Любовник смерти Акунин Борис
Какая разница, говорит. Душа она и есть душа. Сейчас это муха, а если будет себя в своей мушиной жизни правильно вести, то в следующем рождении, может, человеком станет. К примеру, таким, как ты.
Сенька обиделся:
– Чего это, как я? Может, как вы?
Маса сказал на это, а если будешь хамить учителю, то сам после смерти станешь мухой. Ну-ка, говорит, уворачивайся. И как врежет Сеньке по роже – попробуй-ка, увернись. Только в ушах зазвенело.
Так вот и обучался японской премудрости.
И всякий раз в конце диковинный учитель спрашивал одно и то же: не желаешь ли, мол, чего господину передать.
Сенька глазами хлопал, отмалчивался. Не мог в толк взять, о чем спрос. Про клад? Или про что другое?
Маса, впрочем, никакой докуки не делал. Подождёт с полминутки, кивнёт, скажет своё “саёнара” и идёт себе восвояси.
Дни летели быстро. Урок гимнастики, урок грамматики, урок арифметики, урок французского, закрепление пройденного во французском ресторане, потом променад по магазинам, снова урок – изящных манер, с Жоржем, а там уж пора ужинать и на практикум. “Практикумом” Жорж называл вояжи в оперетку, танц-зал, бордель или какое другое светское место.
По утрам Сенька дрых допоздна, а встанешь, умоешься – уже и Маса тут как тут. И снова-здорово, чисто белка в колесе.
Пару раз, заместо практикума, заглядывал на Хитровку к Ташке – после темна и, конечно, не в сюртуке-фраке, а в прежней одежде. Как говорил Жорж, опашем.
Делал это так.
Нанимал на Трубе степенного, трезвого извозчика и непременно чтобы с номером, ехал на нем до Лубянки. Переодевался прямо в коляске, спустив пониже кожух.
На Лубянке, уже преобразовавшись из негоцианта в апаша, оставлял ваньку дожидаться. Плохо ли – сиди себе, спи, по целковому за час. Только уговор: с козёл сходить ни-ни, не то вмиг одежду с сиденья попрут.
Упрямая Ташка денег, какие Сенька давал, не брала. И от своих шалавских занятий отходить не желала, потому что гордая. Деньги, говорила, от мужчины кто берет – не за работу, а просто так? Либо маруха, либо супруга. В марухи я к тебе идти не могу, как мы есть с тобой товарищи. В супруги тоже не согласная, из-за французки (не то чтоб Сенька её жениться звал – это уж Ташка сама себе напридумывала). Сама сколько требуется заработаю. А не хватит, вот тогда ты мне поможешь, как товарищ.
Однако от Сенькиных рассказов про его новую светскую жизнь заиграла в Ташке амбиция или, иначе сказать, честолюбие. Захотелось ей тоже карьеру произвесть – из уличной мамзельки в “гимназистки” подняться, тем более и возраст был подходящий.
“Гимназистки” улицу не утюжат, клиентов им сводня поставляет. Работа против уличной лахудры не в пример легче и денежней.
Тут первое – платье гимназическое купить, с пелериной, но на это у Ташки отложено было.
Сводня знакомая тоже имелась. Баба честная, надёжная, за клиентов всего треть себе берет. А клиентов, которые гимназисток ценят, полным-полно. Люди всё солидные, в возрасте, при деньгах.
Одна только была трудность, такая же, как у Сеньки: культурности не хватало, бонтонно разговор повести. Ведь клиент, он верить должен, что к нему настоящую гимназистку привели, а не мамзельку переодетую.
Потому Ташка тоже стала французские слова и всякие изящные выражения учить. Сочинила себе жизненную историю, стала Сеньке рассказывать. Пока ещё не твёрдо все слова помнила, подглядывала по бумажке. Вроде как она гимназистка четвёртого класса, инспектор её совратил, цветок невинности сорвал, всяким кунштюкам обучил, и вот теперь она тайком от маман и папан зарабатывает себе женским местом на конфекты и пирожные.
Скорик историю послушал и как человек со светским опытом предложил кое-что подправить. Особенно же советовал в рассказ матерщину не вставлять.
