает самоубийство как морально ущербное деяние, но критикует законодательство, которое наказывает за попытку самоубийства. Самосохранение — это личный, а не правовой долг. Нашими обязанностями являются благодарность и сострадание, но они не относятся к числу юридически регулируемых. Нельзя наказывать за отсутствие гуманности, но необходимо наказывать за негуманные действия. Даже если действие «безнравственно», оно не обязательно должно стать предметом уголовного судебного преследования. То, что нечто является «безнравственным», не означает, что оно является «правонарушением» в правовом смысле. Юридические обязанности запрещают все то, что делает человеческое сосуществование a priori невозможным — например, воровство, убийство и нарушение договоров (ложь). В случае этих действий мы видим, что юридические и моральные обязанности совпадают. Однако Кант не требует, чтобы субъекты права обладали моральными побуждениями для действий в соответствии с законом и правом. Юридическая сфера не налагает на нас обязательств всегда действовать на основе уважения нравственных законов. Следовательно, Кант проводит различие между моралью и правом. Он не «наделяет статусом права» мораль и не «морализирует» право. Именно такой подход характерен для всех современных либеральных обществ.
Согласно Канту, в международном сообществе идет «борьба всех против всех». В отношениях между независимыми государствами существует естественное состояние беззакония. В международной политике доминирует «право сильнейшего». Кант рассматривает это состояние как недостойное и неразумное. В этой сфере мы также должны «иметь мужество использовать наш собственный разум». В коротком эссе О вечном мире (1795) он отстаивает представление о всемирной «Лиге Наций», которая должна регулировать взаимоотношения независимых государств. В основном идея Лиги Наций та же, что лежит и в основе его философии права: Лига Наций должна основываться на универсальных принципах урегулирования конфликтов и мирного сосуществования. Иначе говоря, все стороны должны быть способными придерживаться этих принципов. Практика, конечно, показывает, что это проще сказать, чем сделать: одни государства малы и слабы, другие велики и сильны. К тому же, как известно, государства также могут иметь противоположные интересы. Они имеют разные экономические системы и часто основаны на различных политических идеологиях. О каких принципах могут договориться такие государства? Согласно Канту, для урегулирования конфликтов подходят только такие «хрупкие» принципы справедливости, как например: «ни одно самостоятельное государство (большое или малое — это безразлично) не может быть приобретено другим государством ни по наследству, ни в обмен, ни посредством купли, ни в виде дара»[247].
Характерным для кантовского подхода к принципам межгосударственных отношений является то, что он систематически пытается отделить вопросы международных отношений от религиозных и идеологических. Государствам нет нужды договариваться по всем спорным проблемам. Достаточно того, что они договариваются о форме modus vivendi. Кант ясно подчеркивает, что цель состоит в создании мирного сообщества, а не обязательно братской семьи всех народов. Первое подлинное крупное воплощение кантовская философия мира получила после второй мировой войны, когда была создана Организация Объединенных Наций.
Неудивительно, что многие аспекты кантовской политической философии несут отпечаток проблем его времени. В сфере практической политики ему не всегда удавалось последовательно придерживаться принципиальной и универсалистской позиции. Несмотря на то, что Кант требовал, чтобы законы выражали волю народа, он не являлся сторонником избирательного права для всех граждан (и следовательно, того, чтобы в законодательных собраниях были представлены все слои общества). Женщин Кант лишал этого права без всяких дальнейших объяснений. Эта же судьба постигла и тех, кто не был материально и социально «независим» (временных рабочих, слуг и т. д.). В каждом из этих случаев речь не идет о совершенствовании разума на основе самодеятельности людей, которые способны мыслить. Политические воззрения, которых Кант придерживался по этим вопросам, вряд ли отвечали его рационально-правовым принципам. Временами он также становился выразителем крайних и абстрактно-рационалистических точек зрения. Например, как и Локк, Кант разделяет либеральную и договорную точку зрения на брак. Однако этот закоренелый холостяк начинает обсуждение брачного права, на котором основаны права домашнего сообщества, следующими эмоциональными словами: «половое общение (commercium sexuale) — это взаимное использование одним человеком половых органов и половой способности другого… Половое общение по закону есть брак (matrimonium), т. е. соединение двух лиц разного пола ради пожизненного обладания половыми свойствами друг друга»[248]. Не имея достаточного опыта в этой области, он тем не менее выдвигает строгие требования относительно того, что может считаться нормальным половым общением. Он разделяет его на «естественное (благодаря которому создается существо, им подобное) или противоестественное, которое есть общение или с лицом того же пола, или с животным, принадлежащим к иному роду, а не к человеческому; от этих нарушений закона, противоестественных пороков, название которых иногда не произносится, нельзя избавиться никакими ограничениями и исключениями как от ущерба, наносимого человечеству в нашем собственном лице»[249]. По-видимому, Кант не имел бы никакого уважения к правам гомосексуалистов!
Кант является сыном Просвещения. Он выступает за просвещение и автономию личности. И для энциклопедистов-просветителей, и для Канта просвещение является публичным использованием индивидом разума. Люди становятся просвещенными и автономными, размышляя в сообществе с другими. И это публичное использование индивидом разума должно быть свободным. [Ср. воззрения Джона Стюарта Милля на общественное мнение].
Но к этому сообществу дискутирующих частных лиц могут принадлежать только наделенные разумом люди. Для Канта это означает, что совместное обсуждение предназначено только для свободных граждан, обладающих собственностью. Те, кто получает заработную плату, не являются полноценными членами общества, хотя они, благодаря упорной работе и удаче, могут стать в будущем его членами. Оптимизм в отношении прогресса дает определенную надежду для непривилегированных. Согласно Канту, именно материально независимые граждане способны реализовать публичное использование разума: они и образуют культурную, читающую и дискутирующую публику.
Когда эти свободные, размышляющие частные лица приходят к соглашению, то оно является своеобразной прагматической гарантией близости их совместной точки зрения к истине. Продолжительные дебаты способствуют большему приближению к истине. [Ср. точку зрения Хабермаса на значение свободной от принуждения дискуссии].
Итак, с будущим связаны надежды на то, что постоянные публичные свободные дискуссии, в которых принимают участие рациональные индивиды, будут способствовать тому, что истина постепенно, шаг за шагом, будет становиться более очевидной. Таким образом, история как бы решает задачу приближения к истине с помощью построения просвещенного сообщества, в котором происходит свободный обмен мнениями и открытое обсуждение возникающих проблем. Такова основная мысль кантовской философии, вытекающая из его понимания просвещения и автономии. В ней Кант пытается соединить политику и рациональность. С одной стороны, для реализации рациональности требуются определенные политические условия, а с другой рациональность является условием проведения просвещенной политики[250].
Суждение — телеология и эстетика
Многие считают, что философия Канта сложна и трудна для понимания. Этой философии также нелегко придерживаться в жизни. Но выдвигающие такие обвинения должны одновременно понимать, каких результатов достиг Кант с помощью своей философии. Прежде всего он полностью обосновал современную эмпирическую науку, парадигмой которой служит физика. Кант подготовил почву для исследований, ищущих объяснения причин во всех областях, которые могут быть предметом нашего опыта. Он же обосновал представление о человеке как полностью свободном и нравственно ответственном существе и мотивировал сферу нравственности. Кант делает это, подчиняясь требованиям детерминизма и причинных объяснений и, одновременно, оправдывая свободу воли и нравственность. Как видим, Кант дает ответ на одну из фундаментальных дилемм современной философии: как связаны между собой наука и нравственность.
В дополнение к этому Кант объясняет, каким образом в сциентизированном обществе возможна религия, основанная на вере и откровении. Здесь, как и в случае напряженности между причинным объяснением и моралью, ответ связан с кантовским «коперниканским» переворотом. Вопрос о существования Бога находится вне наших когнитивных способностей. Поэтому все ответы на этот вопрос не могут быть ни доказаны, ни опровергнуты. Кант, таким образом, закладывает философскую основу для протестантской теологии.
Однако трудно согласиться с одним решающим положением кантовской философии, описанной нами. Оно заключается в противопоставлении мира опыта, в котором наши объяснения основаны на причинной связи, и мира нравственности, в котором мы являемся свободными и ответственными. Речь идет о противопоставлении необходимости и свободы, человека как познающего субъекта и человека как действующего существа. Именно в этом пункте в качестве посредствующего звена Кант вводит свою теорию «суждения». После Критики чистого разума и Критики практического разума появляется Критика способности суждения — критический анализ суждений. По мнению Канта, с ее помощью он может связать эти два мира. Суждение является посредником между теоретическим и практическим разумом.
