Зимний пейзаж с покойником Гончаренко Светлана
Люба начала было поднимать ногу, но Самоваров пресек эту попытку, пригнув Любин сапог к дивану.
– Бросьте ваши кривляния, – посоветовал он. – Зря стараетесь.
– Почему? У меня красивые ноги. Разве нет? Вы часто видите такие? Знаете, я иногда сама не верю, что они мои.
Самоваров удивленно покосился на Любу. Она все еще улыбалась. Самоварову начало казаться, что у нее не все дома. Как она только продажами кефира занималась?
Люба вдруг прищурилась:
– Я вот смотрю на вас и думаю: а вы ведь не совсем конченый человек. Не то что ваш друг майор! Тот сделан весь из грубой коры, из такого толстого, толстого железа со ржавчиной – вы меня понимаете? А вы другой. У вас гибкие руки и чувственный рот. И вы любите любовь.
Ее голос задрожал.
– Как вам не стыдно! – возмутился Самоваров. – Взрослая женщина, бизнес-леди, а несете такую ахинею.
– Разве любовь ахинея? Это единственное, что существует на самом деле. Все остальное либо вранье, либо вещи. А вещи просто продаются в магазинах. Каждый может купить. Зато если нет любви, не надо жить. Отпустите меня сейчас же! Отпустите! Если иначе нельзя, сначала возьмите меня, овладейте мной – вы ведь этого хотите, я вижу. Идите сюда! Вам будет что вспомнить.
– У меня полно воспоминаний получше.
– Я же говорила, вы не совсем конченый человек!
Люба спустила с дивана ноги, выпрямилась в струнку. Ее глаза сияли из-под челки. Кажется, она придумала какую-то новую каверзу.
– Вы настоящий, я вижу, – ворковала она своим ломким нежным голосом. – Только я никак не пойму, что у вас на уме? У вас в этом деле наверняка должна быть какая-то своя выгода. Но какая?.. Вы ничего не можете знать о том, что случилось сегодня. Вы задумали шантаж, да?
Самоваров усмехнулся.
– При чем тут шантаж? Как вы убили Еськова, я примерно знаю. Знает и майор. Нет здесь никакой загадки.
– Врете! – засмеялась Люба. – Никто ничего не видел! Это Лундышев стрелял!
– Нет, вы. Хотите, расскажу, как все было? Вы с господином Еськовым посреди вечеринки уединились в спальне (не знаю, под каким предлогом вы его туда заманили). А до того вы взяли пистолет из коллекции. Вы же здесь не раз бывали и прекрасно знали, где лежит ключ от шкафа. Знали ведь?
– Допустим, – согласилась Люба.
– Поднялись наверх якобы попудриться, взяли ключ, открыли ящик и завладели пистолетом. Наверное, вы и раньше из него стреляли? Вы спрятали пистолет в спальне, скажем, под подушку, и отправились за Еськовым. Вдвоем вы немного порезвились на кровати. Затем вы пустили Еськову пулю в лоб. Гремели петарды, никто ничего не понял и не заметил.
– Ненавижу шум! Сашка ужасный дурак, – заметила Люба. – Родители оба умные, а он дурак. Природа на нем отдыхает.
– Затем вы попробовали инсценировать самоубийство, – продолжил Самоваров. – Вы вытерли пистолет, приложили его к руке жертвы и бросили рядом. Все это полнейшая туфта, дилетантщина.
Люба, кажется, обиделась:
– Почему?
– Когда человек крепко держит предмет, отпечатки выглядят совсем не так вяло и смазанно, как у вас получилось. Но похоже, вы собой остались довольны и спустились в столовую. Ключ от ящика с пистолетами вы зачем-то сунули в вазу.
– Какую еще вазу?
– Ту, что в малой гостиной, с хризантемами. Наверное, вы хотели запутать следствие? Это была очередная ваша глупость. Ключ в вазе – как это по-женски!
– Что, и ключ уже нашли? – удивилась Люба. – Ах, я не то хотела сказать… Не брала я никакого ключа. Это все делишки Лундышева. Я ничего не знаю!
– Вы думали, вам все сойдет с рук, а обстоятельства вам благоприятствуют. Только вышло все наоборот. Вы задумали и совершили злое и глупое преступление.
– А доказательств-то все равно нет! – повторила Люба.
– С чего вы взяли? Их полно! Ключ и пистолет на экспертизе. Вряд ли на них вы смогли уничтожить все свои следы.
– А если смогла?
– После выстрела на ваших руках должны остаться следы.
– Нет на них следов и не было!
– Вы еще и перчатки надевали? Или воспользовались носовым платком? Тогда остается главное: вас видели.
– Кто?
Самоваров усмехнулся:
– Вы забыли задернуть шторы.
Некоторое время Люба обдумывала новое обстоятельство. Розовые огни неподвижно стояли в ее расширенных зрачках.
– Но в спальне шторы всегда закрыты, – наконец пролепетала она.
– Вы имеете в виду тюль? Такой тоненький тюль, в мелкую мушку? О, это очень коварная материя! Если вы внутри комнаты, где горит свет, тюль кажется непрозрачным, сплошным. Полная иллюзия, что вы закрыты и защищены. А что будет, если смотреть с другой стороны, из темноты? Оттуда тюль почти не виден. Он просто исчезает! Зато все, что за ним, – как на ладони. Этот эффект часто используют в театре, и Константин Сергеевич Станиславский…
– Боже мой, – прошептала Люба. – Боже мой! И майор все это знает?