Ташка такому совету удивилась – она, хитровская порода, разницы между приличными и похабными выражениями понимать не умела. Тогда он ей все матюгальные слова на листочке написал, чтоб запомнила. Ташка обхватила голову руками, стала повторять: …, …, …, … Сенькины уши, приобыкшиеся к культурному, или ещё лучше сказать, цивилизованному разговору, от этого прямо вяли.
А ещё Ташка с прошлой Сенькиной дачи купила себе щенка пуделя. Был он маленький, беленький, шебутной и несказанно нюхастый. Сеньку со второго раза уже узнал, обрадовался, запрыгал. Все Ташкины цветы различал и на каждый тявкал по-особенному. Имя ему было Помпоний, попросту Помпошка.
Когда Скорик к Ташке во второй раз заглянул – рассказать, как с братишкой повидался, и новый зуб показать (ну и ещё одно дело было, денежное), товарка на него накинулась:
– Чего припёрся? Ты что, не видал, у меня на окне красный мак? Забыл, что это значит? Я ж тебя учила! Опасность, вот что! Не ходи ты на Хитровку, Князь тебя ищет!
Сенька и сам про это знал, да как было не прийти? Из-за светской учёбы и особенно Жоржевых практикумов от двух тысяч у него уже едва четверть оставалась. В неделю полторы тысячи спустил, вот какой с ним приключился дезастр. Срочно требовалось упрочить финансовый статут.
Слазил в подземелье, упрочил.
Хотел взять два прута, но передумал – хватит и одного. Нечего попусту шиковать, денежка счёт любит. Пора жить по правильному принципу.
Ювелир Ашот Ашотыч Сеньке как родному обрадовался. Сторожить лавку доверил попугаю, повёл гостя за шторку, коньяком-бисквитом угостил.
Скорик бисквит сжевал, коньячку тоже отхлебнул, самым культурным манером, и только после предъявил ювелиру прут, но в руки не дал. Потребовал не четыреста рублей – тысячу. Согласится или нет?
Дал Самшитов тысячу, слова не сказал!
Стало быть, правда в книге судьи Кувшинникова написана, про настоящую-то цену.
Ювелир все подливал коньяку. Думал, напьётся хитровский недоумок, сболтнёт лишнее. Спросил, будут ли ещё прутья и когда.
Сенька ему хитро:
– По тысяче пруты закончились, один только и был. Вы меня, господин Самшитов, с заказчиком сведите, тогда, может, ещё появятся.
Поморгал Ашот Ашотыч чернильными глазами, посопел, однако понял – были дураки, да все вышли. А моя комиссия, спрашивает.
– Как положено – двадцать процентов.
Тот заволновался. Двадцать мало, говорит. Настоящих клиентов только я знаю, без меня вам на них не выйти. Надо тридцать процентов дать.
Поторговались, сошлись на двадцати пяти.
Оставил Скорик ювелиру адрес, куда в случае чего весточку послать, и пошёл, очень собой довольный.
Самшитов вслед:
– Так я могу надеяться, господин Скориков?
И попугай Левончик, хрипло:
– Господин Скорриков! Господин Скорриков!
Дошёл до извозчика, переоделся в приличный вид, но в пролётке не поехал, отправился домой пешком. Не шиковать – значит не шиковать. Лишний полтинник, конечно, трата не грандиозная, однако раз по принципу, значит, по принципу.
На углу Цветного бульвара обернулся – так, померещилось что-то.
Глядь – под фонарём фигура знакомая. Проха! От Хитровки следил, что ли?
Скорик к нему, ворюге, бросился, ухватил за грудки.
– Отдавай котлы, паскуда!
Сам-то уж почти неделю с новыми котлами ходил, золотыми, но то не Прохина печаль. Утырил у своего – отвечай.
– Красно нарядился, Скорик, – процедил Проха и высвободился рывком. – А по харе, гнида, не хошь?
И руку в карман, а там, Сенька знал, свинчатка или чего похуже.
Тут свист, топот. Городовой несётся – защищать приличного юношу от шпаны.
Проха дёрнул вверх по Звонарному, в темноту.
То-то, пролетарий штопаный. Тут тебе не Хитровка, а чистый квартал. Ишь чего удумал – “по харе”.
