Любовница смерти Акунин Борис
– Шарманку, – возбужденно пояснил Гдлевский. – Да это совершенно неважно! Главное рифма: «верть – смерть». Это Знак! Несомненно! Третий! Я избран, избран!
– Погоди, погоди! – нахмурился Дож. – Что ты выдумываешь? Где этот шарманщик?
Все бросились к окну, но переулок был пуст – ни души. Старик растворился в сгустившейся темноте.
Гэндзи, ни слова не говоря, повернулся и быстро вышел в прихожую.
Все вновь обернулись к гимназисту. Розенкранц, не очень хорошо понимавший по-русски, спросил у брата:
– Was bedeutet «круть-верть»?[5] В его взгляде, обращенном на Гдлевского, читалась зависть.
– Почему он? Почему этот молокосос? – простонал Калибан. – Чем он лучше меня? Разве это справедливо? Дож, вы же обещали!
Просперо сердито вскинул руку:
– Молчите все! Мальчик, Смерть не терпит шулерства. Ты передергиваешь! Да, здесь долго выла какая-то шарманка, но я, разумеется, не прислушивался к песне. Возможно, он и пропел слово, рифмующееся со «смертью». Но ведь в песне не одно слово, а много. Почему ты решил выхватить именно «верть»? И слово-то какое нелепое! Ты прямо, как Розенкранц с его морсом.
Розенкранц залился краской. Несколько дней назад он тоже прибежал сияющий, гордый. Сказал, что он избранник Смерти, потому что ему ниспослан явный и несомненный Знак. Рассказал, что ужинал в кухмистерской Алябьева на Петровке. Перед завершением трапезы ему «от заведения» подали графин чего-то кровавого. На вопрос «что это?» официант «с загадочной улыбкой» отвечал: «Известно что – Mors[6]». Розенкранц выскочил из залы недоужинав и бежал всю дорогу до дома Просперо.
Напоминание о морсе было встречено смехом, но Гдлевский ничуть не стушевался.
– Никакого шулерства. Ведь пятница, господа, третья подряд! Я ночь не спал, я знал, что так будет! На занятия не пошел, с раннего утра ходил по улицам, ждал Знака. Прислушивался к случайным разговорам, читал афиши, вывески. Я ничего не передергивал, я самым честным-благородным образом! На Арбате увидел вывеску «Арон Шперть. Скобяные товары». Сто раз там проходил – никогда раньше такой лавки не замечал. Просто дыхание перехватило. Вот оно, думаю! Что за нелепая фамилия? Таких и не бывает вовсе. Шперть – смерть, это же очевидно! Но я хотел наверняка, чтоб никаких сомнений. Если бы строчка кончалась на «Шперть» – тогда да, а тут на «товары». Товары – гусары, сигары, не стары, фанфары, Стожары, корсары, гитары. Все не то. Не годится, мимо. И так на душе пусто стало. Нет, думаю, никакой я не избранник, а такой же, как все. Бреду сюда, чуть не плачу. Последняя надежда на книги с полки. Вдруг поворачиваю за угол и слышу: «Хоть круть ее, хоть верть! Хоть круть ее, хоть верть! Хоть круть ее, хоть верть!» Трижды, господа, трижды в третью пятницу! Сначала попал наугад в слово «жердь», потом открыл на слове «твердь», а теперь «верть»! Чего уж вам яснее? И рифма новая, такой еще не бывало! Пускай грамматически неправильная – это неважно! Что смотрите? – злорадно расхохотался гимназист. – Завидно? Я – избранник, не вы! Я, самый молодой! Да что с того, что молодой? Я – гений, из меня новый Лермонтов мог бы выйти. Смерть выбирает лучших, а не худших. Сначала Лорелею, теперь меня. А на Лермонтова мне наплевать! И на белый свет, и на всех вас! Крутите свою рулетку, щекочите свои убогие нервишки. А я говорю вам «адью». Принцесса выбрала меня! Меня, не вас!
Он с вызовом обвел присутствующих воспаленным взглядом и, не переставая триумфально посмеиваться, вышел вон.
– Стой! Немедленно вернись! – крикнул вслед Просперо.
Тщетно.
– По-хорошему этого Лермонтова следовало бы выдрать за уши, – задумчиво произнес Гораций, поглаживая клинышек бородки.
Калибан, весь белый от ярости, махнул сжатым кулаком:
– Наглый, самоуверенный, надутый полячишка! Как он смеет сравнивать себя с Лермонтовым! Он просто самозванец!
– Лермонтов тоже был наглый и надутый, – заметил Сирано. – Жалко, если мальчишка наделает глупостей. Талант и в самом деле незаурядный. Лермонтова хоть убили, а этот сам норовит в могилу залезть.
Расходились подавленные, даже какие-то придавленные.
На душе у Коломбины было тревожно, скверно – совсем не так, как перед заседанием, когда она медленно шла по вечерним улицам. Глупый, заносчивый мальчишка! Просперо совершенно прав. Принять смехотворные вопли хриплого бродяги за Знак Вечной Невесты! И ведь он непременно убьет себя, этот не отступится – хотя бы из гордости. Какая будет утрата для русской литературы, которая всего несколько дней назад уже лишилась даровитейщей своей поэтессы!