– Про Станиславского? Конечно. А свидетелей нашел и опросил следователь Рюхин, которого тоже вы здесь видели.
– Тогда я ничего не понимаю!
Она все качала и качала головой, как старинный китайский болванчик. Сейчас таких болванчиков не встретишь, а раньше ставили их между оконных стекол в ватный сугроб, когда приходила зима…
Самоваров не удержался и спросил:
– Зачем вы это сделали, Люба? Как сделали, я знаю, но зачем?
Она перестала качать головой, посмотрела ему в лицо, но, кажется, ничего там не увидела.
– Странно… А я думала, вы не совсем конченый человек. Не дурак хотя бы, – разочарованно пропела она. – Так вы ничего не поняли? Я просто его любила.
В прошедшем времени.
Весна всегда приходит некстати. Так долго ждешь тепла! Так мерзнешь под дубленкой в тонкой кофточке, так мечтаешь о солнышке, когда сумеркам нет конца и весь день клонит в сон! Тоска, тоска, тоска… Но вот наконец свершилось – брызнуло, засияло, потекло. И что же? Голова идет кругом, и непонятно, радоваться или нет. Первым делом на носу, на привычных местах, выскакивают восемь коричневых веснушек, ежегодных и неистребимых. Мерзнуть больше не приходится, зато стоит прибавить шагу, и вдоль спины льет жаркий весенний пот. В сон клонит по-прежнему, да еще и слезы наворачиваются на солнце. Ох, нельзя же так сразу! Вот добавить бы еще три денька привычной мути и серости, чтобы как-то подготовиться к светопреставлению…
И в прошлом году март пришел как снег на голову. Он оказался буйным, солнечным до боли в глазах и самым теплым за последние черт знает сколько лет. О глобальном потеплении заговорили между собой даже дворники. Семнадцатого марта Любе Ажгирей стукнуло двадцать пять. Люба не любила ни весны, ни дней рождения, ни яркого света, ни громкой музыки. Свою вполне юбилейную дату она отпраздновала тихо, дома. Были только мама, папа и тетя.
Как всегда, очень скучно было сидеть за столом. Тетя, особа старого закала, то и дело заводила разговоры о женихах, о чьих-то свадьбах и о том, что Любочке «пора». «Я своя, вы не обидитесь, потому вилять не стану, а прямо скажу: пора! Куда еще тянуть?» – повторила она несколько раз.
Любины родители натужно улыбались и вздыхали, а Люба отмахивалась. Она-то знала, что двадцать пять – не предел, когда «пора», а самый лучший возраст для деловой девушки, которая делает карьеру. Очень хороший возраст! Уже знаешь все, что нужно, как свои пять пальцев, но при этом не выглядишь серым клочком мочала.
Любе повезло: она работала в знаменитой фирме «Сибмасло». Особо заметной там Люба не была, зато продвигалась по службе в очередь, ровно и без осечек. Для этого имелись у нее все данные: и профильный мясомолочный диплом, и способности к математике, и прохладный, не слишком обширный ум, и умеренный темперамент. Она не любила откровенничать, потому врагов у нее не было. Другие болтали, интриговали и сплетничали, а она улыбалась и помалкивала. Подруг, тем более в фирме, она не заводила.
Вот почему даже самые любопытные о ее личной жизни знали одно: жизнь эта работе не мешает.
Не мешает, однако существует! Люба Ажгирей была вполне нормальной девушкой. Она понимала, что мужчины нужны ей и для здоровья, и для психологического равновесия, и так, на всякий случай. После тридцати она планировала завести ребенка и, если получится, семью.
Пока же она, как и многие ее ровесницы из «Сибмасла», раза три начинала жить с разными молодыми людьми. Бойфренды попадались ей не очень видные, но без дурных привычек. Они исправно поселялись в Любиной квартире, завтракали за семейным столом и спали в Любиной постели. Иногда тетя приходила на них посмотреть и найти, что они не подарок, но вполне сойдут, если Люба не станет надевать слишком высоких каблуков.
Туфли на каблуках Любе ни разу выбрасывать не пришлось: бойфренды исчезали раньше, чем Любе приходила в голову мысль пожертвовать чем-то ради любви. Она сама понять не могла, почему мирное совместное житье всякий раз так быстро сходило на нет. Получалось это как-то само собой. Расставания проходили тихо, без сожалений. Чего жалеть? О свадьбах речи никогда не шло: бойфренды и сами жениться не собирались, и не были настолько хороши, чтобы Люба хотела в них вцепиться и любой ценой на себе женить. Даже тетя соглашалась, что Любе печалиться не о чем. Правда, она удивлялась, насколько разборчивы стали теперь женихи.
Тетя, конечно, преувеличивала: молодые люди, которые сбегали от Ажгиреев, такими уж привередами не были. Самые обыкновенные парни! Дело в том, что Люба не отличалась красотой. Ее пресное длинноватое лицо очень напоминало скульптуры острова Пасхи. Когда она пробовала краситься ярче, выходил странный эффект: ее некрасивость еще больше бросалась в глаза. Поэтому Люба макияж использовала самый натуральный и в подметки не годилась большинству сибмасловских красоток. Красотки в ответ тепло и с сочувствием относились к Любе. Правда, она была стройна, но как-то среднеарифметически стройна, неинтересно, костляво. Одевалась она тоже стандартно – мило, но без изюминки. Какие уж тут принцы!
