Смерть Ахиллеса Акунин Борис
— Он говорил о портфеле?
— О каком портфеле?
— Упоминал Хуртинского?
— Кто это?
— Он носит оружие?
— Кажется, да. Но разве закон это запре…
— Вы с ним еще встретитесь?
— Да. То есть…
Ванда побледнела, закусила губу. Эраст Петрович понял: сейчас станет врать, и скорей, пока не начала, заговорил по-иному — очень серьезно, доверительно, даже проникновенно:
— Вы должны сказать мне, где он. Если я ошибаюсь и он не тот, кем я его считаю, ему лучше снять с себя п-подозрение сейчас. Если же я не ошибаюсь, это страшный человек, совсем не такой, как вам представляется. Насколько я понимаю его логику, он не оставит вас в живых, это не в его правилах. Я поражен тем, что вы до сих пор еще не в покойницкой Тверской полицейской части. Ну же, как мне его найти, вашего Клонова?
Она молчала.
— Говорите. — Фандорин взял ее за руку. Рука была холодной, но пульс бился часто-часто. — Один раз я уже спас вас и намерен сделать это вновь. Клянусь вам, если он не убийца, я его не трону.
Ванда смотрела на молодого человека расширенными зрачками. В барышне происходила внутренняя борьба, и Фандорин не знал, чем склонить чашу весов на свою сторону. Пока он лихорадочно соображал, взгляд Ванды обрел твердость — перевесила какая-то мысль, оставшаяся Эрасту Петровичу неведомой.
— Я не знаю, где он, — окончательным тоном произнесла певица.
Фандорин немедленно встал и откланялся, более не сказав ни единого слова. К чему?
Главное, что она с Клоновым-Певцовым еще встретится. Чтобы выйти на цель, достаточно установить грамотную слежку. Коллежский асессор остановился посреди Петровки, не обращая внимания на дождь, который, правда, лил уже не так яростно, как прежде.
Какая к черту слежка! Он же под арестом и должен безвылазно сидеть в гостинице. Помощников не будет, а в одиночку толковое наблюдение не организуешь — тут нужно по меньшей мере пять-шесть опытных агентов.
Чтобы мысль свернула с заезженной колеи, Фандорин быстро и громко хлопнул в ладоши восемь раз. Спрятанные под зонтами прохожие шарахнулись от сумасшедшего, а на устах коллежского асессора появилась довольная улыбка. Ему пришла в голову оригинальная идея.
Войдя в просторный вестибюль «Дюссо», Эраст Петрович сразу повернул к стойке.
— Любезный, — начальственным голосом обратился он к портье, — соедини-ка меня с номерами «Англии», что на Петровке, а сам поди, у меня к-конфиденциальный разговор.
Портье, успевший привыкнуть к таинственному поведению важного чиновника из 20-го, поклонился, поводил пальцем по висевшему на стене листу телефонных абонентов, нашел нужный, снял рожок.
— «Англия», господин Фандорин, — сказал он, протягивая коллежскому асессору слуховую трубку. Там пропищали:
— Кто телефонирует?
Эраст Петрович выжидательно посмотрел на портье, и тот деликатно удалился в самый дальний угол вестибюля.
Лишь тогда Фандорин, приложив губы к самому переговорному отверстию, произнес:
— Извольте пригласить к аппарату госпожу Ванду. Скажите, срочно вызывает господин Клонов. Да-да, Клонов!
Сердце молодого человека билось учащенно. Пришедшая ему в голову идея была нова и до дерзости проста. Дело в том, что телефонная связь, столь стремительно завоевывавшая популярность у жителей Москвы, при всем своем удобстве технически была пока далека от совершенства. Смысл сказанного разобрать почти всегда удавалось, но тембр и нюансы голоса мембрана не передавала. В лучшем случае — и то не всегда — было слышно, мужской это голос или женский, но не более того. Газеты писали, что великий изобретатель мистер Белл разрабатывает новую модель, которая будет передавать звук гораздо лучше. Однако, как гласит китайская мудрость, своя прелесть есть и в несовершенствах. Эрасту Петровичу еще не приходилось слышать, чтобы кто-то пытался выдать себя в телефонном разговоре за другое лицо. Отчего же не попробовать?
В рожке зазвучал визгливый, прерываемый потрескиваниями голос, вовсе не похожий на вандино контральто:
— Коля, ты? Какое счастье, что ты догадался мне протелефонировать!
«Коля»? «Ты»? Хм!
А Ванда быстро, глотая слоги, кричала в трубку:
— Коля, тебе угрожает опасность! У меня только что был человек, который тебя ищет!
— Кто? — спросил Фандорин и замер — сейчас она его разоблачит.
Но Ванда ответила как ни в чем не бывало:
— Сыщик. Он очень умный и ловкий. Коля, он говорил про тебя страшные вещи!
— Чушь, — кратко отозвался Эраст Петрович, подумав, что роковая женщина, кажется, не на шутку влюблена в жандармского капитана первой гильдии.
— Правда? Я так и знала! Но все равно ужасно разволновалась! Коля, почему ты телефонируешь? Что-нибудь изменилось?
Он молчал, лихорадочно соображая, что сказать.
— Мы что, завтра не встретимся-етимся? — На линии возникло эхо, и Фандорин заткнул второе ухо, потому что разбирать быструю речь Ванды стало трудно. — Но ты обещал, что не уедешь, не попрощавшись-авшись! Ты не смеешь-еешь! Коля, что ты молчишь-чишь? Встреча отменяется-яется?
— Нет. — Собравшись с духом, он выдал фразу подлиннее. — Я только проверить, все ли ты правильно запомнила.
— Что? Что проверить?
Видно, Ванде тоже было слышно неважно, но это как раз было очень кстати.
— Все ли ты правильно запомнила! — крикнул Фандорин.
— Да-да, конечно-ечно! «Троицкое подворье», в шесть, седьмой нумер, со двора, постучать два раза, три и еще два-ва. Может быть, все-таки не в шесть, а позже-озже? Сто лет не вставала в такую рань-ань.
— Ладно, — сказал осмелевший коллежский асессор, мысленно повторив: шесть, седьмой, со двора, два-три-два. — В семь. Но никак не позже. Дела.