На бульваре Коломбина остановилась, чувствуя, что не сможет просто вернуться домой и, как ни в чем не бывало, улечься спать.
Нужно остановить Гдлевского. Как угодно, любой ценой!
Но как? Что она может сделать?
Адрес ей был известен – однажды, еще в самые первые дни ее членства, Гдлевский рассказывал, что его родители живут в Коломне, а он на выпускной класс перевелся в московскую гимназию и снимает комнату в номерах Кляйнфельда на Масловке. Мальчик был ужасно горд тем, что живет сам по себе, как взрослый.
Ну, приедет она к нему, и что? Разве он послушает какую-то Коломбину, если уж сам Просперо не сумел его остановить? Теперь и Дож ему не авторитет. Еще бы, ведь Гдлевский – «избранник», «гений».
Что же делать?
И ответ нашелся, причем быстро.
Среди «любовников» есть только один человек, способный уберечь полоумного поэта от безрассудного поступка. Если понадобится, то и насильно. Гэндзи! Ну конечно, вот кто всегда знает, что нужно делать. Как некстати, что он ушел и не слышал монолог гимназиста до конца!
Немедленно, не теряя ни минуты, ехать к Гэндзи. Только бы тот оказался дома. Гдлевский не убьет себя до тех пор, пока не напишет прощального стихотворения, а значит, можно успеть.
Адрес японского принца Коломбине был известен приблизительно. Кажется, Гэндзи говорил, что переехал из Ащеулова переулка в офицерский корпус Спасских казарм?
Извозчик доставил взволнованную барышню на Спасскую-Садовую, показал на длинную постройку казенного желто-белого цвета: «Вон он, офицерский».
Однако найти нужный номер оказалось непросто, потому что фамилии квартиранта она не знала. Коломбина подробно описала Гэндзи привратнику, не забыв и про заикание, и про седые виски. Сказала, что задевала куда-то визитную карточку, что память на имена просто ужасная – адреса, мол, запоминает, а фамилии и имена-отчества никак. Дело же к вышеописанному господину исключительной срочности. Чернобородый швейцар выслушал молча и, кажется, не поверил. Осмотрел заполошную девицу с головы до ног, пожевал губами, изрек:
– Почем нам знать, может, их сиятельство за этакое гостевание нам шею намылют. Тут, барышня, казарма, посторонним не положено.
«Сиятельство»! Значит, ошибки нет – Гэндзи не обманул и квартирует именно здесь. Коломбина так обрадовалась, что даже не обиделась на оскорбительный намек. Пускай чернобородый думает, что она какая-нибудь настырная обожательница или дамочка полусвета – какая разница!
Урок обращения с дворницко-швейцарским племенем, некогда преподанный принцем Гэндзи, был усвоен хорошо.
– Не намылит, – уверенно сказала Коломбина. – Еще и наградит. А пока вот, держите-ка.
И сунула служителю рубль.
Кербер сразу рычать перестал, завилял хвостом. Спрятав бумажку в картуз, сообщил:
– К их сиятельству какие только не ходют. Даже хитрованцы разбойного виду – не чета вашей милости. Их сиятельство проживают в квартере ихнего товарища, подполковника Смольянинова. Временным манером. Его высокоблагородие господин подполковник сами теперь в Китае, однако этого ихнего приятеля велено всегда запросто пускать на сколько пожелают. А звать их господин Неймлес, Эраст Петрович – вот как.
– Эраст Петрович Неймлес? – повторила Коломбина странное имя и не утерпела, спросила. – А почему вы именуете его «сиятельством»?
Швейцар загадочно ответил:
– У нас на настоящих господ глаз наметанный, хоть Замухрышкиным назовись. Только зря вы, барышня, приехали – нету господина Неймлеса, не возвращались еще. Камердинер ихний, тот дома.
– Японец? – на всякий случай уточнила Коломбина. – Маса?
– Масаил Мицуевич, – строго поправил служитель. – Очень обстоятельный господин. Желаете его видеть?
– Желаю. Раз уж Эраста… э-э-э… Петровича нет.
– Извольте. Моя супруга вас проводит. Феня! Фень! Проводь барышню! – крикнул привратник, обернувшись к открытой двери швейцарской. Ответа не было. – Видно, вышла. А я и не приметил, – удивился чернобородый. – Да ништо, не заплутаете. Вдоль стеночки идите. После повернете за угол – там ступенечки и крыльцо.
Нужное крыльцо отыскалось быстро, но на стук долго не открывали. В конце концов терпение Коломбины лопнуло – тут ведь каждая минута была на счету, и она сердито ударила по створке ладонью. Дверь оказалась незаперта. Скрипнула, подалась, и в следующий миг гостья уже была в маленькой, спартанского вида прихожей, где на вешалке рядом с военными шинелями и цивильной одеждой висели какие-то ремешки, хлысты, уздечки и прочая сбруя.