Принцев разумная Люба и не ждала. Она не верила в чудеса, на подарки судьбы не надеялась. Даже лотерейных билетов она никогда не покупала – знала, что даром ничего не получишь. За примерами и из «Сибмасла» не надо было далеко ходить. Например, в прошлом году фирма разыгрывала «тойоту» среди знатоков простокваши. Наивные покупатели мешками слали в офис ответы на викторину, кисломолочные оды, частушки и басни. Однако заветный выигрышный талончик покоился в сейфе у Еськова. «Тойоту», как и ожидалось, выиграла жена мэра, которая случайно, из чистого любопытства, заглянула в рядовой гастроном. Получив «тойоту», она не била, как положено, в ладоши и не ликовала, рыдая и подпрыгивая (в гастроном приехала на «линкольне»). Но выигрыш она взяла. После этого у «Сибмасла» решились проблемы с постройкой фирменного магазина как раз там, где целых двести лет мозолил глаза некий зловредный памятник архитектуры. Памятник сразу же признали малохудожественным и заменили еськовским магазином, который был много краше.
Итак, если суровые законы жизни существуют и работают, зачем мечтать о ерунде? Люба и не мечтала. К тому же в тот ослепительный мартовский день ничто не обещало перемен и катаклизмов. Люба, как всегда, работала старательно, ровно, с отдачей. К вечеру она ощутила приятную усталость. Это было хорошо. Если б усталости не было, могла бы взамен родиться грусть, а то и тоска, и сомнения, и пустота в душе, тем более что последний Любин бойфренд уже месяца полтора как сбежал. А так Люба не чувствовала ничего, кроме желания поужинать.
– Отнеси это генеральному, – сказал ей Попович, начальник отдела продаж, где она работала. И сунул в руки тоненькую папочку.
Поскольку Попович при этом смотрел куда-то вбок, на плинтус, и голос был у него небрежно-гнусавый, Люба поняла: в папочке какая-то шняга, которую ему совестно предъявлять лично.
Люба пожала плечами и направилась в кабинет к Александру Григорьевичу Еськову. Странно, но тот был на месте, хотя с недавних пор захаживал сюда редко. Последний раз в офисе Люба видела его очень давно, а вблизи вообще никогда.
– Почему сам Попович не пришел? – спросила в приемной секретарша.
Люба снова пожала плечами и ступила на порог еськовского кабинета.
Кабинет этот был до краев залит закатом. Конечно, имелись тут на окнах и отменные портьеры, и жалюзи, но жизнелюб Еськов предпочитал весеннее солнце. Когда Люба со своей папочкой шагала к его столу, рядом с ней шагала по ослепительной стене ее невозможно вытянутая тень. Тень была лиловая и очень смешная.
Именно на тень и смотрел Александр Григорьевич. Он улыбался, и его круглые щеки блестели трехдневной рыжей щетиной, будто осыпанные золотым песком.
– Что тут? От Поповича? – спросил Еськов, не гладя на папочку, легшую перед ним.
– Да, – ответила Люба скучным деловым голосом.
– Попович дурак, а? – задал Еськов следующий вопрос.
Люба не нашлась что ответить.
– Чего молчишь? – веселился Еськов, все еще глядя на длинную Любину тень. – Как фамилия?
– Поповича? – удивилась Люба.
– Твоя! Что за идиотские вопросы ты задаешь? Наверное, у Поповича весь отдел круглые дураки? Собрал по своему образу и подобию?
Люба молчала. Она знала, что это лучший выход из любой служебной передряги. Еськов такое молчание оценил:
– Что стоишь как пень? Воды в рот набрала? Тебе, впрочем, дурой быть простительно. Не знал, что у Поповича такой кадр в заначке. Ноги тебе меряли?
Теперь Люба совсем ничего не понимала. Она по-прежнему молчала, стиснув зубы. Даже слезы выступили на ее карих глазах, подкрашенных так натурально, что никто бы никогда не догадался, что их подкрашивали.
Только Еськов в Любины глаза не смотрел. Он выдвинул ящик стола, достал оттуда пестрый портновский сантиметр и ловко, как фокусник, всплеснул им, так что в воздухе нарисовалась восьмерка. В следующее мгновение он ловко притянул Любу к себе. Нащупав горячим опытным пальцем нужную точку на ее бедре, он наклонился, натянул сантиметр между этой точкой и Любиной пяткой и радостно возопил:
– Ага! Тридцать девять дюймов! У такой-то малышки! И Попович молчал!
Люба стояла ни жива ни мертва. Еськов так и не убрал своей руки с ее бедра. Невыносимый жар из этой большой руки изливался куда-то в потаенные глубины Любиного существа. Голова кружилась от горького запаха дорогого мужского парфюма. Люба понимала, что вот-вот потеряет сознание.
Как раз в эту минуту водянистые глаза Еськова наконец-то добрались до Любиного лица.
– Жаль, мордаха подгуляла! – заметил он весело. – Но это ничего. Это не главное!
И он улыбнулся так, что Люба наконец потеряла равновесие. Чтобы не упасть, она уперлась руками в его большие твердые колени.
– Ну, ну, Тридцать Девять Дюймов, не гони, – засмеялся Еськов. – Хотя… К черту твоего Поповича! Поедем-ка в «Парадиз». Хочешь?
