Рассказы вагонной подушки Зеленогорский Валерий
Все это Сашенька рассмотрел, пока она бегала поставить чайник. Потом она принесла полотенце и заставила мальчика снять рубашку, он упирался, но она настояла. Потом они долго пили чай, и слова, заготовленные Сашей, застряли в нем и не выходили.
Он дрожал немного от озноба, и она принесла какую-то наливку на черноплодной рябине. Он выпил первый раз в жизни, и ему стало легче. Она погладила его по голове, просто так, как ребенка, и он весь рассыпался, как пирамида из кубиков, лег ей на колени и зарыдал.
Все слова, накопившиеся в нем, прорвали плотину молчания и полились из него, как ливень обрушивается на город после недельной жары.
Что Сашенька говорил ей, захлебываясь в рыданиях, он не помнил, он содрогался всем телом и все говорил, говорил. Она гладила его, прижимала его голову к своей груди, пытаясь утешить, и утешила, мальчик остался у нее до утра и больше дома не появился.
Дора в ту ночь сошла с ума, и уже утром Старый Каплун стоял у дверей, за которыми исчез его Сашенька. Каплуну открыли, на пороге стояла очень милая девушка в переднике, с руками, измазанными мукой. Девушка делала блины, запах из кухни не обманывал, Каплун вошел и увидел своего Сашеньку, мирно спящим на чужом диване, не думающим о том, что родители уже три раза умерли за эту ночь. Девушка все объяснила ливнем, мягко растолкала мальчика, и он открыл глаза.
Старый Каплун понял с первого взгляда, что его мальчик стал мужчиной. Отец попросил сына пойти домой, но мальчик твердо ответил, что он останется и будет теперь жить здесь.
Сказал твердо, и стало понятно, что взять его за руку и увести домой, как маленького ребенка, не удастся. И Старый Каплун не стал, ушел в странном настроении, радоваться ему или огорчаться, он не понимал, но что сын его вырос за одну ночь, он понял однозначно.
С того дня все изменилось, мальчик перестал ходить в школу, ходил со своей женщиной, держа ее за руку, не расставался с ней, и больше его ничего не волновало. Так летним вечером Старый Каплун сидел в беседке и пережидал ливень, грянувший в конце душного дня, ливень бил струями, и старик ясно понял, что он уже никогда не промокнет и не позвонит в дверь квартиры, где под абажуром будет сидеть девушка, к которой у него будет рваться сердце. У него никогда такого не было, никогда – ни в двадцать, ни в сорок, просто в его жизни не случилось, просто не случилось, а у Сашеньки случилось, и жизнь его должна стать другой, он проживет ее за отца, дополнит его несостоявшиеся мгновения.
Ливень закончился, и Старому Каплуну позвонил старший сын Марик и сказал, что он стоит в пробке и вот-вот приедет.
Старый Каплун с головой нырнул в девяностый год, когда все словно помешались, все собрались и уезжали в Израиль, это было как лесной пожар, как смерч, уезжали почти все, даже те, которые много лет скрывали своих еврейских бабушек и дедушек, а потом откопали свое еврейское происхождение, как партизаны пулеметы времен Первой мировой войны, и отправились на историческую Родину.
Город за год обмелел, евреи уплыли к своим берегам, остались единицы. В их числе был Старый Каплун. Он твердо решил, что он не едет, причины он не знал, но твердо решил, что никуда не поедет. У него уже не было сил для новой жизни.
Он поговорил с детьми, сказал о своем решении, и они, его золотые дети, приняли его решение и его судьбу.
В том же потоке уехал друг его сына Марик-музыкант, абсолютно успешный человек при советской власти.
Он преподавал композицию в местной консерватории, руководил симфоническим оркестром, имел роскошную квартиру на берегу реки и был счастлив со своей русской женой и мальчиком, забота о котором его толкнула в эмиграцию.
Он хотел защитить своего сына от службы в советской армии, дать ему другое образование и старт в другую жизнь, которой он не знал совсем.
Они уехали, и уже на следующий день в палящем сорокаградусной жарой Израиле он понял, что ошибся.
Им сняли квартиру в районе вилл, на аренду ушли все его небольшие деньги. Через неделю он столкнулся с тем, что денег кормить семью совсем нет, и пошел наниматься на работу. Музыканты в Израиле – наименее востребованная специальность, каждый пятый приезжающий – скрипач, и со скрипкой на хлеб не заработаешь. Марик-музыкант пошел мыть бассейны соседям по району. В первый день он довольно резво мыл бассейн одному французскому еврею и получил жалкие копейки, на которые его жена сходила на рынок.
Во второй день Марик-музыкант еле поднялся с кровати, ноги гудели, сердце стучало, как большой барабан, давление поднялось до критических значений, но он встал и пошел на ватных ногах на работу.
p>Работал он только до обеда, потом упал на дно бассейна и долго лежал без сознания бездыханной рыбой, выброшенной на берег, пока его не нашли приехавшие из города хозяева. Они и привезли его домой.Он лежал на чужой кровати, подаренной соседями, он был в отчаянии, вся его жизнь рухнула в один день, зачем он приехал, совершенно не готовый к иной жизни. Он всю ночь не спал, вспоминал свою квартиру над рекой, кабинет с диванчиком и книги, которые пришлось оставить. Там он жил тем, что любил, у него были ученики и уютный дом. В свои пятьдесят Марик-музыкант устроил свою жизнь и смог бы прожить при любом режиме. А теперь он здесь на чужой кровати, и завтра, если сможет встать, он пойдет, как гладиатор в цирк, на дно бассейна и будет биться с нуждой, как с диким зверем.
Утром он уже встать не мог, ноги распухли, сердце стучало. Он остался лежать, жена и ребенок смотрели на него с ужасом. Они ушли на рынок ждать, когда закончится торговля и из рядов станут выбрасывать чуть увядшие овощи и фрукты – их подбирали бедные эмигранты, и никто этого не стеснялся. Жена и ребенок ушли на промысел, а Марик-музыкант остался лежать.
Потом он встал, дополз до гаража, смастерил петлю и повис на крюке подъемника, записки он не оставил, что напишешь тем, кого любишь, но ничего не можешь сделать.
Когда сын Старого Каплуна Марик с внуком пришли забирать деда в дом, он сидел с мокрыми глазами: «Что опять, папа? – спросил Марик. – Что ты опять надумал своей беспокойной головой?»
Старый Каплун ему рассказал про Марика-музыканта, и сын ответил, уже прошло пятнадцать лет, зачем ворошить старый песок, где спит Марик, так случилось, никто не виноват, если ты должен умереть в пустыне, то не утонешь.
Так сказал умный сын Старого Каплуна, программист и шахматист в одном флаконе. Он смотрел на жизнь как на холодные формулы и всегда решал свои жизненные проблемы, как шахматную задачу, считал варианты, взвешивал качество фигур и принимал решение. Марика волновали в жизни две фигуры: фигура Беллы, его жены, и сутулая фигура его сына Яши, повторяющего его судьбу с точностью до шестого знака. Папу Марик, конечно, любил, но эти две фигуры были главными на его жизненном поле.