Как Сенька стал любовником Смерти
Жадней всего из преподанных Масой уроков Сенька внимал самой главной из наук – как покорять женские сердца.
По этой части японец оказался дока и в смысле побалакать, и в смысле покобелиться. Нет, лучше будет так сказать: как в теории, так и в практике.
Сенька долго удивлялся, как это мадам Борисенко от кривоногового, щелеглазого млеет, такую симпатию ему оказывает. Раз вышел завтракать раньше положенного, когда другие постояльцы ещё не спустились – ух ты! Хозяйка у Масы на коленях сидит, толстую щеку ему нацеловывает, а он только жмурится. Увидела Скорика, ойкнула, раскраснелась, да из комнаты вон, будто девчонка какая. А самой-то, наверно, лет тридцать, если не больше.
Не выдержал, спросил – в тот же день, во время рекреации после утреннего мордобоя. Как, мол, вам, Маса-сенсей, такое от женщин счастье? Научите сироту, явите такую милость.
Ну, японец и прочёл целую лекцию, навроде той, куда Жорж однажды Сеньку в институт водил. Только говорил понятней, чем профессор, хоть сам и иностранный человек.
Если коротко пересказать, премудрость выходила такая.
Чтобы отворить женское сердце, нужно три ключа, учил Маса. Уверенность в себе, загадочность и подход. Первые два – это просто, потому что зависят только от тебя самого. Третье – труднее, потому что тут нужно понимать, какая перед тобой женщина. Это называется знание души, а по-научному психология.
Женщины, объяснил Маса, не все одинаковые. Делятся на две породы.
– Только на две? – поразился Сенька, который слушал очень внимательно и жалел лишь об одном – под рукой не было бумажки записать.
Только две, важно повторил сенсей. Те, которым в мужчине нужен папа, и те, которым нужен сын. Главное – правильно определить, женщина какой породы перед тобой, а это с непривычки непросто, потому что женщины любят притворяться. Зато если определил, всё остальное – пустяки. С женщиной из первой породы нужно быть папой: про жизнь её не расспрашивать и вообще поменьше разговаривать, являть собой отеческую строгость; с женщиной второй породы нужно делать печальные глаза, вздыхать и больше смотреть на небо, чтобы она поняла: без мамы ты совсем пропадёшь.
Если же тебе от женщины не нужно души, а хватит одного лишь тела, продолжил далее учитель, тогда проще. Сенька торопливо воскликнул:
– Хватит-хватит!
В этом случае, пожал плечами Маса, слова вообще не нужны. Громко дыши, делай глазами вот так, на умные вопросы не отвечай. Душу свою не показывай. Иначе нечестно получится – тебе ведь от женщины души не нужно. Ты для неё должен быть не человек, а дзверуська.
– Кто? – не сразу понял Скорик. – А, зверушка.
Маса с удовольствием повторил звучное слово. Да, сказал, зверушка. Которая подбежит, понюхает под хвостом и сразу сверху залезает. От женщин все хотят, чтобы они стеснялись и целомудрие изображали, женщины от этого устают и скучают. А зверушку чего стесняться? Она ведь зверушка.
Долго ещё сенсей про всякое такое поучал, и Сенька, хоть не записывал, но запомнил науку слово в слово.
А на следующий день как раз и подходящий практикум подвернулся.
Жорж позвал ехать в Сокольники на пикник (это когда едут в лес, а там на траве сидят и едят руками, по-простому). Сказал, позовёт с собой двух курсисток. За одной он давно ударяет, а вторая, сказал, в самый раз для тебя будет (они уж к тому времени на брудершафт выпили, на “ты” перешли, чтоб проще). Современная барышня, говорит, без предрассудков. Сенька спрашивает, шалава, что ли?
– Не совсем, – уклончиво ответил Жорж. – Сам увидишь.
Сели в шарабан, поехали. Скоро Сеньке стало ясно: надул его студент. У самого-то девка пухленькая, разбитная, всё хохочет, а товарищу подсунул какую-то тарань сушёную, в очках, с поджатыми губами. Видно, нарочно подгадал, чтоб мымра эта не мешала ему за ейной подружкой ухлёстывать.