Что такое «Парадиз», Люба не знала, но твердо сказала: «Хочу!» При этом она даже голоса своего не узнала. Да, совсем не Люба сказала «хочу!» – не практичная, добросовестная, трезвомыслящая Люба. Это сказал кто-то другой. Такого Люба от себя никак не ожидала. Ей должно было стать страшно, неловко, нехорошо, но было весело. Другая, новая Люба вдруг явно обнаружилась в прежней и полезла наружу изо всех сил. Полезла прямо сквозь толщу Любы привычной, скучной, ежедневной, полезла с треском и хрустом – даже дыхание сперло. Так, скорее всего, продирается бабочка сквозь постылые чешуи куколки, выбиваясь из сил и волоча за собой тугой рулон сморщенных, слежавшихся крыльев. Так, наверное, и Василиса (Прекрасная? Премудрая?) сталкивала и сдирала с себя лягушачью кожу.
Все, что случилось потом, Люба едва помнила: это происходило в другом измерении. Если бы мир перевернулся с ног на голову, и то не так переменилась бы Любина жизнь. Времена и пространства замешались в пестрый ком. Распутать его даже много дней спустя Люба не могла и не хотела.
Скажем, она не знала, что в какой последовательности было. Целые часы – или сутки? – провалились куда-то во тьму навсегда. Зато несколько мгновений плавали в мутной памяти, как обломки кораблекрушения, все время то приближаясь, то дрейфуя в сторону забытого прочно и навсегда.
Что Люба помнила точно? Немногое – например, что «Парадиз» оказался никаким не раем, а частными банями. Еще по дороге туда, в машине, Люба лежала на коленях бизнесмена Еськова, обвивалась вокруг его могучего торса и хохотала без причины. В банях она уже ныряла в бассейн в чем мать родила, хотя кроме Еськова мелькали там и какие-то другие люди. Они останавливались на нее посмотреть, и она махала им рукой.
Еськов нырял рядом, поднимая брызги и вытесняя, подобно Архимеду, изрядные массы воды. Он весь был покрыт золотой шерстью, тяжел и нечеловечески могуч. Легко, как лягушонка, он вытаскивал Любу из воды и поил шампанским.
– «Дом Периньон»! – кричал он.
В бокалы он наливал через верх, и шипучая пена текла по его локтям. Полбутылки он вообще выплеснул в бассейн. Люба хохотала.
Конечно, странно, что такое сумасшествие могло случиться, но Люба опьянела быстро и до самых глубин, до мозга костей. Опьянела она от всего сразу: от внезапности перемены, от голода после рабочего дня, от незнакомых мест, от шампанского, от небывалой мужской красоты и силы.
Она совершенно не помнила, куда она перенеслась потом, кто и во что ее одел, кто повез домой, чтобы отыскать ее заграничный паспорт (прошлым летом она ездила к двоюродной сестре в Бердянск). И уж совсем не могла она вспомнить, куда все делось после.
Наконец она открыла глаза. Сразу пришлось зажмуриться: до рези ясно и внятно нарисовалась прямо перед носом невероятная ветка, очень зеленая, полная незнакомых крупных листьев и солнечного света. Оказывается, Люба лежала на теплом песке. На ее животе покоилась мужская рука, тяжелая и горячая. Ее живот вдруг сам по себе вспомнил, что недавно она много раз любила кого-то до криков, до беспамятства.
Повернув голову, она увидела владельца «Сибмасла» Александра Григорьевича Еськова. Он лежал рядом с голым торсом, в тесных голубых плавках.
Такой странной картины Люба никак не ожидала. Предыдущие дни – а сколько их было, кто знает? – она совершенно заспала. Заспала, начиная с той самой минуты, как переступила порог кабинета, залитого закатным светом. Золотым, как шампанское. Точно! Как раз шампанского-то она много пила! И долго пила. Но не полгода же, раз сейчас лето?
Чтобы окончательно прийти в себя, Люба еще раз закрыла глаза и зрачками нарисовала под веками полный круг. Она всегда так делала, чтобы проснуться. Открыв глаза, она увидела те же чужие летние листья, ясное небо и незнакомый купальник на себе. Александр Григорьевич Еськов все так же, как гора, высился рядом. Тени незнакомой ветки скользили и мелькали по его животу. Выпуклые глаза Александра Григорьевича были прикрыты, золотоволосая грудь мерно дышала. И прибой дышал где-то рядом. Так что же это? Все-таки сон?
Люба пошевелилась. Еськов тоже вздрогнул и открыл глаза. Они были водянисты и бессмысленны. Зато знакомая улыбка расплылась на его губах.
– Где мы? – спросила Люба.
– На Мале, – ответил Еськов.
– Где-где?
– Мале. Атолл Мале. Не слыхала, что ли? Это Мальдивы. Эх, Тридцать Девять Дюймов, темнота ты!
Его большая рука шутливо и властно прошлась по Любе, от впадинки у ключиц до острых коленок. Люба наконец-то вспомнила почти все. Сердце больно запрыгало в груди. Ну да, она очертя голову поехала куда-то из «Сибмасла» вдвоем с Еськовым. А главное, они любят друг друга до безумия!
Чтоб проверить это, Люба приподнялась на локте и прижалась губами к толстым губам Еськова. Губы эти были сухие, сонно расслабленные, но Любе ответили тут же.
