Свободных мест нет. Рассказы советских времен (сборник) Лактионова Елена
– Что нужно делать?
– Дырка в потолке небольшая, заделать надо.
Девчата молча работали.
«Соображают, что ли», – подумал Валерий.
– Мы на халтуры не ходим, – наконец сказала одна. – Вы зайдите с улицы в парадную, там на лестнице две девушки работают, одну звать Тоня. Может, она согласится.
Валерин пыл немного поугас. Подумаешь: «на халтуры не ходим». Он почему-то думал, что всё это будет быстро и легко: работы-то, в принципе, на пять минут – раствор развести да замазать. Всех делов-то на трешку. Если б у него инструмент был, материал – сам бы сделал.
Тоня, высокая плотная девушка, тоже долго работала молча, услышав бодрую Валерину просьбу. Только мокрый раствор тяжело летел с лесов и шмякался, разбрызгиваясь по цементному полу. Скрежет мастерка о стену гулко звучал по всем маршам лестницы. Валерий даже зябнуть стал.
– Сейчас, подождите, мы спустимся.
Та, которую звали Тоней, спрыгнула с лесов, окинула Валерия взглядом и, счищая с инструментов налипший раствор, спросила, всё еще раздумывая:
– Большая дыра-то?
– Да нет, вот такая.
– Далеко?
– Рядом.
Вторая девушка тоже стала спускаться с лесов.
– Пойдем? – спросила ее Тоня и обратилась к Валерию: – Подождите нас на улице.
Валерий вприпрыжку спустился с лестницы; после сырого холодного вестибюля пахнуло в лицо теплом, свежим воздухом.
«И чего там особенно думать, – размышлял Валерий, – работы-то раз плюнуть. Они что – обе собираются идти, что ли? Это же на двоих надо платить, тут трешкой не отделаешься…»
– Хорошо, мы пойдем, – сказала Тоня, когда девушки вышли на улицу. – Вы подождите, мы приготовим всё.
– Вы много раствору не берите, – заторопился Валерий, – дыра-то маленькая, полведра хватит. Да, в принципе, там и одна справится… – уже потише добавил он.
– Это только кажется, что небольшая, а раствору пойдет ого-го сколько, – ответила вторая девушка, пропустив мимо ушей последнее замечание Валерия и нагружая ведра из стоящих тут же мешков с алебастром и цементом. Тоня насыпала песок и складывала инструмент.
– Показывайте, куда?
– Давайте мне что-нибудь, понесу, – протянул руку Валерий, но девушки замотали головами: «Мы сами, еще запачкаетесь».
И вот Валерий шагает впереди, разбрызгивая воду на асфальте огромными резиновыми сапогами, по-прежнему радостно щурясь на яркое солнце, а за ним, таща тяжелые ведра, шли девушки. Внутри у Валерия всё ликовало и пело, так отчего-то весело и славно было на душе. Вот идет он, такой здоровый и сильный, у него замечательная жена и крохотный Виталька, и он им такой сюрприз устроит! Придет его Нинуля – через недельку обещали выписать – и ахнет: от дыры в потолке, что всю зиму было бельмом на глазу, и следа не останется – кругом первозданный блеск и порядок.
Здорово! И весна еще такая замечательная! И там, за Валерием, идут его штукатуры. Он чувствовал, что они с каким-то тайным, странным уважением относятся к нему: даже ведер нести не дали. Валерий чувствовал себя хозяином, за которым идут его работники, которых он нанимает и платит за работу.
«Дам и четыре, нет, пять рублей, – щедро думал Валерий. – Ну конечно, на двоих этого мало, но кто ж их просил вдвоем идти?»
Валерий покосился на девушек. «Ладная девка эта Тоня, – заметил он про себя. – Пошла бы одна, быстренько бы всё сделала, да получила бы свои деньги. Может, еще и чайку попили бы… И чего эта вторая примазалась?»
Девушки остановились, грохнув ведрами об асфальт, – поменять руки, передохнуть.
– Давайте мне хоть одно ведро, – опять предложил Валерий.
– Да не надо, мы сами. Они вон какие грязные.
– Ну смотрите. В доме, между прочим, лифта нет.
«Ладно, – решил Валерий, – раз я их нанял, пускай сами тащат».
В прихожей девушки долго вытирали о половик ноги, осторожно ступали ботинками в засохшем растворе по полу, чтобы особенно не топтать. Посмотрели дыру; быстро соорудили пирамиду из стола и табуретки.
Скоро работа закипела. Тоня заделывала дыру, со всей силы шлепая раствором, – брызги летели по всей комнате, попадая даже на забившегося в угол дивана, покрытом старой клеенкой, Валерия. Ее напарница быстро замешивала раствор и подавала наверх. У Валерия даже дух захватило от такой спорой азартной работы. Он восхищенно, с интересом наблюдал за ними. На него за деньги еще никто не работал.
«Надо шесть рублей дать, – подумал он. – Хоть каждой по трешке. А то что это – пять: ни то, ни сё».
Почему-то вдруг вспомнилась фраза – наверное, из какого-нибудь кинофильма: «Благодетель ты на-а-аш…» Валерий громко фыркнул. Девушки на секунду прекратили работу и глянули на Валерия.
– Ничего-ничего, это я так, – сказал он, – про себя.
Валерий и опомниться не успел, как дыра была заделана, ровно, гладко затерта. Оставшимся раствором девушки еще на стене дыру от старого выключателя заштопали, чего, впрочем, совсем и не обязательно было делать.
– Может, еще где чего надо?