– Маса, где вы? – позвала Коломбина. – У меня срочное дело! Скоро ли будет господин Неймлес?
Из-за двери, украшенной парижской афишей с изображением стремительных танцовщиц, донеслись шуршание и шепот. Осердившись, Коломбина решительно двинулась на звук, дернула ручку и замерла.
Японец стоял в манишке и манжетах, но без брюк и помогал дородной, много выше его, особе женского пола втиснуться в ситцевую юбку.
Явление нежданной посетительницы произвело эффект. Пышная особа взвизгнула и присела, прикрыв руками впечатляющий бюст, а удивительный камердинер господина Неймлеса приложил круглые ладошки к голым ляжкам и церемонно поклонился.
– Какое деро, Коромбина-сан? – спросил он, разогнувшись. – Сротьное-сротьное ири просто сротьное?
– Срочное-срочное, – ответила она. На неодетую толстуху и безволосые ноги японца старалась не смотреть, хотя сейчас было не до условностей. – Нужно немедленно ехать и спасать человека, иначе произойдет непоправимое. Где ваш хозяин?
Маса насупил редкие бровки, ненадолго задумался и решительно объявил:
– Гаспадзин нету. И терефон не звонир. Теровека спасать буду я. – Он поклонился своей пассии, все еще не вышедшей из оцепенения, и подтолкнул ее к выходу. – Отень вам брагодарен, Феня-сан. Прошу рюбить и зяровать.
Феня (очевидно, та самая, которую не мог дозваться привратник) подхватила башмаки, кофту, чулки и выскочила за дверь, Коломбина же отвернулась, чтобы азиат мог спокойно завершить свой туалет.
Минуту спустя они уже спешили к воротам, причем Маса так ходко перебирал своими короткими ножками, что спутница за ним едва поспевала.
Долго ехали на извозчике, потом никак не могли отыскать в темноте номера Кляйнфельда, наконец нашли: трехэтажный серый дом напротив Петровского парка. Гдлевский, как и положено поэту, снимал комнатку на чердаке.
Когда поднимались по лестнице (японец впереди, Коломбина следом), она всё повторяла: «Только бы успеть, только бы успеть».
Дверь оказалась заперта. На стук не открыли.
– Спуститься за дворником? – спросила Коломбина дрожащим голосом.
Маса ответил:
– Не нада. Тють-тють в сторонку, Коромбина-сан.
Она отступила. Японец, издав своеобразный утробный звук, подпрыгнул, с ужасающей силой ударил ногой в створку, и дверь с грохотом слетела с петель.
Столкнувшись плечами в узком коридорчике, ринулись в комнату.
Первое, что Коломбина заметила в сумраке – прямоугольник распахнутого окна. И еще ударил в нос острый, странно знакомый запах. Так пахло в мясном ряду, когда она в детстве с кухаркой Фросей ходила на базар, – покупать требуху и кишки для домашней колбасы.
– Да, нада быро отень сротьно, совсем сротьно, – вздохнул Маса и чиркнул спичкой, зажигая керосиновую лампу.
Коломбина закричала.
Поэт лежал ничком, упав лицом в большую поблескивающую лужу. Был виден светло-русый затылок, весь мокрый от крови, бессильно раскинутые руки.
Опоздали!
Как же он торопился – вот первое, что подумала Коломбина.
Содрогнувшись, отвернулась. На столе, возле лампы, лежал листок. Подошла на негнущихся ногах. Прочла ровные, без единой помарки строчки:
- Внезапно качнулись гардины –
- Сквозь сон зашептала парча,
- На старом бюро без причины
- Взяла и погасла свеча.
- Какие-то струны задело
- Перстами грозовых теней.
- Неужто Она разглядела
- Мерцанье лампады моей?
- Ужель наконец-то стихает
- Болезненных грез круговерть —
- И жизнь, как свечу, задувает
- Дыханием девственным Смерть?
- Не та, о которой мы пишем,
- Едва научась рифмовать, –
- Иная, которою дышим,
- Когда уже нечем дышать!
– Господи, – простонала она. – Ну куда же он так спешил?
– Паскарей уйти, пока не заметири, – откликнулся Маса, зачем-то уткнувшись носом в подоконник, а потом и вовсе высунулся наружу. – Сдерар деро и порез обратно.
– Кто полез? – всхлипнула Коломбина. – Куда полез? О чем вы?
Японец ответил неожиданное:
– Убийца. Врез по позярной рестнице, проромир тереп и вырез обратно.
– Какой убийца? Гдлевский сам наложил на себя руки! Ах, ну да, вы ведь ничего не знаете!
– Сам? – Маса поднял с пола обрезок железной трубы. – Вот так? – Он снял котелок и изобразил, будто бьет себя сзади по затылку. – Так, Коромбина-сан, отень трудно. Нет, мородой теровек сидер у стора. Кто-то зарез в окно. Мородой теровек перепугарся, побезяр к двери. Убийца догнар и стукнур зерезкой по макуське.