– Я люблю тебя, – прошептала Люба, обнимая тонкими руками могучую шею Еськова.
– А то! – отвечал Еськов.
– Люблю, люблю!
Это была единственная в мире правда. Значит, правдой было и непрошеное синее море, и теплый песок, и мерное движение света, и тени под незнакомыми деревьями.
Так вот она какая, настоящая жизнь!
Память Любе все-таки не совсем отшибло. От некоторых воспоминаний она вздрагивала как ужаленная. Только бы никогда больше не возвращаться в Нетск! В сырой март с лужами и насморками, к компьютеру, к дресс-коду! О, если бы всего этого больше не существовало никогда на свете! Тогда и сама Люба стала бы настоящей и счастливой. Так всю жизнь и проходила бы она в здешнем своем розовом бикини, помещавшимся в горсти, – босая, легкая, веселая, мигом до черноты загоревшая. Но главное, чтобы рядом был он!
Прошло два дня. Остатки прежней, полузабытой Любы, чья лягушачья кожа осталась пылиться в Нетске, уже дотлевали в пожаре ее новой жизни. Она теперь другая! Она красиво подстригла волосы и научилась так красить губы, что помада не держалась на них более пяти минут – она исчезала в поцелуях. Кто бы теперь осмелился сказать, что изваяно что-то подобное ее лицу на дурацком острове Пасхи!
Правда, изредка бывали другие, нехорошие минуты. Тогда кто-то серый и черствый нашептывал Любе, что ничего особенного не случилось, просто она стала очередной девочкой безбашенного Еськова. Срок такой страсти всем в «Сибмасле» был известен – от силы месяц. Больше Еськов не выдержит, соскучится. Тогда возвращайся к серой юбочке, к постылому столу, в вечную скуку.
Нет, этого не будет! Теперь все не так: она другая, и он другой. Раньше были глупые интрижки, а теперь любовь!
– Я тебя люблю, – то и дело говорила Люба Еськову.
И часто невпопад говорила, когда тот не ждал, а заказывал, например, обед официанту, коричневому, как мумия, или весело кряхтел под душем.
Но снова бубнил глухой чей-то голос: какая, какая может быть у тебя любовь к толстому невежливому человеку пятидесяти лет, который никак не может запомнить твою фамилию, да и зовет чаще Людой, чем Любой, а еще чаще просто Тридцать Девять Дюймов?
Пусть! Он лучше всех!
Люба сама удивлялась, как это ей удалось так смертельно влюбиться. Будто и не было никогда бойфрендов, с которыми она пробовала жить и найти какие-то радости в их присутствии рядом, в их глупых проделках в постели, в их скучных словах и даже в том, как много и часто они ели.
Все это было не то! Жизнь началась только теперь! Сама она, Люба, сделана теперь из радости от ног до макушки – без всяких примесей и теней. И жизнь – тоже радость. И он – главная радость. И чудо. И совершенство.
Люба отныне со странным отвращением глядела на молодых красавцев, которых полно было на пляже. Их мускулистые тела, правильные силуэты и гладкие лица казались ей безобразными. Она подолгу разглядывала их без всякого трепета и в каждом находила изъяны – то ноги кривоваты, то талия низкая, то уши торчат.
Вот она, свобода! Раньше, встречая красивых мужчин, Люба замирала, краснела, а ее сердце колотилось так, что начинало подташнивать. И всякий раз она хотела сквозь землю провалиться от своей некрасоты, от полной безнадежности и от жгучего желания этим красавцам принадлежать. Только они ее не хотели. И хорошо, если просто не замечали, могли и усмехнуться – мол, надо же, какая страшненькая.
Теперь Люба проходила мимо, не дрогнув бровью. Наконец-то ненужность всех красавцев мира сделалась очевидной. Пивной живот Александра Григорьевича, его подбородки, сомкнувшиеся с шеей, тяжелая поступь и широкое рыжебровое лицо воссияли в центре Вселенной. Воды Индийского океана, теплые, как суп, и глубокие, как бездна, были лужей в сравнении с океаном Любиной любви. Океан этот простирался до недостижимого горизонта и далее в бесконечность, понять которую можно, но вообразить нельзя.
Насколько любит ее сам Александр Григорьевич, Люба не задумывалась. Любит, конечно, раз утащил из «Сибмасла» на край света, в ослепительное счастье.
Любину же страсть Александр Григорьевич объяснял по своему разумению: «Жесть! Никто и не думал, что у мышки из отдела продаж в трусиках атомный реактор. Знаешь, кто ты, Тридцать Девять Дюймов? Рашен крейзи секс-машин!»
Безграничное счастье продолжалось пять дней. Люба истаяла от страсти. Ей казалось, еще немного, и она сможет летать, стоит только подпрыгнуть и поймать растопыренными руками горячую воздушную струю.
А вот Александр Григорьевич, кажется, устал. Он стал помногу спать, особенно днем – тяжелый, насытившийся Любой, обцелованный с головы до пят.
– Все, Тридцать Девять Дюймов, – хмыкнул он однажды. – Пора и честь знать. Жарко здесь, как в заднице.
Любе на Мале ничуть не было жарко, но раз он так сказал, значит, в самом деле жарко.
Они вернулись. Удивительно, но Нетск по-прежнему стоял на том же самом месте, что всегда. И Любин дом стоял, и фирма «Сибмасло». А в «Сибмасле» сидел Попович, как ни в чем не бывало.