– Нет-нет, всё, спасибо. Очень хорошо сделали. Молодцы, девушки! Хорошо работать умеете! – крикнул Валерий, как на собрании. – Ну, сколько с меня? – он торжественно полез в карман за деньгами. Он думал, что девушки сейчас смутятся, будут что-то робко мямлить, смотреть в пол, и тогда он даст им шесть рублей. Они поблагодарят и уйдут.
Но Тоня – она была, конечно, за старшую – сказала, преодолевая всё же некоторую неловкость:
– Рублей пятнадцать.
Валерий подумал, что ослышался, он так и застыл с рукой, лезущей в карман. Но нет, она сказала «пятнадцать», он не ослышался: «рублей пятнадцать».
– Сколько?! Да вы что? Почему так много? – Его блаженная улыбка вдруг превратилась в растерянную, лицо задрожало.
– А сколько вы хотите? – уже смелее спросила Тоня. – Мы, например, у одного мужика щель в стене заделывали, так он нам двадцать дал и еще обедом накормил.
– Ну вот, я знаю, окно покрасить – шесть рублей стоит, – стараясь держаться по-прежнему бодро, выдавил Валерий. Он решил поторговаться, не платить же в самом деле пятнадцать рублей: это же с ума сойти! – А тут и дыра-то совсем маленькая была…
– То малярные работы, а у нас штукатурка, она дороже. Нужно было сначала о цене договариваться. Мы такие тяжелые ведра тащили…
Валерий судорожно шарил по карманам; он вдруг вспомнил, что денег у него совсем мало. Он только восемь рублей нашел.
– У меня и нет таких денег… – Он еще что-то лепетал, несколько раз пересчитывая свои восемь рублей.
Неловкая сцена затягивалась, нужно было с этим как-то кончать.
– Ну давайте хоть десятку, – девушки уже всё свое собрали и стояли у дверей комнаты, ожидая расчета.
Валерий почувствовал, как изменилось вдруг положение, что из бравого хозяина он превратился в просителя. Ему казалось, что они, пока он жалко пересчитывает свои восемь рублей, презрительно меряют его взглядами.
«Может, у соседа взять? – лихорадочно соображал он, стараясь не смотреть в сторону девушек. – Что-то тихо: его нет, наверное. Что же делать? Десять рублей за такое пятнышко! Ничего себе, что за цены?! Фу, как нехорошо получилось. А впрочем, – промелькнула подленькая мысль, – не будут же они его теперь отковыривать… Дело-то сделано».
– Вы знаете, у меня только восемь – больше нет…
– Ладно, сколько дадите, столько и хватит, – отрезала, наконец, Тоня и взяла восемь рублей.
Девушки забрали свои ведра и, уже не аккуратничая, протопали к выходу по крашенному полу, оставляя большие белые следы…
1985 г.
Свободных мест нет
«Но покамест во рту – слюна –
Вся страна вооружена!»
М. Цветаева
У Кузяева в этом городе были кой-какие дела и не было знакомых. Где он проведет две ночи, выпавшие ему на чужой город, Кузяев представлял смутно.
Весь день проваландавшись по своим делам, ближе к вечеру, когда короткий зимний день, едва успев появиться на свет, умирал, Кузяев направился в единственную в городе гостиницу. Вообще-то Кузяев человеком был сугубо домашним, никуда из дома не выезжал за редким исключением, но наслышан, конечно, был, что «в городах в гостиницу устроиться тяжело» (может потому и не выезжал). А тут такое дело важное подвернулось, очень нужно было, одним словом, – ничего не поделать. Днем, пока бегал, о ночлеге не думалось: «А, как-нибудь». И вдруг разом – темень непроглядная, и идти некуда. И поплелся Кузяев в единственную в городе пытать свое счастье. Не на улице же ночевать.
Перед самой гостиницей – новым пятиэтажным здание со стеклянной дверью несколько всё же оробел, потоптался, оббивая снег с ботинок, прошел, затаив дыхание мимо мощного швейцара, смерившего Кузяева взглядом с головы до ног, от чего тот внутренне скукожился, и направился к окошечку, где, по его понятиям, должен находиться администратор.
– Мне бы переночевать… У вас есть места? – жалобно спросил Кузяев у пишущей что-то дамы за толстым, с окошечком, стеклом.
Не отрываясь от писанины, дама сказала монотонно, уголком глаза едва взглянув на Кузяева:
– Мест нет и не будет.
Кузяеву стало грустно.
– Хотя бы на одну ночь… – попросил он.
Дама подняла голову, очень внимательно посмотрела на Кузяева, не скажет ли он ей еще что-нибудь. Кузяев сделал собачьи глаза и сказал тише: «Пожалуйста». Но дама, видимо, ожидала совсем не этого, потому что нахмурила брови и отрезала:
– Гражданин! Я же вам русским языком сказала: мест нет и не будет.
Кузяев еще немного потоптался у окошечка: так сразу прощаться с надеждой не хотелось. Он прошелся по вестибюлю, странно пустынному в этот час, присел в кресло у застекленной стены, поставил на колени портфель с дорожными пожитками – больше у Кузяева вещей не было. Вдруг откуда-то из-за фикуса, стоящего у дальней стенки, где вестибюль загибался и коридором уходил в левое крыло, послышался старческий кашель. Кузяев вгляделся в полумрак и разглядел лежащего на составленных стульях человека в сапогах. Тот тяжело повернулся, сел, продолжая сипло кашлять. Это оказался старичок с восточным сморщенным лицом, в тюбетейке и ватнике. А когда старичок за чем-то полез в карман брюк, ватник распахнулся, и Кузяев ахнул: вся грудь старичка была увешана медалями, а чуть выше посверкивала золотом Звезда Героя.