— Хорошо, в семь! — крикнула Ванда. Эхо и треск внезапно исчезли, ее голос раздался очень ясно и был, пожалуй, даже узнаваем. Он звучал так радостно, что Фандорину стало стыдно.
— Даю отбой, — сказал он.
— Откуда ты телефонируешь? Где ты?
Эраст Петрович воткнул рожок в гнездо и крутанул ручку. Оказывается, телефоническая мистификация необычайно легка. Надо учесть на будущее, чтобы самому не попасть впросак. Придумать для каждого собеседника свой пароль? Ну, не для каждого, конечно, а, допустим, для агентов или просто для конфиденциальных случаев.
Но думать сейчас об этом было некогда.
Про домашний арест можно забыть. Теперь есть, что предъявить начальству. Неуловимый, почти бесплотный Клонов-Певцов завтра в шесть утра будет на каком-то Троицком подворье. Черт его знает, где это, да и в любом случае без Караченцева не обойтись. Следует произвести арест обстоятельно, по всей форме. Чтоб не ушел — очень уж ловок.
Дом обер-полицеймейстера на Тверском считался одной из достопримечательностей первопрестольной. Выходя фасадом на респектабельный бульвар, где в погожие дни прогуливалось лучшее московское общество, двухэтажный дом казенного желтого цвета словно оберегал и в некотором роде даже благословлял приличную публику на изящное и безмятежное времяпрепровождение.
Гуляйте, мол, просвещенные дамы и господа, по узкому европейскому променаду, вдыхайте аромат лип, и пусть вас не тревожит сопение огромного полуазиатского города, населенного по преимуществу людьми непросвещенными и невоспитанными — власть здесь, вот она, на страже цивилизации и порядка, власть никогда не спит.
В сем последнем утверждении Эраст Петрович получил возможность удостовериться, когда, перед самой полуночью, позвонил в дверь знаменитого особняка. Открыл не швейцар, а жандарм при шашке и револьвере, строго выслушал ночного посетителя, но ни слова ему не сказал и оставил дожидаться на пороге — лишь вызвал электрическим звонком дежурного адъютанта. К счастью, адъютант оказался знакомым — капитан Сверчинский. Он не без труда опознал в энглизированном господине оборванного нищего, вызвавшего утром в управлении такой переполох, и сразу стал сама любезность. Выяснилось, что Евгений Осипович, как обычно, перед сном прогуливается по бульвару. Любит ночной моцион и не пренебрегает им в любую погоду, хоть бы даже и в дождь.
Эраст Петрович вышел на бульвар, немного прошелся в сторону бронзового Пушкина — и точно: навстречу неспешным шагом шла знакомая фигура в длинной кавалерийской шинели и надвинутом на лоб башлыке. Стоило коллежскому асессору рвануться навстречу генералу, как откуда ни возьмись, будто из самой земли, по бокам выросли две бесшумные тени, а за спиной обер-полицеймейстера возникли еще два столь же решительных силуэта. Эраст Петрович покачал головой: вот оно, иллюзорное одиночество государственного человека в эпоху политического терроризма. Ни шагу без охраны. Боже, куда катится Россия…
А тени уж подхватили коллежского асессора под руки — мягко, но крепко.
— Эраст Петрович, легки на помине! — обрадовался Караченцев, а на агентов прикрикнул. — Брысь! Надо же, а я тут вышагиваю, о вас размышляю. Что, не усидели под арестом?
— Не усидел, ваше п-превосходительство. Евгений Осипович, идемте в дом, время не терпит.
Генерал вопросов задавать не стал, а сразу повернул к дому. Широко шагал, то и дело искоса поглядывая на спутника.
Прошли в просторный овальный кабинет, сели к длинному зеленого сукна столу напротив друг друга. Обер-полицеймейстер крикнул:
— Сверчинский, будьте за дверью! Можете понадобиться.
Когда обшитая кожей дверь беззвучно затворилась, Караченцев нетерпеливо спросил:
— Ну что? След?
— Лучше, — сообщил Фандорин. — Преступник. Собственной персоной. П-позволите закурить?
Попыхивая сигарой, коллежский асессор рассказал о результатах своих изысканий.
Караченцев все больше и больше хмурился. Дослушав, озабоченно почесал крутой лоб, отбросил непослушную рыжую прядь:
— И как вы трактуете всю эту головоломку?
Эраст Петрович стряхнул столбик пепла:
— Соболев затевал какой-то дерзкий демарш. Возможно, переворот в духе восемнадцатого столетия. В общем то, что немцы называют putsch. Сами знаете, как Михаил Дмитриевич был п-популярен в армии и народе. Авторитет же верховной власти сейчас пал так низко… Да что я вам буду толковать, на вас все жандармское управление работает, слухи собирает.
Обер-полицеймейстер кивнул..
— О заговоре мне, собственно, ничего не известно. То ли Соболев возомнил себя Бонапартом, то ли, что более вероятно, вознамерился посадить на трон кого-то из родственников государя. Не знаю и не хочу г-гадать. Да и для нашей с вами задачи это несущественно.
Караченцев на это только дернул головой и расстегнул шитый золотом воротник. Над переносицей у генерала выступили капельки пота.
— В общем, наш Ахиллес затевал что-то нешуточное, — как ни в чем не бывало продолжил коллежский асессор и пустил к потолку такую элегантную струйку дыма, что одно заглядение. — Однако были у Соболева некие т-тайные, могущественные противники, осведомленные о его планах. Клонов, он же Певцов — их человек. С его помощью антисоболевская партия решила устранить новоявленного Бонапарта, но без шума, изобразив естественную смерть. Что и было исполнено. Экзекутору помогал наш з-знакомец Хуртинский, имевший связи с антисоболевской партией и, судя по всему, представлявший в Москве ее интересы.
— Эраст Петрович, не так быстро, — взмолился обер-полицеймейстер. — У меня голова кругом. Что за партия? Где? У нас, в министерстве внутренних дел?
Фандорин пожал плечами:
— Очень возможно. Во всяком случае, без вашего шефа графа Толстова не обошлось. Вспомните письмо, оправдывающее Хуртинского, и депешу, покрывающую Певцова. Хуртинский оказался скверным исполнителем. Слишком уж надворный советник был жаден — польстился на соболевский м-миллион, решил совместить полезное с приятным. Но центральная фигура во всей этой истории несомненно — светлоглазый блондин.