Только вот солнца уже не было. В Нетске как раз разгулялся снегожор – сугробы уходили не в ручьи, а в густой пахучий воздух. Темное небо висело низко, сосульки рыдали, а у Любы то и дело кружилась голова от внезапности превращений. Оказалось, ее не было на рабочем месте всего восемь дней! Родителям сказали, что она ездила в командировку в Барабинск. Там-то она и загорела шоколадно с ног до макушки.
В Нетске Еськов объявил, что каникулы закончились, но сразу оторваться от Любы не смог. Они то и дело ездили в бани и в клубы с номерами. Раньше Люба не знала, что в Нетске пропасть подобных заведений. Еськов поначалу держал марку, но так устал, измучился и даже спал с лица, что в конце концов основательно повысил Любе зарплату, сделал в отделе замом главного специалиста – и исчез. Во всяком случае, в «Сибмасле» видеть его перестали.
– Заездила ты меня, – сказал он на прощание. – Тебе даже десятерых жеребцов будет мало. Найдешь их без проблем – морда лица у тебя гладкая стала, красишься неплохо, прическа новая тебе идет. Я уж молчу, что ноги от ушей. Дерзай и не поминай лихом!
Люба не поверила ни одному его слову и даже не обиделась. Она знала, что такая любовь, как у них, бывает одна на тысячу. Такое не может кончиться никогда!
И в самом деле, когда Александр Григорьевич немного отдохнул, отъелся и прибыл в офис для каких-то деловых переговоров, Люба прошла мимо взвизгнувшей секретарши прямиком в знакомый кабинет. Через полчаса переговоры были поручены Лундышеву, а Еськов с Любой поехали куда глаза глядят. Осели они в какой-то мексиканской бане. Загар въелся в Любину кожу намертво (а может, она стала наведываться в солярий?). Еськов снова поливал ее шампанским и гонял в бассейне волны своим тяжелым большим телом.
С того дня исчезновения Александра Григорьевича и воссоединения с ним стали чередоваться почти правильным образом. Он даже привозил Любу домой, в Суржево, где ей очень понравилось все, кроме золоченых интерьеров. «Это нехорошо, – поморщилась она, – напоминает Кремлевский дворец после реставрации Глазунова. Все желтое, все блестит – фу!»
Еськов смеялся и тащил Любу в лес. Там ослепительно, зеленая новая трава уже одолела старую бурую. Молодым листом пахло одуряюще, вопили и свистали птицы. Люба загорала на расстеленных одеждах, и ее длинные смоляные волосы темным ручьем сияли в траве. Она стала совершенно бесстыдной и очень хотела, чтобы их с Еськовым застукали в самую скандальную минуту. Тогда, казалось ей, все встанет на свои места, и ничего нельзя будет изменить и забыть.
Но ей не везло: то ли Еськов знал особо безлюдные, никем не посещаемые места, то ли свидетели проявляли редкий такт и, заметив издалека страстную пару, скрывались. Лишь однажды какой-то собиратель черемши, подслеповатый старый дачник – не из элитного Суржева, а из затрапезного Пучкова – набрел на влюбленных. Да и это случилось лишь потому, что старик все время алчно смотрел себе под ноги, а больше никуда. Он почти споткнулся о Любины туфли на высоченных каблуках. Только тогда он поднял глаза. Громадный розовый Еськов (к нему, в отличие от Любы, загар не лип совсем) так напугал беднягу, что, роняя черемшу, старик бросился наутек. Иногда он оглядывался – наверное, гадал, не примерещились ли ему влюбленные. Люба с хохотом вскочила, схватила ружье и выстрелила в воздух. Приклад больно ударил ее в нежное голое плечо. От этого и оттого, что птицы шарахнулись со всех деревьев и отчаянно заверещали, стало весело. Люба заулюлюкала. Дачник ломился в чащу, перепрыгивая через кусты. Еськов лениво усмехался. Его глаза были полузакрыты, шерсть ярко золотилась на могучем розовом теле. Это лес стоил Мальдив!
И все-таки Еськов стал пропадать все чаще, а отсутствовать все дольше. Любе он и сам не звонил, и ей своих телефонных номеров не давал. Найти его в тех таинственных местах, где он бывал без нее, она не могла и маялась любовью, как мигренью. Когда же Еськов снова стал прощаться навсегда, сулить десятерых жеребцов и демонстративно отличать признанных красавиц «Сибмасла», Люба решилась на крайний и отчаянный шаг – она отправилась в Суржево. К Галине Павловне.
Нет, она не собиралась устраивать сцен, открывать глаза на их с Еськовым роман и требовать Александра Григорьевича себе в безраздельное владение. Она знала, что это глупо и не пройдет: Еськов каким-то волшебным образом был привязан к жене намертво. Приворожен, как считали в «Сибмасле». Люба, конечно, хотела бы выйти за Еськова, но пока не знала, как это сделать. Да и не важно это было! Главное, она хотела его любви – той, что одна на тысячу. Они этой любовью связаны навек, никакие жены и подруги отобрать любовь не могут. Потому Люба даже не ревновала. Она просто хотела бывать там, где бывает он, а именно в Суржеве.