«Ну уж если для него места нет…» – тоскливо подумал Кузяев. Но идти ему всё равно было некуда, и он сидел. Через некоторое время он увидел идущего к нему швейцара, конечно, понял, зачем тот к нему направляется, и тяжело вздохнул.
– Гражданин, вы кого-нибудь ждете? – спросил швейцар.
– Нет, – сказал Кузяев упавшим голосом.
– Посторонним сидеть здесь запрещается.
Кузяев снял с колен портфель и направился к выходу. На крыльце постоял, обдумывая свое положение, снова обернулся к двери, инстинктивно потянувшись к теплу и свету, но натолкнулся взглядом на тяжелую фигуру швейцара, стоящего в стеклянном проеме, широко расставившего ноги, и сердце Кузяева тоскливо сжалось.
Часа три кружил Кузяев вокруг гостиницы. Зажигались новые окна, приходили проживающие, для которых были места. Несколько окон, заметил Кузяев, так и остались темными. Часов в одиннадцать, когда, по подсчетам Кузяева, должны были гореть все окна, где есть проживающие, оставалось двенадцать незажженных окон. Кузяев их хорошо приметил, отсчитал и приметил. Потом окна постепенно стали гаснуть, в начале первого зажглось окно из тех двенадцати. Одиннадцать не зажглось вообще.
Кузяев так увлекся подсчетом и размышлениями, что не замечал ни холода, ни усталости. Кто жил в этих одиннадцати номерах, почему они не пришли? Да и жили ли вообще? Эта мысль не давала Кузяеву покоя. Неужели во всей пятиэтажной гостинице не было одного койко-места для бездомного Кузяева? Не может этого быть. Для кого же тогда были эти места? Кузяев вспомнил дедка в тюбетейке, под ватником у которого висела Золотая Звезда, – и совсем ничего не понял.
Может, взятку нужно было как-нибудь дать? Конечно, нужно было дать. Сейчас спал бы в теплой постели, а не мерз на улице. Но, если честно, не умел Кузяев взятки давать, не давал никогда. А это не так-то просто, это уметь надо. Да и стыдно же. Тем более женщине давать деньги. Если бы цветы там, конфеты…
Кузяев задубел окончательно. Хорошо еще зимы здесь теплые, с их северными не сравнить. Сделав еще круг, Кузяев взошел на гостиничное крыльцо: двери были безнадежно закрыты, в пустом вестибюле царил полумрак. Он постучал нога об ногу, попрыгал и быстрым шагом направился в сторону вокзала.
Может и дошел бы Кузяев в эту ночь до вокзала, если хотя бы все улицы были освещены, или знал он город хорошо. Но ни того, ни другого не было, а может просто судьба такая выдалась Кузяеву. Но заблудился он окончательно, и замерзший и несчастный забрел в первый попавшийся подъезд – ладно, что в подъездах свет горит все ночи напролет, – и прислонился к теплой батарее тут же, в парадной. Но из выбитых окон дуло, расхлябанные двери раздражающе постукивали от сквозняка, и Кузяев перебрался двумя этажами выше. Уселся на свой портфель у батареи и заклевал носом. А чуть свет где-то наверху хлопнула дверь квартиры, и раздались гулкие шаги по ступеням. Кузяев вскочил, подобрал свалившуюся шапку и стал озабоченно смотреть в окно. Жилец откровенно-подозрительно его осмотрел.
Дом просыпался. Кузяеву ничего не оставалось, как, зябко ежась, выйти в утреннюю промозглость. Он долго искал открытую закусочную, нашел, пил теплый приторно-сладкий кофе в граненых стаканах с черствыми пирожками.
Дела свои сегодня Кузяев закончил несколько пораньше. Но уезжал он только завтра. Он зашел в магазин и купил за четыре рубля коробку духов «Международный женский день», хотя до праздника было еще далеко: это была взятка. Положил коробочку в портфель и поплелся в гостиницу: может быть сегодня… Если сунуть незаметно в окошечко, сразу из портфеля…
Дама за стеклом была другая – полная брюнетка с тяжелыми от туши ресницами. Наманикюренными пальчиками она брала из лежащей рядом салфетки тонко нарезанные кружки сервелата и томно отправляла их в рот.
– Здравствуйте, – заискивающе поздоровался Кузяев. – Мне бы переночевать…
– Свободных мест нет, – процедила администраторша, зажав зубами недожеванную сервелатину.
– Мне одно место, одно, понимаете? Неужели у вас не найдется одной-единственной кровати на всю гостиницу? – отчаянно зашептал Кузяев.
– Гражданин, вы что, не понимаете: мест нет и не будет, – официально сказала брюнетка и потянулась за следующей колбасой.
«Эх, нужно было сразу сунуть, – досадливо подумал Кузяев. – Или сейчас самый раз…»
Он незаметно оглянулся по сторонам – не помешали бы – прижал коленкой портфель к стойке, раскрыл, – там на грязном полотенце лежала яркая коробочка «Международный женский день» – других подходящих в магазине не было. Как бы это…
Кузяев стал исподтишка, постепенно, снизу вверх рассматривать администраторшу. Обвел глазами ее необъятный бюст, обтянутый тонким свитером с широким воротником, – в вырезе свитера лежали золотой православный крестик и медальон со знаком зодиака (Кузяев не понял, каким), пухлые пальцы с толстым обручальным кольцом и перстень с массивным камнем, мягкий подбородок, яркие губы, – втягивая одновременно тонкий дурманящий аромат («наверняка не четырехрублевый», – подсознательно отметил Кузяев), смешанный с запахом сервелата. Взгляд несколько задержался на жующем рте – Кузяев даже сглотнул, а когда поднял глаза еще выше, то оказалось, что администраторша тоже смотрела на него, но так, что тот быстро захлопнул портфель со взяткой и поспешно отошел от стойки.