Во время ужина – Белочка приготовила мясо в кисло-сладком соусе с черносливом – приперся Мотя, дальний родственник Доры. Он иногда заходил пожаловаться на свою жену и детей, которые изводили его за всякую мелочь. Его посадили за стол, он вкусно поел, закурил вонючий «Беломор» и приступил к своему еженедельному плачу о том, почему они такие сволочи.
Мотя был удивительным человеком, маленького росточка, с полным комплексом Наполеона. Он был упрям, после четырех инсультов еле ходил, но из баб не пропускал ни одной. Последней была сестра в реанимации, которую он ущипнул за грудь, будучи в коме. Его даже хотели выписать за нарушение режима, но он опять впал в кому и сохранил свое место на больничной койке.
Так было всегда, он был маленький, да удаленький. Когда-то он выиграл в лотерею мотоцикл «Урал» с коляской, а потом через месяц – второй. Весь район ходил смотреть, как Мотя сидит на одном мотоцикле и поглаживает второй. Многие роптали, почему все достается евреям, – то, что остальные евреи ничего не выиграли, никого не волновало, а вот Мотины мотоциклы стояли у всех в горле не костью, а целым быком и спать не давали всему двору. Никто не хотел понимать, что это компенсация за малый рост и слабое сердце: «Чтоб он сдох, этот Мотя», – говорили многие. Более миролюбивые желали разбиться ему до крови на двух мотоциклах сразу.
Он был простым инженером по технике безопасности, а мечтал о должности заместителя директора, активно работал на общественной работе и добился.
Вначале получил должность начальника пионерского лагеря, принимал директора фабрики в лагере, как принца заморского, поил и кормил, и посылал ему в комнату поварих и прачек из своего лагерного гарема. Там Мотя был настоящий султан, там, в своем отдельном домике на берегу озера, он устраивал такие танцы с гуриями из окрестных деревень, что приходили их мужья и иногда били его больно, но недолго. Он взял на работу кастеляншей жену участкового, и мужики затихли, кто хочет сидеть пятнадцать суток за нападение на орган власти. Бабы говорили, что у Моти орган был по колено в очень активном состоянии, еще одна удача после двух мотоциклов.
Так он стал замдиректора по снабжению и оборзел совсем, Дору перестал узнавать, ходил только в галстуке и лакированных штиблетах, стал курить папиросы «Герцеговина Флор». Нет хуже еврея-начальника, заносило его от важности своей в такие дали, что он даже со Старым Каплуном стал разговаривать сквозь зубы, но случилось несчастье, и все встало на свои места, как положено.
Поехал как-то Мотя в командировку в город-герой в свое министерство и взял коробку носков для взяток ответственным товарищам, а по дороге его арестовали и дело завели, и фельетон написали в городской газете о том, что Мотя – вор, и конфисковали два мотоцикла, и все шептались, что ему конец, спекся Мотя. И тогда он прибежал к Старому Каплуну и молил его помочь по-родственному.
Старый Каплун помог, сходил к адвокату Нахимсону, они пошептались, и скоро дело закрыли в связи с отсутствием состава преступления, дали выговор без занесения по партийной линии, и все, с тех пор Мотя нос не воротил, даже предлагал старику один мотоцикл, но Старый Каплун не взял, помогал по-родственному, какие тут деньги.
Так вот, курил Мотя «Беломор» и плакал и продолжал: «После реанимации пришел домой чуть живой, а жена моя собрала детей и внуков и устроила мне суд семейной чести. Сама выступила и обрисовала якобы мои похождения за пятьдесят лет супружества, потом дочь кратенько изложила последний вопиющий факт с медсестрой в реанимации, и дали мне перед приговором последнее слово».
Мотя встал и с волнением в голосе резко отмел наветы супруги.
Попытки его ошельмовать назвал грязной клеветой и посчитал вражеским выпадом подколодной змеи, которую он пригрел на груди пятьдесят лет назад.
Дочери сказал, что в реанимации к нему в коме мама пришла, а он младенец, вот и потянулся без сознания к мамкиной груди, и укусил медсестру за грудь пустым ртом – челюсть у него забрали, чтобы во сне не подавился. Вот и вся его вина, в здоровье слабом, внуки по мужской линии все заплакали, а девки-сучки за бабу впряглись, консенсуса не получилось, но осадок остался.
«Буду уходить от них, как Лев Толстой, уйду на станцию и подохну в дороге», – со слезой в голосе закончил Мотя.
За столом все смеялись, эту хохму они слышали уже не в первый раз, они знали все, что он никуда не уйдет, может на ночь уйти в гараж и переспать там в коляске своего мотоцикла, где прекрасно помещался, а потом, чуть набравшись сил, опять кого-нибудь найдет и возьмется за старое.
Так он и умер со спущенными штанами в гараже, в очередном порыве любви на раскладушке между двумя счастливыми мотоциклами марки «Урал».
Мотя ушел тогда облегченный и счастливый, а Старый Каплун, кряхтя и кашляя, забрался в постель и лег на свою ночную вахту. Он долго не мог заснуть. Он уже давно мало спит, ему хватало пары часов, спать долго он не желал, ему еще много надо сделать, внести в книгу своей памяти много людей, которые застряли в его голове. Его воспоминания, собранные в его памяти, не исчезнут вместе с ним, он верил, что память материальна, и на мировом сервере памяти, который где-то в далеких мирах, останется на вечные времена, и по ссылке для тех, кто помнит Каплуна, не забудут тех, кого он знал и любил.
Не спит он уже давно. Его Сашенька беспокоит его, ему кажется, что его судьба не устроена, с тех пор, как он ушел из дома и больше в него не вернулся.
Два года он с музейной женщиной, повзрослел, работал в музее разнорабочим, а вечером учился в вечерней школе. Жили они с женщиной бедно, но весело.
Дора совала ему деньги каждый месяц, но он не брал. Подтянулся, вырос и резко повзрослел, редко приходил в родительский дом, всегда с какой-нибудь книгой в обложках из газеты. Пока он с аппетитом ел дорины котлеты и пирожки, он листал эти книжки с немецкими фамилиями – Ницше, Шопенгауэр и еще бог знает что, какие-то фамилии, от которых можно сойти с ума. Старый Каплун так боялся за него, за его голову: он живет по совсем другим правилам, может попасть в неприятности, он знает, что власть не любит таких, он встал на опасный путь. Старый Каплун даже говорил ему: «Сашенька, осторожно, смотри, мы здесь гости, власть не любит тех, кто идет не строем». Он улыбался и говорил: «Папа, не волнуйся, я знаю, как с ними жить параллельно».