Это посредничество не может быть познавательным (то есть не является тем, чем является теоретическое постижение), потому что в противном случае оно принадлежало бы царству теоретического разума. Но Кант полагает, что мы владеем способностью синтезировать теоретический и практический разум и что мы можем рефлексировать над этой синтезирующей способностью. Именно это Кант и пытается сделать в своей «критике суждения»[251].
Кант полагает, что суждение раскрывается двумя способами, телеологически и эстетически. Как только речь заходит о формах жизни, мы мыслим телеологически, несмотря на то, что знаем, что все объяснения на деле являются причинными. Однако мы рассуждаем так, как если бы жизнь имела цель и смысл. В результате этого мир становится для нас более осмысленным. Этот спонтанный способ мышления на основе цели и смысла способствует ослаблению напряженности, порождаемой нашей жизнью в двух мирах (необходимость и свобода).
Эстетика примиряет эти два мира иным способом. Она покоится на двух основных типах опыта. Первый — это восприятие того, что является возвышенным (das Erhabene) — например, восприятие великого произведения искусства или восприятие природы. Второй — это восприятие того, что является прекрасным.
И телеологические, и эстетические суждения являются «суждениями вкуса», а не познания. Но это не значит, что нет никакого объяснения вкуса, что вкус является чисто субъективным и произвольным. Кант полагает, что мы способны прийти к общему мнению и в этой области. Но это происходит иначе, чем в случае опыта и теоретического познания. В некотором смысле эстетическое суждение является субъективным, хотя и остается общезначимым. Это можно объяснить на примере того, что все мы будем испытывать одно и то же эстетическое «наслаждение», беспристрастно рассматривая произведение искусства. Когда мы беспристрастны, то все мы способны испытывать одни и те же чувства по отношению к произведению искусства. В результате совпадают наши «суждения вкуса» по поводу этого произведения искусства. (Здесь имеется параллель с юмовским объяснением совпадения различных моральных суждений: мы придерживаемся беспристрастного отношения. Следовательно, нормальные люди будут испытывать одни и те же чувства. Эти общие чувства являются основой для правильных суждений, которые будут, таким образом, универсальными). Согласно Канту, эстетические переживания невыразимы в понятиях. Однако эстетические чувства все же подчиняются некоторым правилам, и мы можем, используя примеры, показать, как эти эстетические переживания проявляются в различных случаях. Здесь мы не можем претендовать, что высказали истину по поводу этих переживаний. Но мы можем обращаться к переживаниям других людей. [Ср. понятие «неявного» знания у Витгенштейна, Гл. 29].
Для Платона и Аристотеля искусство являлось имитацией того, что существует и что должно быть. Для Платона именно идеи были тем, что существует и что должно быть. Для Аристотеля в этой роли выступали субстанции и их формы. Рассматриваемая с этих позиций эстетика обладала объективным основанием для Платона и Аристотеля. Прекрасное соединено с Истиной и Добром. Кант же устанавливает различие между истиной и нравственностью (последняя осознается с помощью категорического императива). Прекрасное наряду с возвышенным (и наряду с телеологическим способом мышления) должно, следовательно, выполнять функцию посредничества между истиной и нравственностью. Но в то же время эстетика отлична и от науки, и от этики. Для Канта эстетические «суждения» одновременно и субъективны, связаны с нашей эмоциональной жизнью, и все же (потенциально) универсальны.
После Канта возникает Романтизм, который еще сильнее подчеркивает субъективные аспекты искусства, в особенности творческого процесса, и его эстетического восприятия. На центральное место выдвигается гений, крупная творческая индивидуальность. Здесь уникальное превозносится за счет универсального. И кроме того, сильный акцент ставится на творческое, на новаторское, по сравнению с классическим пониманием искусства как имитации. Но, превознося уникальное, Романтизм все же предполагает, что искусство может создать нечто общее и универсальное для всех людей. С помощью уникального художника-творца и мы можем достигнуть более глубокого понимания того, чем является человеческая жизнь и чем она может быть. [Ср. параллели в посткантовской философии истории, например у Гердера, Гл. 19].
Глава 19.
Становление гуманитарных наук
Предпосылки
В европейской культуре второй половины XVIII века выделились три относительно независимые сферы со своими системами ценностей: наука, нравственность/право и искусство. Каждой из этих сфер были присущи особые типы вопросов. Наука имеет дело с вопросами истины (является ли утверждение правильным в смысле его истинности). Нравственность/право обсуждает нормативные вопросы (является ли распоряжение обоснованным в смысле его справедливости (законности). Искусство занимается эстетическими вопросами (является ли произведение искусства прекрасным или сделанным со вкусом). Таким образом, скажем, было бы ошибочно считать, что наука может отвечать на нормативные вопросы [см. критику Юмом попыток делать выводы от «существующего» к «должному», от фактов к ценностям].
Далее, вопросы об истине (наука), правоте (нравственность/ право) и красоте (искусство) были отделены от религиозных вопросов. Тем самым наука, нравственность и искусство стали независимыми от религии. С этого времени началось движение в направлении того, что мы называем современностью (modernity).
Первая явная тематизация этих сфер культуры дается в кантовских трех критиках. Критика чистого разума (1781) выясняет предпосылки современного естествознания. Критика практического разума (1788) дает независимый статус морали относительно естествознания. Критика способности суждения (1790) очерчивает границы эстетики относительно науки и нравственности. В определенном смысле Кант подводит итоги культурного развития, уходящего корнями в Ренессанс.
Важным поворотным моментом этого процесса явился отказ от телеологического и эмпатического понимания природы. Парадоксально, но еще Галилей думал о природе как о тексте или книге, написанных на математическом языке [см. Гл. 7], а ренессансное естествознание считало, что природа несет послание от Бога, и цель науки состоит в том, чтобы понять его. Итак, наука обладала герменевтическим или интерпретативным измерением, она легитимировалась в качестве одного из нескольких путей постижения Бога. Но научная революция Нового времени привела к демистификации и расколдовыванию природы. В современную эпоху лишь немногие верят, что физическое или химическое знание может вообще научить нас чему-либо о смысле мира или о науке как о пути к Богу. Подобные представления можно встретить сейчас лишь у мистиков или романтически настроенных натурфилософов. Уже в XIX в. герменевтическая натурфилософия была возможной лишь в виде мистицизма (Новалис, Novalis — псевдоним Фридриха фон Гарденберга, Friedrich Leopold von Hardenberg, 1772–1801, Фридрих Вильгельм Шеллинг, Friedrich Wilhelm Joseph von Schelling, 1759–1805, и другие). Что касается современной науки, то она легитимируется благодаря своим применениям и даваемой ею властью и контролем над природой. Она уже не является интерпретативной или герменевтической дисциплиной, способной отвечать на наши вопросы о «смысле» мира. Напротив, современная естественная наука пытается объяснить явления. Как говорит Кант, объяснить нечто означает подвести объекты опыта под установленные природные законы. При этом модельным образцом научного объяснения служит ньютоновская механика.
В рамках таких представлений об объяснении трудно найти место для гуманитарных наук или наук о человеке типа филологии, истории и т. д. В каком смысле эти дисциплины содержат объяснения того вида, который мы находим в естественных науках? Удовлетворяют ли они вообще тем существенным требованиям, которым отвечают «преуспевающие естественные науки»? В начале XIX века, по-видимому, были возможны две стратегии формирования гуманитарных наук: 1) Можно было попытаться придать гуманитарным наукам статус, которым обладали естественные науки. А именно, как и естествознание, гуманитарные науки должны были объяснять явления на основе универсальных законов (в более позднем позитивистском контексте это требование приобрело форму тезиса о «единстве науки». 2) Можно было также, следуя, скажем, за Вико, утверждать, что гуманитарные и естественные науки имеют качественно разные объекты исследования и, следовательно, различные методы. Из этого следовало, что гуманитарные науки должны легитимироваться иначе, чем естественные науки. Эти две стратегии все еще являются предметом современных споров вокруг эпистемологического статуса гуманитарных наук. В этой главе мы кратко остановимся на формировании гуманитарных наук и на том, какой вид придали проблемам этих наук их основатели.
Гердер и историцизм
В 1770-е годы произошел решающий поворот в духовной жизни немецкого общества. Более конкретно, речь идет о переходе от рационалистического Просвещения к антирационалистическому[252] пред-Романтизму (так называемый период «бури и натиска» — Sturm und Drang, который представлен, помимо прочих, именами Гете, Goethe, Johann Wolfgang von, 1749–1832, и Шиллера, Schiller, Friedrich von, 1759–1805). Одной из центральных фигур этого переходного периода являлся Иоганн Готфрид Гердер (Johann Gottfried Herder, 1744–1803). Он был ярким представителем нового исторического сознания, которое придало новый смысл индивидуальности и историческому изменению. Этот смысл определяет ядро того, что позже будет называться историцизмом. Корни гердеровского историцизма восходят к мыслителям, которые по разным причинам находились на периферии Просвещения. От Юма Гердер унаследовал скептическое отношение к способностям разума. Он отвергает понятия общезначимого человеческого разума и вневременных универсальных стандартов. В критике Руссо культуры и его идеализации счастливого «природного человека» Гердер черпал вдохновение для собственной критики как самосознания Просвещения, так и оптимизма последнего в отношении прогресса. На критические взгляды Гердера также сильно повлиял пиетический иррационализм Иоганна Георга Гамана (Johann Georg Hamann, 1730–1788)[253].