Галина Павловна Любу долго разглядывала и оценивала: «Эффектная и некрасивая. Явно деловая. Сашка говорил, что спал с ней и что она навязчива, распутна и утомительна. Он таких не терпит. Неглупа – надела широкие брюки, хотя у нее какие-то особые, знаменитые ноги. Может быть! Потому что остальное так себе. Почти дурнушка. Одета со вкусом, без всякого вызова, только блузка красная. Это исподволь возбуждает. Да, неглупа!»
Чтобы наверняка внедриться в Суржево, Люба нашла предлог: привезла якобы Александру Григорьевичу какие-то сомнительные бумаги. Пустячные выбрала бумаги, но с душком. Галина Павловна заинтересовалась. Они поболтали о делах в фир ме, и выяснилось, что Люба очень уважает Аллу Никитину, а вот Лундышева не только терпеть не может, но и подозревает во всяких кознях.
Держалась Люба скромно, говорила толково и со знанием дела. Галина Павловна прикинула и нашла, что хорошо бы иметь в отделе По по вича такого вот своего человечка без пре тензий.
Люба стала часто ездить в Суржево, чтобы попить чайку с Галиной Павловной. Они подружились. Люба, потупившись, рассказывала гадости про Лундышева и Поповича. Любовь научила ее тому, что прежде она презирала, – интригам и коварству.
Галина Павловна над рассказами Любы смеялась. Дела фирмы были ей не безразличны, но противны. Она чувствовала себя светской дамой, которая от скуки болтает с конторской крыской. Люба была неглупа и потому занятна. К тому же она честно призналась, что несколько раз переспала с Александром Григорьевичем, а теперь живет с бизнес-тренером Радецким. Это была сущая правда. Топорный Радецкий был Любе нужен, чтобы оттенять совершенства Еськова. Он был моложе, красивее, стройнее, элегантнее, образованнее, умнее Александра Григорьевича – и абсолютно ничтожен.
Оказалось, что Галина Павловна Радецкого тоже знает. Она одобрила Любин выбор, только посоветовала уговорить бизнес-тренера заменить природные зубы – прекрасные, крепкие, белые, но очень редкие – протезами. Другой совет касался замшевой шапки с ушками, которую Галина Павловна как-то видела на Радецком. Эту шапку надлежало выкинуть, а купить другую, вязаную, в полосочку.
Люба пообещала исправить бойфренду и зубы, и шапку. Тогда Галина Павловна посетовала, что гардероб мужа не держится более полутора месяцев, так быстро Александр Григорьевич набирает вес. И страшно потеет, особенно во время секса. Люба сочувственно кивнула, а сама чуть не разрыдалась от умиления.
Так завязалась женская дружба.
Поначалу Любин план сработал. Галина Павловна даже несколько раз просила мужа подбросить подругу в город. Тогда-то Любе и удавалось снова залучить любимого в Суржевский лес, где уже отпели птицы, поблекла трава, а в хвое посвистывал августовский ветер. Иногда в глубине чащи что-то громко трещало и падало. Пустое эхо долго повторяло этот невеселый звук.
– Эх, Тридцать Девять Дюймов! – вздыхал Еськов. – Надоела ты мне до чертиков. Вот нет у вас, у баб, чувства меры! Обязательно вам надо так все изгадить, чтоб потом и вспоминать было противно.
– Я тебя люблю, – отвечала Люба.
Ее голос всегда напоминал о весне, шуршащем снеге и нежном ветерке.
– На, люби! Ешь с потрохами! – отмахивался Еськов и начинал расстегивать штаны. – Смотри, допрыгаешься – не только рыло тебе начищу, но и из фирмы выкину.
Люба в ответ только смеялась:
– Не выкинешь! Я Галине нажалуюсь, а уж она-то тебе поддаст. Лучше молчи – ты восхитительный, прекрасный, единственный на свете.
– Еще и издевается!
– Ничуть. Ты что, вправду не знаешь, что ты единственный?
Такая любовь никогда не кончается. Одна только есть разлучница – смерть.
Глава 14
Еще один выстрел
24 декабря. 5.05. Суржево. Дом Еськовых.
Самоваров вздохнул, скрипнул креслом. Как продолжить беседу, он не знал. Люба сидела напротив, картинно скрестив ноги, в черном траурном платьице – шубку она сбросила на диван. Из-под низкой челки блестели карие глаза.
Люба молчала. Как? Неужели это и вся ее история?
Самоварову нехотя признался:
– Все равно не понимаю!
Люба фыркнула, и Самоваров подумал, то сейчас она снова назовет его дураком. Но она просто молчала.
– Я не могу понять, почему это случилось именно сегодня, – уточнил Самоваров. – Вы убили его довольно странным образом. Обида, ревность, охлаждение, горькое чувство оставленной женщины – все это бывает, согласен. Это мотив! И вспышка гнева могла случиться, и даже состояние аффекта. Но вы отправились в кабинет, взяли ключ от шкафа, достали этот дурацкий исторический браунинг… Никакой вспышкой тут и не пахнет. Больше похоже на хладнокровный расчет. Что за расчет? Почему вы дожидались этого вечера? Ведь ваш роман кончился не сегодня.
– Он не кончился. Мы любили друг друга до конца.
– Бросьте! Зачем тогда стрелять?
– Он отказался от меня, – гневно сощурилась Люба. – Он сам не понимал, что делал. Но сделал. У меня не было другого выхода.
– Как это не было выхода? Ежедневно в мире тысячи мужчин бросают своих женщин. И наоборот! Большинство и тех и других находят в себе силы это пережить. И вы, судя по всему, тоже были готовы. Вы же стали жить с этим, как его… на «р»… ну, у которого шапка с ушками?