Старый Каплун качал головой. Сколько умных он видел, которые тоже считали, что смогут обмануть власть, обыграть ее в игры, которые она придумала. Он вспомнил Бабеля, который слишком близко подошел к краю бездны и пропал в ней в самый расцвет своего таланта. Зачем блестящему писателю власть, что его в ней могло заинтересовать, не корысть, это ясно, что так привлекло его и в конце безжалостно уничтожило?
Потом Сашенька уехал с женщиной учиться в Питер, как его отец когда-то. Они жили на Пряжке в коммуналке ее тетки, он где-то учился, начал писать, работал на «Ленфильме» осветителем, продолжал жить, засунув нос в книги, в окружении сомнительных людей. Потом крестился, учился в семинарии, увлеченный Александром Менем, ездил за ним в группе самых ярых адептов. Потом его исключили из семинарии за ересь, за вопросы, которыми он изводил канонических духовных отцов, не переносивших отступников и сомневающихся. Он ушел и стал писать для кино, но его не покупали, он бедствовал, но не сдавался.
Однажды он приехал ночью и всех напугал. Ему передал знакомый кагэбэшник, что его должны арестовать за письмо, которое он подписал в защиту одного священника, посаженного в психушку. Вот тогда они поговорили с ним.
Старый Каплун давно не понимал своего сына, но любил от этого еще больше. Он узнал, что он убежал, что его ищут.
Старый Каплун замахал руками, забегал и стал причитать, но его мальчик спокойно и уверенно сказал ему, что скоро все поменяется и страх исчезнет вместе с этой страной и ее органами, не те времена уже.
Сила их уже призрачна, и она рухнет, как сгнивший дуб, на вид еще мощный и здоровый, но съеденный жучком изнутри. Шел 87-й год, и поверить, что красное знамя падет через пару лет и будут ходить по улицам с власовским красно-бело-голубым флагом, было невозможно.
Старый Каплун сидел с сыном до утра, они говорили обо всем. Он стал мудрым, его маленький сын, которого он еще совсем недавно бросал голенького под потолок. И вот он вырос незаметно и стал умнее папы, который даже боится его слов, Каплун даже в мыслях не допускал, что такое возможно, при его жизни.
Вечером сын уехал, оставил отцу две общих тетради, написанных от руки почерком, где буквы плясали, как в пляске святого Витта.
Сашенька уехал, и эти две тетради долго лежали у Старого Каплуна в комоде, но однажды он начал листать их, попробовал читать и ужаснулся.
В них было столько яда и желчи о государстве, о стране и нравах, Сашенька безжалостно и гневно писал о том, что вокруг; к этому все привыкли и не замечали своего скотского состояния. Старый Каплун в страхе закрыл тетрадь и спрятал в щель за комодом, чтобы внук не наткнулся на них и не сломал себе голову, как его дядя, живущий по своим правилам поперек мнению большинства.
Новостей от Саши долго не было, потом Дора ездила в Москву на похороны тетки и встретила там сына. Он, оказывается, дружил с теткой много лет и всегда останавливался у нее, когда туда приезжал; они посидели после кладбища, и Дора узнала, что из Питера он уехал, его женщина постарела и почти насильно выпроводила его в Москву, узнав, что тяжело заболела. От него она скрыла свой диагноз.
Сашенька давно не любил ее, но бросить не мог. Она не хотела, чтобы он видел ее больной, подавал ей судно или носил на себе в туалет.
Она попрощалась с ним, решила освободить его, дать ему шанс изменить свою жизнь, и он уехал в Москву и стал жить у тетки в любви и дружбе.
Тетка была одинока, и всю свою нерастраченную любовь обрушила на Сашеньку. Дамой она была обеспеченной и все тратила на него; кормила вкусно и обильно, он отъелся, стал хорошо одеваться, она устроила его в корпункт западной газеты, он стал хорошо зарабатывать и общаться с красивыми женщинами, любящими мужчин с долларами в бумажнике, окунулся в новую жизнь, быстро добрал недоставшиеся ему в молодости романы.
Новая жизнь ему понравилась, он был еще молод, чуть меньше сорока, и купался в новой бандитской Москве, рассекая на новеньком «Мерседесе», ловя на себе завистливые взгляды.
Потом он женился на рыжей ирландке-экспатке, приехавшей в Россию в составе подразделении Армии спасения. Ирландка встретила Сашеньку, и он пропал от ее огненного света. И стал жить с ней в гражданском браке, но в полной гармонии.
Он даже приехал домой с ней и рыжим мальчиком, плохо говорящим по-русски. Рыжий мальчик сразу сел Старому Каплуну на колени и стал бить его мягкой ладошкой по лысой голове, и Старый Каплун млел от счастья.
Прелестный малыш от незнакомой ему женщины сразил его, так разжег огонь в сердце старика, что тот не спускал его с рук все три дня.
Старый Каплун говорил ему про свой род, про папу, про Цилю, про евреев – он тогда еще был на своих ногах и водил малыша на реку и в парк, и все говорил ему, а малыш ничего не понимал и бил деда по лысине – и тот был счастлив.
Он не знал, где находится Ирландия, он только знал, что они бандиты, как говорили в телевизоре, что они грубые и пьют виски бочками.
Мальчик уже был на родине у другой бабушки и дедушки и тыкал пальчиком в фотографию, на которой изображены были двое почтенных людей, тоже рыжих, на лужайке своего домика. У них была фамилия Мур, внука звали Майкл Мур, но Старому Каплуну было все равно.
Он стал звать его Мишей, и Майкл отзывался и бежал к нему через клумбы и газон, и Старый Каплун замирал и искал глазами мильтона, как много лет назад.
Когда Миша уезжал, он отозвал его в свою комнату и достал из комода кусочек цепочки от папиных часов с пятнышком крови. Он дал своему мальчику эту цепочку и рассказал ему все, что про это знал и откуда она ему попала. Мальчик ничего не понял, но цепочку взял и бережно положил в карманчик, где лежала фотография ирландских дедушки и бабушки, и заколол карман серебряной английской булавкой из далекой Ирландии, которую Старый Каплун не мог представить даже во сне.
Он радовался за рыжего мальчика, вспомнил Абрашу-часовщика у которого в Австралии внучка вышла замуж за малайца. Старый Каплун видел фото: Абраша сидит на фоне кенгуру, а на коленях держит двух шоколадных близнецов – мальчика и девочку.
После миллениума Сашеньке уже исполнилось пятьдесят, они уже два года жили в Мумбае, куда его послали заведующим корпунктом от его крупного транснационального еженедельника. Там Сашенька жил, как белый сагиб, со слугами на вилле в староанглийском стиле. Его фотографии с Мишкой на слоне Старый Каплун хранил в комоде и иногда доставал, когда подымалось давление. Когда он глядел на Майкла-Мишу, давление проходило без таблеток.
Два года назад сын опять удивил: бросил респектабельную жизнь журналиста, уехал на Гоа и стал там жить в легком сарайчике в нирване.
Рядом с ним жила рыжая ирландка и рыжий внук, довольный, что не надо ходить в школу и соблюдать английские приличия. Он переписывался с двоюродным братом, даже говорил с ним по «скайпу».