Здесь коллежский асессор встрепенулся, осененный новой идеей.
— Постойте-ка… А может быть, все еще с-сложней! Ну конечно!
Он вскочил и быстро прошелся по кабинету из угла в угол — генерал только следовал взглядом за мечущимся Фандориным, боясь нарушить ход мысли многоумного чиновника.
— Не мог министр внутренних дел организовать убийство генерал-адъютанта Соболева, что бы тот ни затевал! Это нонсенс! — От волнения Эраст Петрович перестал заикаться. — Наш Клонов, скорее всего, — не тот капитан Певцов, о котором пишет граф. Вероятно, настоящего Певцова уже нет на свете. Тут пахнет очень хитрой интригой, задуманной таким образом, чтобы в случае провала все можно было свалить на ваше ведомство! — неудержимо фантазировал коллежский асессор. — Так, так, так.
Он несколько раз быстро хлопнул в ладоши — напряженно слушавший генерал от неожиданности чуть не подпрыгнул.
— Предположим, министр знает о заговоре Соболева и организует, за генералом тайную слежку. Это раз. Кто-то другой тоже знает о заговоре и хочет Соболева убить. Это два. В отличие от министра, этот человек, а вернее всего, эти люди, которых мы назовем контрзаговорщиками, законом не связаны и преследуют какие-то свои цели.
— Какие цели? — слабым голосом спросил вконец замороченный обер-полицеймейстер.
— Наверное, власть, — небрежно ответил Фандорин. — Какие же еще могут быть цели, когда интрига разворачивается на таком уровне? Контрзаговорщики имели в своем распоряжении необычайно изобретательного и предприимчивого исполнителя, который нам известен как Клонов. В том, что он никакой не купец, можно не сомневаться. Это человек незаурядный, невероятных способностей. Невидим, неуловим, неуязвим. Вездесущий, он повсюду появлялся раньше нас с вами, наносил удар первым. Хотя мы и сами действовали быстро, он постоянно оставлял нас с носом.
— А вдруг он все-таки жандармский капитан и действует по санкции министра? — спросил Караченцев. — Что если… — Он сглотнул. — Что если устранение Соболева санкционировано свыше? Извините, но мы с вами, Эраст Петрович, профессионалы и отлично знаем, что для защиты государственных интересов иногда приходится прибегать к нетрадиционным методам.
— Зачем тогда было выкрадывать портфель, да еще из жандармского управления? — пожал плечами Фандорин. — Ведь портфель и так уже попал в жандармское управление, и вы по инстанции переслали бы его в Петербург, тому же графу Толстову. Зачем было огород городить? Нет, министерство здесь не при чем. Да и убить всенародного героя — это вам не какого-нибудь генерала Пишегрю в тюрьме удавить. Поднять руку на Михаила Дмитриевича Соболева? Без суда и следствия? Нет. Евгений Осипович, при всех несовершенствах нашей власти это уж чересчур. Не поверю.
— Да, вы правы, — признал Караченцев.
— И потом легкость, с которой Клонов совершает убийства, что-то уж больно мало похожа на государеву службу.
Обер-полицеймейстер поднял ладонь:
— Погодите-погодите, не увлекайтесь. Какие, собственно, убийства? Мы ведь так и не знаем, был ли Соболев убит или все-таки умер своей смертью. По результатам вскрытия получается — умер.
— Нет, убит, — отрезал Эраст Петрович. — Хоть и непонятно, как удалось скрыть следы. Если б мы тогда знали то, что знаем сейчас, мы, возможно, проинструктировали бы профессора Веллинга провести исследование более дотошно. Он ведь заранее был уверен, что смерть произошла вследствие естественных причин, а изначальная установка определяет очень многое. И потом, — коллежский асессор остановился напротив генерала, — ведь смертью Соболева не ограничилось. Клонов обрубил все возможные концы. Я уверен, что таинственная смерть Кнабе — его рук дело. Посудите сами, разве стали бы немцы убивать своего офицера генштаба, даже с очень большого перепугу? Так в цивилизованных странах не делается. На худой конец принудили бы застрелиться, но мясницким ножом в бок? Невероятно! Клонову же это было бы очень кстати — мы с вами полностью уверились, что дело раскрыто. Если бы не всплыл портфель с миллионом, мы бы поставили в расследовании точку. Крайне подозрительна также внезапная смерть кельнера из «Метрополя». Этот злосчастный Тимофей Спиридонович, видимо, провинился только тем, что помог Клонову найти исполнительницу, Ванду. Ах, Евгений Осипович, мне все теперь кажется подозрительным! — воскликнул Фандорин. — Даже смерть Миши Маленького. Даже самоубийство Хуртинского!
— Ну уж это слишком, — скривился обер-полицеймейстер. — Ведь предсмертная записка.
— Скажите, положа руку на сердце, стал бы Петр Парменович накладывать на себя руки, оказавшись перед угрозой разоблачения? Что, такой уж он был человек чести?
— Да вообще-то вряд ли. — Теперь уже Караченцев вскочил и зашагал вдоль стены. — Скорее попробовал бы сбежать. Судя по найденным у него в сейфе бумагам, покойник имел счет в цюрихском банке. Не удалось бы сбежать — молил бы о пощаде, совал взятки судьям. Я эту породу хорошо знаю, исключительной живучести людишки. Да Хуртинский скорей на каторгу пошел бы, чем в петлю лезть. Однако записка начертана его рукой, это несомненно…
— Более всего меня пугает то, что во всех случаях подозрение об убийстве либо не возникает вовсе, либо, как в случае с Кнабе или Мишей Маленьким, оно со всей определенностью ложится на кого-то другого — в первом случае на германских агентов, во втором на Фиску. Это знак высшего профессионализма. — Эраст Петрович прищурился. — Я одного в толк не возьму — как он мог оставить в живых Ванду… Кстати, Евгений Осипович, надо немедленно выслать за ней наряд и убрать ее из «Англии». Вдруг ей протелефонирует настоящий Клонов? Или, того хуже, вздумает исправить свою непонятную оплошность?
— Сверчинский! — крикнул генерал и вышел в приемную распорядиться.
Когда вернулся, коллежский асессор стоял у висевшей на стене карты города и водил по ней пальцем.