Мы сказали, что Гердер может рассматриваться как основатель историцизма. Прежде всего, историцизм — это специфические установка и подход к истории. Историцизм пробудил так называемое «историческое чувство», согласно которому история становится контекстом и основным предусловием философии и человеческого мышления. Далее, история как дисциплина превращается в доминирующую науку, которая накладывает свой отпечаток на все гуманитарные дисциплины. Они как бы «историцизируются», то есть становятся исторически ориентированными дисциплинами [ср. история литературы, история искусства, история религии, история языка и т. д.]. Итак, можно сказать, что историцизм является и точкой зрения на реальность, и исследовательской программой для гуманитарных наук[254].
Во-первых, историцизм характеризуется его интересом к историческим явлениям как исключительным, уникальным и специфическим феноменам. Индивидуальность не ограничивается человеческими личностями или отдельными явлениями. Она может также быть найдена в коллективном и «супериндивидуальном». Эпоха, культура или народ также уникальны и специфичны. В этом состоит суть историцистского принципа индивидуализации. С методической точки зрения, историческое понимание должно базироваться на собственных предпосылках эпохи и все ее оценки должны проистекать из внутренних, а не внешних критериев. Историцизм стремится к имманентному пониманию, а не пониманию, которое основано на критериях суждений более поздней эпохи. В этой исследовательской программе чрезвычайно важным становится проникновение в исторический контекст и исторические связи. Явление приобретает смысл в свете присущего ему контекста. В новом контексте (например, нашем собственном) явление получает иной смысл. Итак, историческое понимание — это контекстное понимание [ср. с понятиями «языковая игра» и «парадигма» в современной философии науки].
Во-вторых, историцизм подчеркивает важность исторического изменения и эволюции. Статическая точка зрения на реальность заменена на динамическую. Все подвержено потоку истории. Это акцентирование на изменении интерпретируется как решающая «революция» в западном мышлении[255]. Одним из следствий историцистской революции явилось то, что гуманитарные науки XIX в. разработали историко-генетический взгляд на картину мира человеческой жизни за счет структурированного систематического подхода. Понятие историцистской индивидуализации и акцент на историческом изменении отрицают некоторые основные представления Просвещения: претензии на всеобщность, концепцию разума, идею неизменной человеческой природы и понятие общезначимых человеческих прав. Это отрицание придает историцизму определенные релятивистские черты («исторический релятивизм»), которые становятся все более и более заметными и проблематичными в наше время[256].
Первый вклад Гердера в философию истории работа И еще одна философия истории человечества (Auch eine Philosophie der Geschichte zur Bildung der Menschheit, 1774) часто рассматривается в качестве историцистской программы. У Монтескье Гердер заимствует идею, согласно которой природно данные условия оказывают влияние на индивидуальность народов. Климат, географические условия и среда обитания определяет характер различных исторических явлений[257]. Для Гердера эти физические и материальные факторы обусловливают культурный рост и развитие и задают внешнюю рамку, в которой формируется основа любой индивидуальности.
Согласно Гердеру, каждая историческая эпоха является неповторимой и тем самым уникальной (einmalig). Дух или менталитет эпохи отпечатан на всех ее отдельных проявлениях и придает им определенную объединяющую характерную особенность. Например, дух греческой античности IV столетия до Р. Х. проникает не только в философию, но и в искусство, поэзию и интеллектуальную жизнь. Благодаря этому все эти феномены являются типичными именно для этой эпохи. То же самое можно сказать и о национальном духе (Geist eines Volkes). Каждый народ и каждая национальная культура сформированы их национальным духом. Для Гердера язык и сказки — хорошие примеры индивидуальности и уникальности народа. Если две нации могут быть отмечены одним и тем же духом времени, то национальный дух (Volkesgeist) играет роль принципа индивидуализации внутри данной культурной эпохи.
Идеалы различных народов, их нормативные представления о том, что является добрым и злым, уродливым и красивым, отмечены их национальным духом. Все критерии связаны со специфическим духом народа. Не существует какого-либо сверхнационального или сверхисторического критерия оценки счастья и красоты. «Каждая нация, — говорит Гердер, — содержит центр своего счастья внутри самой себя, точно так же, как шар содержит внутри себя свой центр тяжести»[258]. Все критерии обусловлены историческими и географическими обстоятельствами. Когда «дистанция» между двумя нациями достаточно велика, они взаимно оценивают идеалы друг друга как предрассудки. Но такие предрассудки не обязательно являются отрицательными. Согласно Гердеру, «предрассудок хорош на своем месте и в свое время, так как он делает нас счастливыми»[259].
Но как мы можем прийти к подлинному историческому пониманию других уникальных наций и культур? По мнению Гердера, это понимание или оценка не могут быть основаны на общих или универсальных стандартах. Он также отвергает представление о том, что одна эпоха или нация может служить нормой или идеалом для других. Историческое знание приобретается только с помощью эмпатии по отношению к историческим явлениям. Этот тип понимания не начинает с универсальных принципов разума или универсальных законов. Задача историка состоит в том, чтобы вообразить себе, на что могла бы быть похожей жизнь в отдаленном прошлом: «погрузите себя в эпоху, в небеса, в целую историю, чувствуйте себя во всем (fhle dich in alles hinein)»[260]. Другими словами, исторический подход должен быть «герменевтически эмпатическим». Историк должен адаптироваться к уникальности явлений.
Гердеровское учение критически относится к слепому этноцентризму и тем самым делает возможной культурную толерантность. Национализм Гердера не имеет ничего общего с шовинизмом. Все нации уникальны и равны. Гердер бережно относится к реалиям культурного и национального разнообразия. Похожие убеждения характерны и для его точки зрения на различные исторические эпохи. В свете своей концепции индивидуальности Гердер вынужден переоценить отрицательное отношение эпохи Просвещения к Средневековью. Если каждая эпоха имеет свою собственную ценность и свой «центр» внутри себя, то это, конечно, относится и к Средневековью [ср. положительную оценку средних веков со стороны романтиков]. В принципе, Средневековье не может быть помещено ни выше, ни ниже любой другой эпохи. Как и все исторические эпохи, оно само для себя является самоцелью.
Нетрудно понять, что принцип индивидуализации может легко войти в конфликт с идеей исторического прогресса и развития. Если история имеет более глубокий смысл или движется к специфической цели, то трудно утверждать, что любая эпоха имеет собственную абсолютную самоценность. Если все эпохи развиваются в направлении к некоторой общей цели (telos), то тогда естественно вводятся внешние критерии для их оценивания. В этом случае любая эпоха получает смысл в свете общей цели. Эта проблема неоднократно возникает в гердеровской философии истории. В работе И еще одна философия истории человечества Гердер полемизирует с поверхностным тезисом Просвещения о прогрессе. Поддерживая идею Руссо об историческом упадке после счастливого золотого века, он рассматривает эпоху Просвещения в качестве периода упадка. Но все эти оценки предполагают критерии, не принадлежащие определенной эпохе. Для Гердера, как и для Вико, нации и культуры проходят через различные «жизненные циклы»[261]. Хотя в этой работе Гердер использует такие слова, как «развитие» и «прогесс», он все же не придерживается идеи беспрерывного прогресса или идеи движения всех культур к одной и той же цели. Культура развивается аналогично отдельной человеческой личности, и это в определенном смысле подразумевает, что они проходят одни и те же жизненные этапы. Культуры и нации рождаются и умирают, как и живые организмы. Поэтому Гердер оперирует с нормативными понятиями типа «период расцвета» и «период упадка» [ср. его трактовку Просвещения как периода «упадка» и «старости»]. В целом в своей философии истории Гердеру не удается избежать конфликта между внутренними и внешними критериями оценивания.
В таких поздних работах, как Идеи к философии истории человечества (Ideen zur Philosophic der Geschichte der Menschheit, 1784–1791) и Письма для поощрения гуманности (Briefe zur Beforderung der Humanifot, 1793–1797) исторический процесс находит свою однозначную цель, а именно, гуманность. Для Гердера собирание народного поэтического творчества и развитие новых гуманитарных наук оказались связанными со «строительством нации», что было актуально для Германии его времени. Таким образом, он легитимирует значимость и предназначение гуманитарных наук. Однако Гердер может быть рассмотрен и как пророк национализма и тем самым культурного релятивизма.