Он присел на корточки над телом, поковырял пальцем в кровавой каше. Коломбина схватилась за край стола, потому что комната вдруг поплыла у ней перед глазами.
– Терепуська вдре-без-ги, – с видимым удовольствием выговорил японец звучное слово. – Отень, отень сирьный убийца. Таких маро. Это хоросё. Гаспадизну будзет регче найти.
Коломбина всё не могла прийти в себя от нового потрясения. Так Гдлевский не покончил с собой? Его убили? Но кто? Ради чего? Бред, морок!
– Надо послать за полицией, – пробормотала она.
Хотелось только одного – поскорей выбраться из этой жуткой комнаты с ее запахом свежей убоины.
– Я сама. Я спущусь к дворнику!
Маса покачал головой.
– Нет, Коромбина-сан. Снатяра гаспадзин. Пусчь смотрит. Порицию потом. Зьдите тут. Я иду искачь терефон.
Он отсутствовал минут двадцать, и это были худшие двадцать минут в жизни Коломбины. Именно об этом она думала, стоя у окна и глядя на огоньки, что светились за черной массой Петровского парка. Обернуться боялась.
Когда сзади послышался легкий шорох, она зажмурилась и втянула голову в плечи. Представилось, как с пола поднимается мертвый Гдлевский, поворачивает свою расколотую голову и движется к окну, растопырив руки. Нет ничего хуже, чем стоять к неведомой опасности спиной. Взвизгнув, Коломбина развернулась.
Зря. Лучше было бы этого не делать.
Гдлевский с пола не поднялся, лежал всё так же, ничком, но его волосы непонятным образом шевелились. Присмотревшись, Коломбина увидела, как в ране копошатся, принюхиваясь, две мыши.
Подавившись криком, она ринулась к двери, вылетела на лестницу и столкнулась с поднимающимся Масой.
– Звонир из нотьной аптеки, – доложил он. – Гаспадзин дома. Сейтяс приедет. Отень вам брагодарен, Коромбина-сан. Вам мозьно ехачь домой. Я дорзен бычь тут и не могу проводзичь вас до извосика. Мне нет проссения. – И японец виновато поклонился.
Господи, как же она бежала от проклятых номеров Кляйнфельда! До самой Триумфальной – только там встретился ночной извозчик.
Немного отдышавшись и собравшись с мыслями, вдумалась в смысл случившегося. Смысл получался простым, ясным, страшным.
Раз Гдлевский не покончил с собой, а убит (Маса неопровержимо это доказал), то совершить это могло лишь одно существо – если, конечно, возможно назвать эту силу существом.
Никто не влезал в чердачное окно по пожарной лестнице. Туда вошел не некто, а Нечто. Вот и объяснение удара чудовищной, нечеловеческой мощи.
– Смерть живая, – повторяла Коломбина, глядя широко раскрытыми глазами в сутулую спину извозчика.
Существо, имя которому Смерть, может разгуливать по городу, заглядывать в окна, бить наотмашь. Может любить и ненавидеть, может чувствовать себя оскорбленным.
В чем заключалось оскорбление, нанесенное Смерти Гдлевским, понятно. Высокомерный мальчишка объявил себя ее избранником, не имея на то никаких прав и произвольно выдумав Знаки, которых на самом деле не было. Он, действительно, самозванец, и за это его постигла участь всех самозванцев.
Величие случившегося повергало в трепет.
Коломбина безропотно дала вымогателю-извозчику целых два рубля, хотя красная цена за поездку была семьдесят пять копеек. Как поднялась к себе на пятый этаж – не помнила.
Когда снимала свой траурный лиловый фартук, из кармана выпал квадратик плотной белой бумаги. Рассеянно подняла, прочла слово, начертанное красивыми готическими буквами: Liebste[7]
Сначала улыбнулась, вообразив, что это застенчивый Розенкранц наконец отважился на решительные действия.
Потом вспомнила: за весь вечер немчик ни разу к ней не приблизился, а стало быть, никак не мог подсунуть записку.
Кто же это написал? И почему по-немецки?
В немецком языке Смерть мужского рода – Der Tod.
– Вот и мой черед настал, – сказала Коломбина своему отражению в зеркале.
Губы у отражения улыбались, глаза испуганно таращились.
Коломбина открыла дневник и попыталась описать свои чувства.
Вывела подрагивающей рукой: «Неужели я избрана! Как весело и как страшно!»
III. Из папки «Агентурные донесения»
Его высокоблагородию подполковнику Бесикову (В собственные руки)
Милостивый государь Виссарион Виссарионович!
Признаться, Ваша записка, доставленная мне утром с нарочным, изрядно меня фраппировала. Я уже знал об убийстве Гдлевского, потому что еще прежде Вашего посыльного у меня побывал один из «любовников», донельзя взбудораженный этим невероятным известием. Ваша просьба оказать посильную помощь сыскной полиции поначалу вызвала во мне сильнейшее возмущение. Я счел, что Вы совершенно утратили чувство меры и сводите меня до положения мелкого осведомителя с Хитровки.