— Где это — Троицкое подворье? — спросил он.
— «Троицкое подворье» — это номера на Покровке, недалеко от церкви Святой Троицы. Вот здесь, — показал генерал. — Хохловский переулок. Там когда-то и в самом деле было монастырское подворье, а сейчас — полутрущобный лабиринт из пристроек, флигельков, бараков. Обычно номера называют просто «Троица». Места неблагополучные, оттуда и до Хитровки рукой подать. Однако живет в «Троице» не совсем пропащая публика — актеришки, модистки, разорившиеся коммерсанты. Надолго там жильцы не задерживаются: либо выкарабкиваются обратно, в общество, либо проваливаются еще ниже, в хитрованские пучины.
Пространно отвечая на простой вопрос, обер-полицеймейстер думал о чем-то другом, и видно было, что решение дается ему с трудом. Когда генерал договорил, наступила пауза. Эраст Петрович понял, что разговор входит в главную фазу.
— Разумеется, это весьма рискованный шаг, Евгений Осипович, — тихо сказал коллежский асессор. — Ежели мои п-предположения ошибочны, вы можете погубить карьеру, а человек вы честолюбивый. Но я потому и пришел к вам, а не к Владимиру Андреевичу, что он-то наверняка рисковать не пожелал бы. Чересчур осторожен — сказывается возраст. С другой стороны, и положение его менее щекотливо, чем ваше. В любом случае министерство затеяло за вашей спиной интригу, в которой вам, извините за откровенность, отведена роль карточного б-болвана. Граф Толстов не счел возможным посвятить вас, начальника московской полиции, в дело Соболева, однако же доверился Хуртинскому, человеку низкому и, более того, преступному. Некто еще более хитрый, чем министр, провел свою собственную операцию. Вы были в стороне от всех этих событий, но ответственность в конечном итоге ляжет на вас. Боюсь, что платить за разбитые г-горшки придется вам. А самое обидное то, что вы так и не узнаете, кто их разбил и почему. Чтобы понять истинный смысл интриги, надо взять Клонова. Тогда у вас на руках появится козырь.
— А если он все же правительственный агент, то я с треском вылечу в отставку. В лучшем случае, — мрачно возразил Караченцев.
— Евгений Осипович, замять дело все равно вряд ли удастся, да и грех — не столько даже из-за Соболева, сколько из боязни: что же это за таинственная сила в-вертит судьбами России? По какому праву? И что эта сила удумает завтра?
— На масонов намекаете? — удивился генерал. — Граф Толстов, действительно, — член ложи, да и Вячеслав Константинович Плевако, директор департамента полиции. Чуть не половина влиятельных людей в Петербурге масоны. Только им политическое убийство ни к чему, они и так кого хочешь в бараний рог согнут, по закону.
— Какие там масоны, — досадливо сморщил гладкий лоб Фандорин. — Про них все знают. Тут же просматривается настоящий комплот, не опереточный. И в случае успеха, ваше превосходительство, вы можете получить ключик к т-такой пещере Аладдина, что дух захватывает.
Евгений Осипович взволнованно зашевелил рыжими бровями. Заманчиво, очень заманчиво. И иуде Вячеславу Константиновичу (товарищ, называется), и самому графу Толстову можно преотличный штырь вставить. А не шути с Караченцевым, не делай из него дурака. Заигрались, господа, допрыгались. Ну, тайная слежка за заговорщиком — это понятно, в таком деле деликатность нужна. Однако чтобы под носом у ваших агентов убили народного героя — это уже скандал. Прошляпили, умники петербургские. Теперь, поди, волосы рвете, трясетесь в своих креслах. А тут Евгений Осипович подносит голубчика на блюдце: вот он, злодей. Хм, а, может, его на блюдечке кому повыше поднести? Дело-то ого-го какое. И мысленному взору обер-полицеймейстера открылись перспективы до такой степени заоблачные, что захватило дух. Но одновременно и засосало под ложечкой. От страха.
— Ну хорошо, — осторожно произнес Караченцев. — Допустим, арестовали мы Клонова. А он — рот на замок и молчит. В расчете на своих покровителей. Что тогда будем делать?
— Совершенно резонная постановка вопроса, — кивнул коллежский асессор, не показывая виду, что рад переходу беседы из теоретической стадии в практическую. — Я тоже об этом думаю. Взять Клонова будет очень непросто, а заставить г-говорить — во сто крат трудней. Поэтому имею предложение.
Евгений Осипович навострил уши, зная по опыту, что шустрый молодой человек глупости не предложит и самое трудное возьмет на себя.
— Ваши люди обложат «Троицу» со всех сторон, чтобы таракан не прошмыгнул. — Фандорин азартно припал к карте. — Вот здесь кордончик, здесь и здесь. Проходные д-дворы перекрыть по всей округе, благо раннее утро — многие еще будут спать. Вокруг самой «Троицы» — несколько лучших агентов, человека три-четыре, не больше. Они должны действовать исключительно аккуратно, хорошо маскируясь, чтоб не дай бог не спугнуть. Их дело — ждать моего сигнала. Я же п-пойду в нумер к Клонову один и заведу с ним игру в откровенность. Сразу он меня не убьет — захочет выяснить, много ли я знаю, да откуда взялся, да в чем мой интерес. И мы с ним исполним изящный па-де-де: я ему немножко завесу приоткрою — он со мной слегка пооткровенничает; п-потом снова я — снова он. Уверенный, что может убрать меня в любой момент, Клонов будет разговорчивей, чем в случае ареста. Другого способа я не вижу.
— Так ведь риск какой, — сказал Караченцев. — Если вы правы и он настолько виртуозен по части убийств, то, не ровен час…
Эраст Петрович легкомысленно пожал плечами:
— Как сказал Конфуций, благородный муж должен сам нести ответственность за свои ошибки.
— Что ж, с Богом. Большое дело. Или грудь в крестах, или голова в кустах. — Голос обер-полицеймейстера прочувствованно дрогнул. Он крепко пожал Фандорину руку. — Идите, Эраст Петрович, к себе в гостиницу и как следует выспитесь. Ни о чем не тревожьтесь, я лично подготовлю операцию. Все сделаю наилучшим образом. Утром пойдете в «Троицу» — сами посмотрите, хорошо ли замаскировались мои молодцы.