Сегодня вечер выдался холоднее – ветер с мокрым снегом лепил в лицо. Кузяев поднял воротник, втиснул голову в плечи и зашагал по своему вчерашнему маршруту. Такое зло разбирало Кузяева, что он даже мимо гостиничных дверей проходить не мог, – так и ходил подковкой, топча свежевыпавший снег. Добрая половина окон чернела своим незажженным светом.
«Ведь есть места, есть! И что ей жалко, если я ночь переночую? Ведь не бесплатно. И не у нее в квартире – в гостинице, по закону», – размышлял Кузяев.
Он задрал вверх голову на горящие окна, представил счастливчиков за этими окнами, в теплых светлых комнатах, в чистых постелях. Можно найти кипятильник и вскипятить чай. Горячий. Кузяев снова сделал горлом крупный глоток. Еще ветер обнаглел совсем и дул под пальто и за воротник, и даже под брючины поддувал, под которыми не было теплого белья.
Кузяев вдруг ясно представил толстую администраторшу, ее пухлые, в перстнях пальцы, культурно выбирающие из салфетки ломтики сервелата, жующий рот, и засипел:
– С-с-с… – Он хотел сказать «сволочь», но вспомнил взгляд, от которого не захочешь, да почувствуешь себя клопом, и выдохнул зло: – С-сука.
Кузяев подошел к входу и стал поглядывать на дверь. Входили и выходили люди, с сумками и безо всего, зажигались темные окна, гасли зажженные.
«Для них есть места, – раздраженно думал Кузяев. – Для всех есть места, для меня – нет места».
Кузяев так решительно вошел в холл, что швейцар не успел и глазом моргнуть. Подошел к стойке. Толстая администраторша пила чай, выбирая ложечкой из баночки от детского питания клубничное варенье.
– Послушайте! – нагнулся он к окошечку. – Ну у вас же есть места! У вас прошлую ночь одиннадцать окон так и не зажглось. И сейчас – есть ведь! Есть!
Ложечка с вареньем застыла на мгновенье в воздухе, вскинулись тяжелые ресницы, и на Кузяева глянули строгие удивленные глаза:
– Гражданин! Вы тут не хулиганье, а то сейчас быстро милицию позову!
– Ну послушайте! – взмолился-закричал Кузяев. – Неужели у вас не найдется одного места, одной-единственной кровати?! Я могу на раскладушке. Я не хочу больше на улицу! Я замерз!
Рука с чашкой слегка задрожала от негодования и возмущения.
– Гражданин, выйдите отсюда! Костя! – позвала администраторша швейцара.
Кузяев понял, что это всё. Что сейчас подойдет этот вышибала-Костя, и Кузяев ничего, ну просто ничегошеньки не сможет сделать. Тогда он вцепился в стойку, но ухватиться было не за что, – пальцы скользили по полированному дереву, и Кузяев еще отчетливее понял, что конец пришел окончательно. Он оглянулся на администраторшу и, встретившись с ее взглядом, клопом себя почувствовать не возжелал, а возжелал вдруг стукнуть ее хорошенечко. И уже дернулся в порыве, но понял, что не дотянуться. Тогда Кузяев сунул лицо в окошечко, больно стукнувшись лбом и подбородком о края, и что было силы плюнул в это ненавистное лицо. Слюна попала в пухлые пальцы, державшие чашку, и повисла на огромном камне перстня. Администраторша заверещала, вскочила, как ошпаренная, бросив на стол чашку, и прижалась к стене, ожидая дальнейшего нападения. Но Кузяев выпрямился, и так яростно зыркнул на не спеша подходившего к нему Костю, что тот остановился вдруг в нерешительности. Кузяев покрепче зажал в руке свой портфель и независимо вышел в ночь.
1985 г.
1989 г.
Вояж
Данилушкин человеком был нервным, с тонкой душевной организацией. И очень ранимый. Данилушкин был поэт.
Плохо было Данилушкину, во всём плохо.
Жена его бросила. Жене что? – жене мужик в доме нужен, чтоб зарплату приличную приносил, и вообще… А какая у Данилушкина зарплата, если он институт свой научно-исследовательский бросил, где ничего-то он не исследовал, а только от скуки умирал, – и ночным сторожем работать пошел: чтобы на стихи больше времени тратить. А со стихов приработка не было никакого. Тем более писал Данилушкин совсем не о том, как он Родину свою любит, и просторы ее необъятные не воспевал. Данилушкин и сам толком не знал, любит он Родину или нет. Жена – другое дело; жену Данилушкин очень любил. Не понимала вот только она его, потому и бросила. Если бы понимала – ни за что не бросила бы! А так разменяли они свою двухкомнатную: жена с ребенком и тещей в однокомнатную поехали, а ему комнатушка в коммуналке досталась. Данилушкину поначалу всё равно было, куда его поселят – в коммуналку, так в коммуналку, – в таком душевном состоянии он находился.