Однако, немного успокоившись, я взглянул на дело с иной стороны. Случилась истинная трагедия. Погиб большущий, много обещавший талант – возможно, новый Лермонтов или даже Пушкин. Погиб в восемнадцать лет, не успев сделать сколько-нибудь заметный вклад в отечественную словесность. Несколько ярких стихотворений войдут в антологии и сборники, а более ничего от бедного юноши и не останется. Какая бессмысленная и горькая утрата! Если бы Гдлевский наложил на себя руки, как намеревался, это была бы трагедия, но его убийство – это хуже, чем трагедия. Это национальный позор. Долг всякого патриота, дорожащего честью России, внести посильный вклад в прояснение этой постыдной истории. Да-да, я считаю себя истинным русским патриотом – ведь известно, что именно из инородцев (как Вы и я) и выходят самые искренние, горячие патриоты.
И я решил сделать всё, что в моих силах, дабы помочь Вашим коллегам из полиции. Я подверг анализу сведения, которые Вы сообщаете об обстоятельствах преступления, и меня поразило следующее.
Непонятно, зачем кому-то вообще понадобилось убивать человека, который и без того собирался через минуту или через час покончить с собой?
А если уж из неких целей кто-то все же пошел на убийство, то почему не замаскировал преступление под добровольную смерть? Никому бы и в голову не пришло заподозрить злодеяние при наличии готового предсмертного стихотворения.
Первое, что приходит в голову – случайное совпадение. В тот самый час, когда Гдлевский готовился к самоубийству (а Вы пишете, что у него в ящике стола уже и заряженный пистолет был наготове), в окно влез грабитель и, ничего не зная о роковом намерении жильца, стукнул его по голове обрезком трубы. Своего рода злая шутка судьбы. Вы сообщаете, что полиция именно эту версию считает наиболее вероятной, и спрашиваете моего мнения.
Не знаю, что и ответить.
Думаю, Вам будет небезынтересно узнать, как оценивают случившееся члены кружка. Разумеется, история произвела на всех тяжелое впечатление. Преобладающее чувство – страх, причем самого мистического свойства. Перепуганы все ужасно. О случайно залезшем в окно грабителе никто даже не поминает. Общее мнение состоит в том, что Гдлевский своей бескрайней самонадеянностью прогневал Богиню, и за это она разбила на куски его заносчивую голову. «Никто не смеет заманивать Вечную Невесту к алтарю обманом», – так выразил эту мысль наш председатель.
Я, как Вам известно, материалист и в чертовщину верить отказываюсь. Уж скорее поверю в случайного грабителя. Только, если это был грабитель, то зачем он имел при себе обрезок трубы? И потом, вы пишете, что из квартиры ничего не взято. Разумеется, всему можно найти объяснение. Орудие, предположим, он захватил с собой на всякий случай – для устрашения. А ничего не похитил, потому что испугался содеянного и бежал. Что ж, и это возможно.
Впрочем, я отлично понимаю, что моего мнения Вы спросили более из вежливости, памятуя реприманд по поводу цирлихов-манирлихов, на самом же деле Вам нужны не гипотезы, а наблюдения. Что ж, извольте.
Я очень внимательно следил сегодня за поведением всех соискателей – не обнаружится ли чего-то подозрительного или странного. Скажу сразу, что подозрительного ничего не видел, но зато сделал одно поразительное открытие, которое Вас наверняка заинтересует.
В рулетку нынче не играли. Все говорили только о смерти Гдлевского и о смысле этого события. Разумеется, царили возбуждение и смятение, каждый старался перекричать другого, и нашему Дожу с трудом удавалось удерживать в руках штурвал этого потерявшего управление корабля. Я тоже для виду подавал какие-то реплики, но главным образом зорко наблюдал за лицами. Вдруг замечаю, что Сирано (тот, кого в прежних донесениях я называл Носатым) словно ненароком отошел к книжным полкам и обвел их взглядом – как бы совершенно рассеянным, однако же мне показалось, что он ищет нечто вполне определенное. Оглянувшись – не следит ли кто (и это сразу усилило мое любопытство) – он вынул один из томов и принялся перелистывать страницы. Зачем-то посмотрел на свет, послюнил палец, мазнул обрез, даже попробовал его на язык. Не знаю, что означали его манипуляции, но я был заинтригован.
Дальше же было вот что. Сирано поставил книгу на место и повернулся. Меня поразило выражение его лица – оно все разрумянилось, глаза заблестели. Изображая скучливость, он медленно прошелся по комнате, а оказавшись подле двери, выскользнул в прихожую.
Я осторожно двинулся следом, думая, что сейчас он выйдет на улицу и тогда я прослежу за ним – очень уж странно себя вел. Однако Сирано прошел темным коридором вглубь квартиры и прошмыгнул в кабинет. Я неслышно двинулся за ним, припал ухом к двери. В кабинет можно попасть и другим путем – из гостиной через столовую, но это могло бы привлечь внимание, чего Сирано явно хотел избежать, и вскоре мне стало ясно, почему. В кабинете у Просперо телефонный аппарат, ради которого и был предпринят весь маневр.