— Вы прямо как Василиса Премудрая, ваше превосходительство, — белозубо рассмеялся коллежский асессор. — Спи, Иванушка, утро вечера мудренее? Что ж, я и в самом деле немного устал, а завтра дело нешуточное. Ровно в шесть буду в «Троице». Условный сигнал, по которому ваши идут ко мне на помощь — свисток. До свистка пусть ни в коем случае не суются… Ну а если что — не дайте ему уйти. Это уж, Евгений Осипович, личная п-просьба.
— Не беспокойтесь, — серьезно сказал генерал, все еще держа молодого человека за руку. — Ювелирно исполним. Самых золотых агентов отряжу и в количестве более чем достаточном. Только уж вы, отчаянная голова, того, поосторожней.
Эраст Петрович давно уже приучил себя просыпаться во столько, во сколько определит накануне. Ровно в пять утра он открыл глаза и улыбнулся, потому что из-за подоконника как раз выглянул самый краешек солнца и было похоже, что кто-то лысый и круглоголовый подглядывает в окошко.
Насвистывая арию из «Любовного напитка», Фандорин побрился, не без удовольствия полюбовался в зеркало на свое замечательно красивое лицо. Завтракать перед сражением самураю не положено, поэтому вместо утреннего кофея коллежский асессор немного поработал с гирями и обстоятельно, не спеша занялся экипировкой. Вооружился по самой что ни на есть полной программе, ибо противник представлялся серьезным.
Маса помогал хозяину снаряжаться, проявляя все более заметное беспокойство. Наконец не выдержал:
— Господин, такое лицо у вас бывает, когда смерть очень близко.
— Ты же знаешь, настоящий самурай должен каждое утро просыпаться в полной готовности умереть, — пошутил Эраст Петрович, надевая светлый чесучовый пиджак.
— В Японии вы всегда брали меня с собой, — пожаловался слуга. — Знаю, я подвел вас уже дважды, но это больше не повторится. Клянусь — чтоб мне в следующей жизни родиться медузой! Возьмите меня, господин. Очень прошу.
Фандорин ласково щелкнул его по маленькому носу:
— На сей раз ты мне ничем не сможешь помочь. Я должен быть один. Да и не один я вовсе, со мной целая армия полицейских. Это мой противник совсем один.
— Опасный?
— Очень. Тот самый, кто обманом выманил у тебя портфель.
Маса засопел, сдвинул редкие брови и больше ничего не сказал.
Эраст Петрович решил пройтись до Покровки пешком. Ах, до чего же хороша была Москва после дождя. Свежесть, розовый флер занимающегося дня, тишина. Если умирать — то только в такое божественное утро, подумал коллежский асессор и тут же отругал себя за склонность к мелодраматизму. Прогулочным шагом, насвистывая, вышел на Лубянскую площадь, где у фонтана поили лошадей извозчики. Свернул на Солянку, блаженно вдохнул аромат свежего хлеба, донесшийся из открытых окон полуподвальной пекарни.
А вот и нужный поворот. Дома стали победнее, тротуар поуже, а на самом подходе к «Троице» пейзаж и вовсе утратил идилличность: на мостовой лужи, покосившиеся заборы, облупленные стены. Полицейского кордона при всей своей наблюдательности Эраст Петрович не заметил и очень этому порадовался.
У входа во двор посмотрел на часы — без пяти шесть. Самое время. Деревянные ворота, на них покосившаяся вывеска «Троицкое подворье». Постройки сплошь одноэтажные, каждый нумер с отдельным входом. Вон первый, второй, третий, четвертый, пятый, шестой. Седьмой нумер, надо полагать, налево, за углом.
Только бы Клонов не начал стрелять сразу, не вступая в разговоры. Надо заготовить какую-нибудь фразу, которая собьет с толку. Например: «Поклон от мадемуазель Ванды». Или незамысловатей: «Известно ли вам, что Соболев на самом деле жив?» Лишь бы не упустить инициативу. А дальше по наитию. Надежная тяжесть «герсталя» оттягивала карман.
Эраст Петрович решительно повернул в ворота. Дворник в грязном фартуке лениво возил метлой по луже. На изящного господина посмотрел исподлобья, и Эраст Петрович ему незаметно подмигнул. Убедительный дворник, ничего не скажешь. У ворот сидел еще один агент — изображал пьяного: храпел, надвинув картуз на лицо. Тоже неплохо. Фандорин оглянулся назад и увидел, как по улице семенит пузатая бабенка в надвинутом на самые глаза ковровом платке и бесформенном балахоне. Ну уж это слишком, покачал головой коллежский асессор. Фарсом попахивает.
Седьмой нумер и в самом деле оказался первым за поворотом, во внутреннем дворе. Низенькое, в две ступени крылечко. На двери белой масляной краской намалевано «№ 7».
Эраст Петрович остановился, вдохнул воздух полной грудью, выдохнул мелкими, равномерными толчками.
Поднял руку и негромко постучал.
Два раза, три, потом еще два.
Часть вторая
Ахимас
Скировск
Отца звали Пелеф, что на древнееврейском означает «бегство». В год его рождения «христовых братьев», проживших в Моравии две сотни лет, постигла беда. Император отменил привилегию, освобождавшую общину от военной службы, потому что начал большую войну с другим императором и ему было нужно много солдат.
Община снялась в одну ночь, бросив землю и дома. Переехала в Пруссию. «Христовым братьям» было все равно, что не поделили императоры — строгая вера запрещала служить земным владыкам, приносить им присягу на верность, брать в руки оружие и носить мундир с гербовыми пуговицами, которые суть оттиски с печати Сатаны. Поэтому на своих длинных коричневых камзолах, покрой которых за два с лишним столетия почти не изменился, братья пуговиц не носили — признавали только завязки.
В Пруссии жили единоверцы. Когда-то, давным-давно, они прибыли сюда, тоже спасаясь бегством от Антихриста. Король дал им землю в вечное владение и освободил от военной службы с условием, что они осушат бескрайние прусские болота. С непроходимой трясиной братья сражались два поколения, а на третье победили ее и зажили на богатых перегноем землях сытно и привольно. Единоверцев из Моравии приняли радушно, поделились всем, что имели, и стали жить вместе хорошо, спокойно.