Старый Каплун видел на фото свое рыжее ирландско-еврейское чудо – внука на берегу в каких-то индийских тряпках, с босыми ногами, довольно грязными, на маленьком мотороллере, на котором было написано «продажа продуктов с доставкой». Старый Каплун загрустил, но вспомнил себя: внук пошел по его пути, работал с продуктами, как Старый Каплун-молочник.
Он лежал на своей огромной кровати без сна, Доры давно уже не было, сыновья и внуки были рядом, но он чувствовал себя очень одиноким. Он живет уже очень долго, он даже сам не понимает, как долго он на этом свете. Людей, с которыми он прожил жизнь на том берегу реки, становилось все больше и больше, ему давно уже пора к большинству, на этом берегу у него уже дел не было, стоять одной ногой здесь, а другой там совсем неудобно, но время еще не пришло.
Он будет спокойно ждать, пока проснется его золотой Марик – полная копия Доры.
Марик заменил ее и заботится о нем лучше дочки, да и Белла уже проснулась – он слышал, как она шуршит на кухне, и скоро она придет его мыть и кормить завтраком, а потом он поплывет на улицу к своим птицам.
Они сделают ему обзор новостей, расскажут, что произошло в мире, пока он летал по волнам своей памяти.
Через час Старый Каплун сидел под тополем и совсем забыл думать о том береге, где тьма. Здесь светило солнце, птицы получили свои крошки и купались в луже, полной тополиного пуха.
Со спины подошел, цокая каблуками, Сема-киномеханик. Он был старше сына Каплуна Марика, жил рядом в трехэтажном доме, построенном еще пленными немцами в 47-м году. Немцев Старый Каплун помнил, они ходили жалкие, побирались, просили хлеб и сигареты, но у Старого Каплуна рука не подымалась им подать. Его друг, Абраша-часовщик, объяснял, что они просто солдаты и выполняли приказ. Старый Каплун был непреклонен, они с удовольствием аплодировали фюреру и привели его к власти своими руками, с удовольствием получали кресты и ордена за свои подвиги и получали на складах бельгийские, голландские, еврейские вещи, реквизированные у несчастных, получали посылки из вещей с отмытой кровью, собранных в концлагерях, и ничего, никто не сказал: «Не возьму с обворованного и убитого». Нравилось шагать по Европе и России и планировать, как они получат кусок земли и рабов, которые будут строить третий рейх, так что не надо прикидываться жертвами преступных приказов. Старый Каплун не подавал немцам и даже не смотрел в их сторону, чтобы не взять палку и не убить тех, кого он ненавидел.
Так вот Сема жил с мамой Любой в малюсенькой комнате, почти чуланчике, всегда спал с ней в одной кровати, места не было даже для раскладушки, так и проспал с мамой до четырнадцати лет, пока не ушел в железнодорожное ГПТУ, где было общежитие. Она была очень бедной, худая, изможденная, больная туберкулезом, и Дора ей всегда давала немного крупы и подсолнечного масла, старые вещи Марика для Семы и всячески жалела. Люба желала как-то отработать, но Дора ей не разрешала убираться у нее из-за туберкулеза и просто из-за ее слабости. Люба получала смехотворную пенсию, туберкулез она схватила, когда рыла окопы в декабре 41-го года, и с тех пор болела.
По полгода она лежала в больнице, и тогда Сема жил круглосуточно в детском саду и один спал в огромной спальне; лежал один и плакал, а толстая ночная нянька никогда не просыпалась. Он орал, стал заикаться и писать под себя, а она утром тыкала его носом в мокрую постель, и он заикался все больше и больше.
Потом мама Люба приходила из больницы, и он переставал заикаться, но писать под себя продолжал, потом она опять уходила в больницу, и все начиналось сначала.
Сема мальчик был хороший и мудрый не по годам, он часто приходил к Старому Каплуну в молочный и таскал проволочные ящики с молочными бутылками, и его Старый Каплун кормил до отвала сырками, сливками и сметаной, но домой брать не разрешал, чтобы не было неприятностей.
В старших классах Сема разносил бутылки с молоком по домам, утром перед школой; была такая мода на западный манер – ставить утром перед дверью. Люди платили у дверей, и Семе доставалась лишняя пара копеек.
Мальчик был он тощий, но жилистый, таскал ящики и помогал маме, и себе зарабатывал на коньки, на велосипед «Школьник», и на школьный портфель, и на ботинки, работал, знал, что с неба на него не упадет.
В училище он учился на помощника машиниста. Он был маленький, до пульта не доставал, но очень старался. Вечерами он ходил во Дворец железнодорожников и помогал киномеханику, стал помощником, а потом и полным киномехаником и там работал, так и не став машинистом. Со временем он поправился, купил себе костюм и плащ, и никто уже не помнил, каким он был несчастным. Он накопил на «Запорожец», стал серьезным человеком и женился на кассирше Дворца культуры.
Семья у них была культурная, все было под рукой – кино, любительский театр силами железнодорожников и самодеятельная студия керамики, где Сема любил из глины лепить фигурки зайчиков и напольные вазы на продажу. На своей машине он возил на дачу соседей за умеренные деньги и жил честно, пользуясь уважением общества.
Маму Любу он похоронил на хорошем месте на горке, вылепил ее бюст на могилке и часто приезжал к ней со своей Зоей, бойкой бабенкой, чудесной девочкой, которую он полюбил, как свою. Он полюбил ее, увидев в спектакле драмкружка, где она играла кормилицу в пьесе «Ромео и Джульетта». Она желала быть Джульеттой, но эту роль захватила жена директора дворца по праву первой ночи, которую она успешно провела с ним двадцать лет назад.
Своих детей у Семы не было, он простыл в детском возрасте на мокрых простынях в кошмарных ночах, когда орал от страха и одиночества. Он не роптал, благодарил бога, что вообще выжил и получил в награду Зою, за которую над ним смеялись за спиной.
Пока они не встретились, она была свободна и раскованна, и многие корабли на время заходили в ее гавань.
Она по доброте своего сердца давала приют заблудившимся кораблям, и ей вслед тогда пели старую песню про Зою, которая давала стоя. Пели с завистью те, кто не успел встать на ее рейд.
Она не обижалась, что с дураков возьмешь, но с Семой жила по совести и по любви, других не желала и говорила старым кавалерам вполне определенно и тоже с загадочными словами из песни: «И она ему сказала, за мной, мальчик, не гонись…»
Старый Каплун любил Сему: у человека не было ни одного шанса быть счастливым, на старте ему ничего не было дано, но его усилия и страстное желание изменить обстоятельства, в которых он появился на свет, дали плоды. Он не ныл, не говорил, вот другим все, а мне ничего, не запил и не стал грабить награбленное до него другими, просто сказал себе: «Я смогу, я не говно». Не кричал: «Дайте мне шанс! Где моя доля в общественном кошельке?»