Пока ехали, очкастая тарабанила про непонятное: Ницше там, фигицше, Маркс-шмаркс.
Скорик не слушал, думал про своё. По Масиной науке выходило, что, если подъехать по-умному, с психологией, то любую бабу уделать можно, даже такую фрю. Как он там учил? Простые, говорил, любят галантность и мудрёные слова, а с образованными, наоборот, надо попроще и погрубее.
Попробовать что ли – заради проверки?
Ну и попробовал.
Она спрашивает:
– Что вы, Семён, думаете о теории социальной эволюции?
А он – молчок, только усмехается.
Она занервничала, глазами захлопала. Вы, говорит, наверное, сторонник насильственного преобразования общественных институтов? А он голову слегка наклонил и угол губы дюйма на полтора в сторону – вот и весь ответ.
В парке, когда Жорж свою хохотушку повёл на лодке катать (Сенькина-то не захотела, сказала, что у ней от воды головокружение), пришло время действовать.
От Скориковой загадочности барышня вовсе в раж впала – тараторит, тараторит, остановиться не может. Посреди длиннющей речи про каких-то Прудона и Бакунина он наклонился вперёд, обнял очкастую за костлявые плечи и крепко-крепко поцеловал в губы. Она только пискнула. Руками упёрлась в грудь – Сенька уж хотел отпустить, ведь не насильник какой. Был в полной готовности и по харе получить. С такими ручонками, чай, скулу не свернёт.
Упереться-то она упёрлась, однако не отпихнула. Сенька удивился, давай дальше целовать, а руками начал ей ребра щупать да пуговки сзади на платье расстёгивать: может, опомнится?
Курсистка забормотала:
– Вы что, Семён, вы что… А правду Жорж говорит, что вы… Ах, что вы делаете!.. Что вы пролетарий?
Сенька для большей зверообразности тихонько рыкнул и совсем обнаглел, руку под платье запустил, где расстёгнуто. Там у барышни сверху была голая спина, с торчащими позвонками, а ниже шёлковое бельё.
– Сумасшедший, – сказала курсистка, задыхаясь. Очки у неё сползли на сторону, глаза полузакрылись.
Сенька ещё с минуту руками по ней там-сям повозил, чтоб окончательно удостовериться в правильности Масиной теории, и отодвинулся. Больно костиста, да и не для баловства затевалось, а для научного опыта, или, выражаясь культурно, эксперимента.
Когда из Сокольников обратно ехали, учёная девица рта не раскрывала – всё на Сеньку пялилась, будто ждала чего, а он про неё и думать забыл, такое в нем происходило потрясение.
Вот она, сила учения! Наука всё преодолеть может!
Назавтра ни свет ни заря поджидал Масу у входа.
Дождался, увёл к себе в комнату, даже не дал чаю попить.
Попросил Христом-Богом: обучите, сенсей, как мне одну обожаемую особу сердечно завоевать.
Маса ничего, никакой насмешки над Сенькиной эмоцией не сделал. Велел подробно разобъяснить, что за особа. Скорик всё, что про Смерть знал, рассказал, а под конец дрожащим голосом спросил:
– Что, дядя Маса, никак невозможно мне такую лебедь стрелой Амура сразить?
Учитель руки на животе сложил, почмокал губами. Отчего же, говорит, невозможно? Для настоящего кавалера всё возможно. И дальше сказал непонятное: “Смерчь-сан – женсина руны”. Оказалось, “женщина Луны”. Бывают, говорит, женщины Солнца и женщины Луны, такими уж на свет рождаются. Я, говорит, больше женщин Солнца люблю, но это дело вкуса. А к женщинам Луны, как твоя Смерть-сан, нужно, говорит, вот как подступать – и разъяснил Сеньке всё в доскональности, дай ему Господь доброго здоровьичка.
Вечером того же дня Сенька отправился к Смерти – искать своего счастья.
Поехал не как раньше собирался: при белом галстуке, с букетом хризантем, а снарядился по всей Масиной науке.
Надел старую рубашку, некогда Смертью заштопанную, да ещё и подмышку нарочно порвал. Купил на толчке стоптанные штиблетишки. На портки, совсем целые, пришил сверху заплату.