Достигнув двадцати одного года, Пелеф женился. Господь дал ему добрую жену, а та в положенный срок родила сына. Но потом Всевышний решил подвергнуть своих верных слуг тяжким испытаниям. Сначала был мор, и многие умерли, в том числе жена и сын Пелефа. Он не роптал, хотя жизнь изменила свой цвет, и из белой стала черной. Но Всевышнему показалось мало, Он решил явить избранникам Свою любовь во всей ее суровой непреклонности. Новый, просвещенный король постановил, что у него в державе все равны, и отменил закон, данный другим королем, тем, что жил давным-давно. Теперь и евреи, и менонниты, и «христовы братья» должны были служить в армии и защищать свою отчизну с оружием в руках. Но отчизна братьев находилась не среди осушенных прусских болот, а на небесах, поэтому Конвент духовных старшин посоветовался и решил, что надо ехать на восток, к русскому царю. Там тоже была община, и оттуда иногда приходили письма, которые шли долго, с верными людьми, потому что казенная почта от лукавого. В письмах единоверцы писали, что земля в тех краях тучна, а власти снисходительны и довольствуются малой мздой.
Собрали скарб, что могли — продали, остальное бросили. Ехали на повозках семижды семь дней и прибыли в страну с трудным названием Melitopolstschina. Земля там и вправду была жирна, но двенадцать молодых семей и с ними вдовый Пелеф захотели ехать дальше, потому что никогда не видели гор, а только читали про них в священных книгах. Невозможно было себе представить, как это может быть, чтобы твердь поднималась в небо на много тысяч локтей и достигала Божьих облаков. Молодым хотелось это увидеть, а Пелефу было все равно. Ему понравилось ехать на запряженной быками телеге через леса и поля, потому что это отвлекало от мыслей о Рахили и маленьком Ахаве, которые навсегда остались в мокрой прусской земле.
Горы оказались точь-в-точь такими, как описано в книгах. Они назывались Кавказ, и простирались во все стороны горизонта, сколько хватало глаза. Пелеф забыл про Рахиль и Ахава, потому что здесь все было другое, и даже ходить приходилось не как прежде, а сверху вниз и снизу вверх. В первый же год он женился.
Было так: «христовы братья» рубили лес на единственном пологом склоне, расчищая поле для пашни. Местные девушки смотрели, как чужие мужчины в длинных смешных одеждах споро рубят вековые сосны и корчуют цепкие пни. Девушки пересмеивались и грызли орехи. Одна из них, пятнадцатилетняя Фатима, загляделась на богатыря с белыми волосами и белой бородой. Он был могучий, но спокойный и добрый, совсем не такой, как мужчины из ее аула, злые и быстрые в движениях.
Фатиме пришлось креститься и носить другую одежду — черное платье и белый чепец. Пришлось поменять имя, из Фатимы она стала Сарой, пришлось работать по дому и хозяйству от рассвета до заката, учить чужой язык, а все воскресенье нужно было молиться и петь в молитвенном доме, который срубили раньше, чем дома для жилья. Но все это Фатиму не пугало, потому что ей с беловолосым Пелефом было хорошо и потому что Аллах не обещал женщине легкой жизни.
На следующее лето, когда Сара-Фатима лежала в родовых муках, с гор спустились немирные чеченцы, сожгли урожай пшеницы и угнали скот. Пелеф смотрел, как уводят лошадь, двух быков, трех коров, и молился, чтобы Господь не покинул его и не дал выхода его гневу. Поэтому сыну, чей первый крик раздался в ту самую минуту, когда по гладко выструганным стенам молитвенного дома поползли жадные языки пламени, отец дал имя Ахимас, что означает «брат гнева».
На второй год абреки опять явились за добычей, но ушли ни с чем, потому что на окраине отстроенной деревни стоял блокгауз, а в нем жили фельдфебель и десять солдат. За это братья заплатили воинскому начальнику пятьсот рублей.
Мальчик родился большой. Сара-Фатима чуть не умерла, когда он выходил наружу. Больше она рожать не могла. И не хотела, потому что не могла простить мужу, что он стоял и смотрел, как разбойники уводят лошадь, быка и коров.
У Ахимаса в детстве было два бога и три языка. Бог отца, строгий и злопамятный, учил: ударят по правой щеке — подставь левую; кто радуется в этой жизни, наплачется в следующей; горя и страдания бояться не надо, ибо они — благо, знак особой любви Всевышнего. Бог матери, про которого говорить вслух не следовало, был добрый: разрешал радоваться, играть и не велел давать спуску обидчикам. Про доброго Бога говорить можно было только шепотом, когда кроме матери рядом никого нет, а это значило, что Бог отца главней. Он говорил на языке, который назывался Die Sprache и представлял собой смесь голландского с немецким. Бог матери разговаривал по-чеченски. А еще был русский язык, которому Ахимаса научили солдаты из блокгауза. Мальчика очень тянуло к их тесакам и ружьям, но это было нельзя, совсем нельзя, потому что главный Бог запрещал прикасаться к оружию. А мать шептала, что ничего, можно. Она уводила сына в лес, рассказывала про смелых воинов из своего рода, учила делать подножку и бить кулаком.
Когда Ахимасу было семь лет, девятилетний Мельхиседек, сын кузнеца, нарочно брызнул ему на букварь чернилами. Ахимас сделал обидчику подножку и ударил кулаком в ухо. Мельхиседек с плачем побежал жаловаться.
Был долгий, тягостный разговор с отцом. Глаза Пелефа, такие же светлые, как у сына, стали сердитыми и грустными. Потом Ахимас весь вечер должен был простоять на коленях, читая псалмы. Но мысли его были обращены не к Богу отца, а к Богу матери. Мальчик молился, чтобы у него глаза из белых сделались черными, как у матери и ее сводного брата Хасана. Своего дядю Хасана Ахимас никогда не видел, но знал, что он сильный, храбрый, удачливый и никогда не прощает врагов. Дядя перевозил тайными горными тропами мохнатые ковры из Персии, из Турции тюки с табаком, а обратно, через границу, переправлял оружие. Ахимас часто думал о Хасане. Представлял, как тот сидит в седле, зорко оглядывая склон ущелья — не притаилась ли в засаде пограничная стража. На Хасане косматая папаха, бурка, за плечом — ружье с узорчатым прикладом.