Резюмируя, скажем, что оригинальный вклад Гердера заключается в его принципе индивидуализации. Все исторические явления обусловлены духом времени и особым народным духом (Volkesgeist), который, в свою очередь, определяется внешними физическими и материальными условиями. Аналогично всеохватывающий менталитет эпохи и народа (Volk) задает понимание индивидом его самого и мира. С этой идеей мы снова встретимся в учении Гегеля.
Для Гердера исторические явления обладают собственной самоценностью и должны оцениваться на основе их собственных предпосылок. Очевидно, это создает определенную напряженность между легитимной толерантностью и историческим релятивизмом. Возможно, он сказал бы, что проводит различие между пониманием явления (например, кровной мести) и его одобрением (на основе наших моральных критериев). Его идея гуманности как цели истории в определенном смысле является антирелятивистской, но, по-видимому, несовместима с радикальной версией принципа индивидуализации. Во многом историцизм XIX века так и не смог разрешить эту дилемму.
Шлейермахер и герменевтика
Как мы упоминали, интерпретация текстов была проблемной областью, которая находилась вне поля интересов Канта. Хотя искусство интерпретации всегда занимало центральное место в гуманитарных науках, возникновение современной герменевтики датируется рубежом XVIII и XIX веков. Решающий вклад в ее создание внес немецкий философ и теолог Фридрих Шлейермахер (Friedrich Schleiermacher, 1768–1834).
Шлейермахер часто рассматривается как автор идеи герменевтического круга, понимаемого в качестве основного принципа интерпретации. Дух, который пронизывает целое (например, текст), оставляет свой отпечаток на его отдельных частях. Части должны быть поняты на основе целого, а целое должно быть понято как внутренняя гармония частей. Точка зрения Шлейермахера на герменевтику отмечена влиянием Романтизма. Центральным аспектом герменевтики становится идентификация исследователя текста с индивидуальным, уникальным содержанием духа («индивидуальностью»), скрывающегося за текстом. Для Шлейермахера герменевтика имеет дело прежде всего не с текстом самим по себе, а с творческим духом, воплощенном в тексте. Основная проблема понимания связана с пространственной и временной дистанцией, разделяющей исследователя и объект понимания. Герменевтика может способствовать преодолению этой исторической дистанции. Как и Гердер, Шлейермахер подчеркивает необходимость идентификации исследователя с текстом, с авторским стилем мышления и с историческим контекстом. Филология оказывает важную помощь в позиционировании исследователя во внутрь интеллектуального горизонта автора и текста. Благодаря этому лучшее понимание текста дает нам лучшее постижение фундаментальных проблем эпохи. Кроме того, герменевтическая интерпретация может быть понята как возобновляющееся круговое движение от целого к частям и от частей к целому.
Следуя Шлейермахеру, герменевтика вызвала серьезный переворот внутри новых гуманитарных наук. Она оказалась общей основой не только для теологии, литературоведения, юриспруденции и историографии, но и для остальных гуманитарных наук. В определенном смысле, она как их общее достояние способствовала конституированию их уникальности по отношению к естественным наукам. С герменевтической точки зрения, целью гуманитарных наук является понимание, а естественных наук — объяснение.
Историческая школа — Савиньи и Ранке
Гердер явился пионером «историцизации» (historicization) гуманитарных наук. Наряду с так называемой исторической школой (в историографии) радикальная историцизация затронула и другие гуманитарные науки. Она коснулась и теологии (так называемое направление высшей критики — higher criticism) в рамках исследований Библии, представленное, например, Давидом Фридрихом Штраусом, David Friedrich Strauss, 1808–1874, автором книги Жизнь Иисуса, Das Leben Jesu, 1835–1836, и юриспруденции (Савиньи), и историографии (Ранке).
Кроме того, историческая школа способствовала определенной сциентизации гуманитарных наук. Историко-критический метод с его акцентом на критике источников и ориентацией на факты корректирует гердеровскую эмпатию и присущее Романтизму особое внимание к духу времени и национальному духу. «Сами вещи» снова становятся первичными.
Подобно Гердеру и романтикам, Фридрих Карл фон Савиньи (Friedrich Karl von Savigny, 1779–1861) и Леопольд фон Ранке (Leopold von Ranke, 1795–1886) считали, что история характеризуется органическим развитием и радикальное вмешательство в историю препятствует ее естественному развитию. В XIX веке эта идея становится аргументом в пользу политической стабильности и консервативного нежелания проводить реформы. Это особенно видно на примере исторической школы в юриспруденции. После наполеоновских войн в Германии возникло национальное движение против французского рационализма, концепции естественного права и гражданского кодекса Наполеона (Code Civil). Демократические и эгалитарные элементы в юридическом мышлении того времени, основанные на идее естественного права, были заменены антирационалистическим национальным историцизмом, уходящим корнями в сугубо немецкую историко-юридическую традицию.
Савиньи сравнивает органическое развитие права с изменениями языка. Это сравнение накладывает явные ограничения на законодательную деятельность. Право, язык, традиции и обычаи представляют выражение души немецкого народа. Поэтому право должно, как и язык, соответствовать характеру народа (volksmig). Научный подход к праву должен быть историко-генетическим и опираться как на эмпатию, так и на критику исторических источников.
Итак, Савиньи рассматривает право и все остальные культурные явления как выражение национального духа[262]. Национальный дух пронизывает все формы жизни и творит национальную индивидуальность. Существует органическая взаимосвязь между правом и народным характером. Таким образом, действующее право — это традиционное право. Истинный законодатель выражает национальный дух и олицетворяет его. Савиньи рассматривал юридические кодексы и конституции, основанные на идее человеческих прав (например, Общее обычное право Пруссии, 1794) как негерманские и неисторичные. С его точки зрения, обычай и традиция обладают приоритетом перед разумом. Как раз это положение становится центральным пунктом критики Марксом исторической школы в юриспруденции. Согласно Марксу, Савиньи легитимирует неразумность и несправедливость настоящего при помощи неразумности и несправедливости рошлого. Укажем также и на критический аргумент, выдвинутый Гегелем. Историческая школа в юриспруденции неправильно представляет связи между разумом и действительностью. Существующая юридическая действительность (позитивное право) не всегда разумна и справедлива.
Такая форма консервативно-реставрационного историцизма не была исключительно немецким феноменом. Подобные тенденции можно обнаружить в консерватизме Берка и во франко-католической (клерикальной) философии реставрации (Л. Бональд, Ж. де Местр).
Для Ранке целью историографии является объективная реконструкция прошлого «таким, каким оно было на самом деле». В центре его внимания находится политическая история. Ранке мало интересовался исторической ролью экономических и социальных факторов. Цель исторического исследования заключается в понимании прежде всего не происхождения и подоплеки современности, а прошлого на основе его собственных предпосылок. Следовательно, историография требует особо положительного отношения к прошлому. Историк должен также избегать субъективных и пристрастных интерпретаций. В этом ему должны помочь историко-критический метод и усовершенствованные формы критики исторических источников. Но Ранке осознает, что историки никогда не бывают пассивными регистраторами объективных фактов; они никогда не начинают работать без предположений. Без философии — Ранке, вероятно, имел в виду формативные гипотезы или идеи история представляет собой хаос фактов.
Даже если Ранке отвергает гегелевскую философию истории как спекулятивную и априористскую, он, подобно Гегелю, усматривает в отдельных явлениях нечто всеобщее. В каждом состоянии дел и в каждом историческом феномене историк находит черты вечности, которая исходит от Бога (aus Gott kommendes)[263].
Подобно Гердеру и романтикам, в своей полемике против рационализма и оптимистической точки зрения на прогресс Ранке подчеркивает важность индивидуальности. Если тезис о прогрессе связан с причинным или телеологическим детерминизмом, то аннулируется свобода человека. Однако историческое развитие предполагает «стадии свободы». Желающий стать историком должен быть способен проследить исторические явления до породивших их индивидуальных действий. Только понимание действия дает возможность осознать события в качестве исторических событий. Более того, для Ранке тезис о прогрессе несовместим с принципом равноценности всех эпох и наций (по его словам, «все находятся одинаково близко к Богу»). Само по себе многообразие является выражением великодушия Бога. С точки зрения вечности (с точки зрения Бога), все поколения и эпохи являются равноценными.
Можно сказать, что с появлением Ранке исследование истории освободилось от пут философской систематизации (Гегель). Институционализация историографии как строгой эмпирической дисциплины восходит прежде всего к Ранке и его школе.