Сирано покрутил рычажок, вполголоса назвал номер, который я на всякий случай запомнил: 38—45. Потом, прикрыв ладонью раструб, сказал: «Ромуальд Семенович? Это я, Лавр Жемайло. Номер уже сдали?… Отлично! Задержите. Оставьте колонку на первой полосе. Строк на шестьдесят. Нет, лучше на девяносто… Уверяю вас: это будет бомба. Ждите, немедленно выезжаю». Его голос дрожал от азарта.
Вот Вам и Сирано, хорош «соискатель»! А наши умники всё головы ломали, откуда у репортера «Курьера» такая осведомленность о внутренней жизни клуба. Но каков газетчик! Давно зная, где собираются будущие самоубийцы и кто ими руководит, мистифицирует публику, изображает неустанные поиски, а тем временем сделал себе имя и, надо полагать, заработал недурные деньги. Кто знал Лавра Жемайло еще месяц назад? А теперь он звезда журналистики.
Репортер так стремительно выскочил обратно в коридор, что я едва успел прижаться к стене. Он меня не заметил – поспешил к выходу. Дверь в кабинет осталась нараспашку. И тут произошло еще одно странное явление. Противоположная дверь – та, что ведет в столовую и была немного приоткрыта, вдруг скрипнула и сама по себе закрылась! Клянусь вам, я не выдумываю. Сквозняка не было. От этого зловещего скрипа мне стало не по себе. Задрожали колени, сердце забилось учащенно, так что даже пришлось проглотить две пилюли кординиума. Когда же я взял себя в руки и тоже выбежал на улицу, журналист уже исчез.
Хотя что толку было бы за ним следить – и так понятно, что он отправился в редакцию.
Очень любопытно, что за «бомбу» он приготовил для читателей?
Ничего, мы узнаем это из утреннего выпуска «Московского курьера».
Примите заверения в совершеннейшем к Вам почтении,
ZZ
17 сентября 1900 г.
Глава пятая
I. Из газет
Мир московской журналистики потрясен скорбной вестью.
Наш цех лишился одного из самых блестящих своих перьев. Угасла яркая звезда, совсем недавно появившаяся на газетном небосводе.
Полиция ведет расследование, изучает все возможные линии, включая и версию о ритуальной казни, свершенной «Любовниками Смерти» над отважным журналистом, однако всем, кто читал блестящие репортажи и глубокие аналитические статьи Л.Жемайло в «Московском курьере», картина произошедшего ясна. Члены тайного клуба умерщвляют себя, не других. Нет, произошло не убийство, а трагедия по-своему еще более прискорбная. Наш собрат взвалил на свои плечи слишком тяжкую ношу, быть может, вовсе непосильную для смертного, и эта ноша его подломила. Теперь он за роковой чертой, присоединился к тому самому «большинству», о котором писал в своей нашумевшей, провидческой статье «Есть много на земле и в небесах такого…»
Мы знали Лавра Генриховича как неутомимого борца со страшным явлением, которое многие уже называют «чумой двадцатого века» – эпидемией беспричинных самоубийств, выкашивающей ряды образованной молодежи. Покойный был истинным крестоносцем, бросившим вызов этому ненасытному, кровожадному дракону. Давно ли появился в Первопрестольной скромный ковенский репортер, добившийся известности на провинциальном поприще и, как многие перед ним, приехавший покорять Москву? Здесь ему вновь пришлось начать с самого низа корреспондентской иерархии – с репортерской поденщины, мелкого хроникерства, описания пожаров и незначительных происшествий. Но талант всегда пробьет себе дорогу, и уже очень скоро вся Москва, затаив дыхание, наблюдала, как неутомимый журналист идет по следу зловещих «Любовников Смерти». В последние недели Лавр Генрихович почти не появлялся в редакции. Наши коллеги говорили, что, увлеченный расследованием, он чуть ли не перешел на конспиративное положение и переправлял свои репортажи городской почтой – вероятно, опасался разоблачения со стороны «Любовников Смерти» или чрезмерного внимания гг. полицейских. Вот истинная преданность своему делу!
Увы! Медик, врачующий эпидемических больных, сам рискует подцепить заразу. Но здесь, пожалуй, уместнее иное сравнение – с теми подвижниками здравоохранения, кто намеренно и сознательно прививает себе бациллу смертельно опасного недуга, дабы лучше изучить его механизм и тем самым спасти других.
Бог весть, что происходило в душе нашего коллеги в последний вечер его жизни. Известно только одно – до самой последней минуты он оставался истинным журналистом. Позавчера, в одиннадцатом часу, он позвонил метранпажу «Московского курьера» г. Божовскому и потребовал задержать номер, потому что есть «бомба» для первой полосы.