В день, когда Ахимасу исполнилось десять лет, он с самого утра сидел под замком в дровяном чулане. Сам виноват — мать украдкой подарила ему маленький, но настоящий кинжал с полированным лезвием и роговой рукояткой, велела спрятать, но Ахимас не утерпел, побежал во двор испробовать клинок на остроту и был застигнут отцом. Пелеф спросил, откуда взялось оружие, а когда понял, что ответа не будет, подверг сына наказанию.
Ахимас провел в чулане полдня. Ему было ужасно жалко отобранного кинжала и еще было скучно. А после полудня, когда очень захотелось есть, раздались выстрелы и крики.
Это абрек Магома с четырьмя кунаками напал на солдат, которые стирали в ручье рубахи, потому что у них был банный день. Разбойники дали залп из кустов, убили двоих и двоих ранили. Остальные солдаты побежали к блокгаузу, но абреки сели на коней и всех зарубили шашками. Фельдфебель, который на речку не ходил, заперся в крепком бревенчатом доме с маленькими узкими оконцами и выстрелил из ружья. Магома подождал, пока русский перезарядит и снова высунется из бойницы, заранее прицелился и попал фельдфебелю круглой тяжелой пулей прямо в лоб.
Всего этого Ахимас не видел. Но он видел, припав к щели между досками, как во двор вошел бородатый одноглазый человек в белой косматой папахе, с длинным ружьем в руке (это и был Магома). Одноглазый остановился перед выбежавшими во двор родителями Ахимаса и сказал им что-то — не разобрать, что. Потом взял мать одной рукой за плечо, а другой за подбородок и поднял ей лицо кверху. Пелеф стоял, наклонив львиную голову, и шевелил губами. Молится, понял Ахимас. Сара-Фатима не молилась, она оскалила зубы и расцарапала одноглазому лицо.
Женщина не должна касаться лица мужчины, поэтому Магома вытер со щеки кровь и убил гяурку ударом кулака в висок. Потом убил и ее мужа, потому что после этого нельзя было оставлять его в живых. Пришлось убить и всех остальных жителей деревни — такой уж, видно, выпал день.
Абреки согнали скот, полезные и ценные вещи свалили на две телеги, запалили деревню с четырех концов и уехали.
Пока чеченцы убивали деревенских, Ахимас сидел в чулане тихо. Он не хотел, чтобы его тоже убили. Когда же стук копыт и скрип колес удалились в сторону Карамыкского перевала, мальчик выбил плечом доску и выбрался во двор. В чулане все равно оставаться было нельзя — задняя стена занялась, и в щели пополз серый дым.
Мать лежала на спине. Ахимас сел на корточки, потрогал синее пятно между ее глазом и ухом. Мать была по виду, как живая, но смотрела не на Ахимаса, а в небо. Оно стало для Сары-Фатимы важнее, чем сын. Еще бы, ведь там жил ее Бог. Ахимас наклонился над отцом, но у того глаза были закрыты, а борода из белой стала вся красная. Мальчик провел по ней пальцами, и они тоже окрасились в красное.
Ахимас зашел во все дворы. Там лежали мертвые женщины, мужчины и дети. Всех их Ахимас очень хорошо знал, но они его больше не узнавали. На самом деле их здесь не было, тех, кого он знал. Он остался один. Ахимас спросил сначала одного Бога, потом другого, что ему теперь делать. Подождал, но ответа не услышал.
Вокруг все горело, молитвенный дом, он же школа, загрохотал и взметнул вверх облако дыма — это провалилась крыша.
Ахимас осмотрелся по сторонам. Горы, небо, горящая земля, и ни души. В этот миг он понял, что так теперь будет всегда. Он один, и ему самому решать — оставаться или уходить, умереть или жить.
Он прислушался к себе, вдохнул запах гари и побежал к дороге, что вела сначала вверх, в межгорье, а потом вниз, в большую долину.
Он шел остаток дня и всю ночь. На рассвете повалился у обочины. Очень хотелось есть, но еще больше спать, и Ахимас уснул. Проснулся от голода. Солнце стояло в самой середине неба. Он пошел дальше и к вечеру вышел к казачьей станице.
У околицы тянулись длинные грядки огурцов. Ахимас огляделся вокруг — никого. Раньше ему и в голову не пришло бы брать чужое, потому что Бог отца сказал: «Не укради», но теперь ни отца, ни его Бога не было, и Ахимас, опустившись на четвереньки, стал жадно поедать упругие пупырчатые плоды. На зубах хрустела земля, и было не слышно, как сзади подкрался хозяин, здоровенный казак в мягких сапогах. Он схватил Ахимаса за шиворот и пару раз ожег нагайкой, приговаривая: «Не воруй, не воруй». Мальчишка не плакал и пощады не просил, а только смотрел снизу вверх белесыми волчьими глазами. От этого хозяин вошел в раж и принялся охаживать волчонка со всей силы — до тех пор, пока того не вырвало зеленой огуречной массой. Тогда казак взял Ахимаса за ухо, выволок на дорогу и дал пинка.
Ахимас шел и думал, что отец-то умер, а его Бог жив, и Божьи законы тоже живы. Спина и плечи горели огнем, но еще хуже горело все внутри.
У быстрой, неширокой речки Ахимасу встретился большой мальчик, лет четырнадцати. Казачонок нес буханку бурого хлеба и кринку молока.
— Дай, — сказал Ахимас и вырвал хлеб. Большой мальчик поставил кринку на землю и ударил его кулаком в нос. Из глаз брызнули огоньки, и Ахимас упал, а большой мальчик — он был сильнее — сел сверху и стал бить по голове. Тогда Ахимас взял с земли камень и ударил казачонка в бровь. Тот откатился в сторону, закрыл лицо руками и захныкал. Ахимас поднял камень, чтобы ударить еще раз, но вспомнил, что закон Бога говорит: «Не убий» — и не стал. Кринка во время драки опрокинулась, и молоко пролилось, но Ахимасу достался хлеб, и этого было достаточно. Он шел по дороге дальше и ел, ел, ел, пока не съел все до последней крошки.