Дройзен и Дильтей — уникальность гуманитарных наук
Подобно Ранке, Иоганн Густав Дройзен (Johann Gustav Droysen, 1808–1884), основатель так называемой прусской историографической школы, усматривает в истории руку Провидения (eine Gotteshand). Но в противоположность Ранке, он подчеркивает, что историк никогда не сможет отказаться от своей собственной точки зрения. Наше понимание прошлого всегда определяется современными точками зрения и интересами. Следовательно, каждое новое поколение будет по-новому переписывать историю. Этот подход был выражен Генрихом фон Сибелом (Heinrich von Sybel, 1817–1895) в следующих словах: «Каждый более или менее значительный историк имеет свою точку зрения. Существуют историки верующие и атеисты, протестанты и католики, либералы и консерваторы. Среди историков есть представители всех партий, но никогда не было ни одного объективного, непредвзятого историка, лишенного своих собственных принципов»[264].
Итак, обратившись к своим собственным предпосылкам и обнаружив, что они всегда связаны с современностью, гуманитарные науки столкнулись с очевидной проблемой объективности. При этом идея историографии как науки, пытающейся восстановить прошлое таким, каким оно «действительно было», становится наивной иллюзией. Однако вряд ли можно и отказаться от мысли, что историк все же должен сообщать нам то, что было. Он не должен ограничиваться рассказом только о собственной позиции и точке зрения или об используемом сообществом исследователей «комплекте инструментальных средств».
Связь между нашими неизбежными «предубеждениями», или концептуальными предположениями, и объектами исследования стала еще более проблематичной в XX столетии. Если у нас более нет данных, которые не зависят от интерпретации, то есть данных, не зависимых от нашего понимания, то необходимо объяснить, в каком смысле может быть объективно проверена наша интерпретация. По-видимому, здесь оказывается неприменимой традиционная концепция истины как соответствия (корреспондирующая концепция истины).
Именно Дройзен проводит и важное различение между пониманием (Verstehen) как методом гуманитарных наук, и объяснением (Erklren) как методом естественных наук. Историография занимается не неорганическими объектами (Mechanik der Atome), a актами воли (Willensakten). Поскольку история разыгрывается на поприще свободы, историк не может оперировать объяснениями, которые выводят явления из универсальных законов и исторических предпосылок. В гуманитарных науках мы пытаемся понять, а в естественных — объяснять. Этот методологический дуализм является одним из наиболее важных и проблематичных вопросов современной философии социальных наук.
Каждое историческое событие, по мнению Дройзена, является результатом внутреннего процесса. Отдельное явление понимается путем его прослеживания к внутреннему, ментальному состоянию сознания конкретного исторического действующего лица (к его намерениям, основаниям для действий и т. д.). Эта программа развития гуманитарных наук, основанная на методе понимания, заняла центральное место в учениях Дильтея и Вебера [см. Гл. 27].
В то время как историческая школа продемонстрировала, чем гуманитарные науки могут быть на практике, Вильгельм Дильтей (Wilhelm Dilthey, 1833–1911) размышлял над фундаментальной эпистемологической проблемой: чем являются гуманитарные науки и чем они могут быть. Он анализировал их научный статус и отличие от естествознания[265].
В работах Дильтея гуманитарные науки подвергаются своеобразному процессу «очищения». Дильтей является одновременно и историком, и философом науки. Он разрабатывает теоретически и методологически рефлексивный историцизм. Для Гердера, Савиньи и Ранке существовала упомянутая ранее метафизико-религиозная «гарантия» против исторического релятивизма. Дильтей ее отклоняет: последовательный историцизм не знает никаких вне-исторических ценностей, абсолютно общезначимых норм и божественных планов. Историцизм настаивает на «относительности» всех без исключений исторических явлений[266].
Рассмотрим более детально точку зрения Дильтея на уникальность гуманитарных наук. Дильтей часто упоминается в качестве представителя философии жизни. Это означает, что понятие жизнь служит фундаментальной категорией его мышления. Жизнь во многом является непонятной и необъяснимой основой нашего опыта и по этой причине не может быть явно и полностью осознана. «Познание не может выйти за границы жизни»[267]. Итак, жизнь является квазитрансцендентальным условием возможности гуманитарных наук.
Для Дильтея возникновение гуманитарных наук является герменевтической революцией. Именно потому, что эти науки являются герменевтическими дисциплинами, их центр тяжести лежит в сфере интерпретации языковых выражений. Такие языковые выражения должны быть прослежены до первоначальных переживаний (expressios). Согласно Дильтею, жизнь непосредственно объективизируется в текстах и произведениях искусства. Другими словами, предметом изучения гуманитарных наук являются формы объективизации духа. Для Дильтея объективный дух является объективизацией жизни внутри культуры и общества: в морали, праве, государстве, религии, искусстве, науке и философии. Итак, в дильтеевском смысле, гуманитарные науки (Geisteswissenschaften) включают академические дисциплины, которые сегодня охватывают часть гуманитарных и социальных наук.
Следовательно, понимание в гуманитарных науках должно основываться на способности исследователя воспроизвести, пережить, первоначальное переживание. Но как мы можем быть уверены в том, что воспроизведенное нами переживание имеет нечто общее, скажем, с оригинальным переживанием художника эпохи Возрождения? Здесь Дильтей вводит в свою герменевтику важный принцип. Он допускает, что существует определенное подобие между субъектом, который являлся источником выражения, и субъектом, который пытается понять это выражение. В конечном счете, это подобие проистекает из общей человеческой природы, каковая является неизменной всегда и везде. Жизнь в любые эпохи раскрывает одни и те же стороны, говорит Дильтей[268]. Исходя из этого принципа, он утверждает, что существует внутренняя взаимосвязь между жизнью, жизненным опытом и гуманитарными науками. В процессе понимания именно жизнь понимает самое себя. Человек может понять то, что создано человеком. Эти мысли, как мы видим, очень близки к фундаментальной идее Вико, выраженной им в Основаниях новой науки об общей природе наций (Scienza Nuova). Каждый человек обладает потенциалом, который выходит за границы того, что он способен реализовать в своей жизни. Итак, мы подошли к центральному эпистемологическому тезису Дильтея. Первое условие возможности гуманитарных наук заключается в том, что исследователь истории, в некотором смысле, является таким же, как и ее творец[269]. Подобно Вико, Дильтей так формулирует различие между гуманитарными и естественными науками: «только то, что создано духом, может быть им и понято. Природа, предмет естествознания, охватывает реальность, которая возникла независимо от усилий человеческого духа. Все то, на чем человек оставил свою печать, составляет предмет исследований гуманитарных наук»[270].
Мы знаем, что существуют большие различия как между отдельными индивидами, так и народами, принадлежащими разным эпохам и цивилизациям. Чем же мы должны руководствоваться, чтобы стало возможным взаимное понимание как между индивидами, так и между эпохами и цивилизациями? Согласно Дильтею, понимание подразумевает, что индивиды распознают себя в других индивидах. Мы все с самого начала осознаем это обстоятельство, которое, таким образом, является бесспорным. Я понимаю, что вы подразумеваете, когда говорите «Мне грустно», так как я понимаю, что чувствовал бы, если бы был тем, кто это сказал. Verstehen (понимание), таким образом, предполагает определенное подобие людей. Если, в соответствии с гипотезой, мы все были «теми же самыми», то понимание никогда не составляло бы проблемы. Так, однояйцовые близнецы часто чувствуют одно и то же. Это же происходит и с нами, когда мы находимся в том же эмоциональном состоянии, что и другой человек.
Как и Дройзен, Дильтей подчеркивает творческий элемент в понимании выражения. Выражение — это объективизация творческого действия, а понимание само является новым творческим действием, которое может быть объективизировано в качестве нового выражения (примером может быть диссертация, посвященная произведению искусства). Мы можем также сказать, что историческое сознание — понимаемое как традиционное сознание — и наша способность идентифицировать себя с выражением (см. гердеровскую эмпатию) делают возможным воспроизведение переживания (Nacherleben). С другой стороны, незавершенное историческое формирование (Bildung) может помешать индивиду увидеть, что некоторое специфическое выражение является творческой задачей. Интерпретация выражения была бы, конечно, невозможной, если оно полностью было бы нам чуждо, и интерпретация была бы излишней, если определенная часть человеческого деяния не была бы для нас отчужденной (то есть, если бы мы уже знали все [о человеке]).