Сема двигался сам, сначала ползком, потом на коленях, а уж потом в полный рост. Он вышел на дорогу и получил, мало, но свое, и при этом никого не съел и не столкнул в пропасть.
Солнце припекало к полудню сильнее, оно уже било в глаза, и Старый Каплун прикрывал глаз рукой. Он усмехнулся сам себе: хорошо, что у него один глаз, одна рука могла спокойно лежать на коленях, а вторая рука на весу занемела. Старый Каплун сразу вспомнил доктора Браера из второго подъезда, который много лет давал ему советы по медицинской части.
Его давно нет, уехал к детям в Америку, когда его жена Алина заболела артритом и ее надо было спасать.
Когда пятьдесят лет назад чета Браеров появилась в новом доме, который сразу назвали «генеральским», они удивили всех.
Они были другими – оба красивы и неприлично богаты для послевоенной жизни, родом были из Одессы, дети потомственных врачей дореволюционной закваски, у них всегда был теплый дом, устроенный быт и достаток, сохранившийся из-за профессии родителей.
Их не тронули революция и советская власть, дети и жены болели даже у чекистов, и они хранили врачей от уплотнения и экспроприации. Врачам и их детям досталось меньше, чем всем остальным Хаям, Ривам и Абрамам, папы и мамы которых были простыми пролетариями.
Доктор Браер был отличным терапевтом, к нему всегда была очередь, особенно он любил принимать молоденьких женщин и всегда начинал с осмотра груди, считая, что все причины болезней в ней. Он осматривал, иногда ощупывал в сугубо медицинских целях. Делал он это тщательно и основательно, многие сомневались в его неподдельном интересе к женскому телу, но он действительно хорошо лечил и как доктор был безупречен.
Летом он ходил в гавайских рубашках, в соломенной шляпе с красной лентой, сандалиях из мягкой замши и льняных брюках, зимой удивлял всех бобровой шубой и шапкой из лисьих хвостов, а на ногах у него были фетровые бурки с кожаными вставками с арабской вязью.
У него всегда под мышкой была книга, он знал наизусть огромное количество стихов и читал их прекрасно.
Многие медсестры, работающие с ним, после бомбардировки Фетом или Пастернаком сами просили доктора посмотреть свою грудь и особенно пощупать. Иногда в острых случаях они желали опьянения казенным спиртом, чтобы доктор осмотрел их и ниже, но он твердо отвечал им, что он не гинеколог и в смежных отраслях ничего не смыслит. Он лукавил, он просто боялся своей жены Алины, которая не разрешала ему удары ниже пояса. Как свободная женщина, она иногда загорала в парке без лифчика за скульптурой «Три медведя» странного, фиолетового цвета. Мужу разрешала смотреть на других, но только до пояса, не иначе.
В их трехкомнатной квартире Старый Каплун был один раз – пришел за своим Мариком, который брал у них книги и очень дружил с ними, несмотря на разницу в возрасте.
В зале у Браеров висела старинная хрустальная люстра, изо всех углов давили многоярусные буфеты и горки с диковинной посудой, посреди комнаты стоял дубовый стол на львиных лапах, чистыми стеклами сияли много-много книжных шкафов с золотыми обрезами дореволюционных книг.
На полу лежал толстый ковер, ноги в котором утопали по самую щиколотку, на стенах даже висели картины с буржуазными натюрмортами и пейзажами – луга с коровками в пятнах на водопое у журчащего ручья. Роскошь была вызывающей на фоне пролетарской гордой бедности…
Все это богатство досталось Браеру от деда-врача, умершего сразу после войны. Дед пережил революцию, Махно, бандитские разборки и румынскую оккупацию, его не тронули, хороший врач хорош при всех режимах
Жена доктора Браера Алина была красива, как Суламифь, и умна, как Рахиль. Главный врач поликлиники, порядок держала железный, и многие, желающие поболеть за государственный счет, вылетали из ее кабинета, обвиненные в симуляции.
Она была отличным хирургом и яркой женщиной, и она это знала, носила шелковые платья выше колена, ног своих не скрывала, старалась максимально открыть их, но с пониманием руководителя и члена партии.
Жила пара дружно, в любви и согласии. Их жизнь была главным шоу во дворе.
Когда домработница Нюра выносила их ковер колотить на снегу, многие подходили, снимали валенки и пробовали мягкость диковинного ковра. Нюра гоняла любителей чужого добра, но ковер был слишком большим, и она не успевала отогнать всех.
Во втором акте, после ковра, она выносила шубы, и тут публики становилось еще больше; все остальные носили ватные пальто с воротниками из искусственного меха, одиночки имели каракулевые воротники, особо выдающиеся носили котиковые шубы, а тут – бобровая с лисой на шее и норковая из цельных норок.
Такое зрелище было сильнее, чем только что появившиеся телевизоры.
Когда к Браерам приходили в гости директор фабрики и еще две пары из руководства, дети залезали на сараи и смотрели в окна, освещенные люстрой, на стол, уставленный чудесными продуктами, которые остальные видели только на цветных вклейках книги «О вкусной и здоровой пище». Особенно удивляли диковинные штофы, графинчики с водкой на мандариновых корках, наливочки и, конечно, грузинский коньяк три звездочки. У врачей всегда было много подарочных коньяков, это самое главное средство благодарности за лечение в стране советов.
Взрослые мужики, особенно выпившие, тоже забирались на крышу сарая и смотрели на чужой пир без зависти и злости, смотрели в окно, как кино.
Однажды зрителей на чужом пиру собралось так много, что крыша проломилась, часть из них упала и чуть не задавила всех поросят в хлеву Якова Соломоновича и кроликов у мастера Хряпова, державшего их для больной жены и на продажу.
Задавленных кроликов пришлось купить тем, кто упал в сарай. Хряпов решил не заявлять, понимая, что мужики не хотели навредить, пожалел по-соседски.
После застолья у Браеров всегда были танцы под пластинки на патефоне. Директор всегда танцевал с Алиной Соломоновной, он тихо сопел у нее на груди и перебирал у нее на спине бретельки открытого платья. Живот его мешал плотнее прижаться к ее телу во всех местах, и он компенсировал этот недостаток своей ногой, пробившись ею в шикарное междуножье Алины Соломоновны – так он получал максимальное наслаждение после трудовой недели.
Многие шептались по углам, что у Алины шашни с директором и должность свою и квартиру она получила в результате стараний в собственном кабинете, на кушетке, где она осматривала пациентов, а во время визитов директора он осматривал ее. Но это была наглая ложь; она любила доктора Браера, а с директором флиртовала в рамках дозволенного собственными представлениями о морали и нравственности.
После танцев доктор читал стихи, Алина кивала ему в такт и смотрела с воодушевлением. Атмосфера духовности витала в доме всегда.
Пара была предметом восхищения: «Живут же люди», – думали те, кто просто жил, как все, стихов не читал и шуб не носил, а многие не завидовали, крутили пальцем у виска, когда доктор Браер шел по улице, бормоча под нос, походкой скачущего козла со спутанными ногами.