Не надо было слушать Бога, надо было убить мальчишку. Ахимас понял это, когда, уже в сумерках, его нагнали двое верховых. Один был в фуражке с синим околышем, за спиной у него сидел казачонок с расплывшимся от кровоподтека лицом.
«Вот он, дядя Кондрат! — закричал казачонок. — Вот он, убивец!»
Ночью Ахимас сидел в холодной и слушал, как урядник Кондрат и стражник Ковальчук решают его судьбу. Ахимас не сказал им ни слова, хотя они допытывались, кто он и откуда, крутили ухо и били его по щекам. В конце концов сочли мальчишку глухонемым и оставили в покое.
«Куда его, Кондрат Пантелеич? — спросил стражник. Он сидел к Ахимасу спиной и что-то ел, запивая из кувшина. — Нешто в город везти? Может, подержать до утра, да выгнать взашей?»
«Я те выгоню, — ответил начальник, сидевший напротив и писавший гусиным пером в книге. — Атаманову сынку чуть макитру не проломил. В Кизляр его надо, звереныша, в тюрьму».
«А не жалко в тюрьму-то? Сам знаешь, Кондрат Пантелеич, каково там мальцам».
«Больше некуда, — сурово сказал урядник. — У нас тутова приютов нету».
«Так в Скировске, вроде, монашки сироток принимают?»
«Только женского полу. В тюрьму его, Ковальчук, в тюрьму. Завтра с утра и отвезешь. Вот бумаги только выправлю».
Но утром Ахимас был уже далеко. Когда урядник ушел, а стражник лег спать и захрапел, Ахимас подтянулся до окошка, протиснулся между двумя толстыми прутьями и спрыгнул на мягкую землю.
Про Скировск ему слышать приходилось — это сорок верст на закат.
Получалось, что Бога все-таки нет.
В Скировский монастырский приют Ахимас пришел, переодевшись девочкой — стащил с бельевой веревки ситцевое платье и платок. Главной монахине, к которой надо было обращаться «мать Пелагея», назвался Лией Вельде, беженкой из разоренной горцами деревни Нойесвельт. Вельде — это была его настоящая фамилия, а Лией звали его троюродную сестру, тоже Вельде, противную веснушчатую девчонку с писклявым голосом. Последний раз Ахимас видел ее лежащей навзничь, с рассеченным надвое лицом.
Мать Пелагея погладила немочку по белобрысой стриженой голове, спросила: «Православную веру примешь?»
И Ахимас стал русским, потому что теперь твердо знал, что Бога нет, молитвы — глупость, а значит, русская вера ничем не хуже отцовской.
В приюте ему понравилось. Кормили два раза в день, спали в настоящих кроватях. Только много молились и подол платья все время застревал между ногами.
На второй день к Ахимасу подошла девочка с тонким личиком и большими зелеными глазами. Ее звали Женя, родителей у нее тоже убили разбойники, только давно, еще прошлой осенью. «Какие у тебя, Лия, глаза прозрачные. Как вода», — сказала она. Ахимас удивился — обычно его слишком светлые глаза казались людям неприятными. Вот и урядник, когда бил, все повторял «чухна белоглазая».
Девочка Женя ходила за Ахимасом по пятам, где он, там и она. На четвертый день она застигла Ахимаса, когда он, задрав подол, мочился за сараем.
Выходило, что придется бежать, только непонятно было куда. Он решил подождать, пока выгонят, но его не выгнали. Женя никому не сказала.
На шестой день, в субботу, надо было идти в баню. Утром Женя подошла и шепнула: «Не ходи, скажи, что у тебя краски». «Какие краски?» — не понял Ахимас. «Это когда в баню нельзя, потому что из тебя кровь течет и нечисто. У некоторых наших девчонок уже бывает. У Кати, у Сони, — объяснила она, назвав двух самых старших воспитанниц. — Мать Пелагея проверять не будет, она брезгует». Ахимас так и сделал. Монашки удивились, что так рано, но в баню разрешили не ходить. Вечером он сказал Жене: «В следующую субботу уйду». По ее лицу потекли слезы. Она сказала: «Тебе нужно будет хлеба в дорогу».
Теперь она свой хлеб не ела, а потихоньку отдавала Ахимасу, и он складывал краюхи в мешок.
Но бежать Ахимасу не пришлось, потому что накануне следующего банного дня, в пятницу вечером, в приют приехал дядя Хасан. Он пошел к матери Пелагее и спросил, здесь ли девочка из немецкой деревни, которую сжег абрек Магома. Хасан сказал, что хочет поговорить с девочкой и узнать, как погибли его сестра и племянник. Мать Пелагея вызвала Лию Вельде в свою келью, а сама ушла, чтобы не слушать про злое.
Хасан оказался совсем не таким, каким представлял его Ахимас. Он был толстощекий, красноносый, с густой черной бородой и маленькими хитрыми глазами. Ахимас смотрел на него с ненавистью, потому что дядя выглядел точь-в-точь так же, как чеченцы, спалившие деревню Нойесвельт.
Разговор не получался. На вопросы сирота не отвечала или отвечала односложно, взгляд из-под белесых ресниц был упрямым и колючим.
«Моего племянника Ахимаса не нашли, — сказал Хасан по-русски с гортанным приклектыванием. — Может, Магома увел его с собой?»
Девчонка пожала плечами.
Тогда Хасан задумался и достал из сумки серебряные мониста. «Гостинец тебе, — показал он. — Красивые, из самой Шемахи. Поиграйся с ними пока, а я пойду попрошусь к игуменье на ночлег. Долго ехал, устал. Не под небом же ночевать…»
Он вышел, оставив на стуле оружие. Едва за дядей закрылась дверь, Ахимас отшвырнул мониста и кинулся к тяжелой шашке в черных ножнах с серебряной насечкой. Потянул за рукоять, и показалась полоска стали, вспыхнувшая ледяными искорками в свете лампы. Настоящая гурда, подумал Ахимас, ведя пальцем по арабской вязи.
Тихонько скрипнуло. Ахимас дернулся и увидел, как в щель на него смотрят смеющиеся черные глаза Хасана.
«Наша кровь, — сказал дядя по-чеченски, обнажая белые зубы, — она сильней, чем немецкая. Поедем отсюда, Ахимас. В горах заночуем. Под небом лучше спится».