Но что же мы действительно подразумеваем, когда говорим о «выражениях»? Согласно Дильтею, мы говорим о чем-то «внутреннем», что выражается, то есть становится внешним. Если мы не предполагаем, что человек обладает «внутренней жизнью», то мы не могли бы понимать что бы то ни было в качестве выражения. Подобно тому, как кантовская категория причинности вынуждает нас всюду искать причину, Дильтей требует, чтобы мы предположили существование внутренней стороны (смысла) внешних манифестаций. Именно это делает герменевтику ключевой дисциплиной и методологией гуманитарных наук. Следующий шаг является следствием дильтеевского понимания выражения. Большая часть выполненной социологами и социальными антропологами герменевтической интерпретации ближе к систематическим интерпретациям литературных текстов, чем к лабораторным экспериментам физиков и химиков. Это не означает, что Дильтей рассматривал герменевтику как единственный метод, который исключает все другие методы гуманитарных и социальных наук. Из-за того что человек не является чистым духом, необходимы и другие методы. Метод, который следует использовать в гуманитарных науках, зависит от природы исследуемого объекта.
Итак, каковы характеристики объекта исследований гуманитарных наук? Схематично мы можем указать на три особенности:
1. Гуманитарные науки исследуют индивидуальное и уникальное [см. Гердер и историцизм]. Физик также интересуется отдельными явлениями (например, тем, как железные опилки на бумаге реагируют на магнитное поле). Но исследуя их, он пытается либо обнаружить, либо проверить универсальные законы и теории. Когда эта цель достигнута, физика более не интересуют конкретные железные опилки. Не так обстоит дело в гуманитарных науках или науках о человеке. Когнитивные интересы гуманитарных наук не могут быть сведены к объяснению явлений на основе универсальных законов.
2. Для гуманитарных наук столь же важным, как и отношение «внутреннее-внешнее» (переживание-выражение), является взаимосвязь «часть-целое». Индивид является частью целого (семья, сообщество соседей/город, общество) так же, как слово — частью предложения; предложение — частью абзаца и т. д. Отдельное действие обычно является частью большей, целенаправленной последовательности действий. Такие последовательности действий могут быть частями большего целого (скажем, работы фабрики). Одна часть может одновременно вписываться в различные контексты и «целостности». Речь политика, например, может выражать его психологию и одновременно быть судьбоносным вкладом в политические дебаты. В результате этого в речи совпадают жизнь политического деятеля и общенациональные интересы. Таким образом, важным заданием гуманитарных наук является «ситуатизирование» (situate) частей в контексты и рассмотрение частей на основе контекстов (целостностей). Здесь мы снова встречаемся с герменевтическим кругом. Дильтей отклоняет идею о существовании в гуманитарных науках абсолютной начальной позиции. Каждый познавательный акт, по его мнению, подразумевает круг. Мы должны понять слова, чтобы понять предложение, но мы должны также понимать предложение, чтобы правильно понимать смысл слов. Итак, категориальная структура «часть-целое» является необходимой предпосылкой понимания в гуманитарных науках.
3. Дильтей подчеркивает, что гуманитарные науки должны понимать человека в качестве и субъекта, и объекта. В качестве объекта человек является созданием, которое должно быть объяснено с помощью социальных условий, окружения и т. д. В качестве субъекта человек должен быть понят как создатель своего собственного окружения и как творение, которое само управляет своими действиями. В качестве объекта человеческое поведение может быть объяснено с помощью причинных схем. Но одновременно следует признать, что человек является творческим субъектом, который делает возможными в истории новые вещи.
Для Дильтея стали очевидными релятивистские следствия историцизма. Гуманитарные науки показывают нам, что все обусловлено временем и пространством: «с возрастающей ясностью историческое сознание указывает на относительность каждой метафизической или религиозной доктрины». Сравнительные исследования «демонстрируют релятивизм всех исторических взглядов»[271]. Согласно Дильтею, ценности и нормы не претендуют более на общезначимость в условиях, когда историко-контекстуальный их анализ заменил их религиозное и метафизическое обоснование.
Более того, эти два типа обоснования сами становятся объектом историко-контекстуального анализа в истории науки и истории философии. По Дильтею, в этом заключается неразрешимое, «трагическое» противоречие между претензиями теории на универсальную общезначимость и тем, что историческое сознание релятивизирует все такие претензии, то есть противоречие между тем, что мы хотим обосновать и тем, что мы можем обосновать.
Когда речь идет о «предельных ценностях», то можно сказать, что, несмотря на гигантский научный прогресс, современное человечество ничуть не стало умнее греков из ионических колоний шестого века до Р. Х. Именно теперь, говорит Дильтей, мы отчаиваемся гораздо больше, чем когда-либо. Мы стали осознавать анархию всех глубочайших убеждений. Все стало мимолетным, и все ценностные ориентиры утратили свое значение. В духе Ницше Дильтей подчеркивает сомнения и неопределенность позиции современного человека, когда затрагивается вопрос о жизненных ценностях и целях.
Но это только одна сторона проблемы релятивизма. Согласно Дильтею, исторические гуманитарные науки ведут к более глубокому самопониманию человека и разнообразным последствиям, способствующим гуманизации и толерантности. В частности, гуманитарные науки порождают новое чувство свободы. Они освобождают нас от сковывающих и ограничительных рамок догматической позиции. В этой связи Дильтей говорит, что человек находится в процессе суверенизации. Но в некотором смысле речь идет о суверенитете ницшеанского человека, который находится по ту сторону добра и зла, то есть о суверенитете, который породил в нашем столетии много проблем. Едва ли случайно антиисторические движения XX в. настаивали на необходимости «вернуться» к вопросам, что является истиной как альтернативой лжи и что такое правильные действия как противоположность неправильным действиям. Проблема общезначимости снова выдвинулась на передний план в философии и науке.
Распад исторической школы
На рубеже XIX–XX веков стали проглядываться контуры ряда новых антиисторических исследовательских программ. В трудах Фердинанда Соссюра (Ferdinand Saussure, 1857–1913) лингвистика вырабатывает новое системное и синхроническое понимание языка, отличающееся от традиционного исторического или диахронического подхода. Так, Соссюр дистанцирует себя от представления о том, что для понимания чего-либо необходимо понять его происхождение (генезис). Для Соссюра лингвистика становится частью общей науки о знаках, семиологии (греч. semeion = знак). Начиная с 30-х гг. XX века, предпринимается несколько интересных попыток прививки этого «структурализма» к социальным наукам (например, Клод Леви-Стросс, Claude Levi-Strauss, 1908).
И внутри сравнительного литературоведения историцизм и психологическое исследование «внутреннего переживания» (опыта) автора заменяются формалистическим и структуралистским подходами (примером является Пражская школа, возглавлявшаяся с конца 20-х гг. XX века Романом Осиповичем Якобсоном, Roman Jakobson, 1896–1982). Подобная тенденция может быть замечена и в историографии во французской школе «Анналов» (Марк Блок, Marc Bloch, 1886–1944, Люсьен Февр, Lucien Febvre, 1878–1956, и другие). В то же самое время гуманитарные науки встречают вызов со стороны функционального и системного подходов социальных наук (Дюркгейм, Парсонс и другие). Сейчас уже невозможно говорить об одном особом методе или подходе, присущем гуманитарным наукам. Современные гуманитарные науки характеризуются новым методологическим плюрализмом и подвижными границами между различными академическими дисциплинами.
Для наших дней также характерна заметная институциональная дифференциация. Свидетельством возрастающей специализации являются новые учебные дисциплины и исследовательские отделы в научных учреждениях. Дисциплины, которые ранее были объединены на одном факультете, постепенно начинают преподаваться на независимых факультетах. Сегодня в большинстве университетов гуманитарные науки институционально отделены от социальных наук, психологии и юриспруденции. Это ставит новые дискуссионные вопросы об уникальности и статусе гуманитарных наук в научном сообществе.
Глава 20.
Гегель — история и диалектика
Жизнь. Георг Вильгельм Фридрих Гегель (Georg Wilhelm Friedrich Hegel, 1770–1831) родился в семье немецкого государственного служащего. Он изучал теологию в протестантской семинарии в Тюбингене. Значительное идейное влияние на него оказали, помимо прочего, греческая Античность (Аристотель), Руссо и Кант. Гегель стремился разработать универсальную философскую систему. Хотя его работы сложны для понимания, он оказал большое воздействие на последующих философов (в том числе и на Маркса). Гегель вел образ жизни представителя среднего класса, вначале как семейный учитель, затем как ректор гимназии в Нюрнберге и, наконец, как профессор в Берлине (с 1818 г.).
Труды. В число работ Гегеля входят Феноменология духа (Phnomenologie des Geistes, 1807), Наука логики (Wissenschaft der Logik, 1812–1816) и Философия права (Grundlinien der Philosophie des Rechts, 1821).