Дети Браеров выросли и уехали в Америку. Доктор еще долго ощупывал пациенток; жена его заболела артритом, и он повез ее к детям лечить. Она в инвалидном кресле пересекла океан, но не выздоровела, былая гибкость и величественная стать растворились, кости налились гипсовой жесткостью и изувечили ранее прекрасное тело. Голова у Алины была еще молодая, а тело, исковерканное болезнью, уже ничего не чувствовало, кроме ужасных, круглосуточных болей. Алина умерла в Америке, доктор ее оплакал и стал жить в чужой стране совершенно один. Он до сих пор ходит, бормоча стихи, напоминающие ему время и жизнь, когда они были счастливы в далеком городе со своей Суламифь – так он звал ее в самые счастливые мгновения.
Старый Каплун бросал крошки своим птицам, они принесли ему плохие вести про Браеров – хорошие люди, разве они заслужили такой финал, неужели Алина, вылечившая со своим Браером тысячи людей, не заслужила легкой смерти, ну, к примеру, во сне или от выстрела обманутой жены.
Почему такая несправедливость? В глубине души Старый Каплун понимал, что в природе есть равновесие: если вам что-то дано вначале, то обязательно в конце должен быть удар под самый дых.
Старый Каплун знал по себе, что так бывает, он не знал ни одного человека, у которого все было по восходящей, обязательно что-то случалось, и баланс восстанавливался.
Старый Каплун думал, что если его семье выпадет несчастье, то он готов принять на себя все беды своих детей, взять все на себя, принять их боль и так восстановить баланс.
Он был готов, он понял, что Алина ушла счастливой, она приняла боль за весь свой род Браеров, она была самой сильной и отвела своими мучениями от своих детей и внуков камнепад горя.
Вечер наступил внезапно. Марик с внуком выступили из темноты, они привычно взяли стул, и Старый Каплун поплыл в их надежных руках. Он уже забыл, что такое чувствовать твердую землю под ногами, забыл, что такое пружинистый шаг своими ногами, он был прикован годами к своему трону, он царствовал, но по любому поводу нуждался в помощи. Самое простое желание – взять со стола очки, забытые утром, – становилось для него непреодолимым препятствием.
Он раньше пробовал ездить по квартире на коляске, но проемы и двери были не приспособлены для инвалидов. В стране, где народ объявлялся высшей ценностью, не любили инвалидов, они портили пейзаж, там люди должны были ходить строем и постоянно побеждать в социалистическом соревновании, инвалиды не вписывались в эту концепцию. Очень желалось многим, чтобы они сидели дома и не оскорбляли своими протезами и костылями граждан, спешащих на трудовые подвиги.
Старый Каплун помнил, как после войны с улиц убрали всех инвалидов на тележках, толкающих их своими утюгами в руках, и вечно пьяных на рынках и в пригородных поездах. Они ползали с медалями на груди, обрубки людей, искалеченные войной, их убрали в 47-м году, свезли на какие-то острова и в дальние деревни, где они вскорости умерли от заботы собственной родины-матери.
Бесполезные люди, не строящие и не сеющие, а только бесплатно поедающие народное богатство, мешали счастливой жизни остальных.
Старый Каплун сам еще не забыл, как каждый год ходил на комиссию и показывал пустой глаз, комиссия всегда волновалась, а вдруг глаз ожил и можно будет снять инвалидность и доложить, что население здоровеет, и смертность падает, и растет рождаемость в результате социалистических преобразований.
Когда Старый Каплун перестал ходить, его уже не трогали, видимо, написали в его карточке «глаза нет» и подписались всей комиссией, не ездить же каждый год к нему домой смотреть в его пустой глаз.
После ужина внук подготовил Старому Каплуну сюрприз: связался по «скайпу» с Гоа, и они поговорили с Сашенькой и рыжим Мишей-Майклом, его внуком, дай им бог здоровья.
Сашенька рассказал ему с иронией, что они были у местного мудреца на большой горе и спрашивали его, куда им идти дальше.
Мудрец сказал: «Вы зря пришли ко мне, там, где вы родились, есть свой мудрец, он сидит под тополем в своем дворе и знает все ответы. Зачем ты потратил время на дорогу ко мне, иди домой, там твой дом, там твоя дорога, никуда не надо идти, все приплывет к тебе само. Ты идешь к цели, потеряв ее из виду, остановись, вернись домой, возьми у отца все, что он знает, и стань им».
Сын рассказывал это смеясь, а Старому Каплуну было грустно. Он так хотел, чтобы сын и внук были рядом, но они искали свой путь, и их навигатор показывал им другое направление…
Сашенька опять его удивил; на экране Старый Каплун увидел его в оранжевом одеянии с совершенно лысой головой, рядом с ним в таком же прикиде стоял его рыжий ирландско-еврейский внук.
Они делали какие-то упражнения с палками, зачем сыну это, Старый Каплун не понимал, зачем искать опору в чужой реке у чужих берегов. Он всегда не понимал поиски истины в чужих книгах – это не дает ничего хорошего.
Он вспомнил своего друга Попова, урожденного Зильберблутта. Папа бросил его маму Попову за месяц до рождения малыша, ушел и пропал, а Попов перестал быть Зильберблуттом и всю жизнь, до самой смерти, изводил в себе Зильберблутта.
В нем слились две реки, и каждая из них пыталась протечь в новое русло. Реки слились в Попове, и он не знал всю жизнь, к какому берегу ему пристать, то ли гусли в руки взять, то ли скрипочку. С такой разорванной надвое душой он жил все свои шестьдесят лет и ушел, так и не пристав к своему берегу окончательно.
Старый Каплун помнил, как Попов первым рассказывал анекдоты про «рабиновичей», его ненависть к папе была звериной, и он вместе с папой ненавидел всех евреев и часть самого себя.
Он даже крестился, пел в церковном хоре, что в большевистской стране было даже опасно. Он был хорошим инженером, но после крещения его попросили уйти и не порочить славный отряд советской интеллигенции. Он ушел, стал простым слесарем и даже стал больше получать, как мастер с золотыми руками.
Попов имел паспорт с правильной национальностью, даже вид его был вполне русским, но опытный человек в его рыжем обличье чувствовал не одну каплю Зильберблутта, и это ранило Попова. Мало того что папа бросил его – он одарил его своим естеством, и вытравить его из Попова никогда не удавалось. Так он и жил.
После православия он ушел к баптистам и на какое-то время слился с братьями и сестрами. Там ему показалось, что он обрел свою реку, вошел в нее и поплыл, но оказалось, и там ему покоя не нашлось.
Он ушел в себя и начал писать, как деревенский дурачок Ванька Жуков, письма в Верховный Совет. Разоблачал сионизм как разновидность фашизма, ему не отвечали, но однажды, когда писем стало неприлично много, его вызвали в КГБ и провели профилактическую беседу.