Люба усмехнулась:
– Вот именно! Этот, на «р»! Он пустое место – так же, как все остальные мужчины. Кроме него. Вот вы, например, тоже оказались круглым дураком.
Все-таки дождался Самоваров комплимента!
Люба пояснила:
– Не обижайтесь. Вы дурак, потому что ничего не поняли.
– Да понял я все, – нахмурился Самоваров. – Тоже мне загадка века! История ваша донельзя банальная. Просто дико это все – пистолет с перламутром, потом танцульки под елкой…
– Ничуть. Сегодня был самый подходящий вечер. Я просто не могла такой вечер пропустить. Мы с ним не встречались уже два месяца: он сказал, что больше видеться со мной не будет. Что ему со мной тяжело физически и морально, что я энергетический вампир и страшная уродина и он сглупил, когда со мной связался. Что мне оставалось делать?
– Ну, не убивать же!
– Вы снова не понимаете! Я без него задыхалась. Самым натуральным образом задыхалась, как задыхаются астматики. Меня всю корчило от боли, в голове шумело, делать ничего я не могла – Попович даже докладную на меня написал. Два раза за последние десять дней я падала на улице – просто так, как подкошенная, не помня себя. Меня прохожие поднимали, думали, я поскользнулась. А я просто умирала без него.
Самоварова вдруг осенило.
– Может, вам просто надо было к врачу обратиться? Может, это астения, или авитаминоз, или что-то в этом роде? – сказал он.
– Вот сейчас возьму и брошу вам в голову этот вазон! – возмутилась Люба. – При чем тут авитаминоз? Я умирала без него! Только когда я видела его хотя бы мельком, немного отпускало. Я могла тогда дышать и жить – кое-как, но жить. А он все бегал от меня, прятался, запирался даже тут, дома. Когда я приезжала к Галине, он нарочно сидел в кабинете, закрывшись на ключ, и делал вид, что работает с документами. Я стучала, а он не отпирал. Я билась лбом в его проклятую дубовую дверь!
Самоваров сразу вспомнил дверь еськовского кабинета – эту грубую рижскую резьбу, эти ряды корабельных гвоздей и топорные скобы. Впервые он если не пожалел Любу, то понял, как несладко ей пришлось.
– А что же супруга господина Еськова? Она не удивлялась вашим выходкам, не ревновала? – спросил он.
– Она и не знала ничего. Галина умная как черт, но такая самовлюбленная, что ничего не понимает. До сих пор не понимает. Ей все по барабану! Я тут умирала, а она меня чаем поила и спокойно рассказывала, какой ее муж транжира и дурашка. Это ад, а не жизнь! Разве могло такое долго продолжаться?
– Вы могли бы куда-нибудь уехать… – начал Самоваров.
– Куда? Разве вы не знаете, что это все внутри? Из себя как уехать? И пока оттуда, из самой глубины (там, говорят, душа) черноту не вынешь, не выскребешь, никуда убежать нельзя. И то, что мучит, никогда не кончится. Вы посмотрите вокруг! Как мы живем? Серо, нудно, пресно, на каких-то пыльных низах, как насекомые – те, что без крыльев. Мы никогда не делаем того, что хотим. Но если однажды прорвешься хоть чуть-чуть наверх, к свежему воздуху, из пыли и тины, то назад уже нельзя. Летишь себе над теми, кто внизу копошится, и ничего не страшно.
– Даже убить?
– Угу. Мне сейчас так легко! – засмеялась Люба.
Глаза у нее сияли ровно и ярко, как две пуговицы. Снова Самоваров удивился, как ее в фирме терпели. Один только Попович чуял неладное и докладные писал!
Люба выпрямилась в струнку и вздернула подбородок, чтобы глядеть на сутулого Самоварова свысока. Она снова засмеялась:
– А говорили, что понимаете! Вот если б вы хоть раз взлетели…
– И что тогда?
– Вы бы тогда все отдали, чтобы снова это проделать. Я вот в своей жизни целых три раза летала. И знаете, когда в первый раз? В шестом классе.
– Ничего себе! – испугался Самоваров. – Что же вы тогда натворили?
– Догадайтесь! Я ведь была этакая невероятно тихонькая, смирненькая, серенькая чис тю-ля-зубрилка. Учителя меня обожали, но всегда за парту со мной сажали какое-нибудь хулиганистое убоище – для исправления. Убоище списывало у меня все подряд, таскало мои карандаши и фломастеры, толкало в бок, чтоб у меня тоже выходили кривые буквы. А потом за все хорошее еще и давало мне пинка! Не знаю, какой ожидался от всего этого педагогический эффект. Убоище вряд ли исправлялось, а вот я… Однажды мы с ним дежурили, но он, конечно, смылся со звонком. Я осталась совсем одна в страшно замусоренном классе, перед исчерканной доской. Как вы думаете, что я сделала?
– Разревелись? – предположил Самоваров.
– Ну да, я так обычно и поступала. Но не в тот раз! Тогда мне так обидно стало… И не только из-за того, что мне одной придется все эти кучи мусора убирать, а еще и из-за того, что я страшненькая, робкая, никому не нужная и со мной можно так по-свински поступать. Вот тогда-то в меня и вселился бес. Я взлетела!
– Как это? – не понял Самоваров.