Рефлексия, диалектика, опыт
Гегель вырос на идеях Просвещения и Романтизма. Напомним, что Романтизм выступал как реакция на Просвещение. В своей философии Гегель пытается охватить как современность, так и исторические события, восходящие к античным Афинам, Иерусалиму и Риму. Основополагающей для Гегеля является историческая рефлексия как процесс приобретения опыта (Erfahrungsproze) человечеством. Фоном гегелевской мысли являются: с политической стороны Французская революция и последовавшая за ней Реставрация, а также усилия по объединению Германии; с культурной стороны — увеличивающаяся дифференциация науки, права, морали и искусства как особых «ценностных сфер» и параллельный ей процесс становления университетской жизни с возрастающей дифференциацией академических дисциплин [см. Гл. 19].
Упрощенно говоря, если средоточием политической мысли на протяжении XVII в. была Англия, в большей части XVIII в. — Франция, то с начала XIX в. лидерство переходит к Германии. Об этом свидетельствует прежде всего гегелевско-марксистская традиция. Основной вопрос интерпретации философского вклада Гегеля состоит в следующем. Представляет ли его философия исторически ориентированный способ мышления, который, в частности, учитывает современное разнообразие дискурса с точки зрения дифференциации различных ценностных сфер? Или же эта философия, напротив, является попыткой восстановления определенного метафизического единства? Должна ли эта философия осознаваться как процесс поиска, открытый для продолжающейся критики ее содержательных утверждений, или же она претендует на общезначимость всех ее утверждений? Короче говоря, вопрос заключается в том, является ли Гегель сторонником «прогресса» или «реставрации», находится ли он на переднем крае нового мышления или придерживается старого?
В первом приближении гегелевская философия может быть упрощенно описана следующим образом. Либералистские философы поместили раум выше традиции, а индивида выше общества. Консервативная реакция обратила это отношение и поставила традицию выше разума, а общество (государство) выше индивида. Гегель утверждал, что он нашел диалектический синтез либерализма и консерватизма, подлинный синтез, который сохраняет либерализм и консерватизм в качестве частичных истин.
Используя в дальнейшем «левую» интерпретацию гегелевской философии, мы увидим, что Гегель мог подразумевать под предложенным им синтезом.
Мы могли бы сказать следующее. Кант полагал, что нашел неизменные трансцендентальные предпосылки. Две формы восприятия, пространство и время, а также категории, включая причинность, всегда присущи всем субъектам. Гегель считает, что существует более широкий спектр трансцендентальных предпосылок и что они в значительной степени изменчивы. Трансцендентальные предпосылки одной культуры на некотором этапе ее истории не всегда являются трансцендентальными предпосылками других культур на иных стадиях их истории. Гегель утверждает, что трансцендентальные предпосылки создаются историей и, следовательно, являются культурно относительными. Короче, существуют трансцендентальные предпосылки, которые не являются универсальными для всех людей. В одних культурах люди обладают ими, а в других — нет.
Можно определить трансцендентальные предпосылки как то, исходя из чего, мы говорим («мы» — здесь это индивиды, классы или эпохи). Можно также сказать, что Кант занимается трансцендентальными предпосылками, от которых мы никогда не сможем отказаться и о которых мы можем только говорить. В свою очередь, Гегель занимается трансцендентальными предпосылками, от которых мы можем отказаться и о которых мы можем говорить.
В то время как Кант ищет определенное и неизменное, Гегель занят поисками исторического происхождения фундаментальных изменчивых точек зрения на мир. Мы можем сказать так: для Гегеля то, что конституирует (трансцендентальные предпосылки), само является конституируемым. Именно история конституирует трансцендентальные предпосылки. Иначе говоря, для Канта конституирующий субъект является своего рода непоколебимым, неизменным и внеисторическим основанием. Для Гегеля то, что конституирует, само конституируется историей, которая в силу этого становится чем-то иным и большим, чем просто последовательностью прошедших событий.
История превращается в фундаментальное эпистемологическое понятие. Она становится интерсубъективным процессом саморазвития, с которым внутренне взаимосвязаны люди.
Кант абсолютно противопоставляет то, что конституирует, и то, что конституировано, трансцендентальное и эмпирическое. Для Гегеля это отношение становится более текучим. Специфика предлагаемых ими подходов выражается в фундаментальном различии их способов мышления. Кант часто мыслит в терминах дуалистических противоположностей, а Гегель пытается примирить противоположности, помещая их в диалектический контекст. Таким путем Гегель стремится, например, преодолеть кантовский дуализм между эмпирическим феноменом и вещью в себе. При этом он отвергает идею вещи-в-себе (Ding an sich) и придерживается взаимного (интерсубъективного и исторически обусловленного) отношения между человеком и миром[272]. Это отношение указывает на постоянный конфликт между тем, что кажется существующим, и тем, что существует [как бытие сущности]. Эта диалектическая напряженность и прехождение между «кажимостью» и бытием, внутри отношения между человеком и миром становятся для Гегеля фундаментальными.
Мы уже упоминали, что в некоторым смысле радикальный эпистемологический эмпирицизм является саморазрушительным[273], поскольку утверждает, что существуют только эмпирическое познание и аналитическое постижение, тогда как сам не является ни эмпирическим, ни аналитическим. Другими словами, этот вид эмпирицизма является философской позицией, которую мы, исходя из требований логики, вынуждены отвергнуть после рефлексии над ней. Рефлексия над таким эмпирицизмом выводит нас за его границы. Аналогичным образом рефлексия над трансцендентальной предпосылкой, от которой мы в состоянии отказаться, может, в свою очередь, продемонстрировать ее несостоятельность и увести нас далеко от этой предпосылки. Таким путем рефлексия может порождать изменение, выводя нас на более надежные философские позиции.
Согласно Гегелю, история является именно такой цепью рефлексий, в которой подвергаются всесторонней проверке и критике различные трансцендентальные предпосылки. В результате этого человеческий дух продвигается на все более и более истинные позиции. (Отсюда не следует, что Гегель считает, будто история является только рефлексией, а не деятельностью и судьбой).
Итак, для Гегеля трансцендентальная философия — это философия рефлексии и философия истории. История представляет собой внутренний диалог, который ведет нас сквозь время ко все более адекватным философским представлениям.
В эмпирицистской традиции опыт прежде всего понимается как чувственный опыт. Но слово «опыт» может использоваться по-разному. На повседневном языке, например, мы говорим о «религиозном опыте», «сексуальном опыте», «опыте работы» и т. д. Эти употребления не могут быть сведены к локковской модели опыта как своего рода «фотографии». В некотором смысле гегелевская концепция опыта находится ближе к повседневному понятию опыта. Для Гегеля не существует ни пассивного субъекта, ни пассивного объекта[274], так как человек и реальность взаимно конституируют друг друга. В этом процессе центральная роль принадлежит опыту.
Рассмотрим конкретный пример. В настоящее время человечество переживает пик «женской эмансипации». Женщины переопределяют свою идентичность по отношению к мужчинам. Они по-новому воспринимают мужчин и самих себя. Этот динамический процесс воздействует и на мужчин, которые, придерживаясь одновременно более или менее сознательно свой прежней идентичности, также воспринимают по-новому себя и женщин. Этот процесс часто носит болезненный характер и включает в себя изменения как восприятия реальности, так и самой реальности. В ходе процесса эмансипации мы обнаруживаем, что наше предыдущее понимание было неадекватным, недостаточным. В то же время это — опыт, который мы сами должны иметь. Здесь дорога (наш собственный опыт) является, говоря словами Священного писания, «истиной и жизнью».
Гегелевская Феноменология духа построена с использованием следующей модели. Дорога [сознания как самопознания духа] — драматична. Она развертывается на двух уровнях. С одной стороны, речь идет о переходе сознания индивида от самой простой формы чувственного опыта (воспринимаемой достоверности, sinnliche Gewiheit) к философскому знанию (абсолютному знанию). С другой стороны, имеется в виду формирование человеческой истории, начиная с античной Греции и кончая временем Наполеона. Феноменология духа может быть охарактеризована в качестве повествования о философском странствии [Одиссеи духа]. Она дает нам описание странствия сознания по истории в направлении к самопознанию. Гегель рассматривает различные фазы этого исторического опыта как ступени развития Духа. Это кажется несколько странным для современного читателя, но если понимать под «духом» «дух времени» в его повседневном смысле, то это затруднение может быть преодолено. Человек и причастен духу времени, и преобразует его.