Хотел было запить с горя Данилушкин: так, вроде, полагалось. Но не получилось у него ничего с выпивкой: как выпьет, плакать начинал и стихи свои читать. Но тут стихов читать было некому, а поплакивал он теперь и так, без выпивки. К тому же после водки еще хуже, чем прежде становилось.
И по бабам пойти у Данилушкина ни малейшего желания не было: после того, как его жена бросила, отвращение какое-то ко всему женскому полу появилось. И как назло, соседи еще попались – одни бабы, ни одного мужика нормального.
Коридор коммунальный уходил куда-то вдаль, и двери, двери… У Данилушкина с непривычки даже в глазах рябило. «Да сколько же комнат здесь?!» – первое время пугался он. Но, слава богу, оказалось, что одна из дверей принадлежит общей кладовочке, а другая – сортиру. Но не намного от этого стало легче.
Квартира была шумная, горластая, с нравами вольными, базарными. А Данилушкину тишины бы…
В комнате напротив жила кооператорша – с неохватным задом и маленькой головкой, как у динозавра. Сидела в киоске у вокзала, продавала кобр, переплавленных из прошлогодних дракончиков, и шапочки, сшитые из женских рейтуз. Когда Данилушкин осматривал ее в обтягивающих голубых то ли трико, то ли колготках, в которых она беспардонно щеголяла по кухне, его подташнивало. У нее и в будни, и в праздники всегда был кто-нибудь из гостей-кооператоров, и из высококачественной стереоаппаратуры неслось на всю квартиру:
Вояж, воя-яж…
«Ну что ей еще делать в свободное от кооперации время? – пытался оправдать Данилушкин в свих глазах динозавриху. – Не книжки же читать».
Через стену была кухня. Данилушкин первое время думал, что в стене просто-напросто огромная дыра, халтурно заклеенная обоями – случается такое, – иначе отчего бы это так слышен был оттуда, с кухни, каждый звук? Но Данилушкин простучал всю стену, даже диван отодвинул, – не было дыры. А когда менял старую розетку, рванул болты – вывалился подрозетник с куском штукатурки, и ахнул Данилушкин: дранка, набитая на голые доски. «Деревяшка, – холодея, заключил он. – Св-волочи».
А по утрам, начиная с семи часов, Данилушкин, извертевшись, в жгут свивал простыню и корябал в бессильной злобе обои над головой, потому что одна соседка именно по утрам очень любила отбивные и колотила молотком по доске с мясом от души; а у другой – тарахтели как мотоцикл без глушителя электрические кофемолка и кофеварка; а у кого-то чайник со свистком – и никто к нему прикоснуться не смел, как к чужой собственности, пока хозяйка разбойный призыв его не заслышит из дальней комнаты, затерянной в коридорном лабиринте, и не прибежит, не выключит собственноручно. И у всех именно по утрам ужасно капризничали и не слушались дети, и их, перекрикивая друг друга, пытались окончательно разбудить и сделать наставления. А Данилушкину спать нужно было, потому что всю ночь он стихи сочинял.
И то ли в бреду, то ли в полусне мнилось Данилушкину, что мчится прямо на него разбитной тяжелый состав, но колеса состава не по рельсам катятся, а разухабисто молотят прямо по шпалам, и вагоны бросает из стороны в сторону, и вот-вот они развалятся, и всё это дребезжит и грохочет, и полно орущих людей и детей, а паровоз свистит, обезумев от того, что сейчас на Данилушкина наедет и остановиться не сможет. И зарывался Данилушкин головой под одеяло, и под подушку, но состав страшно и неотвратимо летел и свистел, и по шпалам колотил, и Данилушкин орал что есть силы беззвучно, и в диван вдавливался – чтобы в опилки… чтобы под землю… чтобы насовсем…
А когда первая смена, свое отгремев, отстучав и откричав, разбегалась по государственным учреждениям, просыпалась динозавриха, не спеша собиралась в свой кооперативный киоск, из кухни слушая свою высококачественную:
Вояж, воя-яж…
А когда уходила выспавшаяся из-за природной толстокожести динозавриха с килограммом косметики на лице, оставляла после себя такой аромат «Клема», что его унюхивал даже Данилушкин со своего дивана. И тоска захлестывала Данилушкина, и зубами он поскрипывал, и губы крепко закусывал, потому что духи «Клема» – был его свадебный подарок своей жене, и слишком много было связано с ароматом этого подарка невыносимых и сладостных воспоминаний.
И только успокаивался Данилушкин и задремывать начинал, как из школы возвращались дети… И Данилушкину хотелось застрелиться.
По вечерам соседи поочередно часами висели на телефоне. Аппарат был старый, и все орали, что есть мочи. Поэтому все были в курсе событий друг друга, без дополнительных расспросов прекрасно осведомлены о товарообороте кооператива и сколько в день имеет динозавриха. В оставшееся от телефона время они собирались на кухне, утренние безумства повторялись, но более основательно и продолжительно. Хозяйки готовили обеды, кормили запуганных детей, не забывая при этом перемывать косточки отсутствующих и Данилушкина, и долбили ложками о края кастрюль.
Даже на работе Данилушкин отоспаться не мог, хоть и работал ночным сторожем. Он сам толком не знал, что и от кого сторожил. Их бытовочка находилась под лестницей в полуподвальчике, и всю ночь трубы в этом полуподвальчике то ахали и стонали, то сердито гудели, выли и негодовали, то в бешеной агонии начинали колотиться о стены. И больные нервы Данилушкина срывались, подбрасывало его, чуть задремавшего, на диванчике, и просыпался он в холодном поту и дрожал потом долго нервной дрожью. А утром начиналась непонятная жизнь того, что охранял Данилушкин. Приходил вахтер, Данилушкин домой уходил – куда ж еще?! Но возвращаться ему домой совсем не хотелось.