Теперь понятно, что за «бомбу» имел в виду покойный – собственное самоубийство. Что ж, финал карьеры Л.Жемайло и в самом деле вышел эффектным. Жаль только, в утренний выпуск «Московского курьера» эта кошмарная новость так и не попала. Судьба напоследок сыграла с журналистом злую шутку – мертвое тело было обнаружено лишь на рассвете, когда номер газеты уже вышел из типографии.
А ведь самоубийца выбрал для своего отчаянного поступка весьма приметное место – Рождественский бульвар, откуда рукой подать до Трубной площади. По всему, кто-то из поздних прохожих, или городовой, или ночной извозчик должны были заметить висящее на осине тело, к тому же освещенное стоящим неподалеку газовым фонарем, но нет – труп увидел лишь подметальщик, вышедший на бульвар сгребать листья уже в шестом часу утра.
Спи спокойно, мятежная душа. Мы доведем начатое тобою дело до конца. Наша газета дает обет поднять павший стяг и нести его дальше. Демон самоубийства будет изгнан с улиц нашего христолюбивого города. «Московские ведомости» продолжат журналистское расследование, начатое коллегами из «Курьера». Следите за нашими публикациями.
Редакция
«Московские ведомости» 19 сентября (2 октября) 1900 г.
1-ая страница
II. Из дневника Коломбины
«После того, как в ридикюле обнаружилась вторая карточка с одним-единственным словом Bald[8], написанным уже знакомыми буквами, сомнений не осталось: я избрана, избрана!
Мои вчерашние излияния по этому поводу были смехотворны – кудахтанье перепуганной курицы. Я не просто перечеркнула эти две странички, я вырвала их. Позднее вставлю что-нибудь более уместное.
Позднее! Когда ж позднее, если написано „bald“?
От этого короткого, звонкого слова у меня будто гуд в голове. Я хожу сама не своя, натыкаюсь на прохожих, и мне попеременно делается то жутко, то радостно. Главное же из переполняющих меня чувств – гордость.
Коломбина стала совсем другой. Она, быть может, уже никакая не Коломбина, а желанная и недостижимая для простого смертного Принцесса Греза.
Все прочие интересы и обстоятельства отодвинулись, утратили всякое значение. Теперь у меня новый ритуал, заставляющий трепетать мое сердце: вечером, вернувшись от Просперо, я достаю два белых квадратика, смотрю на них, благоговейно целую и убираю в выдвижной ящик. Я любима!
Перемена, произошедшая во мне, столь велика, что я не считаю нужным ее скрывать. Все в клубе знают, что Смерть шлет мне записки, но на просьбы показать эти послания я отвечаю отказом. Особенную настойчивость проявляет Гэндзи. Как человек умный, он понимает, что я не фантазирую, и очень обеспокоен – уж не знаю, из-за меня ли или же из-за того, что его материалистические воззрения оказались под угрозой.
Но заветных посланий я никому не покажу – они мои и только мои, адресованы мне и предназначены лишь для моих глаз.
На наших собраниях я теперь держусь истинной королевой. Ну если не королевой, то фавориткой или невестой короля. Я обручена с Венценосным Женихом. Ифигения и Горгона лопаются от зависти, Калибан шипит от злобы, а Дож взирает на меня тоскливыми глазами побитой собаки. Никакой он не Просперо, повелитель духов земли и эфира. Он даже не Арлекин. Он такой же Пьеро, как маменькин сынок Петя, некогда вскруживший голову иркутской дурочке своими завитыми локонами и трескучими стишками.
Вечера у Дожа – это мой триумф, мой бенефис. Но есть и другие часы, когда подступает слабость. И тогда начинают одолевать сомнения.
Нет-нет, в подлинности Знаков я не сомневаюсь. Меня терзает другое: готова ли я? Не жаль ли мне будет уходить из света во тьму?
Итог всякий раз один. Может, и жаль, но выбор будет сделан без колебаний. Упасть в бездну, в темные объятья неведомого, желанного Возлюбленного.
Теперь ведь совершенно ясно, со всей очевидностью доказано, что никакой смерти нет – во всяком случае такой смерти, которую я представляла себе прежде: небытие, беспросветность, ничто. Нет никакой смерти, а есть Смерть. Ее королевство – волшебная страна, великая, могучая и прекрасная, где меня ждут такое блаженство и такие прозрения, что от одного только предвкушения сладко ноет сердце. Обычные люди вползают в эту сказочную страну воющими от ужаса, хнычущими, напуганными, сломленными смертельной болезнью или дряхлостью, с угасшими телесными и духовными силами. Я же войду в чертог Смерти не жалкой приживальщицей, а драгоценной избранницей, долгожданной гостьей!
Мешает страх. Но что такое страх? Острые коготки, которыми глупая, жалкая, предательская плоть цепляется за жизнь, чтобы вымолить у судьбы отсрочку – на год, на неделю, хоть на минуту.