Гегель полагает, что каждый индивид должен в сокращенной и концентрированной форме пережить процесс развития духа. Каждый из нас может вспомнить свое собственное развитие. Мы часто говорим, что созревали, преодолевая различные религиозные, политические и экзистенциальные кризисы. Пережив их, мы поимали наивность и недостатки предшествующих состояний нашего сознания и были вынуждены двигаться вперед[275]. Итак, формирование индивида может быть понято как процесс его развития. Согласно Гегелю, этот жизненный процесс простирается между началом («чувственной достоверностью») и концом, где мы как бы оглядываемся и вспоминаем путь, по которому вынуждены были путешествовать. По этой причине Феноменология духа часто сравнивается с так называемым воспитательным романом (Bildungsroman), примером которого является роман Гете Годы странствий Вильгельма Мейстера (Wilhelm Meisters Wanderjahre, 1821–1829). Можно также вспомнить драму Генрика Ибсена (Henrik Ibsen, 1828–1906) Пер Гюнт (Peer Gynt, 1867). Эти произведения также повествуют о пути индивида к его подлинному Я, о попытке индивида найти самого себя. Согласно Гегелю, такая попытка найти самого себя реализуется прежде всего через критическо-историческую рефлексию. Феноменология, говорит Гегель, это «путь (странствия) души» через различные стадии, порождаемые индивидом, который видит недостаточность своих различных состояний сознания (разных, изменяемых, «трансцендентальных в кантовском смысле предпосылок», на основе которых мы мыслим и действуем).
Можно попытаться понять гегелевскую концепцию опыта, обратившись к своей собственной жизни и подумав о том, как и почему мы изменяли свои фундаментальные представления. Большинство людей, вероятно, пришли бы к выводу, что в свете более современного опыта они усматривают недостатки прежних точек зрения. Мы яснее видим свою непредусмотрительность. Мы обучаемся. Мы становимся старше и мудрее. Но можно также утверждать, по Гегелю, что в настоящее время мы обладаем «относительным» абсолютным знанием, то есть наше настоящее (современное) знание функционирует как стандарт для оценивания нашей жизни. При этом мы болезненно осознаем, что то, о чем мы думаем сейчас, может оказаться неадекватным в свете будущего опыта.
В Феноменологии духа Гегель начинает с прояснения недостатков традиционных эпистемологических концепций. По мнению Гегеля, эпистемология содержит в себе дилемму. Она предполагает, что перед тем, как индивид приобретет подлинное знание, необходимо определить, что должно и что не должно считаться знанием. (Например, эмпирицисты утверждают, что принимаемое в качестве знания должно быть проверяемо с помощью чувственного опыта.) Гегель полагает, что это условие не реализуемо. Каждая эпистемологическая точка зрения, требующая проверки любого предполагаемого знания, сама претендует на то, чтобы быть знанием. Но, согласно Гегелю, искать знание до того, как начат процесс познания, так же абсурдно, как пытаться научиться плавать, не входя в воду.
Гегель считал, что эта критика относится и к Декарту, и к рационализму. Если Декарт на основе ясных и отчетливых идей приходит к выводу, что он существует и является «мыслящей сущностью» (res cogitans), то он уже предполагает до начала своего методического сомнения, что все им познаваемое должно быть ясным и отчетливым. Это, по-видимому, представляет логический круг.
Чтобы избежать этой дилеммы, Гегель дает описание познания как феномена, то есть познания, как оно возникает. Это то, что Гегель понимает под «феноменологией», то есть описанием познания так, как оно фактически является. Это не описание познания в соответствии с его определенным идеалом или моделью.
Философия должна начинать с простейших форм обыденного познания (например, с того, что мы воспринимаем стол «здесь» и «теперь»). Исходной философской точкой должен быть наш обыденный мир [см. понятие «жизненного мира» у Гуссерля, Гл. 29].
Однако Гегель не занимается только описанием. Критически важными для него являются и переходы между различными формами познания. Гегелю также важно показать, как разрушается определенная форма познания и как путем «имманентной критики» она указывает за свои пределы. На протяжении любого возрастного периода каждый индивид переживает в определенные моменты «сотрясение основ». В его сознании существует внутренняя напряженность между определенным состоянием сознания и недостатками этого состояния (или между тем, что мы «думаем, что мы есть», и тем, чем мы «действительно являемся»). Состояние невинности разрушается, и начинает свою работу «сила отрицательности». Сила отрицательности является диалектической напряженностью, которая отказывается мирно сосуществовать с любой точкой зрения, как только она обнаруживает недостатки. Эта сила является критической и отрицающей и одновременно создающей новое и более адекватное понимание ситуации. Она похожа на Мефистофеля из гетевского Фауста (1808 первая, 1832 — вторая часть), который говорит о себе так:
- Часть вечной силы я,
- Всегда желавшей зла, творившей лишь благое
- …Я отрицаю все, и в этом суть моя…[276]
Но является ли ложным наше наивное, непосредственное понимание вещей? Гегель так не думает. В определенном смысле мы можем часто быть полностью «уверены» в вещах, которые мы видим или слышим «непосредственно». Я знаю, что я сижу перед моим компьютером. Как я могу в этом сомневаться, если я вижу это моими собственными глазами? Здесь важно то, что Гегель подчеркивает: опыт не может быть описан просто в качестве непосредственного пассивного чувственного восприятия отдельных вещей. То, что кажется непосредственно данным, на самом деле опосредовано языком. Можем ли мы, строго говоря, видеть компьютер, не обладая понятием компьютер, то есть можем ли мы воспринимать компьютер, не зная, что это такое, для чего он используется и т. д.?
Это очень важное гегелевское положение. Критическая рефлексия над эмпирицистской «воспринимаемой определенностью» показывает нам недостатки этой формы сознания. Через имманентный (внутренний) критический анализ этой формы сознания мы становимся способными видеть ее недостатки. Мы обнаруживаем, что «непосредственно данное» опосредовано языком и трудом (компьютер является предметом, произведенным в конкретных экономических условиях и т. д.). Понятие компьютер осмыслено только в определенном языково-культурном сообществе, которое, в свою очередь, является условием опыта. Таким образом, простое чувственное восприятие предполагает целостность, которая сама не воспринимается. Чувственная определенность, следовательно, не является чем-то «неистинным», но указывает на нечто вне себя. Поэтому, согласно Гегелю, истина не есть нечто заранее готовое, она не похожа на отчеканенную монету, которую мы получили готовой и положили в карман, но есть подвижный, текучий процесс.
Это подводит нас к другому центральному гегелевскому понятию: абстрактное мышление. В обычном словоупотреблении абстрактное часто означает нечто трудно вообразимое («сверхобобщенное» или «далекое от наглядного»). Мы часто обвиняем философов в абстрактности их мышления. Но Гегель полагает, что мыслит абстрактно именно «здравый смысл» (обычный человеческий рассудок), который абстрагирует и изолирует одно понятие от другого; одну вещь от другой. Ведь для Гегеля именно отношение одной вещи к другой делает ее доступной пониманию! Именно «здравый смысл» мыслит абстрактно, так как он изолирует внутренне соединенные явления, которые указывают друг на друга [ср. взаимосвязь труда и капитала в учении Маркса].
Индивиду непосредственно противостоит завершенный и чуждый внешний мир. С «естественной» человеческой точки зрения, общество и социальные институты не зависят от существования и деятельности индивида. Но если продолжить изучение Гегеля, то быстро обнаруживается, что все конституируется сообществом. Наш мир состоит не из мертвых вещей, а из продуктов собственной деятельности человечества. Как только мы понимаем, что мир является результатом нашей собственной деятельности, мы становимся совместно ответственными за этот продукт. Здесь Гегель приводит ряд примеров нашей реакции в отношении произведенной нами самими реальности. Возможно, многие узнают себя в следующих двух описаниях. «Прекрасная душа» (die schne Seele) — это индивид, который сознательно изолирует себя от этого мира и который слишком хорош для существующего зла. «Несчастное сознание» (das unglckliche Bewutsein) — это индивид, который не в состоянии воплотить свои идеалы в действительность и который терпит крах и т. д. Описание Гегелем лиц с таким умонастроением подобно повествованию хорошего романиста. Эти персонажи позволяют нам больше понять самих себя и наш собственный способ жизни.
После указания на недостатки «раздвоенного» отношения к миру, выражаемого этими персонажами, Гегелю остается решить задачу понимания мира таким, как он есть. Это предполагает примирение с наличным бытием, но отнюдь не означает, что существующий порядок (status quo) разумен. Однако мы мыслим разумно, когда понимаем, почему существующий порядок таков, каков он есть, и что он не мог бы быть иным. Но поскольку во все всегда вмешивается сила отрицательности, то всегда будет иметься «раздвоение», требующее примирения.
Феноменология Гегеля — это Одиссея Духа (Odyssee des Geistes). В ней описано возвращения Духа домой, достигшего через все блуждания и тупики адекватного понимания бытия. Это не означает, что Гегель полагает, будто все индивиды или эпохи как бы отказываются от своих прежних фундаментальных представлений о мире. Некоторые из этих представлений превращаются в неприкасаемые реликвии прошлого. Другие приносятся в жертву на алтарь истории — они не станут «снятыми» и, следовательно, не будут и «сохраняться» в самопознании человечества.