Поглядел на себя в зеркало – чуть сам не прослезился. Пожалел только, что накануне зуб вставил – щербатым вышло бы ещё жалостней. Но рассудил, что, если рот не разевать, золото сильно сверкать не будет.
Однако всё чистое было, стираное, и сам в баню сходил. Маса наказал: “Бедненько, но тистенько, грядзных кавареров они не рюбят”.
Слез с извозчика на углу Солянки, поднялся вверх по Яузскому бульвару. Постучал – громко, но сердчишко все равно шумней колотилось.
Смерть открыла опять без спросу, как прежде.
– А, – сказала. – Стриж прилетел. Давно тебя не видно было, заходи.
Сеньке показалось – рада, и на душе сразу немножко растиснулось.
Памятуя о зубе, рта не раскрывал, да сенсей и не велел без крайней нужды языком болтать. Полагалось глядеть чисто, доверчиво и мигать почаще – и только.
Зашли в горницу, сели на диван, рядышком (это Сеньке тоже показалось добрым знаком).
Причёску ему на Неглинном сделали особенную, “мон-анж” называется: вроде растрёп растрёпом и прядка на лоб свисает, но пушисто, трогательно.
– Думала я про тебя, – сказала Смерть. – Жив ли? Не оголодал ли? Ты долго у меня не сиди. Неровен час кто Князю донесёт. Он, зверь, на тебя ярится.
Тут в самый раз было заготовленное сказать. Сенька на неё из-под льняной прядки посмотрел, вздохнул.
– Я с тобой попрощаться пришёл. Всё одно не сносить мне головы, найдут они меня и порежут. Пускай режут, нет моей мочи в ихних душегубствах участвовать. Противоречит это моим принципам.
Смерть только удивилась:
– Ты где это слов таких понабрался?
Ай, неправильно сказал. Не умничать надо, свою учёность показывать, а на жалость бить.
– Оголодал я, Смертушка, меж людей скитаться. – Скорик ресницами помигал – ну как слеза выкатит? – Воровать совестюсь, христарадничать зазорно. Ночи нынче холодные стали, осень уже. Дозволь обогреться, хлебца кусочек покушать и пойду я себе дальше.
Разжалобил самого себя – аж всхлипнул.
Вот это было правильно. У Смерти тоже глаза мокрым блеснули.
По голове его погладила, бросилась стол накрывать.
Сенька даром что сытый был (перед выходом пуля-рочки с артишоками навернул), но ситный с колбасой мял усердно и молоком хлюпал. Смерть сидела, подперев рукой щеку. Вздыхала.
– Чистый-то какой, – умилилась. – И рубашка свежая. Постирал кто?
– Кто мне постирает? Сам обхожусь, – лучисто поглядел на неё Сенька. – С вечера в речке рубаху с портами простирну, к утру высохнет. Зябко, конечно, голому, но надо себя блюсти. Ветшает только рубаха-то. Оно бы ничего, да вышивки твоей жалко. – Погладил ладонью нитяной цветок, закручинился. – Вишь, рубаха под мышкой лопнула.
Смерть, как тому и следовало, говорит:
– Снимай, зашью.
Снял.
Мамзель Лоретта, которая из практикума, говорила: плечики у вас, кавалер, красивые, чисто сахарные, и кожица такая нежная, прямо съела бы. Вот Сенька свои сахарные плечи и развернул, а руками себя посиротливей за бока обхватил.
Смерть иголкой мельтешит, а сама на Сенькину белизну поглядывает.
– Один только миг в моей злосчастной жизни и был, во всей судьбе моей горемычной, – тихо, проникновенно сказал Скорик. – Когда ты меня, сироту, поцеловала…
– Неужто? – изумилась Смерть, даже шить перестала. – Такое это для тебя счастье?
– И словами не обсказать, какое…
Она отложила рубаху.
– Господи, – говорит, – да давай я тебя ещё поцелую – не жалко.
Он зарозовелся весь (это уж естественным манером получилось).
– Ах, тогда и помереть не страшно…
Но руки пока держал при себе и глазами мигал не дерзко, а робко.