Ему сказали: «Перестаньте заниматься этим, мы сами знаем, как бороться с сионистами, мы обойдемся без вас, идите домой и перестаньте морочить голову государственным органам. Мы вас предупреждаем, вы сядете, и ваш ребенок останется сиротой».
Он все понял: власть его слушать не хочет, она не верит в искренность его порывов, не верит ему из-за проклятого папы Зильберблутта – он преследует его и не дает ему жить, как простому Попову в его собственном теле.
Бомба взорвалась в его доме: его любимая доченька Ниночка Попова поехала с подругой Ларой в еврейский лагерь. Там она ела кошерную еду, пела еврейские песни, изучала еврейскую традицию и полюбила мальчика Яшу. Стала с ним дружить, ходить к нему домой и даже принесла оттуда фаршированную рыбу, которую Попов в ярости растоптал ногами.
Дочка обиделась и неделю не разговарила с ним. Он ее так лелеял, воспитывал в старорусском духе, а она предала, ушла в чужой стан, оторвалась от истинных корней, его корней поповского рода. Попов говорил ей, увещевал ее, а она смотрела на него невинными глазами и не понимала, чем ее Яша и его родители провинились перед папой и почему до пены у рта он клянет людей, которые ему ничего плохого не сделали.
А потом случилось несчастье: его Ниночка пришла домой и сказала, что Яша сделал ей предложение, она уходит и уезжает в Израиль, Попов молчал неделю, он онемел, он не ждал такого подлого удара от родной дочери, но потом понял, что ее запутали сионисты и ее надо спасать.
Он запер ее дома и каждый день объяснял ей, в какую беду она попала, живописал всю подлость этого народа, какие беды падут на ее голову, если она смешается с гнусным племенем.
Нина плакала, потом ночью вылезла в окно и по пожарной лестнице сбежала в лапы своего Яши, который по заданию мировой закулисы пуком заплел сети для невинной Ниночки.
Ниночка была совсем не против и стала готовиться к свадьбе и переезду на историческую родину.
В 90-м году они уехали, и Попов потерял покой. Он скучал по дочке до скрежета зубовного и в один прекрасный день поехал с женой в Израиль и остался там, обретя покой.
Он остался, вспомнив, что он по папе – Зильберблутт. Ему дали адрес его семьи, и он поехал к ним, совершенно смущенный своим порывом. Попова встретили тепло, отвезли на кладбище, и он увидел на памятнике знакомое лицо. Попов был копией Зильберблутта. Он заплакал. Он нашел то, что искал. Он долго сидел на палящем солнце и гладил холодный камень с родным лицом, потом его повезли домой его новые братья и сестры, они сели за стол, помянули своего общего отца и показали Попову связку писем, целую коробку писем, которые он писал своему сыну до самой смерти. Мать Попова отправляла письма Зильберблутта назад, и он их хранил, надеясь, что придет время и сын узнает, что он всегда его помнил и его уход не был предательством, так сложилась жизнь.
Попов всю ночь до утра читал письма папы, такие нежные и трогательные. Отец в своих письмах рисовал ему сказки, рассказывал ему свою жизнь, писал ему сорок лет, каждую неделю и ждал его, но не дождался, так они и не встретились в этой жизни.
Утром Попов почувствовал в себе равновесие, все встало на свои места, он пристал к своему берегу.
Старый Каплун тогда порадовался за Попова, видел, как мается человек с разделенным на две части телом, жалел, что он рано ушел, он бы прожил намного дольше, если бы не выжигал из своего сердца отцовскую любовь. Старый Каплун сам знал, как плохо без отца.
Вот уже столько лет Старый Каплун живет на свете, но память о папе, которого он никогда не видел, согревает его старые кости и дает ему силы жить, а Попов не хотел жить с памятью о своем папе и сжег свое сердце ненавистью, только перед самым уходом успокоился, но жить в покое и радости ему выпало совсем мало.
Теперь он лежит под одним камнем с папой Зильберблуттом под новой фамилией, так он захотел, такова была его воля. Ниночка сделала, как он хотел, и теперь он лежит с папой, и будет лежать вечно, рядом с тем, кто дал ему жизнь. В его новой вечной жизни наступило равновесие.
Старый Каплун сидел во дворе, ему казалось, что он сидит целую вечность, он сидит и даже забыл уже, как он маленький летал по городу и глазел на людей, как бегал в парк возле горвокзала, где играл духовой оркестр и мама с подругами-бедолагами танцевала вальс-бостон. Каплун смотрел через решетку летнего сада и гордился мамой, ее шляпкой, лаковой сумочкой и крепдешиновым платьем. Она была еще молода и, может быть, ждала любви. Потеряв папу в двадцать два года, она совсем не успела ощутить прелесть молодости, так ей больше ничего не досталось, ни любви, ни опоры, только Каплун был дан ей взамен личного счастья, и она несла свой крест до конца. «Моя бедная мамочка, – подумал Старый Каплун, – скоро я к тебе приду, и мы соединимся: ты, я, папа, наша семья опять обретет друг друга».
Прошла неделя после сеанса связи с Гоа, где Сашенька в каком-то дацане морочил голову местным монахам и внука отвлекал от учебы жизнью без удобств в нездоровом климате. Старый Каплун беспокоился: зная своего сына, он может своей блажью заразить внука, и тот пойдет по ложному пути. Старый Каплун так хотел их увидеть, уйти и не попрощаться на этом свете было бы несправедливо.
Он чувствовал, что камни уже катятся с его горы, они скоро упадут на равнину и завалят его кучей прожитых лет; он не боялся смерти, он устал уже хоронить всех вокруг.
Каждый день лес вокруг него редел, падали редкие люди, оставшиеся вокруг него, он оставался один, он даже желал уйти, но хотел, чтобы его семья в этот день была вместе, он хотел, чтобы они собрались еще тогда, пока он жив, на этом свете, потом, после, ему будет совершенно неважно.
Ночью он спал плохо, туман в голове не рассеивался, он не хотел никого будить, но Марик пришел к нему, подержал за руку, они поговорили, старик пожаловался, что устал, но Марик сказал твердо: «Папа, давай спать, я знаю, что тебе еще рано, завтра обещали хорошую погоду, а мне рано на работу, давай спать». Он ушел, и Старый Каплун еще долго крутился на сбитых простынях. Он почему-то очень волновался, такого волнения он не испытывал давно, последний раз в прокуратуре, сорок лет назад.
Тогда на него написал пенсионер, которому не хватило сыра, его правда не хватило, и комиссия за прилавком и на складе ничего не нашла, но тот пенсионер написал донос, что Старый Каплун продает сыр налево. Старый Каплун и правда продавал, налево и направо, но только своим гражданам, а совсем не инопланетянам.
Прокурор был молод и ретив, он хотел раскрыть громкое дело, прославиться и уйти на повышение.