Ну да, страшно. Очень страшно. Особенно боли в последний миг. А еще больше – картин, которые рисует трусливый мозг: разрытая яма в земле, стук сырых комьев о крышку гроба, могильные черви в глазницах. И еще что-то такое из детства, из „Страшной мести“: „В бездонном провале грызут мертвецы мертвеца, и лежащий под землею мертвец растет, гложет в страшных муках свои кости и страшно трясет всю землю“.
Чушь, чушь, чушь».
Спорили жарко, перекрикивая друг друга.
– Место, где проходят заседания – секрет Полишинеля! – доказывал прозектор Гораций. – Сирано наверняка выдал адрес редакционному начальству! Не удивлюсь, если из соседних окон за домом следят газетные писаки. А однажды мы выйдем после заседания, и навстречу нам вспыхнут магниевые блицы! Нужно временно прекратить наши собрания.
– Глупость и чушь! – горячо возражал ему Розенкранц. – Ви маловерный человек! Нужно доверять Schicksal!
– Судьбе, – пришел ему на выручку брат.
– Да-да, зудьбе! Пусть будет, как будет!
– Навряд ли Сирано проболтался, – поддержал молодого человека Критон. – Зачем бы он стал резать курочку, которая несла ему золотые яйца?
А простодушная Ифигения, похлопав глазками, сказала то, о чем молчали прочие:
– Господа, лучше уж вместе, а? Вы же видите, Она играет по собственным правилам. Кого хочет, того и забирает. Страшно сидеть одной дома, там даже не поговоришь ни с кем, а здесь все свои…
«Любовники» переглянулись, наступила пауза. Мы похожи не то на соучастников преступления, не то на осужденных в ожидании казни, подумала Коломбина.
– Да где же Просперо? – жалобно спросил Петя, оглядываясь на дверь. – Что он-то думает?
Гэндзи отсел в угол – выкурить сигару. Хладнокровно выпускал струйки голубоватого дыма, в разговоре участия не принимал. Помалкивал и Калибан, слушавший спорщиков со снисходительной улыбкой.
Бухгалтер нынче вообще держался таинственно. Куда только подевалась всегдашняя нетерпеливая порывистость, с которой он дожидался спиритического сеанса или игры в «колесо Смерти»?
Калибан подал голос лишь тогда, когда в салон вошел Дож, облаченный в черную судейскую мантию. Тут самый неистовый из паладинов Смерти вышел на середину комнаты и выкрикнул:
– Полно нести вздор! Лучше послушайте меня! Пришел и на мою улицу праздник! Я избран! Я тоже получил послание! – Он помахал каким-то листком. – Вот, можете удостовериться. Я ничего не прячу. Это факт, а не плод фантазии.
Последняя реплика, сопровожденная презрительным взглядом, предназначалась Коломбине.
Все сгрудились вокруг бухгалтера. Из рук в руки переходил маленький, в одну восьмую писчего листа прямоугольник, на котором печатными буквами было написано: «Испытан, одобрен, призван».
– Именно, что испытан! – возбужденно объяснял Калибан. – На терпение и на верность. Теперь понятно, отчего Она так долго меня мучила. Проверяла на постоянство. И я прошел экзамен. Видите – «одобрен»! И призван! Я пришел попрощаться, пожелать всем вам такой же удачи, извиниться за то, что иногда бывал резок. Не поминайте лихом Савелия Папушина, наимерзейшего из всех земных грешников. Таково мое настоящее имя, теперь что уж скрывать – всё одно в газетах пропишут. Помилован по амнистии, вчистую! Поздравьте меня, господа! И еще я хочу поблагодарить вас, дорогой Учитель. – Он прочувствованно схватил Просперо за руку. – Если бы не вы, я так и не вышел бы из сумасшедшего дома. Катался бы по полу и выл, как собака. Вы вернули мне надежду и не обманули ее! Спасибо!
Калибан смахнул красной ручищей слезу, растроганно высморкался.
– А ну позвольте-ка.
Просперо со скептическим видом взял бумажку, повертел ее так и этак.
– Что ж, испытывать так испытывать, – задумчиво произнес он и вдруг поднес листок к свечке.
Послание сразу же загорелось, чернея и сворачиваясь. Бухгалтер истошно взвыл:
– Что вы наделали! Это же послание Вечной Невесты!
– Тебя разыграли, бедный Калибан, – покачал головой Дож. – Зачем так жестоко шутить, господа?
У Калибана от ужаса глаза полезли из орбит.
– Как… как вы можете, Учитель?!
– Успокойся, – строго сказал ему Просперо. – Это послание написано не Смертью, а человеком. В старинных книгах совершенно определенно сказано, что письма от Иносущего в огне не горят.
Тут Дож вдруг обернулся к Коломбине:
– Ты говоришь, что Смерть уже дважды писала тебе. Скажи, пробовала ли ты записки на воспламеняемость?
– Конечно, пробовала, – быстро ответила Коломбина, но внутри у нее всё так и сжалось.
Розыгрыш! Подлый розыгрыш! Кто-то из соискателей подсунул ей эти листочки, чтобы поглумиться! Выбрали двух самых глупых, ее и этого идиота Калибана?