Смерть подошла к нему, наклонилась. Глаза ласковые, влажные. Погладила по шее, по плечу, и нежно так, по-доброму приложилась к Сенькиным губам.
Тут его будто в печку, в самое пламя, кинуло. Позабыл он про всю сенсееву науку, рванулся вверх, навстречу Смерти, обнял её что было сил и давай целовать, а сам от горячности только вдыхает мятный, пьяный аромат её волос – ах, ах – и выдохнуть не может, жалко.
И случилось тут что-то, ей-богу случилось! Ненадолго, может, на несколько секундочек всего, налилось вдруг тело Смерти таким же ответным жаром, и поцелуй её из мягкого, материнского стал жадным, требовательным, твёрдым, а руки заметались по Сенькиной спине.
Но кончились невозможные секундочки – она расцепила Скориковы объятья, отшатнулась.
– Нет, – говорит, – нет. Ну тебя, чертёнок, не соблазняй. Чего нельзя, того нельзя.
Головой затрясла, будто отгоняла какую химеру (это так говорят, когда привидится небывальщина), ладонью себе по глазам провела – и стала всегдашняя, спокойная. Помотрела на Сеньку с лукавой улыбкой.
– Ух, змей, от горшка два вершка, а хитрющий. Наплачутся от тебя девушки.
А Скорик из печки-то ещё не вылез, не понял ещё, что всему конец, и сунулся к Смерти снова обнять. Она не отстранилась, но и не шевельнулась – это все равно было, как статую какую обнимать.
Вдруг сзади голос, с дрожанием:
– Ах вот ты с кем, сука!
Сенька обернулся и закоченел.
На пороге стоял Князь – рожа перекошена, глазищи сверкают. Ну да, дверь-то с улицы не заперта, вот и вошёл, а им не слыхать было.
– Кого в любовники взяла, паскуда! Кутёнка! Глистёныша! В надсмешку, что ли?!
Шагнул к помертвевшему Сеньке, схватил за шею, вверх рванул – пришлось на цыпки привстать.
– Убью, – шипит. – Башку сверну.
И ясно было – сейчас свернёт. Хорошо ещё, что недолго мучиться. А то начал бы, как тому барышнику, уши резать и в рот совать или, того хуже, глаза бы повыколол.
Сенька отвернулся, чтоб Князевой рожи не видать – и без того ужасно было. Решил, лучше в последний миг на Смерть посмотреть, пока душа из плоти не отлетела.
И увидал чудо-чудное, диво-дивное: как берет Смерть со стола крынку с недопитым молоком и с размаху бьёт ею фартового по макушке.
Князь удивился, Сеньку выпустил и на пол сел. За голову держится, меж пальцев кровь с молоком течёт.
Смерть крикнула:
– Что встал? Беги!
И рубаху недозашитую сует.
А Сенька не побежал. Кто-то другой, как бы второй Сенька, изнутри его, сказал:
– Айда со мной. Убьёт он тебя.
– Не убьёт, – ответила она, и так спокойно, что Сенька сразу поверил.
Князь морду повернул, глаза мутные, бешеные. Рванулся встать, покачнулся, ухватился за стол – не совсем ещё вошёл в разум, ноги плохо держали. Однако прохрипел:
– Москву переверну, а найду. Под землёй не спрячешься. Зубами жилы вытяну!
Так страшен был, что Скорик в голос заорал. Дунул со всех ног, с крыльца кубарем слетел и заметался: куда бежать-то, куда?
А туда, подсказал ему второй, внутренний Сенька, оказавшийся поумней и покрепче первого. Туда, куда Князь сказал: под землю. Как бы не пришлось из Москвы эмиграцию делать. Князь теперь и вправду не угомонится, пока сироту не изведёт.
Ну а коли так, нужно запастись деньгами.
Наведался в заветный подвал снова. Взял много, целых пять прутов. Решил, что торговаться с ювелиром не станет, отдаст по тысяче. Пускай радуется Ашот Ашотыч своей фортуне.
Только не довелось Самшитову попользоваться Сенькиной щедростью.
Когда Скорик вышел на Маросейку, то увидал перед ювелирной лавкой двух городовых, а внутри – через стеклянную витрину было видно – толпились синемундирные.