В очередной раз, делая закупку трех десятков яиц в мясном отделе, Данилушкин спросил продавца:
– Куда вы упаковки от яиц деваете?
– Сдаем по четыре копейки за штуку, – не моргнув глазом ответил мясник.
Данилушкин сунул ему рубль и сказал:
– Дай-ка мне двадцать пять штук.
Сперва Данилушкин оклеил двери в своей комнате с внутренней стороны, но очень быстро с ужасом понял, что мощь современной аппаратуры никакая упаковка для яиц остановить не может. И всё-таки Данилушкин еще несколько раз сбегал в магазин и оклеил дверь с наружной стороны и стенку, смежную с кухней. Теперь оруще-свистящий состав выгромыхивал будто из-за леса, но Данилушкин всё равно свивал жгутом простыню и в диван вжимался, а царапать стенку, оклеенную яичной упаковкой, ему было жалко.
Другую стену Данилушкин тоже оклеил на всякий случай, потому что то ли за ней, но уже в другой квартире, то ли внизу жила учительница музыки, днем к ней приходили ученики и долбили по клавишам:
В тра-ве си-дел куз-не-чик.
И еще Данилушкин хотел потолок оклеить, потому что почти каждую ночь в те часы, когда в каторжных муках пытался он ухватить хоть за краешек давно ушедшее вдохновение, кто-то начинал бегать на шпильках по потолку, – вернее, по дощатому полу в верхней квартире: тук-тук-тук, тук-тук-тук – туда-обратно, туда-обратно. Данилушкину воображалось, что это от его верхнего соседа каждую ночь порывается уйти оскорбленная им любовница, и бегает по комнате в одних туфлях, собирая разбросанную в страсти одежду, выкрикивая обидные слова и размазывая по пудре черные слезы. А тот просит у нее прощения, и уговаривает остаться, и она утихает, сбрасывает свои шпильки и снова ныряет к нему в горячую постель. Дурак! Зачем он ее уговаривает? Спустился бы лучше к Данилушкину, поговорили бы…
В этот вечер Данилушкину особенно было хреново. Звезды, наверное, уж так над ним сложились, – ничего не поделать. Да еще ответ очередной ему из журнала пришел, куда Данилушкин творения свои посылал. Писал ему некий литконсультант, которому выпало читать стихи Данилушкина, что человек вы, видно, способный, и жизнь знаете, но не подходят нам ваши стихи: упаднические они какие-то, нет в них торжества жизни. А в конце письма желал Данилушкину творчески успехов.
С чего ему быть-то, торжеству? Упаднические, потому что сам Данилушкин в упадке находится, и не будет у него, наверное, никогда торжества. И творческих успехов тоже не будет.
Тут динозавриха с гостями пришла и включила свою замечательную аппаратуру – вот у кого сплошное торжество жизни!
Вояж, воя-яж, —
пела иностранная певица завораживающим голоском, —
вся наша жизнь вояж.
Данилушкин не знал того иностранного, но, наверное, именно об этом она и пела. И представил себе Данилушкин эту заграничную певицу: сексапильную, наверное, до умопомрачения, ухоженную до неправдоподобия, со струящимися змеиными движениями, – умеют же они себя подать, сволочи; такая, небось, отвращения не вызовет.
Вояж, воя-яж…
И так невыносимо стало Данилушкину, что взял он флакон с одеколоном (а хоть и получал Данилушкин гроши, одеколоны любил дорогие, желательно импортные, сказано же: тонкая натура) и бухнул всё содержимое в стакан. Нюхнул: нежный аромат жидкости цвета любимого вина Данилушкина – «Деброй» шибанул в нос. Никогда с ним этого не случалось, а тут выдохнул глубоко Данилушкин и опрокинул всё одним махом в глотку. Задохнулся сначала, рот открыл, а оттуда – такой запах… Желудок вдруг судорожно сжиматься стал и толчками подкатываться к горлу. Выбежал Данилушкин в коридор, дернул дверь туалета – занято, на кухне в раковине посуду мыли, а ванной в квартире не было. Побродил он по коридору – желудок, вроде, на место улегся, прошло, – вернулся в комнату. Тут одеколонные пары прямо по мозгам ударили, пошатнулось и поплыло всё в глазах Данилушкина: и стены его, в клеточку, как пчелиные соты, и диван его развалюшный, скрипучий, и стол облезший, прежним жильцом-счастливчиком ему завещанные, – а больше не было ничего в комнате у Данилушкина.
А потом, когда всё немножко улеглось, такая вдруг невообразима тоска свалилась на Данилушкина, что стал он поскребывать ногтями по столу и подвывать тихонечко. Задрал он голову в очередном подвывании и увидел крюк на потолке, с которого вместо люстры лампочка на проводе свисала. И перестал выть Данилушкин, на крюк уставился.
Тут на кухне загремела, слетев с полки, у кого-то кастрюля, и внеурочно заколотила по отбивным, как по наковальне, соседка-чревоугодница, и, взвизгнув, заурчала стиральная машина, перемусоливая целомудренные простыни одиноких матерей, и чайник с паровозным свистком посвистывать зачал, силами набираясь. А динозавриха бессовестно кокетничала с кем-то по телефону, оставив приоткрытой дверь в свою комнату, откуда доносилась матерщина ее удачливых гостей и звала в далекое путешествие струящаяся:
Вояж, воя-яж, —
уж не на том ли паровозе, который раздавливал каждое утро Данилушкина, и сейчас, чувствовалось, уже шипел парами и набирал скорость? И понял Данилушкин, что ни одного наезда этого чудовища не перенесет больше: предел наступил.