Он стал давить на Старого Каплуна, намекать, что он раскрутит его, заставил долго стоять по стойке «смирно», и Старый Каплун стоя отвечал на вопросы прокурора, объяснял, что он не виноват.
Прокурор был неумолим, он настаивал на своей версии, по которой выходило, что магазин его является перевалочной базой фальсифицированного сыра, которая прикрывает левые поставки молочных продуктов по завышенной цене в районы Крайнего Севера. Там его продают с надбавкой, и прибыль делит группа мошенников во главе со Старым Каплуном.
Он не мог поверить, что этот бред родился в чисто вымытой голове молодого прокурора. Кто-то научил этого мальчика, кто-то умный и важный, но зачем, он так и не понимал. И тогда он упал, не выдержав трехчасового стояния на больных ногах и напряжения.
Он упал и очнулся только в «Скорой помощи», а потом, уже в палате, он все рассказал Доре, и она позвонила прокурору и дала ему прикурить – это она умела делать блестяще – многолетний начальник цеха и секретарь партийной организации.
Она позвонила в райком и сказала, что, если они не оставят в покое мужа, она выйдет из партии. И они отстали от него, остановили лихого прокурора, желающего на шее Старого Каплуна сделать стартовый рывок к новым звездам на погонах.
До обеда Старый Каплун сидел во дворе и совсем не волновался, ночной страх ушел, и старик радовался светлому дню, а потом он задремал и увидел, как опять бежит по Толстого, потом по Советской, потом, уже задыхаясь, влетает во двор на Урицкого и видит на лавочке папу, маму, бабу Цилю и еще очень много людей. Он даже во сне знает, что их уже давно нет, но видеть их вместе ему невозможно приятно, его единственный глаз плачет, и тут Старый Каплун просыпается от прикосновения детских ладошек и слышит одно слово – «дадди», которое никто в мире не говорил ему, кроме внука Миши-Майкла. Старый Каплун понял: они приехали, они приехали к нему, он дождался…
Стокгольмский синдром
Крюкова пила чай и задумчиво курила. У нее сегодня намечался допрос одного хмыря, дело которого стояло на контроле у зама по следствию.
Хмырь не шел на признательные показания, все надеялся, что прокуратура даст «заднюю» и он выскочит и свалит за кордон. За хмыря уже внесли нужную сумму, но деньги не главное, справедливость и закон должны победить – так считала Крюкова и ее начальники в борьбе с коллегами из следствия. С ними они бились уже несколько лет за право карать и миловать, только в свой карман.
Крюкова зашла в ванную и поправила макияж, посмотрела на себя в голубой форме и осталась довольна собой, а особенно новой звездой, которую недавно получила за раскрытие группы. Дело было громкое, хотя денег Крюкова не заработала – надо иногда и родному государству долг отдать.
Перед уходом на работу она зашла в спальню; там лежал ее заложник, взятый две недели назад из его собственной постели еще тепленьким. Он сопел, накрыв голову подушкой.
Он наказан за преступление против Крюковой, совершенное двадцать лет назад в городе Калуге – жемчужине Центральной черноземной области, как писали в редких путеводителях.
Срока давности за преступления против Крюковой не существовало, пепел мести стучал в ее сердце и достучался.
Крюкова тогда работала в детской комнате и подрабатывала в охране гостиницы, где останавливались гости города и отдыхали бандиты с девушками – в подвальной сауне, самой крутой в Калуге.
Там Крюкова и встретила этого господинчика, который гулял в компании местных авторитетных предпринимателей. Его как потенциального инвестора принимали с большим почетом.
Господинчик был молоденький, очень сладенький, чудо-мальчик с румяным личиком и ноготками в маникюре.
Он уже был изрядно пьян, выходя из сауны, наткнулся на Крюкову, несущую караульную службу на этаже, где был его люкс.
Перед дверью господинчик споткнулся на ухабах ковровой дорожки, оставшейся от времен зрелого социализма, и упал.
Крюкова помнила о гостеприимстве родины российской космонавтики и подняла господинчика, открыла дверь и бережно положила на диван тело.
Уже уходя, она заметила, что господинчик вывернул свою ручку, и она наверняка во сне занемеет. Крюкова бережно положила ручку господинчика на его литую грудь, и тут он очнулся и увидел Крюкову. В искаженном водкой сознании он не заметил ее бутылочных ног и шрама на щеке от удара ножом отчима в седьмом классе. Многого не заметил пьяный господинчик, молниеносным рывком дернул Крюкову к себе на диван, и понеслась кривая в щавель.
Крюкова охнуть не успела, как оказалась в душистых ручках мальчика с румяными щечками. А потом она очнулась и даже не поняла сразу, как все чудно случилось: мальчик уже дрых, она, спешно собравшись, вернулась на пост охранять безопасность постояльцев.
Такого с ней никогда не было. Господинчик был совсем из другого теста. Редкие связи Крюковой с оперсоставом в лице капитана Ряшки на столе убойного отдела не приносили радости.
Всегда спешащий Ряшка брал Крюкову небрежно, как бы делая одолжение, к тому же он был женат. А тут совсем другой случай: к ней, серой птичке, залетел заморский попугайчик, такой волнистый-волнистый.
Утром попугайчика увезли на лакированной бричке в столицу, и он не вспомнил ночного приключения. Он даже любил такие экспромты, когда в командировках ему подкладывали девушек, и он просил их не включать свет и не разговаривать. Такой экстрим ему нравился. Незнакомка возникала в его спальне привидением, ловко сбрасывала с себя покровы, колдовала с ним, а потом исчезала на цыпочках с туфлями в руках, а он засыпал опустошенный.
Крюкова не была привидением, она была офицером МВД двадцати пяти лет, рабоче-крестьянского происхождения, из довольно пышной плоти и крови. Через три недели она стала невпопад блевать, и осмотр гинеколога показал положительный результат: она беременна.
Ряшка был в командировке в горячей точке. Крюкова была беременной от проезжего молодца, симпатичного с лица.
Сначала она хотела оставить плод спонтанной любви, но потом поняла, что одна ребенка не потянет, папу с такими связями она прижать не сможет, только место потеряет.
Не время ей было рожать, ни мамки, ни няньки, только комната в общаге и на книжке одна тысяча долларов на поездку за шубой в Грецию.
Делать нечего, Крюкова сделала аборт, да так неудачно, что с тех пор ей иметь детей стало невозможно.
Поплакала, в Грецию съездила, шубу купила и стала карьеру делать.
Поучилась в юридическом, очень заочно, ушла в прокуратуру и стала вершить закон и порядок.
Сначала на подхвате, а уж потом развернулась в полный рост, в группе оперативной дело громкое раскрыла по банде мошенников из городской мэрии. Крюкову перевели в область, дали очередную звезду и однокомнатную квартиру.
Потом Крюкова закрыла дело мебельного бизнесмена, он из благодарности обставил ей квартиру. Крюкова стала хорошо одеваться, купила себе ботфорты, но они ей были почти до пояса – из-за ног, которые были короче ботфортов.