Вот те на. Доторговался Ашот Ашотыч казённым серебришком. Не иначе донёс на него кто-нибудь. А может, судья Кувшинников ещё вострей оказался, чем с виду. Разузнал, у кого из нумизматов появились яузские прутки, да расспросил, через кого приобретены – вот и вся недолга.
Это, положим, ничего, не так страшно. Адреса своего Сенька судье не оставлял. Где клад, кроме него самого тоже никто не знает.
Ищите, псы, ветра в поле.
Ай нет! Армяшке-то про нумера мадам Борисенко было сказано. Выдаст носатый, обязательно выдаст!
Не стал Сенька времени терять, светиться на нехорошем месте. Побежал извозчика брать.
Надо было из нумеров съезжать, пока не сцапали.
В экзистенции обрисовалась тенденция к ухудшению жизненных кондиций, или, попросту сказать, дела были хреновей некуда: и Князь на хвосте, и полиция, и прутья продать некому, однако Сенька сейчас пребывал в таком кураже, что всё ему казалось трын-трава.
Лошадка цокала копытами и помахивала хвостом, встречный ветер дотрепывал причёску “мон-анж”, и жизнь, несмотря ни на что, была замечательная, Сенька качался на сиденье пролётки совершенно счастливый.
Пускай недолго, считанные миги, но он был-таки любовником Смерти, почти что самым настоящим!
Как у Сеньки развязался язык
В тот же вечер Скорик поменял квартиру. Хотел с Жоржем попрощаться, да того носило где-то. Так и уехал по-английски, как последняя свинья. К извозчику его провожала одна мадам Борисенко, перенёсшая часть сердечной расположенности к Масе и на его ученика. Со страхом спросила:
– А Масаил Мицуевич теперь что же, заходить не будут?
– Завтра с утра непременно появятся, – пообещал Сенька, ещё не решивший, будет ли извещать японца о смене местожительства. – Передайте, Семён Скориков благодарил за заботу и желал здравствовать.
Чтоб быть от Князя подальше, заехал к черту на кулички, аж за Пресню. Остановился в гостинице для железнодорожных служащих. Хорошее место: никто никого не знает, ночку человек переночевал и поехал себе дальше.
Заодно уж и имя поменял, для пущей конспирации, чтоб совсем концы в воду. Думал сначала назваться как-нибудь обыкновенно, а после решил: уж менять, так на что-нибудь звучное, красивое, в тон новой жизни. Записался в книге постояльцев Аполлоном Секандровичем Шопенгауэром, коммивояжёром.
Ночью снилось всякое разное. То жаркое, сладострастное – про Смерть, то жуткое – как в окно Князь лезет с ножом в зубах, а он, Сенька, в одеяле запутался и из кровати вылезти не может.
Это ночью, а на рассвете Скорик проснулся от громкого стука в дверь.
Сел, за сердце схватился. Думал – Князь с Очком его сыскали. Хотел по трубе водосточной тикать в чем был, то есть считай вовсе без ничего, но из коридора донёсся голос Масы:
– Сенька-кун, дзиво отворяй!
Уф! Прямо не сказать, какое Сеньке от этого было облегчение. Даже не задумался, как японец его так быстро на новом месте нашёл.
Отодвинул засов, и в комнату быстро вошёл Маса, а за ним (вот это да) Эраст Петрович, собственной персоной. Оба хмурые, строгие.
Маса у стенки встал, а его господин взял Сеньку за плечи, повернул лицом к окну (свет был ещё ранний, сумеречный) и деловито сказал:
– Ну, Аполлон Секандрович, хватит д-дурака валять. Нет у меня больше времени возиться с вашей загадочной личностью. Рассказывайте всё, что знаете: и про убийствo Синюхиных, и про убийство Самшитовых. Этому дружно положить конец!
– Сам… Самшитовых?! – поперхнулся Скорик. – А я д-думал…
Его тоже в заикание повело – заразился, что ли?
– Одевайтесь, – приказал Эраст Петрович. – Едем.
И больше пока ничего объяснять не стал, вышел в коридор.
Натягивая брюки и рубашку, Сенька спросил сенсея: – Как вы меня нашли-то?