И пододвинул он стол под лампочку, на стол стул поставил: высоченные потолки в квартире, не дотянешься так просто, – взобрался на стул и осторожно, чтобы не дернуло током, перерезал ножницами сначала один провод, потом другой, и отогнул провода в сторону, словно боясь, что убьет его прежде времени.
Воцарился полумрак. Только уличные фонари освещали улей Данилушкина, отбрасывая на клетчатые стены зловещие тени. Попробовал Данилушкин крюк на прочность – крепко держится: дом старый, еще до революции строили. Снял со спинки стула свой любимый темно-синий галстук, из одного конца петлю сделал, другой за крюк закрепил. И перед тем, как в петлю голову сунуть, подумал: раз такое дело, неплохо бы всех соседей перерезать. Но лень ему было спускаться и идти за ножом на кухню. И еще подумал Данилушкин, что они, наверное, очень кричать будут, а никаких криков он не мог больше переносить. И накинул он на шею петлю и прикрыл глаза…
Вояж, воя-яж…
И оттолкнулся-отчалил Данилушкин с силой от стула, и отлетел стул, упал со стола, – чтобы не оставалось никакого островка спасения у Данилушкина (разве что учительница музыки со своим обостренным слухом услышала грохот падающего стула и подумала раздраженно: «Господи, что у них там?!»). И захрипел Данилушкин, задыхаясь, и ногами засучил, успел еще рвануть на груди рубаху, а до горла не дотянулся, и завис-закрутился на крюке, – крепкий крюк попался, и галстук импортный, еще женой подаренный, тоже выдержал Данилушкина и затянулся хорошо.
А грохочущее-веселяцийся состав, набрав полную мощь, с лихим свистом проносился уже мимо Данилушкина и летел неудержимо вперед. И остановка его предназначалась только в каком-то далеком и непонятном завтра, но дождаться этого «завтра» у Данилушкина сил не хватило…
А динозавриха, накричавшись всласть, ушла к гостям, дверь настежь оставила, – пусть все слушают, жалко, что ли:
Вояж, вояж,
Вся наша жизнь —
вояж.
1989
Минутка
С чего конкретно началась ссора Петр Афанасьевича и его соседа Степана, наверное, ни он, ни Степан, не вспомнили бы. Впрочем, отношения были чисто соседскими, не больше. На первых порах дружили только дети, да жены калякали друг с другом через забор о поселковых новостях, грядках, о погоде.
Может быть, всё началось со смежного забора, который, сначала будучи деревянным, ветшал, гнил, а потом и вовсе завалился на сторону. К этому времени хозяева домов с дворами, меняя прогнившие заборы, стали плести сетки на добытых где-то, а то и самими смонтированных станках. Шла возня с добыванием труб на столбы, проволоки, цемента и проч. У Степана был станок, и он предложил Петру Афанасьевичу, чтобы тот доставал проволоку себе и ему, Степану, а он сплетет. Стали рядиться, кому что доставать на общий забор. Получалось так, что почти всё приходилось на Петра Афанасьевича.
– Афанасьич, – говорил Степан, – ведь ты ж начальник.
– Ну что ж, что начальник? Что же, мне даром всё достается, что ли?
Наконец, кое-как порешили, что проволоку и столбы на общую сторону и еще на одну Степанову достает Петр Афанасьевич, а цемент, тоже на обе стороны: общую и соседскую, и работа – будут Степана. И еще Степан после того, как себе сетку сплетет, даст станок Петру Афанасьевичу.
Вера, жена Петра Афанасьевича, узнав об этом, долго пилила мужа, что тот согласился на такой грабеж: столбы-то с проволокой стоят гораздо дороже, чем цемент. Но Петр Афанасьевич, не терпя никаких тяжб и склок, только отмахивался: «А, ну его». Но Вера этот «грабеж» всегда помнила и обиды копила, при случае напоминая о них мужу.
А обиды понемногу накапливались: то Лида, жена Степана, опять денег, взятых в долг, не отдает без напоминаний, то «вонь несусветная» от соседского поросенка, то «больно часто печку топят: сажа летит».
Славик, сын Веры и Петра Афанасьевича, с соседским Любком и вовсе разодрались после того, как тот оказался среди лазутчиков за их ранней анисовкой, еще с улицы привлекавшей прохожий.
– Попадись мне только на улице, жирный гад, морду изобью! – крикнул тогда Славик сбежавшему через забор Любку.
И тот старался не попадаться.
Другими, постоянными предметами раздора были: абрикос, что Вера вырастила из косточки и весь август стоял усыпанный оранжево-желтыми ароматными плодами, и груши, росшие слишком близко к Степанову двору. Вера злилась, что «половина урожая у них», а Степан ворчал, что деревья дают большую тень на его огород, засаженный картошкой и кормовой свеклой для поросенка.
Славику тоже ужасно не нравилось, что этот толстозадый Любко с вечно сопливой сестрой Мироськой так и пасутся под их деревьями, подбирая сочные груши. Он даже изобрел хитроумную палку с гвоздем на конце, которой стал таскать упавшие на соседский огород плоды, натыкая их на гвоздь.
Только Петра Афанасьевича, казалось, всё это не волновало. «А, хватит и нам», – отмахивался он и по-прежнему заводил разговоры со Степаном.
Зимой, когда делить было нечего, отношения, подпорченные за сезон сбора урожая, восстанавливались, и Вера снова выручала деньгами Лиду, та угощала вкусной стряпней, на которую была мастерица, а по весне делились друг с другом рассадой.
Но каждый год к концу лета всё повторялось сызнова.
По мере разрастания деревьев Степан, и без того вечно недовольный, вечно сердитый, вовсе мрачнел как грозовая туча, выдавая периодически глухие раскаты грома.
– Едят наши абрикосы и груши и еще недовольны, – возмущалась каждый раз Вера. – Тень им, видите ли, падает! Соки им из огорода тянут! Это вы из нас соки тянете, паразиты, нет на вас погибели!
Степан при встречах не здоровался. Если это случалось на улице, проходил мимо, отвернувшись.
– Больно-то мне нужно его здорованье, – кипятилась Вера и ругалась страшно: – Фашист! Тезево нажрал, скоро будет по коленкам биться, боров проклятый. Ни дна ему, ни покрышки. Вот послал господь соседушек…
Петр Афанасьевич первое время еще продолжал здороваться, но, не получая ответов, перестал. Года два соседи не разговаривали. Пары выпускались лишь в злобных шипениях Веры, не могущей равнодушно смотреть, как «этот разжиревший от своей картошки боров» трескает ее абрикосы, да в грозном рокотании Степана, обозревающего свою картошку в густой тени.
Петр Афанасьевич собирался покупать машину; нужен был гараж.
Так как человеком он был незлобливым, то, то ли случайно, то ли еще как, но они со Степаном разговорились. То несколькими словами через забор перебросятся, а то и вовсе остановятся побеседовать на полчасика-часик о политике, о текущих делах, о хозяйственных.
– Гордости в тебе нет! – опять возмущалась Вера. – Ну скажи, зачем он тебе нужен?
– Не нужен он мне. Так что ж теперь, всю жизнь, что ли, басурманами жить?
– Тряпка!
Гараж предполагалось строить на смежной стороне, и Петр Афанасьевич стал снова договариваться со Степаном об общей стене: тот собирался делать новую пристройку для свиней. Степан предложил свой кирпич от старого разобранного сарая, а за это Петр Афанасьевич даст Степану цемент и бетонные шпалы.
Когда гараж был построен, машина куплена и поставлена в гараж, Степану вдруг пришло в голову, что он зря отдал кирпич, что тут его «перешло», и стал требовать кирпич обратно.
– Как же я верну тебе кирпич? – удивлялся Петр Афанасьевич. – Не буду же я гараж разбирать.
Полгода Степан брюзжал о кирпиче, требуя его возврата. При встречах по-прежнему стал отворачиваться.
Наконец Петр Афанасьевич не выдержал и привез ему машину кирпича. Вера так и ахнула:
– Ты с ума сошел! Его-то кирпич был весь битый, одни половинки, из разобранного сарая, а твой новенький да еще целая машина!
– Пусть подавится этим кирпичом, – отмахнулся с досадой Петр Афанасьевич. – Еще подожжет гараж.
Отношений этот кирпич не наладил, Степан не здоровался. Вера не могла простить ему машину «целехонького» кирпича и при каждом удобном случае пилила мужа.
Ссора тяготила Петра Афанасьевича. При встречах со Степаном он выжидательно косился на него, не пойдет ли тот на примирение, но Степан проходил молча, отворотив голову.
Основным камнем преткновения оставался абрикос. Он разросся, давал много плодов, Вера продавала их ведрами. Каждое утро она, собирая упавшие за ночь абрикосы, примеривалась, сколько их лежит по ту сторону забора: это были деньги.
Однажды, когда абрикосы уже заканчивались, пришла покупательница. Вера сложила ей в ведро все абрикосы, что у нее были, но ведро осталось неполным. Потрясли дерево – упало мало. Покупательница, увидав, что по ту сторону забора валяется много абрикосов, схватила ведро и пошла во двор Степана в надежде добрать там. Она вошла в калитку и тут только увидела Степана. Если бы Вера заметила его раньше, она не пустила бы к нему покупательницу. Но было поздно. Степан появился неожиданно и, узнав, для чего пришла женщина с ведром, начал выговаривать ей. До Веры долетали только отдельные слова, но смысл разговора поняла и кипела от возмущения. Степан долго и однообразно говорил о том, что подаст на них в суд за то, что они специально посадили деревья у самого забора, чтобы они давали тень на огород и тянули соки, и что он, Степан, у всех деревьев корни подрубит и подсыплет яду, а абрикосы он никому не даст собирать, чтобы никто по его огороду не топтался и т. д. и т. п. Бедная покупательница пришла как оплеванная и прошептала испуганно:
– Ёй, та я не знала, шо вин такий злодий.
До конца дня Вера ходила, ругая на чем свет стоит «проклятого борова», что он «распустил тезево», которое «через ремень переваливается», и из-за него он «идет и земли не видит».
А утром следующего дня через тюлевую шторку на двери наблюдала, как Степан в большую кастрюлю собирает их абрикосы. Кастрюля оказалась неполной; Степан дотянулся до ветки и стал ее трясти. Абрикосы посыпались градом. Это больше всего возмутило Веру; она выскочила на крыльцо и, как будто по делу, стала ходить взад-вперед по двору, громко кашляя. Но Степан не обращал на ее маневры никакого внимания: подобрав абрикосы, он уселся на скамейку перед домом и стал их тут же есть прямо из кастрюли.